У Пушкинской той переправы (эссе -к)

Психолог сказала — когда сможете написать, что чувствовали на Пушкинской площади, будете знать, что шок пережили. Привяжите память к циферблату — у вас ведь были часы над головой, будет легче выписать. Пробуйте, пока не получится.

Пробовала с августа по декабрь. Ни строчки. И вот — написала.

8 августа — 28 декабря 2000 года.

Москва — это белая пластмассовая высотка МГУ у бабушки на комоде, в далёком донбасском городке Дебальцево. Это запах маминой косы и пухового платка — духи «Красная Москва»...

Моя Москва началась в далёком детстве, за тысячи километров, на земле Украины. И она прекрасно пахла мамой.

Сегодня Москва окружила меня снежной заверюхой — началась новая полоса жизни, моё новое время, отсчёт пошел с 8 августа, я его теперь отмечаю как второй день рождения.

И это время не украинское, пахнущее «Красной Москвой», это московское время, пахнущее тротилом. Я начинаю его с воспоминания:

Живу в Одессе, иду по Пушкинской, раскланиваюсь с Александром Сергеевичем, он с новой тросточкой и в бронзовом цилиндре. Случайная встреча в октябре, поэт прогуливается возле своего музея, где раньше была гостиница, и он, в ХIХ веке, в ней останавливался. Мы разговорились, и я рассказала, как он скорбно склонил голову в далёкой Москве ХХ века, когда меня швырнуло взрывной волной вдоль подземного перехода. И как я потом сидела в луже крови девушки Светланы, 1968 года рождения. Как мне было страшно. Не человечески. Человечески страшно мне было на войне в Приднестровье, где я была репортёром и знала, что могут убить.

Здесь, в Москве, в конце ХХ века, о смерти не думала. Я думала о свидании с поэтами Борисом Викторовым, Еленой Кацюбой и Константином Кедровым. Встретиться мы должны были в 18.00.

В 18.00 меня не убило в подземном переходе под Пушкинской площадью. А тринадцать человек — убило.

«У пушкинской той переправы
Поэт нам ничем не помог.
А с неба смотрел устало
Неподвижный от ужаса Бог».

Так я подумала, когда смотрела потом на Пушкина.

— Вы, Александр Сергеевич, теперь не просто памятник любимому всеми поэту. Вы теперь — надгробный памятник. И вам скорбеть... вечно.

Я шла на свидание, Алексендр Сергеевич, к Вам и поэтам Борису Викторову, Елене Кацюбе и Константину Кедрову, и вот когда я из перехода, почти в центре «трубы» иду, чтобы выйти из-под земли, меня хлопает по ушам, и дымом пахнет так, как на войне в Бендерах. Дым сначала сизый, потом густой грозовой.

Как все, нас там было — толпа! — я замерла, потом мы побежали. Молча. И — выбежали на поверхность Земли. Из ада. Возле здания «Известий» я — опять я, а не часть толпы, бегущей в ужасе. И мне в этот момент не страшно, а стыдно.

Страшно стало сразу, как только обнаружила, что все стоят, а я опять бегу. Возвращаюсь. Туда, где нет мёртвого молчания живых, где живые крики, стоны и — молчание убитых.

И я уже понимаю, что это за дым. Мне теперь всегда возвращаться на свою войну.

Эти мысли отошли, когда добежала. Здесь была работа жизни рядом со смертью. И не было мыслей, только — картинки: несут обугленного ... кого-то. Ступня дёргается, ступня... ещё живёт. Кладут на асфальт. Уже — не человек. Тело.

Мысль проплывает, как короткое замыкание, со вздрогом: «Не стерильно!».

Залитое кровью лицо девочки-подростка, её крик: «Где мой глаз?!»

Мужчина в носках, туфлях и... трусах. Мычит. У него из спины, захватив пальцами и раскачивая, вытаскиваю железяку. Кровь хлынула сразу, руки в крови, зажимаю рану ладонью.

В лужу крови на асфальте кладут девушку — это из неё уже столько налилось! Подхватываю девушку под спину, холодную, как стальной сейф. Надо что-то делать. Кричу ей: «Как тебя зовут?». А она глаза закатывает. Нажимаю под корень носа, нос тоже у неё, как сейф, холоден. Давлю на подбородке точку реанимационную. А лицо её синеет...

Мне помогает женщина. У неё мобильник. Уже знает, что у окровавленной Светы есть где-то Серёжа, которому надо дозвониться. Света успела сказать номер. Звоним.

