Он знал цену своим стихам, тем, которые годами вылёживались в столе (точнее, в чемодане, поскольку надёжного рабочего стола у него никогда не было). Но стихи – не проза. Если они «идут», особых условий не требуют, записать можно и на работе, и в гостях, и даже в почтовом отделении на обратной стороне телеграфного бланка. А стихи «шли». Настоящие:
Я
мало в этой жизни сделал,
но все ж судьбой не обделён
зелёным ветром, снегом белым,
простором четырёх сторон.
И, знать, в одном моё спасенье,
за то судьбою я храним,
что воду пил из Енисея,
встав на колени перед ним.
Ответственные товарищи, от которых зависели публикации в журналах и выход книг, сомневались даже в его праве называться поэтом… Не любили они его, не отказывали себе в удовольствии лягнуть неприкаянного, чуя в нем человека другой крови... Ему казалось, что все как-то приспособились и только у него ничего не ладится: из комнаты в общежитии грозятся выселить, постоянной работы нет, приходится калымить то в Северо-Енисейской районной газетке, то в Больше-Улуйской, то наниматься на отделку чужой дачи… Он умер от усталости, хотя врачи и определили пневмонию. Но умер, как хотел – в июне и свободным…
Ходасевич – один из немногих, последний цвет, распустившийся под солнцем Пушкина, на ком ещё играет его прощальный луч… Стихи Ходасевича настолько своеобразны, что, как писал Георгий Адамович, «под ними не нужна подпись»… Современники отмечали его кристально чистый пушкинский слог и тютчевское, космическое восприятие жизни, безупречно честное отношение к слову, отсутствие всего лишнего, декоративного, связь с благородной классической традицией…
Непреклонный характер поэта, творческая воля, не позволявшая ему изменить своему пути в литературе, давали силы, поддерживали его дух порой в невыносимые периоды жизни. Поэт следует «путём зерна», то есть принимает жизнь как нечто определенное внутренней, природной силой самой жизни, во всём пытается увидеть высший замысел.
Манифест поздней поэзии Ходасевича – «звук правдивее смысла», музыка стиха значимее, достовернее его грубого одномерного смысла. Очень богато в этот период оркестрованы стихи Ходасевича. В них много воздуха, много гласных, есть чёткий и лёгкий ритм освобождённого духа, свойственного человеку, «в Божьи бездны соскользнувшего»…
...Там, где поколение конца пятидесятых – начала шести десятых годов, с его стихом «бури и натиска» рыдало или хохотало, а порой и декламировало, Рубин, поэт новейшего поколения, зыбко, едва заметно переходит от улыбки к горечи. Вот – полушепотом – строки о Москве: «И станут мной бедны ее соборы, и станут мной печальны острова». В самом повороте этих строк содержится не высказанная словами мысль, одновременно неожиданная и давняя, как мир: все созданное человеком нуждается в нем, ибо для кого тогда красота? Не поэт говорит о внешнем мире, это сам мир говорит, пользуясь поэтом как своим языком…
«А вам бы всё стоять особняком, / особняком семнадцатого века...» – так обращается он к одному из друзей, сам с грустью понимая невозможность такого состояния – такого стояния... Всё сущее – природа, люди, творения людские – всё увязано в один неразрубаемый узел, нейтральности нет. Вот начало его стихотворения «Черная речка. Деревья»: «К барьеру, господа, к барьеру! Корнями чувствуя беду, / деревья делают карьеру / у секундантов на виду». Всё влияет на всё. И теперь это – не просто деревья, нет, их слава теперь сродни геростратовой, недаром кончается стихотворение такими строками: «А узловатые коренья / тянули пушкинскую кровь». Вот эта всеобщая увязанность, взаимозависимость – одна из трагических тем рубинской поэзии…
Десяток
книг за прожитую жизнь – это
не так много. Поначалу спокойные названия: «Сад»
(1982), «Месяцеслов» (1992), потом более резкие: «Вавилонская башня» (1992),
«Невольные мысли» (1997) и уже знаковое: «Не свое время», выдержавшее, однако,
два издания (2011 и 2012), ибо многие ощущали это время как не вполне свое.
Однако тон здесь задавала именно любовная лирика, которая всегда пытается
высветить именно свое, личное время... После более чем десятилетнего перерыва вышло
посмертное полное издание книги «Стихотворения и поэмы» (2023).
Здесь мы без всякого сомнения находим серьезного эпического и прежде всего
лирического поэта, наследника традиции Тютчева, Алексея Толстого, Ивана Бунина.
Недаром он был некогда отмечен премиями Афанасия Фета и Константина Бальмонта…
У Фролова много звонких стихов о природе, родная природа хранит от назойливой мути необязательных событий. Он даже повторяется будто в споре с этой мутью, что вот опять – о бабочках, о ласточках, о травах, муравьях и пчелах… Но вдруг спохватывается и пишет что-то сравнимое по накалу праведной страсти с пушкинским «Клеветникам России» или блоковскими «Скифами»…
Константин Богатырев принадлежал к новому поколению поэтов-переводчиков, пришедших в нашу литературу в начале 60-х на волне оттепели и принесших с собой иное, гораздо более личностное, чем прежде, отношение к своему ремеслу, необычайно высоко поднявших планку предъявляемых к себе творческих требований, – поколению, представленному, среди прочих, именами А. Гелескула, В. Микушевича, А. Сергеева, А. Эппеля. За пятнадцать лет, что ему было отпущено на полноценную творческую работу, Константин Богатырев успел сделать очень много, дав русский голос столь разным поэтам, как Адельберт Шамиссо и Георг Тракль, Эрих Кестнер и Бертольт Брехт, Ингеборг Бахман и Пауль Целан. Кропотливейших филологических разысканий потребовали от него средневековый роман «Тристан» Готфрида Страсбургского и малая проза Гёте. Более чем достойно дополняют этот послужной список знаменитый антифашистский роман Клауса Манна «Мефисто», драмы Фридриха Хеббеля, комедии Фриша и Дюрренматта. Полагаю, однако, он успел бы сделать – причем сделать, разумеется, вполне добротно и профессионально, как это и было ему свойственно, – и многое другое, не отдавай он большую часть души, львиную долю времени и трудов главному делу своей жизни – переводам Рильке. Причем масштабы этого его творческого свершения и по сей день не оценены по заслугам…