Я ненавижу свет однообразных звезд

Дата: 17-01-2024 | 13:15:31

Я не искал в цветущие мгновенья

Твоих, Кассандра, губ, твоих, Кассандра, глаз,

Но в декабре торжественного бденья

Воспоминанья мучат нас.

И в декабре семнадцатого года

Все потеряли мы, любя;

Один ограблен волею народа,

Другой ограбил сам себя...

Когда-нибудь в столице шалой

На скифском празднике, на берегу Невы

При звуках омерзительного бала

Сорвут платок с прекрасной головы.

Но, если жизнь необходимость бреда

И корабельный лес высокие дома,

Я полюбил тебя, безрукая победа

И зачумленная зима.

На площади с броневиками

Я вижу человека он

Волков горящими пугает головнями:

Свобода, равенство, закон.

Больная, тихая Кассандра,

Я больше не могу зачем

Сияло солнце Александра,

Сто лет тому назад сияло всем?

 

Первое, что вызывает вопрос, почему в стихотворении отсутствует ритмическая сетка. Если автор из принципа, концептуально не сделал двух ритмически идентичных строф, то как этот решительный эксперимент отличить от беспомощной графомании?

Что такое «цветущие мгновенья» и «торжественные бденья»? Мгновения имеют разные фазы, в том числе и фазу цветения? Тут надо бы определиться с вопросами дискретности пространства, или допустить, что мгновения могут быть любыми. Совсем любыми, какими хошь. Не определившись с мгновеньями, бессмысленно задаваться вопросом, почему именно в эти мгновения автор не искал губ и глаз Кассандры. Ну, не искал и ладно. В другие мгновения поищет. Однако же бдеть — это бодрствовать, или следить. Видимо, и то и другое автор умеет делать торжественно. Допустим. А вот декабрьские муки воспоминаний, на которые жалуется автор, это явление ежегодное, устойчивое или эпизод? Для анамнеза обстоятельство существенное. И кто же «ограблен волею народа», а «кто ограбил сам себя» (Кассандра, лирический герой, или тут вообще речь о других, не обозначенных, персонажах?) Из текста как-то не следует, почему «когда-нибудь сорвут платок с прекрасной головы», но автор настаивает на таком развитии событий. Впрочем, согласно теории вероятностей, когда-нибудь, возможно — почему нет? — этот платок, будь он не ладен, с прекрасной головы и сорвут. Кстати, с чьей? Как связана любовь к безрукой победе с необходимостью бреда? И с какого боку тут зачумленная зима — автор ее тоже полюбил? «Но, если… корабельный лес — высокие дома, — я полюбил тебя, безрукая победа…» То есть, если корабельный лес — невысокие дома, или вообще что-то другое, то извини, безрукая победа, автор тебя не полюбил. И кто этот забавный человек, которого автор видит на площади с броневиками? Судя по всему, человек хороший, ведь он пугает каких-то волков. (Каких?) В чем суть коллизии "волки и броневики", или волки на автостоянку забрели случайно, претензий к броневикам не имеют, а человек с головней гоняет волков, потому что работа такая, сторож? И вот автор, поналепив как вздумается и чего ни попадая, «больше не может». Или «больше не может» по иным причинам? В финальной коде автор ставит вопрос ребром: «зачем солнце Александра сто лет тому назад сияло всем?» Но хотя бы на этот единственный и сакраментальный вопрос «зачем», ответить все-таки можно: затем!

Гораздо труднее понять, почему слово «классик», идущее в наборе с какой-нибудь фамилией, парализует мозг читателя. Разве не бросаются в глаза очевидные косяки Мандельштама даже в хрестоматийных текстах?

 

За гремучую доблесть грядущих веков,

За высокое племя людей

Я лишился и чаши на пире отцов,

И веселья, и чести своей.

Мне на плечи кидается век-волкодав,

Но не волк я по крови своей,

Запихай меня лучше, как шапку, в рукав

Жаркой шубы сибирских степей.

Чтоб не видеть ни труса, ни хлипкой грязцы,

Ни кровавых кровей в колесе,

Чтоб сияли всю ночь голубые песцы

Мне в своей первобытной красе,

Уведи меня в ночь, где течет Енисей

И сосна до звезды достает,

Потому что не волк я по крови своей

И меня только равный убьет.

 

Если Мандельштама рассматривать без излома рук и радужных пузырей, то и грязца с рифмованным песцом бросается в глаза, и прочая патетичная неразбериха. Но больше всего в этом произведении интригует знаменитая авторская теза, ведь если не волк он, Мандельштам, по крови своей, то что из этого следует? Ну, чисто физический аспект — крупнее Мандельштам от этого, или мельче? Если мельче, то равным ему получается какой-нибудь песец, который Мандельштама-то и убьет (песец в тот исторический период многих посетил), но к чему тогда мужественная поза? А если же он явно крупнее, то есть, плевать хотел на волкодава, то к чему причитания про шапку?

И еще. Из текста совсем не явствует, как автор видит гремучую доблесть грядущих веков, из-за которой он всего лишился. А понять/почувствовать хотелось бы, чтобы сформулировать свое отношение к его жертве.

Регулярно цитируемый век-волкодав — что за характеристика? Положительная, или отрицательная? Определиться тоже хотелось бы, ведь если функция у века правильная, почему Мандельштама приняли за вредного хищника? Обознались? А в случае негативной оценки и неприятия века во всем его уродстве, неизбежен вопрос, почему Мандельштам обозначил ситуацию так выспренне и героически — век все-таки давит волков. И, в конце-то концов, кто ж эти волки? С Мандельштамом, понятно, ошибочка, Мандельштам не в счет.

«Запихай меня лучше, как шапку, в рукав» просит Мандельштам кого-то. Кого? Волкодава, который на него набросился? А больше-то вокруг никого. Или он риторически просит кого-то абстрактного? Избранницу, соратника по борьбе, судьбу? Можно предположить каждого из трех, но совершенно недостаточно информации — хотя бы в виде импульсов, эмоционально окрашенных жестов, интонационных намеков.

И в каком же месте у степи рукав, тоже хотелось бы знать. «Рукав жаркой шубы сибирских степей». Понятно, автор воспринимает сибирскую степь, как шубу. Ну, хорошо, пусть воспринимает. Но рукв - это деталь. То есть, конкретика. И что рукав в этом контексте? Ладно, не пришей степи рукав.

Но Мандельштам просит, чтобы его запихнули в рукав, «чтоб не видеть труса». А где место трусу? Не в рукаве? Нет, в рукаве, понятное дело, хлопцы другого калибра. Поэтому Мандельштам (лишенный чести), трусов видеть не хочет. Трусы отдельно, Мандельштам отдельно.

И, кстати, как Мандельштам чести лишился? Да и голубые песцы в своей первобытной красе — всю ночь ему сияющие — тоже настораживают.

В Европе холодно. В Италии темно.

Власть отвратительна, как руки брадобрея.

Естественным образом в этот ряд напрашивается дядька из Киева, но более всего привлекает внимание конечно же отвратительная власть и руки брадобрея, которых так страстно цитируют очкарики разной степени упитанности. Стихотворение написано как бы от имени другого поэта, но автором фразы все равно является несравненный Мандельштам. И что же такое он имел в виду? Ведь если не нравятся руки брадобрея, брейся своими. И, кстати, никто не спрашивал брадобрея, как ему все эти прыщеватые хари - делает свое дело и улыбается, согласно профессиональной этике. Но ключевая-то здесь власть. Это она отвратительна Мандельштаму. И хотя обыватель с особым сладострастием цитирует решительную фразу про власть, но именно к власти-то каждый обыватель и стремится. В период Первой русской революции Луначарский написал статью про брадобрея, который нашептывал всякое королю, а потом его и прирезал, заняв трон. Что ж. символично. Как символично и то, что после Октябрьской революции Луначарский - когда-то второгодник, а при новой власти академик - повторил судьбу своего персонажа. Впрочем, в период Первой русской революции и Мандельштам, подпрыгивая от восторга, кричал неистовое "ура". А потом ненавидел свет однообразных звезд - ненавидел, кушать не мог. Чего петушился? Других-то звезд все равно не будет.

…Когда Мандельштам от советской власти получил наконец отдельную квартиру в Москве (словно государственное лицо, с телефоном, но с поганым каким-то, застывшим, как лягушка), Осип Эмильевич сел за стол и написал благодарное стихотворение. За какие заслуги он получил квартиру, знает только сам Осип Эмильевич, а вот коннотации текста любопытны.

 

Квартира тиха как бумага —

Пустая, без всяких затей, —

И слышно, как булькает влага

По трубам внутри батарей.

Имущество в полном порядке,

Лягушкой застыл телефон,

Видавшие виды манатки

На улицу просятся вон.

А стены проклятые тонки,

И некуда больше бежать,

А я как дурак на гребенке

Обязан кому-то играть.

Наглей комсомольской ячейки

И вузовской песни бойчей,

Присевших на школьной скамейке

Учить щебетать палачей.

Какой-нибудь изобразитель,

Чесатель колхозного льна,

Чернила и крови смеситель,

Достоин такого рожна.

Какой-нибудь честный предатель,

Проваренный в чистках, как соль,

Жены и детей содержатель,

Такую ухлопает моль.

Пайковые книги читаю,

Пеньковые речи ловлю

И грозное баюшки-баю

Колхозному баю пою.

И столько мучительной злости

Таит в себе каждый намек,

Как будто вколачивал гвозди

Некрасова здесь молоток.

Давай же с тобой, как на плахе,

За семьдесят лет начинать,

Тебе, старику и неряхе,

Пора сапогами стучать.

И вместо ключа Ипокрены

Давнишнего страха струя

Ворвется в халтурные стены

Московского злого жилья.

 

А поскольку в благодарственном стихотворении Мандельштам собрал всех — и комсомольскую ячейку, и палачей, и коктейль из чернил с кровью, и честного предателя, и даже какого-то фантастического колхозного бая, явно дистанцируясь от всего этого, стоит в очередную годовщину смерти самого измученного советского поэта вспомнить некоторые факты его скорбной биографии.

 

…Весь — откровенность, весь — признанья медь

И зоркий слух, не терпящий сурдинки.

На всех, готовых жить и умереть,

Бегут густые хмурые морщинки.

 

Вот таким величественным, с морщинками, вошел Иосиф В. Сталин в душу и в творчество Мандельштама.

