Любимые призраки шекспировских сонетов

ЛЮБИМЫЕ ПРИЗРАКИ ШЕКСПИРОВЫХ СОНЕТОВ
(«Литературная учеба», 2005, июль-август)

…продленный призрак бытия
синеет за чертой страницы,
как завтрашние облака, –
и не кончается строка.
 
В. Набоков. Дар


Шел некий год конца XVI века. По почтовой дороге где-то в средней Англии верхом ехал путник. Мы не знаем, откуда и куда он ехал, знаем только, что он удалялся от того, кто был ему дорог. Дрянной конь трусил кое-как, но погруженный в печаль ездок забывал его понукать. В конце дня, изнуренный тяготами пути, он останавливался на постоялом дворе, но, добравшись до постели и погасив свечу, не мог заснуть. Обращаясь к предмету своих дум, он шептал в темноту:

…души всевидящие очи,
Незрячему, мне дарят образ твой,
Он светится алмазом в темной ночи,
Потемки наполняя красотой.
 
(Сонет 27*)
/*Здесь и далее сонеты Шекспира цитируются в переводе А. Шаракшанэ/

Никто бы теперь не помнил того путника с его переживаниями, если бы он не был величайшим драматургом и поэтом, дар которого делал его любимых призраков настолько реальными, что им было суждено пережить века и царства.

Первые семнадцать из дошедшего до нас свода шекспировых сонетов образуют самостоятельный мини-цикл. Их содержание поначалу представляется прозрачным и исполненным здравого смысла: поэт в стихах обращается е безымянному молодому человеку, убеждая его жениться и произвести потомство. По тону этих сонетов видно, что поэт и его адресат еще не близко знакомы. Согласно одной из версий, молодым человеком был Уильям Герберт, граф Пембрук, будущий лорд-канцлер Англии. Сохранились данные о том, что родные юного аристократа, рано потерявшего родителей, хлопотали о его женитьбе. Возможно, они привлекли модного сочинителя для содействия их планам.
Поэт принялся исполнять свою задачу вполне добросовестно и изобретательно. В качестве ключевой он избрал тему недолговечности красоты и необходимости ее сохранения и преумножения в детях; по его мысли, красивый юноша нес ответственность за свой дар перед природой и людьми. Эта тем разворачивается в череду прекрасно выписанных, хотя и не слишком оригинальных образов, в которых брак уподобляется музыкальной гармонии, а холостячество – диссонансу; юные девы – ждущим рассады садам, и, конечно же, старость – закату дня или осени. Однако легко заметить, что радости брака мало занимают поэта, и говорит он о них без души. Произведение на свет потомства интересует его лишь постольку, поскольку оно обещает спасти от уничтожения недолговечную земную красоту. Но, без конца повторяя этот надуманный тезис, поэт, очевидно, сам мало в него верит. Картины неизбежного увядания, гибели всего живого выходят у него гораздо выразительнее, чем бодрые концовки. Подобно некоему «детектору лжи», поэзия терпит большие количества притворства и отговорок, но в конце концов заставляет пишущего сказать о себе такое, чего он не собирался говорить, а возможно, и сам не знал. Начав с «агитации» в пользу брака, автор сонетов незаметно переходит к тому, что его действительно волнует: к своим неотвязным мыслям о бренности земного бытия и невозможности спасти даже его лучший цвет.

Сонет 12
Когда в часах я время наблюдаю,
И вижу ночи тень на ясном дне,
Фиалку, что, отцветши, облетает,
И смоляные кудри в седине;

Гляжу, как роща догола раздета,
Что тень давала стаду в летний зной;
И как везут на дрогах зелень лета,
В снопах, с колючей белой бородой, –

Тогда я знаю: должен мир покинуть
И ты когда-то, Временем гоним,
Раз всюду прелесть и краса погибнуть
Готовы, чтобы дать расти другим.

От Времени с косою нет защиты, –
В потомстве лишь спасение ищи ты.
 