Перед глазами — большой квадрат часов на столбе: 6.09. Света пришла в себя, кричит: «А-а-а-а...» непрерывно.

Чей-то голос: «У меня морфий, у кого — шприц»? 6.12.

Случайный морфий вкалываем случайным шприцем. Слава богу, наркоман оказался рядом... «Скорых» пока нет. Но уже есть машины МЧС. Люди в комбинезонах у меня за спиной укладывают, сбоку от меня укладывают — обугленных, ещё живых...

Их, лежащих ранами на пыльной Пушкинской площади, никто не держит за руку, слов им никаких не говорит.

Они... сами, одни среди толпы, окружающей нас кольцом — но не двигающейся, отодвигаемой криками в мегафоны, — лежат.

Умирают. А у меня в голове слова стучат, как дятел долбит: «инфекция — антисептик, инфекция — антисептик»...а подойти не могу ни к кому. Света лежит на моих руках, я на коленях стою в её крови, брюки намокают, отчего так сильно льётся кровь?

Это артерия перебита. Пытаюсь носовым платком перетянуть — и не получается. А ремень от сумки оторвать — не догадалась!

6.17 — «Жгут!» — кричу. — «Нужен жгут!» Уже появились врачи. — Проклятье! Почему они к Свете не подошли? Не подходят! Страшно.

Спасатель из МЧС наклоняется, на корточки присел, сказал: «Есть более тяжёлые, продержитесь!» Держусь за Светину жизнь. 6.34

Жду. Плакать не получается. Нажимаю на автопилоте под корень носа то Свете, то себе, потому что голова плывёт...шишка на затылке — когда швырнуло на землю там, под землёй — ударилась...

6.38 — Свете поставили капельницу. Держу руку, вена слабенькая, ушла в глубину руки — от испуга...от боли?

...Вокруг иглы и дальше, к пальчикам — бахрома обожженной кожи.

Часы на столбе отстукивают Светину жизнь. Света без сознания.

6.43. Держу руку Светы — игла, прозрачная трубка капельницы, капли физраствора. ...Лоскут кожи, сползший с ноги, как чулок. И с другой ноги тоже... возле щиколотки артерия перебита. Крови много, загустевшей, как вишнёвый кисель.

— «Блин», — говорит медик, халат у него в крови, в саже, — «Блин, артерия! Жгу-уут, — кричит он, — неси жгут скорее!»

6.48, 6.52 — Свету уносят, я пробую подняться и — не получается. Прихожу в себя в машине, мерят давление, спрашивают — отчего в крови, ищите, почему столько крови? Шок, уколы... — в больницу! Уговариваю — не надо в больницу, не моя кровь, мне надо выйти, не меня в больницу, меня — не надо! Мне — туда... выдираюсь, спускаюсь на землю со ступеньки и падаю...

7.20 — Журналист из «Таймс» сидит рядом, прикуривает для меня сигарету, спрашивает: «Видела что, говори! Рассказывай! Думаешь, чеченский след?» — «Почему — чеченский, — сквозь зубы ему, — чей угодно! Бандитский!» И бестолково, скороговоркой — о том, что видела, что ощущала, как тогда, когда точно так же говорила. Только в телефонную трубку, из бастующего почтамта Тирасполя на Одессу репортаж в новости «Вечёрки», в том же ритме, с тем же чувством потерянности, с той же единственной мыслью — «ХХ век, этого быть не может!»

Видела — часы со стрелкой, прыгающей заторможенно, видела лифчик нейлоновый, впаянный в девичью спину, показываю серёжку, вылетевшую из моего уха и найденную каким-то мужчиной, серёжка ему в щеку отскочила, и он кричал — Чья? — и она чудом вернулась ко мне...

Мужчина в трусах и ещё раздетые люди, с обгоревшими лицами. С ладонями, грязными и окровавленными, и запах кухонный, когда всё уже поздно, пригорело и... не поправить ничего...

А на всё это — толпа смотрящая, и никто не бежит, не помогает — обмерла толпа от орущих мегафонов в руках молодых и сильных людей в белых рубашках, чёрных костюмах.

7.45 — Со мной разговаривает журналист радио — Фёдор. Мне очень нужно, чтобы со мной сейчас — разговаривали.

Фёдор говорит — кому позвонить? Давайте я по радио сообщу, кто-то есть близкий? ...Позвать Глеба? Он услышит, приедет за вами. — Да, позовите. Нет, не пугайте! Вы меня отведите в редакцию, в «Известия», туда можно. Там Олег Владимирович, Сусанка Альперина...