 

Он свесился с трибуны, как с горы.

Бугры голов. Должник сильнее иска.

Могучие глаза решительно добры,

Густая бровь кому-то светит близко.

И я хотел бы стрелкой указать

На твердость рта отца речей упрямых,

Лепное, сложное крутое веко — знать,

Работает из миллиона рамок.

 

Однако, посветив густой бровью, Сталин сам указал Мандельштаму стрелкой — аккурат на Дальний Восток. Впрочем, Дальний Восток был не сразу, отношения двух гениев имели определенную эволюцию. Однажды, написав свой знаменитый — диссидентский! — стих про горца, Мандельштам стал с выражением читать этого «Горца» везде и всем. Почитал. Арестовали. «Кто посмел арестовать Мандельштама?» написал на докладной Сталин. После того, как онемевший в телефоне Пастернак собрата не защитил, Мандельштаму дали бумагу и попросили составить список слушателей. Попросили «стрелкой указать» тех, кто реагировал как-то особенно.

Тоже арестовали. Особо опасным слушателем оказался юный Лев Гумилев (спасибо, Осип Эмильевич). От самых радикальных последствий Гумилева спасла резолюция Сталина «освободить и доложить». И хотя «Горца» принято считать роковым произведением О.Мандельштама, как раз тогда, в 1934 году, все более-менее обошлось.

А именно.

Мандельштама после ареста выслали в Приуралье, в Чердынь, что на Каме. Подумав, разрешили с женой. Еще подумав, разрешили выезжать куда угодно, и Мандельштам, лично ткнув пальчиком в Воронеж, перебирается в Воронеж. Проблем с билетами нет, зато есть какая-то бумажка от «самой влиятельной организации». Покупают билеты, на зависть остальным, в привилегированных кассах. Едут на пароходе, Осип в тишине читает Пушкина.

В Воронеже Мандельштам выступает по радио, а ссыльные, общаясь с Мандельштамом, тщательно подбирают слова и, вообще, стараются говорить меньше. Чуток погодя, дабы оптимизировать процедуру поездок в Ленинград и Москву, Мандельштам переезжает в Калинин. Через год после рокового «Горца» у Мандельштама выступление в ленинградской Капелле. Чтобы восполнить творческую энергию, Мандельштам ездит по путевке на курорт.

Драматург Александр Гладков пишет в своем дневнике: «Мандельштам имел прямые контакты с Дзержинским, Бухариным, Гусевым. (Гусев С.И. в 1919 году возглавлял разведку. — прим. А.Е.). Ему помогали Молотов, Киров, Енукидзе. Он имел персональную пенсию чуть ли не с 30-летнего возраста. Когда он ехал на Кавказ, туда звонили из ЦК и просили о нем позаботиться. Вернувшись, он ходил снова на прием.... Его посылали в привилегированные санатории и дома отдыха».

Тогда-то как-то сами собой и слагаются возвышенные строки, а строки слагаются в огромные стихотворения, в оду.

 

И я хочу благодарить холмы,

Что эту кость и эту кисть развили.

Он рос в горах и горечь знал тюрьмы.

Хочу назвать его не Сталин — Джугашвили!

 

Сталина, похоже, эта высокая поэзия не восхищает. Его зоркий слух, не терпящий сурдинки, кажется, не на шутку оскорблен фонтанирующим пафосом. Все эти бегущие морщинки, светящиеся брови, могучие глаза со сложными веками, все эти узнавания отца и астматическая склонность «задыхаться, почуяв мира близость», умиления у Сталина не вызывают. И особенно раздражают ритмические сбои.

В общем, хочет Мандельштам благодарить холмы — пусть благодарит. Во Владивостоке у нас есть холмы, Лаврентий Палыч?

Строго говоря, поехал Мандельштам к холмам не после диссидентского «Горца», а четыре года спустя, после подобострастной «Оды».

Но еще за двадцать лет то того знаменитый Яков Блюмкин, имевший — хоть и левый эсер, — колоссальный вес в ленинском правительстве, был арестован после кремлевского банкета в связи с доносом (своевременной инициативой) Мандельштама. Мандельштам на том банкете пил мало, налегая на икру и пирожные, Блюмкин же выпил крепко, ну и достал кое-какие документы. Выделывался, говоря языком сегодняшним. А человек Блюмкин был не простой, и документы у него соответствующие. Кстати, расстрельные списки утверждал именно Блюмкин. В общем, на следующий день Феликс Эдмундович тряс руку Осипу Эмильевичу со скупыми словами благодарности за проявленную бдительность. Арестовать-то Якова арестовали, но, к ужасу мандельштамову, отпустили. Ибо для революции Яков Блюмкин был фигурой знаменательной. Но конфликт с Блюмкиным не стал для Мандельштама роковым. Впоследствии даже произошла встреча суперагента с поэтом, но без последствий. Осип только побледнел, как лебедь, а Яков зло потрогал щетину на щеках и протянул руку уважения. Ведь не всегда Блюмкин с Мандельштамом враждовали: еще до конфликта Яков предлагал Осипу работу в одном учреждавшемся учреждении, которое, по словам Блюмкина, станет очень важным учреждением.

Говоря о беззащитности советских поэтов перед властью, уместно вспомнить один эпизодец из жизни самого беззащитного. Как-то брат Мандельштама набедокурил и был арестован. В самое страшное учреждение Осип пришел без особого страха с ходатайством, предлагал взять Женьку на поруки, под свою ответственность. Ему отказали. Вопрос, впрочем, был решен через пару дней, когда включился Бухарин, но любопытна сама формулировка, с которой Мандельштам получил первоначальный отказ: «Нам неудобно будет Вас арестовать, если Ваш брат совершит новое преступление».

А что тут неудобного — взять, да арестовать. Все-таки НКВД.

Из воспоминаний Эммы Герштейн можно узнать о странных предложениях Осипа, от которых Эмма — подруга семьи — отказалась. А предлагал он ей участие в неких перформансах: изображая ужас, она выбегает на улицу с криком «НКВД мучает великого поэта», в то время как Осип изображает сердечный приступ.

О.Ваксель: «Как человек, Мандельштам был слаб и лжив».

А судьба сложная. То в разгар революции, когда население Петрограда с голодухи да от репрессий сокращается в пять раз, Мандельштам по несколько раз на дню принимает ванны в «Англетере» и в номер ему приносят молоко, то белые офицеры — как-то в Коктебеле — его ставят к стенке. То в литературном пайке от Максима Горького не обнаружит штанов, лишь одинокий пиджак, то снова снимает номер в «Англетере», но уже для встреч с любовницей (жена тогда сильно болела). То в Киеве его арестовывают за спекуляцию яичком, то вдруг, моложавый и трудоспособный, самый печатаемый (после Маяковского), но никогда не работавший и при советской власти книг не издавший, он начинает получать пенсию с уникальной формулировкой «за заслуги в русской литературе». (Пенсию назначил Молотов по ходатайству Бухарина, к которому Мандельштам по-дружески захаживал на чай.) А то, из соображений, должно быть, социального равенства, Мандельштам норовит что-нибудь скрасть. Причем, как у посторонних, так и у своих. На зоне же такая хроническая тяга к социальному равенству не оставляет шансов дожить до амнистии. И нет в зоне ни народного комиссара внутренних дел и петроградского главы Зиновьева, с покровительством да ваннами — Григорий Евсеевич к тому времени сам оказался бешеным троцкистом и политической проституткой, — ни Волошина с Кудашевой, с их способностью успокаивать белых офицеров, ни прочего тенниса. Теннис тут помянут к тому, что в теннис — на курорте — Мандельштам играл не просто так, а с Ежовым.

После того как судьба Ежова была решена, и Мандельштам отправился во Владивосток.




Евгений Антипов, 2024

Сертификат Поэзия.ру: серия 3980 № 179968 от 17.01.2024

-5 | 75 | 1231 | 15.11.2024. 22:49:13

Произведение оценили (+): ["Александр Питиримов"]

Произведение оценили (-): ["Ирина Бараль", "Ева Михайлова", "Семён Эпштейн", "Александр Владимирович Флоря", "Александр Закуренко"]


Кто такая Ольга Ваксель мы не знаем...

Не расстраивайтесь. Многие не знают и все остальные имена, фигурирующие в статье.

Да это не я, это Анна Ахматова "расстроилась"

Что касается Анны Ахматовой, то да, это был необразованный и сильно безграмотный человек. Она здесь приведена как образец невежества?

Понял, понял, Осип Эмильевич девушек обманывал, а Анна Андреевна двух слов связать не могла...

Необразованный - значит, без образования. Безграмотный - делающий многочисленные орфографические ошибки. А вязать слова - это совсем иная ипостась. 

Значит, таки могла... Вы меня успокоили, а то я чуть было совсем не расстроился по поводу всех ипостасей

А какие основания для такого рода расстройства Вы обнаружили? Ахматову я даже не упоминал. Хотя материал, согласен, очень богатый.

Так это Вы упомянули образованную О.Ваксель, а мы, как говорится, академиев (Института благородных девиц) не кончали, и, глядя на крушение кумиров, чуть было не расстроились, но Вы взбодрили, и мы воспряли

Была процитирована характеристика Мандельштама, о котором статья. Если Ваксель всем давала такие характеристики, тогда смысл ее нивелируется. Но причем тут Ахматова, которая не знает О. Ваксель? Ахматова вообще не хотела знать никого, кто мог составить ей конкуренцию на любом поприще. И, кстати, зачем Вы процитировали незнающую Ахматову?

А что, нельзя? 
Кстати, Вы, лично, девушек никогда не обманывали,
а записки сочиняете с Библией под мышкой?
Вопрос риторический. Точка

Разумеется, можно. Можно все, что не запрещено законом. Но я-то полагал, что Вы это сделали с каким-то смыслом. Что касается обманутых мною девушек, то таких не припомню. Да и записочек, вроде, не сочиняю. А Библия, действительно, источник интересный. 

Будучи рядовым читателем, я терпеть не могу Мандельштама. В качестве филолога терплю его, хотя с трудом.
Я антисталинист, но бездарный пасквиль на Сталина считаю омерзительным. Такая "критика" идет лишь во вред собственным целям.
И всё же плевать на могилу человека, тяжело расплатившегося, недостойно.