Как известно, «поэта далеко заводит речь». Начав восхвалять красоту молодого человека, якобы ради того, чтобы направить его мысли в матримониальное русло, поэт подпадает под действие собственной лести и, подобно мифическому Пигмалиону, влюбляется в созданный им образ. Разговоры о браке сходят на нет; призраки жены и детей, так и не материализовавшись, исчезают навсегда. Теперь поэт сам претендует на любовь молодого красавца. И, оказывается, вовсе не дети, а только поэзия способна сохранить красоту, достойно воспев и запечатлев ее. «Что Время будет отбирать у тебя, я буду прививать тебе снова», – обещает он адресату сонетов, приписывая своим стихам животворную силу, способную противостоять разрушительному Времени.
Нет оснований предполагать плотские отношения между автором сонетов и его кумиром (как нет оснований их отрицать). В сонете 20 поэт прямо и категорично говорит о невозможности для него физической близости с юношей. Однако в шекспировых сонетах не все нужно принимать на веру; многое в них написано для отвода глаз, так что эта декларация может быть лукавством (хотя может быть и правдой). Главное не в этом: посвященные другу сонеты – не эротическое чтение; они повествуют не о телесных радостях, а о радостях – и гораздо более частых горестях – души.
В одном из последних сонетов этого цикла поэт упоминает о том, что история их отношений насчитывает три года. Простой подсчет показывает, что в среднем из-под его пера выходило по два сонета в три недели. Из содержания многих сонетов видно, что они писались в одиночестве. Выходит, что это был преимущественно «почтовый роман»: редкие встречи перемежались с долгими разлуками, в которых поэт писал примерно по одному сонету каждую неделю. Возможно, не примерно, а именно так – писал и отправлял их возлюбленному с еженедельным почтовым дилижансом.
Любовь дала поэту большой прилив душевных сил, наполнила его стихи жизнью. Новые сонеты мало похожи на экзерсисы «брачного» цикла; яркие, искренние и горячие, они относятся к числу лучших во всей книге. Поэт переполнен любовью; как великую драгоценность, он носит в себе образ друга, запечатленный в его сердце, как на холсте. Радость омрачается только неизбежными расставаниями и сознанием собственного косноязычия, неспособности выразить в полной мере величие красоты и любви. Даже тень смерти на время отступает на второй план; впрочем, мысли о ней всегда рядом и порой сливаются с любовным чувством в одно щемящее целое, как в сонете 18, который по сей день считается вершиной английской лирической поэзии:

Сонет 18
Могу ль тебя я уподобить лету?
Ты краше, и краса твоя ровней,
Ведь угрожают бури первоцвету,
И краток срок законный летних дней.

Сияющее око в небосводе
То слишком жгуче, то омрачено.
Все лучшее в изменчивой природе
Несовершенным быть обречено.

Но нет предела твоему цветенью,
Ты не утратишь дара красоты,
И поглощен не будешь Смерти тенью,
Коль в строчках вечных воплотишься ты.

Покуда в людях есть душа и зренье,
Ты жив пребудешь – как мое творенье.
 

«Ты прекраснее летнего дня» – это можно было бы посчитать обычным преувеличением влюбленного, если бы не приведенное тут же обоснование: ты совершеннее, потому что твоя красота ровна, неизменна, тогда как в природе все прекрасное непостоянно и чревато крайностями, как приятное тепло – зноем, а ласкающий ветерок – бурей. Для поэта, остро переживающего тленность всего сущего, постоянство – это лучшее качество красоты. Ему кажется, что он нашел совершенство, на которое можно положиться, опереться душой.
Позднее, когда первый разлив влюбленности войдет в берега, поэт станет подводить вод свою любовь философскую базу. Какими бы чужеродными ни казались такие рассуждения в любовных стихах, он настойчиво развивает тему «субстанции и теней». Эти образы восходят е платоновскому «Пиру»; согласно выросшей из них философии, за видимым миром существует мир идеальных сущностей, «субстанций», тогда как все, что доступно глазу, – лишь их плохие копии, или «тени». По-видимому, автор сонетов относился к этой умственности с полной серьезностью, находя в ней объяснение тому, почему все вокруг предстает ему таким несовершенным, непрочным и ненадежным. Только друг – его собственность, его открытие – явил собой исключение: он не копия и не тень, он сама воплощенная Красота, принадлежащая одновременно обоим мирам.
Но греки учили, что в идеале добро, красота и истина образуют нерасторжимое единство, являясь разными сторонами одной сущности. Уверовав в идеальность своего возлюбленного, поэт ищет в нем и нравственных совершенств. Как заклинание, он из сонета в сонет повторяет, что его друг не только прекрасен, но и верен**. /**Перевод этих эпитетов, играющих важную роль в шекспировых сонетах, представляет значительные трудности. Помимо отвлеченного значения «красивый», «прекрасный», «fair» имеет еще конкретное значение «белокурый», «светлый», а «true» означает не только «верный», но также «истинный», «искренний», и употребляется в сонетах расширительно, как синоним всего доброго и нравственного. Эта многозначность не случайна; автор, без сомнения, намеренно использует ее как выразительное средство. – А.Ш./ Увы, ему не суждено было долго пребывать в этой иллюзии. Из сонета 33 мы узнаем, что друга от него скрыла некая «туча». Пеняя ему на это, поэт тут же щедро льстит ему, сравнивая с дневным светилом, и торопиться простить:

Все солнцу своему любовь простила,
Ведь без пятна и в небе нет светила!
 

В дальнейшем поэту еще много раз придется прибегать к пышным метафорам в надежде, что в такой оболочке до друга дойдут его упреки и мольбы. Постепенно философский морок рассеивается, и нам предстает более реальная картина: вместо воплощенного божества – эгоистичный и бездушный юноша, которому, вероятно, льстили поэтические подношения знаменитого автора, но были, по существу, безразличны его чувства, а вместо идеальной взаимной любви – рабская зависимость поэта от своего возлюбленного, заставлявшая его сносить любые унижения и обиды.

Сонет 57
Что делать мне, рабу, как не служить,
Не ждать господской воли изъявленья?
На что мне время – для чего мне жить,
Пока тобой не вызван из забвенья?