Фёдор меня с рук на руки передаёт известинцам — они в работе, они в экране телевизора, они расспрашивают, и Олег Владимирович Цыганов чаем отпаивает меня...

Вижу себя на экране, в луже Светочкиной крови, и её криком разодранный рот — опять вижу.

Олег Владимирович сигарету за сигаретой курит, а у меня отбирает, заменяя очередным стаканом чая с лимоном. Меня безостановочно, даже не знобит, трусит сильной дрожью. Дали коньяк.

В 11.30 Сусанка и Саша Милкус везут меня домой, на Шаболовку. Я всё время говорю, и это, как и дрожь, — не проходит долго.

Дома телефон разрывается: «Ты жива? Ты как? Мы тут, с Кедровым, тебя везде ищем. Приехать к тебе?» — Голос Бориса Викторова.

— Я жива. Я сплю.

И я действительно — сплю.

Утром, около восьми, звонок ... Голос Глеба — почти не узнаваемый: «У меня на столе газеты, уже шестая — и везде на фотографиях — ты. Что? Что с тобой? Цела? Почему ты — ТАМ?»

Почему я — там ... ТАМ — почему — ТАК?

Мне привезли газеты ...

Три дня сижу на полу, смотрю на лицо своё и не плачу — я не могу до сих пор забыть, какие у меня глаза. Я не знала, что глаза мои могут ТАК смотреть... Что так могут смотреть глаза человека. Они похожи на Светин кричащий рот. Подпись под фото: «Чем ещё отзовутся эти ужас и шок?»

И полгода в окне ТАСС висит огромная эта фотография — лужа крови, Света, лежащая на асфальте, я на коленях, — «Экстремальное фото ТАСС — 2000 год. Золотая медаль Виктора Борисова...»

Полгода хожу смотреть на «золотое фото». Как магнитом притягивает.

Моя сестра, увидев, съехала в обмороке на асфальт. Мне потом подарили эту огромную фотографию — на память. И я мучилась ею ... всем показывала — не могла успокоиться. Пока Глеб её не унёс из дому.

Началась эта история с того, что договорилась с Борисом Викторовым встретиться у Пушкина, пойти к Елене и Константину, потом — взрыв... Света... запах мяса и крови... а закончилась история фотографией Виктора Борисова... такая жизненная рифма.

Я надеюсь, что со Светой теперь всё в порядке.

И — со мной тоже.

Но в подземных переходах я ... всё ещё себя торможу, чтобы — не бежать. И не люблю приходить к памятнику Пушкина. Ни в Москве, ни в Одессе. Нигде.

8 августа - 28 декабря 2000 г. - 20 октября 2003 г.

Да, такое не забывается.
А написано мастерски, словно сам пережил весь этот кошмар...
Дай Бог, чтобы это никогда больше не повторилось.
М.Л.

да, не забывается, я то снимаю то возвращаю этот текст - я его боюсь. Надо к нему просто привыкнуть, а не получается. И фото это страшное... Когда ЭТО фото висит перед глазами, я глаза отвожу, но когда не висит - оно внутри головы картинкой стоит и запах отбивных жарящихся тоже, и когда по Пушкинскому переходу иду - всегда теперь этот запах... не-пе-ре-но-шу.Проходит ли такое или теперь на всю жизнь?какая велерьянка заглушит, если уже столько лет и парной и жареной человечиной в том переходе мне пахнет?

Когда через такое проходишь, невозможно к нему не возвращаться.
Потому что пройти до конца через нельзя.
Мошка в янтаре.

Оля, получили ли Вы мое письмо с вопросом о букве "к"?

Прочитал на одном дыхании!
Потрясает...

Да, ИльОль, как говорится: "жизнь прожить - не поле перейти"... (в том смысле, что постоянно приходиться вновь переживать то, что уже было прожито). Хотя, утверждают психологи, это должно быть полезно...
А девушке Свете, наверное, неприятно будет это все вспоминать...

Спасибо, Ольга, за память.

Я вышел из пушкинского перехода за три минуты до взрыва. У меня там редакция рядом (в Настасьинском переулке) была - выходил сигарет купить. Дошел до конторы, мне говорят - "взрыв". Тут же пошел обратно. Журналюгская работа - надо было репортаж делать... Тоже до сих пор все как в живую перед глазами...
А с Альпериной Сусанной сейчас вместе работаем. Тесен мир