Ни на чьи могилы я, вроде бы, не плевал. А в чем плевки выражаются? Я вполне индифферентно отношусь к Мандельштаму и мне глубоко без разницы, кто и как к нему относится. Но я убежден, что каждому (если речь о судьбе) воздается по вере его. И цели у меня, у педагога со стажем, простые: обучать оболтусов мыслить самостоятельно. Я привел факты, мне известные (кстати, известные, полагаю, многим, кто интересовался литературной жизнью той поры). Что касается сочувствия тем или иным  персонажам (в том числе историческим), то я это делаю самостоятельно, а не за компанию. То есть, полагаюсь на свои выводы. Мне они почему-то представляются логичными. Но могу и заблуждаться. Мандельштам в 1905 году кричал "ура!" поражению при Цусиме (так и во время ВОВ делали, и сегодня делают многие подонки), а революцию воспринимал как дело доблести. и писал соответствующие стихи. Ну, ладно, юноше такая реакция свойственна. Но ему вторит и Цветаева "Неужели эти улицы никогда не потеряют своего мирного вида? Неужели эти стекла не зазвенят под камнями?" Когда стекла зазвенели, многие, призывавшие революцию получили по полной. Мне их не жаль, потому что кроме них за эту экзальтированную глупость заплатили десятки миллионов простых граждан (кстати, тружеников, в отличие от). Как неплохо знающий историю, к Сталину отношусь с большим пиететом, пасквилей (тем более, бездарных) о нем не писал и считаю его спасителем страны. Да, для этого пришлось избавиться от огромного объема грязи, а в работе экскаватора аккуратность редка. И уж сочувствовать какому-нибудь Чикатиле с революционными идеями не собираюсь на том лишь основании, что он тяжело расплатился. Вы Мандельштама терпите. Ну, терпите, это Ваш выбор. Возможно, у Вас есть какие-то страхи, или какие-то обязательства. Только я-то ерундой восторгаться не намерен. 

Евгений, Сталин безусловно был великой личностью. Но величие правильно брать по модулю. И лучше эту тему не трогать, если родовой кровью ради спасения страны земля не удобрена. Из уважения к памяти тех, кто по неаккуратности экскаватора удобрял. Извините. Эмоций много.

Дело в том, что сферой моих профессиональных интересов является как раз история. И трогаю я именно те темы, в которых разобраться просто необходимо. А поскольку эмоции не лучший помощник в этих делах, а уж эмоции, умноженные на незнания - тем более, поэтому буду действовать, согласно своим убеждениям и знаниям. Дело в том, что ввиду определенных слабостей человечьего мозга и психики, человечьей массой-то и манипулируют. Полемика под данной публикацией - типичнейший пример. Заметьте, никто разумного контраргумента не привел, а фырканья сколько. Просто им сказали когда-то, что надо действовать именно так, вот и фыркают. Заметьте, фыркают даже те, чей организм бормотуху вроде бы не переносит. В этом смысле я демократичен: если кто-то любит пить жидкость для мытья стекол - пусть себе пьет. Если кто-то не любит, но пьет за компанию - пусть пьет. А вот если кто-то не любит и не пьет - радуйтесь. Вам больше достанется. Только не надо прикидываться сомелье, выглядит это комично.

Обоих прадедов по отцовской линии 1937 год коснулся. Одного нквдшник гнал по степи в мороз, пока до смерти не загнал. 28 лет ему исполнилось, две коровы (за них и взяли), четверо детей. Второго на радиоактивных работах до язв сгноили. По доносу. Шестеро детей. Сейчас пытаюсь выяснить место захоронения. Я не сомелье и не человек знающий, но по-другому не посмотрю. Потому что не хочу. Мне прадеды ближе, чем идеи. И хотелось бы, чтобы исторический взгляд был более детализирован. Из космоса Земля - прекрасная голубая планета. Но есть и нюансы, и они наша жизнь, а не вид из космоса. Так есть. 
Спорить я не собиралась. Просто высказала мнение. Примите его или не принимайте.   

Так и я ведь с Вами не спорю. Просто акцентировал, что эмоции всегда сильнее разума. И кто-то на этом играет. А нюансы есть даже в Вашем кратком изложении о прадедах. 1. Мы всегда убеждены, что "мой дядя самых честных правил". Но преступления кто-то совершает, чей-то дядя. 2. По доносу. То есть, кто-то и с какой-то целью этот донос написал. Упомянутый нквдшник лишь выполнял приказ (иначе бы и его погнали в мороз). 3. Нквдшник мог быть и подлецом - не исключено. Но в этом смысле интересно проследить его биографию.Не исключено, что он тоже ответил по полной. И вот пока вся цепочка причинно-следственных связей не выстроится, суммарную оценку дать сложно. Но и в цепочку фактов обязательно будут вмешиваться эмоции.

Так и я говорю не о конкретных людях, а о системе, с помощью которой спешно спасали страну. Немецких солдат вон как обрабатывали, да не всех обработали. И этих служителей внутренним делам тоже. Но и там не всех. А мои прадеды обычной жизнью жили. Второй чуть более денежную должность, чем остальные, занимал. Кому-то понадобилась. Тогда это запросто было. Самый младший сыночек помнил, как в доме на верёвочных качельках качался, так вместе с ним эти качельки с потолка сорвали. Была ли в таком поступке необходимость? Способствовало ли это спасению страны? Ну как бы есть у меня причины думать своё. А эмоций у самого отца народов всегда было много, это тоже факт известный. Только он их сразу сублимировал.

Ничего мы про эмоции отца народов не знаем. Это только Радзинский знает, что Наполеон/Николай/Сталин чувствовали в тех, или иных обстоятельствах, и о чем думали в тишине. Мы же не знаем, о чем думал нквдшник, срывая детские качельки на веревочках. Нам удобнее думать, от злобы, что возможно. Однако в КПЗ у арестантов отбирают ремни и шнурки, чтобы исключить суицид на эмоциональной (опять же) почве. А если говорить не о качельках, но о системе, так возникла она именно из-за революции с гражданской войной, как завещал великий Ленин. И приближали эту революцию со всеми производными всякие поэты-писатели, которым при самодержавии жить было ну совсем невыносимо.

Так он качельки вместе с качающимся на них маленьким ребёнком сорвал. Если бы пустые, тогда были бы варианты. Хотя, есть вариант, что нквдшник по-человечески попросил слезть, а малец умышленно замешкался, поставив спасение страны под угрозу по причине простоя во времени организованных мероприятий. И по теории вероятностей такой вариант действительно есть. Но я за него не проголосую. Мне он не кажется убедительным в общем контексте повествования.

А как Вы считаете, что проще (физически легче) забрать ребенка, или забрать ребенка вместе с качелями, вырвав веревочки, которые, надо полагать, закреплены были надежно. 
Помню, в период перестройки, когда мы восстанавливали молодежную секцию Союза писателей Ленинграда, я как председатель, до последнего дня не оповещал о дне ключевого заседания, поскольку предыдущее было грамотно, даже виртуозно сорвано. А на состоявшемся заседании некая девушка возмущалась, что ее проинформировали только за день.

Там просто зашли и сорвали. Никто не ожидал, растерялись. Пока ахали, видимо — качели были сорваны. Ребёнок ударился (забыла уточнить), поэтому, главным образом, хорошо помнил. А так — согласна. Каждую ситуацию необходимо рассматривать индивидуально. В некоторых случаях действительно имеет место быть малооправданный саботаж.

Важнее другое. Что в результате известных метаморфоз к власти пришли некие античеловеки, которые действовали в альянсе с античеловечками. То есть, могло быть, что угодно. И с этим надо было что-то делать. Сделали. Сопротивлялись античеловеки? Вредили? Естественно. Остались ли реликты? Конечно. И распространяют ужасы о том, как погибали истинные большевики. Из-за ужасного Сталина. Кстати, число жертв гражданской войны и Большого террора несоизмеримы.

Евгений, у меня личность вождя не есть нечто единое. Она делится на товарища Сталина, который с определённой точки зрения действительно был отцом народов и «за нас», и на того, кто не особенно вникал, как именно работает выпущенный на поля экскаватор. У меня нет к нему никакой ненависти. Да и ни к кому нет. А Ваше видение мне не понравилось. Потому что субъективно расставлены акценты. Вы сказали, что машина очищала от грязи, делала благое дело, ну а там не без щепок. А могли бы сказать, что благую идею пришлось реализовать чудовищным образом, и неизвестно, стоила ли игра таких свеч. Однако, сказали иначе. В любом случае, спасибо за дискуссию. Несмотря на разногласия, мне импонирует, что Вы человек адекватный.

Благое дело реализовывали не чудовищным образом, просто кому-то нужно было сделать из этого чудовищный образ. Хотя борьба не на жизнь, а на смерть всегда жесткая. Но ведь и идею материнского капитала можно довести до такого, что это станет воплощением цинизма и подлости. Причем, играя на человечьих свойствах исполнителей и на задачах дискредитировать главу государства. Опишите все уродство с эмоциями и за гранты, станете популярны, о Вашем творчестве клевреты будут писать многочисленные статьи, называть улицы Вашим именем. И станете неприкасаемым классиком.

Евгений, с одной стороны, активность Джугашвили в деле революции, с другой - "всякие поэты-писатели, которым при самодержавии жить было ну совсем невыносимо". Вклад несопоставим. Это к вопросу о распределении "пиетета" и упрёков в приближении революции.
Добрый день. 

Есть такая евангельская формула: по делам их узнаете. А что касается деятельности Джугашвили во времена дореволюционные, там много интересного. Даже неясного. В ходу пока мифы.

Относительно разбора стихов сразу вспоминается Б.Пильняк с его незабвенным «Кому — таторы, а кому — ляторы»... Печально.

А я вот читаю Ваш комментарий и мне печально, что Вам вспоминается Б.Пильняк. А что у Вас с собственными мыслями? Или Вам достаточно чужих?

Евгений, мои мысли по данному поводу настраивают на куда более печальный лад. Не хотелось бы Вас настолько огорчать, да и в целом не вижу смысла в дискуссии. В любом случае Вы сообщите, что делаете, как считаете нужным. И будете в этом по-своему правы, если не привязываться к обозреваемым результатам Ваших усилий.

Вы меня ничуть не расстроите, озвучив свои мысли. Людей, чьи мысли состоят из штампов, очень много. 

Цитата из сочинения г-на Антипова: «После того как Ежов был арестован, и Мандельштам отправился во Владивосток».

Никола́й Ива́нович Ежо́в (1895-1940). В августе 1938 года первым заместителем Ежова по НКВД СССР и начальником Главного управления государственной безопасности был назначен Лаврентий Берия, к которому с этого момента стало переходить фактическое руководство наркоматом. В 1939 году <Ежов> негласно арестован, а спустя год также негласно расстрелян по ряду обвинений. Известно письмо Ставского Ежову от 16 марта 1938 года, в результате которого продолжились гонения на поэта Осипа Мандельштама. В ночь с 1 на 2 мая 1938 года Осип Эмильевич был арестован. 2 августа 1938 Особое совещание при НКВД СССР приговорило Мандельштама к пяти годам заключения в исправительно-трудовом лагере. 8 сентября 1938 года Мандельштам был отправлен этапом на Дальний Восток. 27 декабря 1938 года поэт скончался.

Очевидно, Мандельштам погиб до того, как Ежов был арестован. Весь текст г-на Антипова основан на подобных передержках и подтасовках. Факты в данном сочинении используются как постмодернистский пунктир, внутри которого расположены горы «авторской» фальши, им ли самим сконструированной или где-то читанной (источников своего злопыхательства оный автор, как всегда, «точно не знает») – неважно. Как говаривал булгаковский персонаж: «Врать не надо!»

Вот Вы, Александр Владимирович, сразу заметили. Автору данного опуса, похоже, невдомек, о чем собственно речь.

Ну, что Вы, Игорь Белавин Песни, все я прекрасно понимаю. Просто не хочу по мелочам и раньше времени обижать оппонента, который считает себя умнее - в данном случае, автора. Пока наблюдать это интереснее.

За поправку спасибо. Некоторое расхождение в датах обусловлено тем, что статья была написана задолго до Интернетов, а дата ареста Ежова была засекречена. И правильней было бы так: когда судьба Ежова была решена, и Мандельштам отправился во Владивосток. (Сейчас исправлю). Если же по существу поправки, то имею сообщить следующее. С осени 1937 года Берия проводит чистки в руководства Грузии, Азербайджана, Армении. С начала 1938 года он член Президиума Верховного совета СССР. То есть повышается в статусе и полномочиях. В августе 1938 назначен замом Ежова, чье смещение прочитывается. Причем, смещение не с целю перевода на другую партийную работу, а стой, которая известна. Любое смещение таких фигур начинается с вычищения креатуры. В чем же подтасовка? А про «авторскую фальшь» хотелось бы аргументированней, иначе такой прием развязывает руки для более жесткой терминологии в полемике.

Я не сторонник переходить на личности или критиковать человека за его взгляды. Какие в Вас, мне несимпатичны, но это дело Ваше. Сама методика подобного рода опусов открыта (как ящик Пандоры) покойным Юрием Карабчиевским. В этом же ключе пишет Дм. Быков. Возможно, к их лагерю Вы себя не причисляете. Но методика та же.
Вы не сможете привести цитату и указать источник фразы "Нам неудобно будет Вас арестовать, если Ваш брат совершит новое преступление», хотя факт о Бухарине, заступившемся за Александра Эмильевича, общеизвестен. И так многажды. Однако у меня нет ни времени, ни желания выводить Вас на чистую воду. Или вступать с Вами в полемику. Живите, как хотите, публикуйтесь, где хотите, мне это без разницы. Я просто зафиксировал факт. Надо будет - найду еще 10.

Карабичевского не читал и даже не знаю. Ящики Пандоры не открывал, что пишет Дм.Быков меня не интересует. То, что Вы многого не знаете, не удивляет. Живу, и публикую - согласно Вашим заветам - так, как считаю нужным. 

"Но еще за двадцать лет то того знаменитый Яков Блюмкин, имевший — хоть и левый эсер, — колоссальный вес в ленинском правительстве, был арестован после кремлевского банкета в связи с доносом (своевременной инициативой) Мандельштама." - Евгений, а можно подробности? По какому поводу был банкет, кто участвовал, что было написано в доносе, дату ареста.
А то, знаете ли, как-то сомнительно выглядит: собрался в Кремле правительственный банкет, нагулялись вдоволь, а один из мелких случайных участников написал на одну из главных персон донос за поведение на этом банкете. И оную персону на основании этого доноса арестовали. Вам не думается, что арестовали бы при таком раскладе доносчика?

Ну вот же, голос не мальчика, а почти что мужа. Вопрос абсолютно логичен. Правда, я бы еще добавил, что "мелких случайных участников" на Кремлевских банкетах не бывает. А за ответами могу послать Вас, куда заслужили - к Г.Иванову ("Петербургские зимы") и к Н.Мандельштам, которые Кремлевский банкет упоминают, хоть и с разными коннотациями.

И там же написано и про донос Мандельштама на Блюмкина, и про арест Блюмкина из-за этого доноса?

Я уже вижу, что Вы умудрились вывернуть наизнанку написанное Г.Ивановым. И это уже давно не удивляет.

Вот и замечательно. Итак, эпизод в Кремле был. Источники, которым Вы доверяете, это подтверждают. Изучайте. При Ваших навыках у Вас все получится.

Во-первых, "эпизод в Кремле" - это Ваша выдумка и переиначивание фантазий Г.Иванова. Который "Изобразить эту или подобную ей попойку не могу по простой причине: не бывал. Но вообразить не трудно"
Во-вторых, Н.Мандельштам оценивала мемуары Г.Иванова весьма скептически именно в плане достоверности.
В-третьих, мне непонятно, что Вы подразумеваете под "источниками, которым я доверяю".

Г.Иванов и Н.Мандельштам эпизод упоминают? Они его выдумали? А дальше так. Коли Вы проявили мыслительные навыки и задались вопросом, почему после инцидента не был арестован О.Мандельштам, не останавливайтесь и задайте вопрос следующий, почему Мандельштаму выделили квартиру, да с телефоном, почему Мандельштам захаживал на чай к Бухарину и по поводу остальных фактов тоже задайте вопросы. Может, что-то получится. Полагаю, при Вашем упорстве - обязательно. 

У Н.Мандельштам я ничего похожего не нашёл. У Г.Иванова эпизод выдуман. Ваш пересказ фантазий Г.Иванова ещё бредовее. Как и в случае с уголовным делом и штрафом Л.Т., где Вы умудрились перепутать прямой угол с температурой кипения воды. И себя проявлением мыслительных навыков до сих пор не запятнали. :о)

То, что Вы невежда, к тому же туповатый, я знаю.Поэтому рекомендую изучать самостоятельно.

Кстати, о невежестве: такого понятия, как "теория вероятности", не существует. Существует "теория вероятностей". Это Вам любой мало-мальски грамотный человек подтвердит. :о)

Сергей, у меня та же ошибка. Спасибо, что обратили внимание. Исправила. Теперь точно запомню)

Екатерина, не за что. Всегда к Вашим услугам. :о)

Замечательно. Вооружайтесь этой теорией и действуйте. Возможно, Мандельштаму квартиру и пенсию выдали согласно этой теории. Тоже версия.

Возможно, что вероятность встретить на улице динозавра Вы оцениваете в 50%, как та блондинка из анекдота (или встречу, или не встречу).
Но утверждать, что квартиру с телефоном и пенсию Мандельштаму выдали за донос на Блюмкина после кремлёвской попойки в стиле "там сидела Мурка в кожаной тужурке, а из-под полы торчал наган", это сильно: прообразом притчи о сидящем на столбе Гоголе не Ваши ли изыскания послужили? :о))

Вы опять разочаровали. Укажите место в тексте, где автор утверждает, "что квартиру с телефоном и пенсию Мандельштаму выдали за донос на Блюмкина". Получите 1000 биткоинов. Все-таки общение с олигофренами дело безнадежное.

После того, как Вы укажете, где Г.Иванов говорит о правительственной попойке в Кремле и колоссальном весе Блюмкина в этом правительстве.
А что касается олигофренов - так я всего лишь воспользовался Вашей методикой интерпретации сплетен и слухов. Так что это Вы даже не в монитор, а в зеркало плюнуть изволили. :о)))

То есть, Вы сами формулируете за меня тезу, она Вас интригует, Вы требуете удовлетворения Вашей любознательности и дискутируете в конечном итоге с собой? То-то я все время чувствовал себя лишним в этой переписке. Ну, не буду мешать. 

Вот это правильно. Заткнитесь и попытайтесь уже разобраться, за что Л.Т. был назначен штраф. А то до сих пор уверены, что это был такой приговор по делу об убийстве вынесен. И это не олигофрения. :о))

Ну, давайте про олигофрению, раз это интересно. Итак, Вы до сих пор убеждены, что два этих события (гибель крестьянина и штраф) не связаны? Так я же и ссылку на скан документа присылал. Впрочем, ладно. Не буду Вам мешать.

Давайте. Вы до сих пор убеждены, что штраф был назначен Л.Т. по делу о смерти крестьянина, которого забодал бык. А это не соответствует действительности ни в малейшей степени. Будете возражать?

Читайте авторский текст, потом читайте скан документа и рассуждайте о чем хотите.

Ну, что же. В таком случае вернёмся к месту Вашего предыдущего преступления. :о)

Э, нет, зачем мне развлекать этот скучающий Annus?

Обещаю что-нибудь и с другой стороны, а пока хотел бы поговорить о принципиальном. Итак, идею рассматривать наследие ушедших великих писателей через призму их личных недостатков и неприглядных фактов их биографий Вы не находите верной. И тут я вижу, как минимум, два пункта аберрации. Пункт первый. Часто из писателя/поэта делают кумира и обязывают грядущих пионеров ровняться на (дальше список имен). И, как правило, пионер даже не догадывается о том, кто и с какой целью навязывает этот список. В этом смысле ехидство моих высказываний очень даже обосновано. Если же все это грязное белье не принципиально в контексте гениального творчества, то и ладно бы. Караваджо, Челлини, какая мне разница, как они жили. По крайней мере, в моей системе ценностей эта сторона их жизни не девальвирует их искусства. Тогда почему же Вы боитесь за Мандельштама и прочих? Объясню: потому, что рушится миф, за счет которого и держится величина той, или иной фигуры. И тут возникает пункт второй. Для обывателя миф "великой фигуры" является чем-то вроде формы психического расстройства. Обыватель смотрит на эти фигуры снизу и, соответственно, не способен замечать очевидного. Я же на всех этих великих смотрю перпендикулярно. Юношеский нигилизм мне не свойственен, потому что это форма выпендрежа, а это всегда моветон. Моему вкусу это претит. Но так сложилось, что с юных ногтей я формировался в среде "великих людей разной величины". Причем, параметр их величины был вполне объективным и не зависел от чьего-то мнения. То есть, объективный взгляд, хотя бы в рамках моей ментальности, но уже без наставлений завуча Мариванны способен составить. Равно как и представление о значимости для искусства той, или иной фигуры. По крайней мере, явные косяки вижу (как и многие), с той лишь разницей, что спокойные вопросы относительно этих косяков могу озвучить. В свое время, молодым человеком, я прошел через ряд когнитивных стрессов. Например, в 1979 году был почти травмирован «творчеством» Ильи Глазунова, в 1996 году уже под иным углом взглянул на его деятельность, а в 2002 году, при личном знакомстве свое мнение в лучшую сторону изменил. Хотя художником лучше он от этого не стал. Иначе говоря, его бэкграунд (в нашей терминологии, белье) сработал в плюс. А белье Л.Толстого, Мандельштама и т.п. работает в минус. . Мне чужд пафос Данко, я не намерен себя кому-то противопоставлять, и выкрикивать «обыватель!» больше необходимого. И еще есть один аспект моей мотивации. Так сказать, третий пункт аберрации. Поскольку я неплохо знаю и историю искусств, говорю со всей решительностью: масса великолепных художников-поэтов-музыкантов, не бивших стекол, не скандаливших по пьяни, не умерших от наркотиков, остались за кадром общественного (то есть, обывательского, да) внимания. Умниц, талантливых, добропорядочных. Но нет – на устах все какие-то макаревичи, гребенщиковы, шемякины, земфиры. Малевичи, одним словом.

"Я же на всех этих великих смотрю перпендикулярно" - если Вы себя считаете стоящим на одной ступеньке с Л.Т., Караваджо и Челлини, то это всего лишь говорит о непомерности Ваших амбиций. И ни о чём другом. При том, что Вы в сравнении с ними - не более, чем горничная, меняющая бельё на их постелях и выше сплетничанья с кухаркой об этом белье подняться не способная.
"масса великолепных художников-поэтов-музыкантов, не бивших стекол, не скандаливших по пьяни, не умерших от наркотиков, остались за кадром общественного (то есть, обывательского, да) внимания" - и поэтому вместо того, чтобы рассказать об этих художниках-поэтах-музыкантах, Вы предпочитаете копаться в грязном белье для ниспровержения тех, кого обыватели считают великими? Это тоже повадки горничной. Причём горничной вороватой, злобной и мстительной.
Привет Вашим ученикам. Надеюсь, они сюда заглядывают.

Это Вы ничего не поняли. Вы призываете меня вернуться на уровень Ваших открытий в старших классах? Так я эту эволюцию прошел. Стихи Мандельштама говорят за себя. И что говорят-то? О неспособности совладать даже с техникой? Я ж для чего про Глазунова рассказывал? Только для иллюстрации упомянутой эволюции. Полно поэтов, достигающих вершин без навязчивой помощи Мариванны. Вполне возможно, что Вы действительно получаете наслаждение от графомании. Почему нет? Я Вас не разубеждаю. Справедливости ради должен отметить, что не всегда Мандельштам графоман, но ведь и приведенные примеры остаются в силе. Кто-то слушает Макаревича и Гребенщикова. На здоровье. Только меня-то увольте. Молясь на дурновкусие, Вы обкрадываете себя, потому что множество прекрасных поэтов (впрочем, я это уже говорил). Вы упомянули Парщикова и жданова, как бы намекая на широкий диапазон Вашил литературных интересов. Но это ведь тоже графомания и дурновкусие, только изощренное. Вот Вы самостоятельно что-то для себя сформулировали и высказали: но почему-то ровно то, что написано в методичке Мариванны.

«Поздняя осень 1920 года. На улице холодно и темно. А здесь в Доме Литераторов тепло и светло. Совсем особенно, по-дореволюционному тепло и светло. Электричество ярко сияет круглые сутки напролет, а не гаснет в восемь часов вечера на всю ночь. И тепло здесь ровное, мягкое, ласковое — тепло центрального отопления, не то что палящий жар «буржуек», дышащих льдом, как только их перестают топить.
Случайные посетители Дома Литераторов чувствуют себя здесь как в каком-то сказочном царстве-государстве. Ведь здесь не только светло и тепло, но и сытно. Каждому посетителю выдается порция похлебки и кусок хлеба.
Уже с осени я — к великой зависти всех студистов и студисток — стала членом Дома Литераторов и бываю здесь ежедневно.
В большой прихожей бородатый профессор-египтолог старательно и неумело пристраивает поверх своего котелка голубой детский башлык на розовой подкладке с кисточкой.
— Слыхали, — обращается он ко мне, — говорят Мандельштам приехал. Будто даже видели его на улице. Но я не верю. Ведь не сумасшедший же он, чтобы с сытого юга, из Крыма, от белых приехать сюда голодать и мерзнуть.
Одна из кавалерственных дам — их немало среди членов Дома Литераторов — оправляет перед зеркалом седые букли.
— Мандельштам? Что такое Мандельштам? — спрашивает она, продолжая глядеться в зеркало, будто ждет ответа от него, а не от профессора или меня. Лорнетка изящным жестом поднимается к ее чуть презрительно прищуренным глазам. И снова падает, повисая на черном шнурке для ботинок, заменяющем золотую цепочку. В лорнетке нет стекол. Стекла теперь найти невозможно. Но лорнетка необходима. Ведь лорнетка, вместе с буклями почти единственное оставшееся от прежней жизни.
— Не верю, — раздраженно повторяет профессор, туго стягивая узел башлыка. — Не сумасшедший же он.
Я тоже не верю. Боюсь поверить, чтобы потом не разочароваться.
«Что такое Мандельштам» я узнала совсем недавно, в одну ночь прочитав «Камень». Я сразу и навсегда, запомнила наизусть большинство его стихов и часто повторяю про себя:
За радость легкую дышать и житьКого, скажите мне, благодарить?
Ах, если бы Мандельштам приехал… Нет лучше пока не верить.
Дверь прихожей отворяется, и в струе холодного воздуха, серебрясь морозной пылью, появляется в своей неизменной дохе и оленьей шапке обмерзший Гумилев. Должно быть он пришел издалека, а не из своей квартиры. Ведь она здесь за углом, в трех шагах — на Преображенской 5. Он с несвойственной ему поспешностью сбрасывает с себя доху, отряхивает снег с ног и громко объявляет во всеуслышанье, как глашатай на городской площади:
— Мандельштам приехал!
Но эта сенсационная новость не производит ожидаемого эффекта. Профессор, наконец справившийся со своим башлыком, недовольно бурчит:
— Приехал? Значит действительно спятил!
Кавалерственная дама, так и не получив ответа на свое «что такое Мандельштам?», относится к известию о его приезде с абсолютным безразличием и не удостаивает Гумилева даже взглядом через свою бесстекольную лорнетку. А я от волнения и радости не в состоянии говорить.
Гумилев идет в столовую, становится в длинную очередь за пшенной кашей. Я иду за ним. Я уже овладела собой и задаю ему множество вопросов, взволнованно и радостно. И Гумилев, не менее меня взволнованный и радостный, рассказывает:
— Свалился, как снег на голову! Но разве он может иначе? Прямо с вокзала в семь часов утра явился к Георгию Иванову на Каменноостровский. Стук в кухонную дверь. Георгий Иванов в ужасе вскакивает с кровати — обыск! Мечется по комнатам, рвет письма из Парижа. А стук в дверь все громче, все нетерпеливей. Вот сейчас начнут дверь ломать. — Кто там? — спрашивает Гергий Иванов, стараясь, чтобы голос не дрожал от страха. В ответ хриплый крик:
— Я! я! я! Открывай!
«Я» значит не обыск. Слава Богу! Но кто этот «я»?
— Я, я, Осип! Осип Мандельштам. Впусти! Не могу больше! Не могу!
Дверь, как полагается заперта на ключ, на крюк, на засов. А из-за двери несется какой-то нечленораздельный вой. Наконец Георгию Иванову удалось справиться с ключом, крюком и засовом, грянула цепь и Мандельштам весь синий и обледеневший бросился ему на шею, крича:
— Я уже думал крышка, конец. Замерзну у тебя здесь на лестнице. Больше сил нет, — и уже смеясь, — умереть на черной лестнице перед запертой дверью. Очень подошло бы для моей биографии. А? Достойный конец для поэта.
Мы уже успели получить нашу пшенную кашу и съесть ее. К нашему столу подсаживается Кузмин с Юрием Юркуном послушать рассказ о «чудесном прибытии Мандельштама».
Оказывается, Мандельштам — так уж ему всегда везет — явился к Георгию Иванову в день, когда тот собирался перебраться на квартиру своей матери. До вчерашнего утра Георгий Иванов жил у себя, отапливаясь самоваром, который беспрерывно ставила его прислуга Аннушка. Но вчера утром у самовара отпаялся кран, ошпарив ногу Аннушки, и та, рассердившись, ушла со двора, захватив с собой злополучный самовар, а заодно и всю кухонную утварь. И Георгию Иванову стало невозможно оставаться у себя. О том, чтобы вселить Мандельштама к матери Георгия Иванова, тонной и чопорной даме, — не могло быть и речи. И Георгий Иванов, кое-как отогрев Мандельштама и накормив его вяленой воблой и изюмом по академическому пайку и напоив его чаем, на что потребовалось спалить два тома какого-то классика, повел его в Дом Искусств искать пристанища. Там их и застал Гумилев.
С пристанищем все быстро устроилось. Мандельштаму тут же отвели «кособокую комнату о семи углах» в Писательском коридоре Дома Искусств, где прежде были какие-то «Меблирован-ные комнаты». Почти все они необычайны по форме — ромбообразные, полукруглые, треугольные, но комната Мандельштама все же оказалась самой фантастической среди них. Мандельштам сейчас же и обосновался в ней — вынул из своего клеенчатого сака рукопись «Тристии», тщательно обтер ее и положил в ящик комода. После чего запихал клеенчатый сак под кровать, вымыл руки и вытер их клетчатым шарфом вместо полотенца. Мандельштам был очень чистоплотен и мытье рук переходило у него в манию.
— А бумаги у тебя в порядке? — осведомился Гумилев.
— Документы? Ну, конечно, в порядке — и Мандельштам не без гордости достал из кармана пиджака свой «документ» — удостоверение личности, выданное Феодосийским Полицейским Управлением при Врангеле на имя сына петроградского фабриканта Осипа Мандельштама, освобожденного по состоянию здоровья от призыва в Белую Армию. Георгий Иванов, ознакомившись с «документом», только свистнул от удивления.
Мандельштам самодовольно кивнул:
— Сам видишь. Надеюсь, довольно…
— Вполне довольно, — перебил Георгий Иванов, — чтобы сегодня же ночевать на Гороховой 2. Разорви скорей пока никто не видел.
Мандельштам растерялся.
— Как же разорвать? Ведь без документов арестуют. Другого у меня нет.
— Иди к Луначарскому, — посоветовал Гумилев, — Луначарский тебе, Осип, мигом нужные бумаги выдаст. А этот документ, хоть и жаль, он курьезный, — уничтожь, пока он тебя не подвел.
И Мандельштам, уже не споря, поверив, что «документ» действительно опасный, порвал его, поджег куски спичкой и развеял пепел по воздуху — чтобы и следов не осталось.
— Сейчас они у Луначарского. И, конечно, беспокоиться нечего. Все, как всегда, устроится к лучшему. Ведь о поэтах, как о пьяницах, Бог всегда особенно заботится и устраивает их дела.
Суеверный Кузмин трижды испуганно сплевывает, глядя сквозь вздрагивающее на его носике пенсне, на Гумилева, своими «верблюжьими» глазами. У Кузмина глаза как у верблюда — или прекрасной одалиски: темные, томные, огромные. «Бездонные» глаза, полные женской и животной прелести.
— Тьфу, тьфу, тьфу, Коленька. Не сглазь меня. Сплюнь.
«Меня» — Кузмин всегда думает только о себе. Он большой охотник до всяких сплетен, слухов и сенсаций и готов говорить о них часами. Приезд Мандельштама приятен ему именно с этой анекдотической стороны.
— Завтра в пять Осип приедет ко мне чай пить. Приходи и ты, Мишенька. Он написал массу чудных стихов и будет их читать. И вы, Юрочка, — это уже к Юркуну, — тоже приходите послушать новые стихи Мандельштама.
Но перспектива послушать новые стихи Мандельштама вообще — или чьи бы то ни было стихи — не кажется Кузмину соблазнительной.
— Завтра? Завтра мы заняты. Нет, завтра совсем нельзя. Ты уже извини, Коленька. Без меня послушаете.
Конечно, он ничем не занят завтра. Но одно упоминание о стихах заставляет его вдруг заторопиться.
— Уж поздно. Пора идти. Идем, Юрочка. Кланяйся Осипу Эмильевичу, Коленька. До свидания, — это уже мне.
Он суетливо снимается с места и мелкими быстрыми шагами идет к выходу рядом с высоким, молчаливым, красивым Юркуном.
Гумилев улыбается.
— И всегда он так. Бежит от стихов, как чорт от ладана. А сам такой замечательный поэт. Вот и пойми его.
Но мне хочется говорить о Мандельштаме, а не о Кузмине.
— Правда, что он будет завтра читать у вас новые стихи?
— Сущая правда. Приходите послушать. Вы-то уже конечно, даже если и очень заняты, придете. Вас наверно поразит внешность Мандельштама. И я готов держать пари, он вам не понравится. Боюсь, что вы не сумеете ни понять, ни оценить его. Он совсем особенный. Конечно смешной, но и очаровательный. Знаете, мне всегда кажется, что свои стихи о Божьем Имени он написал о себе. Помните:
Божье Имя, как большая птица,Вылетело из моей груди.Впереди густой туман клубитсяИ пустая клетка позади.
Мне всегда кажется, что он сам эта «птица — Божье Имя», вылетевшая из клетки в густой туман. Очаровательная, бедная, бездомная птица, заблудившаяся в тумане.
На следующий день я, конечно, пришла к Гумилеву. Вернее прибежала. Я была на лекции Чуковского о Достоевском. Пропустить ее казалось невозможным. Но и опоздать к Гумилеву было тоже невозможно. И я напрасно прождав трамвай целых десять минут, в отчаянии пустилась бегом по Невскому, по мягкой усыпанной снегом мостовой.
Если начнут с чая, не беда, что опоздаю. Но если со стихов — катастрофа. Ведь не станет же он повторять свои стихи для меня. Нет, никогда не прощу себе, если…
Меня впускает прислуга Паша. От долгого бега мне трудно отдышаться. Я перевожу дух, чтобы спросить:
— Мандельштам уже тут?
Паша пожимает плечами:
— Должно тут. Народу много. Кто его знает, который из них Мамштам.
Я еще раз перевожу дыхание перед тем, как войти в столовую.
«Народу много», сказала Паша. Но за чайным столом сидят только Михаил Леонидович Лозинский, Георгий Иванов, сам Гумилев и — да, это, должно быть, Мандельштам. Кто же другой, как не он?
Нет, меня не поразила внешность Мандельштама. И он мне сразу очень понравился.
Сколько раз мне впоследствии приходилось читать и слышать описание его карикатурной внешности — маленький, «щуплый с тощей шеей, с непомерно большой головой», «обремененный чичиковскими баками», «хохол над лбом и лысина», «тощий до неправдоподобности», «горбоносый и лопоухий». И совсем недавно в советском журнале о встречах с Мандельштамом в Крыму: — «Его брата называли „красавчик“, а его — „лошадь“… за торчащие вперед зубы»..?
Бедный Мандельштам! С лошадью у него не было абсолютно никакого, даже отдаленнейшего, сходства. А торчавшие вперед зубы — зубов у него вообще не было. Зубы заменяли золотые лопаточки, отнюдь «не торчавшие вперед», а скромно притаившиеся за довольно длинной верхней губой. За эти золотые лопаточки он и носил прозвание «Златозуб».
Меня всегда удивляло, что он многим казался комичным «карикатурой на поэта и на самого себя». Но вот я впервые смотрю на него и вижу его таким, каким он был на самом деле.
Он не маленький, а среднего роста. Голова его не производит впечатления «непомерно большой». Правда, он преувеличенно закидывает ее назад, отчего на его шее еще резче обозначается адамово яблоко. У него пышные слегка вьющиеся волосы, поднимающиеся над высоким лбом. Плешь, прячущуюся среди них, никак нельзя назвать лысиной. Конечно, он худой. Но кто же из нас в те дни не был худ? Адамович, как-то встретив меня на Морской, сказал: — Издали на вас смотреть страшно. Кажется, ветер подует и вы сломаетесь пополам. Упитанными и гладкими среди поэтов были только Лозинский и Оцуп, сохранившие свой «буржуйский» вид.
Нет, внешность Мандельштама тогда меня не поразила. Я как-то даже не обратила на нее внимания. Будто она не играла решающей роли в впечатлении, производимом им. Возможно, что она теряла свое значение, благодаря явному несоответствию между его внешностью и тем, что скрывалось под ней.
Здороваясь со мной, он протянул мне руку и, подняв полуопущенные веки, взглянул на меня голубыми, сияющими «ангельскими» глазами. И мне вдруг показалось, что сквозь них, как сквозь чистую воду, я вижу дно его сознания. И дно поэзии.
Я скромно сажусь на свободный стул между Оцупом и Лозинским.
С осени 20 года я уже настоящий поэт, член Дома Литераторов. И что много почетнее и важнее — равноправный член недавно восстановленного Цеха Поэтов. Но меня все еще продолжают называть «Одоевцева — ученица Гумилева» и я продолжаю чувствовать и вести себя по-ученически. Вот и сейчас я сознаю свою неуместность в этом «высоком обществе» за одним столом с Мандельштамом. С «самим Мандельштамом».
Гумилев особенно старательно разыгрывает роль гостеприимного хозяина. Он радушно угощает нас настоящим, а не морковным чаем с сахарным песком внакладку и ломтиками черного хлеба, посыпанного солью и политого подсолнечным маслом.
Виновник торжества, Мандельштам, с нескрываемым наслаждением пьет горячий, сладкий чай, закусывая его этими ломтиками хлеба, предварительно насыпав на них целую горку сахарного песку.
Оцуп опасливо следит за тем, с какой быстротой набухшие от масла солено-сладкие ломтики исчезают в золотозубом рту Мандельштама. И не выдержав, спрашивает:
— Как вы можете, Осип Эмильевич? Разве вкусно?
Мандельштам кивает, не переставая жевать: — Очень вкусно. Очень.
— Еще бы не вкусно, — любезно подтверждает Лозинский, — знаменитое самоедское лакомство. Самоеды шибко хвалят.
— Только, — с компетентным видом прибавляет Георгий Иванов, — вместо подсолнечного масла лучше рыбий жир, для пикантности и аромата.
Взрыв смеха. Громче всех смеется Мандельштам, чуть не подавившийся от смеха «самоедским лакомством».
Теперь мы сидим в прихожей перед топящейся печкой в обтянутых зеленой клеенкой креслицах — все ближайшие «соратники» Гумилева — Лозинский, Оцуп, Георгий Иванов (Адамовича в то время не было в Петербурге).
Гумилев, сознавая всю важность этого исторического вечера, — первое чтение «Тристии» в Петербурге, как-то особенно торжественно подкидывает мокрые поленья в огонь и мешает угли игрушечной саблей своего маленького сына Левы:
— Начинай, Осип!
И Мандельштам начинает:
На каменных отрогах Пиерии
Водили музы первый хоровод…
Нерасторопна черепаха-лира
Едва-едва беспалая ползет,
Лежит себе на солнышке Эпира,
Тихонько грея золотой живот.
Ну, кто ее такую приласкает,
Кто спящую ее перевернет? —
Она во сне Терпандра ожидает,
Сухих перстов предчувствуя налет…
Слушая его, глядя на его закинутое мучительно-вдохновенное лицо с закрытыми глазами, я испытываю что-то похожее на священный страх.
Мандельштам кончив, широко открывает глаза, отряхивается как только что выкупавшийся в пыли воробей и спрашивает взволнованной скороговоркой:
— Ну как? Скверно? Как, Николай Степанович? Как, Михаил Леонидович? Это я в Киеве написал.
Пауза. Затем Гумилев веско заявляет — не говорит, а именно заявляет:
— Прекрасные стихи. Поздравляю с ними тебя и русскую поэзию. И тут же исчерпывающе и последовательно объясняет, почему эти стихи прекрасны и чем обогащают русскую поэзию.
За Гумилевым — такова уже сила цеховой дисциплины — все по очереди выражают свое восхищение «с придаточными предложениями», объясняющими восхищение.
Но я просто восхищена, я просто в восторге, я не нахожу никаких «придаточных предложений». И чтобы только не молчать, я задаю очень, как мне кажется, «акмеистический вопрос»:
— Отчего черепаха-лира ожидает Терпандра, а не Меркурия? И разве Терпандр тоже сделал свою кифару из черепахи?
Мандельштам, только что превознесенный самим Синдиком Цеха Гумилевым, окрыленный всеобщими похвалами, отвечает мне несколько надменно:
— Оттого, что Терпандр действительно жил, родился на Лесбосе и действительно сделал лиру. Это придает стихотворению реальность и вещественную тяжесть. С Меркурием оно было бы слишком легкомысленно легкокрылым. А из чего была сделана первая лира — не знаю. И не интересуюсь этим вовсе.
Но мой вопрос, по-видимому, все-таки возбудил сомнение в его вечно колеблющемся, неуверенном в себе сознании и он быстро поворачивается к Лозинскому:
— Михаил Леонидович, а может быть правда, лучше вместо Терпандра Меркурий? А?
Но Гумилев сразу кладет конец его сомнениям.
— Вздор! Это стихотворение — редкий пример правильности формулы Банвиля: «то, что совершенно и не требует изменений». Ничего не меняй. И читай еще! Еще!
Я не смею ни на кого взглянуть. Мне хочется влезть в печку и сгореть в ней вместе с поленьями. С каким презрением все они, должно быть, смотрят на меня. В особенности мой учитель, Гумилев. Я чувствую себя навсегда опозоренной. И все же до меня доносится сквозь шум крови в ушах:
Золотистого меда струя из бутылки текла
Так тягуче и долго, что молвить хозяйка успела…
Голос Мандельштама течет как эта «золотистого меда струя», и вот уже я, забыв, что я «навсегда опозорена», вся превращаюсь в слух, и мое сердце вслед за орфической мелодией его стихов то взлетает ласточкой, то кубарем катится вниз.
Да, я забыла. А другие? И я осторожно оглядываюсь.
Но оказывается, что и другие забыли. Не только о моем неуместном выступлении, но и о моем существовании. Забыли обо всем, кроме стихов Мандельштама.
Гумилев каменно застыл, держа своими длинными пальцами детскую саблю. Он забыл, что ею надо поправлять мокрые поленья и ворошить угли, чтобы поддерживать огонь. И огонь в печке почти погас. Но этого ни он, и никто другой не замечает.
Ну, а в комнате белой, как прялка стоит тишина,
Пахнет уксусом, краской и свежим вином из подвала.
Помнишь, в греческом доме любимая всеми жена,
Не Елена, другая, как долго она вышивала…
Мандельштам резко и широко взмахивает руками, будто дирижирует невидимым оркестром. Голос его крепнет и ширится. Он уже не говорит, а поет в сомнамбулическом самоупоении:
Золотое руно, где же ты, золотое руно?
Всю дорогу шумели морские тяжелые волны,
И покинув корабль натрудивший в морях полотно,
Одиссей возвратился, пространством и временем полный.
Последняя строфа падает камнем. Все молча смотрят на Мандельштама, и я уверена, совершенно уверена, что в этой потрясенной тишине они, как и я, видят не Мандельштама, а светлую «талассу», адриатические волны и корабль с красным парусом, «пространством и временем полный», на котором возвратился Одиссей.
Мандельштам нервно шарит в кармане пиджака в поисках папиросы, как всегда напрасно. Я вскоре узнала, что папирос у него никогда нет. Он умудрялся забывать их, добытые с таким трудом папиросы, где попало, отдавал их первому встречному или просто терял, сунув мимо кармана.
Гумилев засовывает ему папиросу в рот и зажигает ее.
— Кури, Осип, кури! Ты заслужил и еще как заслужил!
И тут, во все еще потрясенной тишине раздается спокойный, слегка насмешливый голос Георгия Иванова:
— Да. И это стихотворение тоже пример того, что прекрасное не требует изменений. Все же я, на твоем месте изменил бы одну строчку. У тебя:
Ну, а в комнате белой, как прялка стоит тишина
По-моему будет лучше:
Ну, а в комнате белой как палка стоит тишина.
Мандельштам, жадно затянувшийся папиросой и не успевший выпустить изо рта дым, разражается неистовым приступом кашля-хохота: — Как палка! Нет, не могу. Как палка!
Все смеются. Все, кроме Георгия Иванова, с притворным недоумением убеждающего Мандельштама:
— Я ведь совершенно серьезно советую, Осип. Чего же ты опять хохочешь?
Смешливость Мандельштама. Никто не умел так совсем по-невзрослому заливаться смехом по всякому поводу — и даже без всякого повода.
— От иррационального комизма, переполняющего мир, — объяснял он приступы своего непонятного смеха. — А вам разве не смешно? — с удивлением спрашивал он собеседника. — Ведь можно лопнуть со смеху от всего что происходит в мире.
Как-то уже в весенний ветреный день, когда от оттепели на Бассейной голубели и потягивались рябью огромные лужи-озера, я увидела шедшего по противоположному тротуару Мандельштама. Он смотрел прямо на меня, трясясь от смеха. Помахав мне шляпой, стал торопливо перебираться ко мне, разбрасывая брызги и зачерпывая калошами воду.
Смеясь все сильнее, он подошел ко мне и я не могла не присоединиться к его смеху. Так мы и простояли несколько минут, не переставая смеяться, пока Мандельштам не объяснил мне между двумя взрывами смеха:
— Нет, представьте себе. Я иду в Дом Литераторов. Думаю, встречу там и вас. И вспомнил вашу «Балладу о котах». А тут вдруг кошка бежит, а за ней, за ней другая. А за кошками — тут смех перешел в хохот и клекот. — За кошками — вы! Вы идете! За кошками! Автор Котов!
Он вытер слезы, катившиеся из его голубых, как весеннее небо глаз — и, взглянув поверх меня, поверх крыш домов, в голубое небо, заговорил другим голосом, грустно и чуть удивленно:
— Знаете, мой брат, мой младший брат выбросился из окна. Он был совсем не похож на меня. Очень дельный, и красивый. Недавно только женился на сестре Анны Радловой, счастливый, влюбленный. Они накануне переехали на новую квартиру. А он выбросился из окна. И разбился насмерть. Как вы думаете почему? Почему?
Мне показалось, что он шутит, что он это выдумал. Только впоследствии я узнала, что это была правда. Его брат, муж сестры Анны Радловой действительно неизвестно почему выбросился из окна. И разбился насмерть.
Но от ответа на вопрос почему выбросился из окна брат Мандельштама меня избавило появление Гумилева, шествующего в своей развевающейся оленьей дохе с рисунками по краю и в оленьей же шапке. В Дом Литераторов, как и мы.
Мандельштам ринулся ему навстречу и, снова захлебываясь и клокоча, стал объяснять:
— Я иду… а тут коты .. . бегут, а тут Одоевцева. Нет, ты только подумай! Не могу! Не могу! Коты… и Одоевцева!
Встречи с Мандельштамом были всегда непохожи на встречи с другими поэтами. И сам он ни на кого не походил. Он был не лучше и не хуже, а совсем другой. Это чувствовали многие, даже, пожалуй, все.
Человек из другого мира, из мира поэзии.На его стихи из «Камня» —Я блуждал в игрушечной чащеИ открыл лазоревый грот…Неужели я настоящий,И действительно смерть придет?
мы студисты сочинили ответ:
Вы, конечно, ненастоящий, —Никогда к вам смерть не придет —Вас уложат в стеклянный ящик,Папиросу засунут в рот,И поставят в лазоревый грот —Чтобы вам поклонялся народ!
Стихи, хотя они и привели Мандельштама в восхищение и восторг, были, как мы сами понимали, далеко не блестящи. Но должно быть действительно —
Бывают странными пророкамиПоэты иногда —
ведь о стеклянных ящиках, мавзолеях для поклонения народа, никто тогда и понятия не имел. Впрочем, в стеклянный ящик, «чтобы ему поклонялся народ», уложили не Мандельштама, а погубившего его Сталина. Но это случилось позже, много позже. А сейчас все еще зима 20-21 года. И моя первая встреча с Мандельштамом у Гумилева.
Это было во вторник. А на следующий вечер я встретила Мандельштама на одной из очередных «сред» Дома Искусств. Он подошел и заговорил со мной, будто мы давно и хорошо знакомы.
— А я здесь превосходно устроился. Комната у меня маленькая и безобразная. Но главное крыша и печка. И ведь теперь весь Дом Искусств принадлежит и мне. Я здесь один из его хозяев, и вы у меня в гостях. Вы это сознаете, надеюсь? Вы — мой гость.
Он не дает мне ответить.
— Я, конечно, шучу. Я никогда и нигде не чувствовал себя дома, а тем более хозяином. Хорошо, если меня, как здесь, приютят. А то чаще гонят в три шеи. Я привык.
И опять, не дав мне сказать ни слова, прибавляет:
— А про Меркурия вы правильно заметили. Он в детстве изобрел лиру. Хотя это изобретение приписывают еще — а ну-ка, скажите кому? Ведь не знаете?
— Музе Эрато, — говорю я не задумываясь.
Он разводит руками.
— Правильно. Но откуда вы такая образованная? Такая всезнайка?
Мне очень лестно, хотя это совсем незаслуженно. Образованной меня еще никто не считал. Скорей наоборот.
Мои познания в мифологии я почерпнула из детской книжки, которую в семь лет читала вперемежку со сказками Гримма и Андерсена. Но этого я Мандельштаму не открываю. А он, может быть, именно, из-за моей мнимой образованности, говорит со мной как с равной, просто и дружески. Без преувеличенной снисходительности и оскорбительной любезности. Мандельштам первый поэт, с которым я сразу легко себя почувствовала. Будто между нами нет пропасти — он прославленный автор «Камня», всероссийски-знаменитый, а я еще продолжаю сидеть на школьной скамье и слушать лекции.
Он рассказывает мне о своих южных злоключениях и радостях. Как же без радостей? Их тоже было много, но злоключений, конечно, неизмеримо больше.
— Вот, в Коктебеле у Волошина… Вы, конечно, бывали в Коктебеле?
Я качаю головой.
— Нет. И даже Волошина не знаю. Никогда его не видела.
— Ах, сколько вы потеряли. Не знать Волошина! — Мандельштам искренно огорчен за меня. — Волошин — представьте себе — бородатый шар в венке и в хитоне. Едет на велосипеде по горной, залитой солнцем каменистой тропинке. Кажется, что не едет, а летит по воздуху — что он воздушный шар. А за ним стая пестрых собак с лаем несется по земле.
Мандельштам с увлечением рассказывает, как он за стакан молока и сладкую булочку стерег на берегу моря каких-то заговорщиков, левых эсеров, для конспирации совещавшихся, ныряя в волнах.
— А в Киеве. В Киеве мне жилось привольно. Как впрочем и потом в Тифлисе. В Киеве профессор Довнар-Запольский подарил мне свою шубу, длинную, коричневую, с воротником из обезьянки. Чудесную, профессорскую шубу. И такую же шапку. Только шапка мне оказалась мала — голова у меня не по-профессорски большая и умная. Но одна премилая дама пожертвовала мне свою скунсовую горжетку и сама обшила ею шапку. Получилось довольно дико — будто у меня вместо волос скунсовый мех. Раз иду ночью по Крещетику и слышу — «Смотри, смотри, поп-расстрига! Патлы обстричь не умеет. Патлатый. Идиот!»
Мандельштам не обращает внимания на происходящее на эстраде и мешает лектору Замятину и слушателям своим звонким шопотом. Но ни я, ни кто другой не смеет «призвать его к порядку». Так он и продолжает говорить до той минуты, когда Замятин встает и под аплодисменты — Мандельштам аплодирует особенно громко, — почти так же как я, считающаяся «метром клаки» за особое уменье хлопать и заставлять хлопать слушателей — уходит, послав отдельную улыбку и поклон Мандельштаму.
«Среда» кончена. Надо и мне уходить. А Мандельштам еще многого не успел рассказать. Раз начав, ему трудно остановиться, не доведя воспоминаний до конца. И он неожиданно принимает героическое решение.
— Я пойду вас проводить до угла.
— До какого угла? Ведь Дом Искусств — на углу. На углу Мойки и Невского, — резонно замечает Гумилев.
— Ну, все равно. До первого незажженного фонаря, до второго угла — несколько шагов.
Мы выходим гурьбой из подъезда — Гумилев, Мандельштам и несколько студисток. Мы идем по Невскому.
— Подумай только, Николай Степанович, — беря Гумилева под руку, говорит Мандельштам, — меня объявили двойным агентом и чуть было не расстреляли. Я в тюрьме сидел. Да! да! Поверить трудно. Не раз сидел!
И вдруг он неожиданно заливается своим увлекательным, звенящим смехом.
— Меня обвинили и в спекуляции! Арестовали, как злостного спекулянта — за яйцо! — кончает он, весь исходя от смеха. — За одно яйцо! Было это в Киеве.
И он рассказывает, как ему в одно весеннее утро до смерти захотелось гоголь-моголя. «От сытости, конечно, когда голоден — мечтаешь о корке хлеба». Он пошел на рынок и купил у торговки яйцо. Сахар у него был и, значит, все в порядке и можно вернуться домой.
Но по дороге, тут же рядом, на рынке бородатый мужик продавал шоколад Эйнем «Золотой Ярлык», любимый шоколад Мандельштама. Увидев шоколад, Мандельштам забыл про гоголь-моголь. Ему «до зареза» захотелось шоколаду.
— Сколько стоит?
— Сорок карбованцев.
Мандельштам пересчитал свои гроши. У него только тридцать два карбованца. И тогда ему пришла в голову гениальная мысль — отдать за нехватающие карбованцы только что купленное яйцо.
— Вот, — предложил он мужику-торговцу, — вам это очень выгодно. Я отдаю вам прекрасное сырое яйцо и тридцать два карбованца за шоколад, себе в убыток.
Но тут, не дожидаясь ответа торговца, со своего места с криком сорвалась торговка.
— Держите его, спекулянта проклятого! Он у меня за семь карбованцев купил яйцо, а сам за восемь перепродает. Держите его! Милиционер! Где милиционер?
Со всех сторон сбежались люди. Прибежал на крики и милиционер.
Баба надрывалась: — За семь купил, за восемь перепродает. Спекулянт проклятый!
Мандельштама арестовали и он до вечера просидел в участке.
Во время ареста раздавили яйцо и кто-то украл у «спекулянта проклятого» его тридцать два карбованца.
Смеется Гумилев, смеюсь я, смеются студисты.
Мы прошли уже почти весь Невский и слушатели по одному начинают прощаться и отпадать. До угла Литейного доходим только мы трое — Гумилев, Мандельштам и я.
Мандельштам продолжает нестись по волнам воспоминаний.
— А были и сказочные удачи. Раз, вы не поверите, мне один молодой поэт подарил десятифунтовую банку варенья. Я зашел к нему, он меня чаем угостил. А потом я ему прочел — «На каменных отрогах» — я только что тогда написал. Он поохал, повосторгался и вдруг встал и вышел из кабинета, где мы сидели. Возвращается с огромной банкой варенья, протягивает ее мне — это вам! Я прямо глазам и ушам своим не поверил. Даже не поблагодарил его. Надел свою шубу, схватил банку и наутек. Чтобы он не опомнился, не передумал, не отнял бы! Шел, прижимая драгоценный груз к груди, дрожа как в лихорадке. Ведь гололедица. Того и гляди поскользнешься — и прощай священный дар! Ничего. Донес. Только весь до нитки вспотел несмотря на холод — от волнения. Зато какое наслаждение! Какое высокое художественное наслаждение! Я двое суток не выходил из дому — все наслаждался.
Как замечательно, то повышая, то понижая голос, изображая и торговку, и милиционера, и одарившего его поэта, рассказывает Мандельштам! Конечно, он преувеличивает, разукрашивает, но от этого все становится по-мандельштамовски очаровательно. Ну, конечно, банка варенья была не десятифунтовой, а фунтовой. Если она существовала не только в фантазии Мандельштама. Да и арест из-за яйца вряд ли не выдумка.
И только много лет спустя, уже здесь в Париже, я убедилась, что в рассказе Мандельштама не было никакой фантазии. Все было именно так. И банка варенья оказалась действительно десятифунтовой, подаренной Мандельштаму в минуту восторга, «когда душа жаждет жертв», проживавшим в Киеве поэтом, переселившимся потом в Париж. Подарена после настолько потрясшего молодого поэта чтения «На каменных отрогах», что он безрассудно поделился с Мандельштамам своим запасом варенья. И никогда об этом не жалел. От него же я узнала, что история «спекуляции с яйцом», несмотря на всю свою неправдоподобность, чистейшая правда.
Мы уже давно идем по бесконечно длинной Бассейной. Темно. Снег кружится и скрипит под ногами.
— А в Тифлисе…
Но Гумилев перебивает его:
— Это все очень забавно и поучительно. Но ты, Осип, собственно говоря, куда направляешься? Тебе давно пора повернуть лыжи. Ведь тебе до Мойки…
— Как до Мойки? — Мандельштам растерянно останавливается. — Чтобы я один прошел все это расстояние? Это совсем невозможно. Я думал… — Он оборачивает ко мне испуганное лицо. — Я был уверен, что вы меня пустите к себе ночевать. Ведь у вас, я слышал, очень большая квартира. И, значит, место найдется и для меня, хоть на кухне.
— Нет, не найдется, — отрезает Гумилев. Ты напрасно думал. Там революционные богемные нравы не в чести. И ночевать поэтов там не пускают. Ни под каким видом. Даже на площадку перед дверью.
Я растеряна не меньше самого Мандельштама. Но Гумилев прав — пустить Мандельштама к себе домой я действительно никак не могу. А он стоит передо мной такой несчастный, потерянный. Как бездомная собака.
— Я замерзну. Я не дойду один.
— Идите ночевать к Николаю Степановичу. На клеенчатом диване в прихожей, — с решимостью отчаяния говорю я, будто я в праве распоряжаться чужой квартирой. Пусть Гумилев сердится. Мне все равно. Нельзя бросить Мандельштама ночью на улице.
Но Гумилев не сердится, а смеется.
— Наконец догадались. Колумбово, а не киевское яйцо. Я уже на Невском решил, что пущу тебя ночевать к себе. И чаем с патокой угощу. Не замерзать же тебе здесь, как рождественскому мальчику у Христа на елке? Я только попугать тебя хотел. Но какой же ты, Осип, легкомыслен-ный! Я перед тобой образец осторожности и благоразумия.
Мандельштам, успевший оправиться от страха, неожиданно переходит в наступление:
— Это я то легкомысленный? Поищи другого такого благоразумного, предусмотрительного, осторожного человека.
Он подскакивает, по-петушиному задирая голову.
— Знаю, знаю, — успокаивает его Гумилев, — не кипятись. Ты отчаянный трус. Из породы легкомысленнейших трусов. Действительно очень редкая порода.
«Трус» — оскорбительное слово. Конечно, Мандельштам обидится.
Но Мандельштам повторяет:
— Из породы легкомысленнейших трусов! Надо запомнить. До чего правильно!
Мы прощаемся у ворот моего дома. Мандельштам снова весел и доволен. На сегодняшнюю ночь у него не только крыша, диван, сладкий чай с патокой, но и собеседник. Они будут читать друг другу стихи и вести бесконечные вдохновенно-задушевные ночные разговоры — до утра. «А завтра новый день. Безумный и веселый». Веселый, очень веселый. Все дни тогда были веселые. Это были дни зимы 20-21 года, и веселье их действительно было не лишено безумья. Холод, голод, аресты, расстрелы. А поэты веселились и смеялись в умирающем Петрополе, где
…Прозрачная весна над черною Невой Сломилась. Как бессмертье тает. О, если ты звезда — Петрополь, город твой, Твой брат Петрополь умирает…»
Ирина Одоевцева. "На берегах Невы"
***

Тронут Вашим усердием. Жаль, Вы не пояснили свою мысль, если она была. 

Просто прочтите.

Так прочел, прочел. Вы-то что мне хотели сообщить? Или таки ничего?

Можно построить храм Артемиды, можно его сжечь. "Каждый выбирает для себя".

Потрясающе. Да Вы умный человек. Учту.