Я не ропщу, коль час за часом битым
Томиться на посту уже невмочь;
Не смею горькой чувствовать обиды,
Когда слугу ты отсылаешь прочь.

И в ревности гадать я не могу,
Где ты и с кем, какие рядом лица.
Жду, жалкий раб, и мысли нет в мозгу
Иной, как об уделе тех счастливцев.

Любовь глупа, она не мыслит зла,
Какими б ни были твои дела.
 

Поэту приходится насиловать свое перо, чтобы как-то облагородить, приукрасить неприглядную правду, состоящую в том, что им пренебрегают, его выставляют на позор.

Я признаю: должны мы быть двоими,
Хотя любовью слиты мы в одно.
Пусть лишь мое грехи пятнают имя,
Мне в одиночку их нести дано.
 
(Сонет 36)

Уже затем пусть будем мы не вместе, –
Пусть будет и любовь разделена, –
Чтоб, отлученный мог сложить я песню,
Что в честь твою лишь прозвучать должна.
 
(Сонет 39)

Из сонетов 40–42 мы неожиданно узнаем о существовании треугольника, где третьей стороной была женщина. Оказывается, душой устремляясь к другу, поэт имел любовницу, которую его друг соблазнил (или был соблазнен ею). Поэт ранен такой двойной изменой, но своему богоподобному другу по-прежнему шлет любовь и прощение, а осторожнейшие упреки обкладывает ватой нежных слов.

Сонет 40
Мои любви, любовь, отнять ты можешь –
Всё отними, что мне любить дано;
Тем истинной любви ты не умножишь, –
Я всю ее тебе отдал давно.

Коль ты берешь мое, любя меня лишь,
В том никакой вины я не найду.
Но худо, коль себе ты изменяешь,
У прихоти своей на поводу.

Тебе прощу я – не подам и виду,
Хоть, милый вор, ты грабишь бедняка.
Но как любви снести любви обиду,
Что более чем ненависть горька!

Прелестен грех твой в облике благом.
Казни обидой – но не стань врагом.
 

Кризис продолжался недолго. Признаки того, что поэт оправился от него, видны в сонете 42, где в нарочитом самоотречении прочитывается ирония (или самоирония):

Изменники, я вас прощу вполне:
Ты любишь ту, что полюбилась другу,
Она же неверна на благо мне,
Чтоб испытал ее ты, мне в услугу.

Я потерял – нашла любовь моя.
Ты обретаешь там, где я утратил.
Нашли друг друга вы – лишился я
Вас, изменивших мне, меня же ради.

Но верю я: мой друг и я – одно,
И ей любить меня лишь суждено.
 

Эта измена не подорвала отношений поэта и его друга. Напротив, в непосредственно следующих за этим сонетах содержатся самые прочувствованные и красивые признания в любви.

Смежая веки, лучше вижу я:
Днем на презренные гляжу я вещи,
А ночью предо мною тень твоя,
Глазам закрытым видимая, блещет.
 
(Сонет 43)


Когда б из мысли – не из вялой плоти –
Я состоял, как было бы легко
Мне одолеть, в стремительном полете,
Путь до тебя, как ты ни далеко!
 
(Сонет 44)

У глаз моих и сердца тяжба злая
За обладанье образом твоим:
Глаза ревнуют, всем владеть желая,
А сердце прав не уступает им.
 
(Сонет 46)

Но, конечно, прежнего безоблачного счастья уже нет; любовь теперь прочно переплетена с сомнениями и страхами, и так это будет впредь.
Мир сонетов герметичен: любовь и ревность, встречи и расставания, обиды и прощения – вот его главные события, тогда как происходящее во внешнем, «реальном» мире проникает в ткань сонетов очень редко, в виде неясных намеков. Кто та «смертная луна», что вдруг появляется в сонете 107, – Елизавета I? И что за «затмение» она пережила – неудачный заговор? нападение испанской Армады? Великие потрясения политической жизни того времени малы и призрачны в сравнении с жизнью сердца. Но в одном сонете поэт как бы решает рассчитаться с окружающей действительностью, раз и навсегда высказать свое мнение о ней.

Сонет 66
Я смерть зову, мне в тягость этот свет,
Где мается достоинство в нужде,
И где ничтожество живет без бед,
И чистой веры не сыскать нигде,

И почести даются без заслуг,
И честь девичью треплют на торгах,
И совершенство губит подлый слух,
И чахнет мощь у немощи в руках,

И власть искусству заперла уста,
И блажь в управу знание взяла,
И искренность зовется «простота»,
И под пятой добро живет у зла, –

Устал я и бежал бы от всего,
Но как я брошу друга своего?
 

Автор сонетов всегда сам спешил признать, что лишен качеств, которые могли бы заставить им увлечься: так, в полном самоуничижения сонете 37 он называет себя «хромым, бедным и презренным»***. /***О своей хромоте автор сонетов упоминает также в сонете 89, Исследователи спорят, следует ли считать это свидетельством его физического недостатка, или же эту «хромоту» следует понимать в каком-то переносном смысле. – А.Ш./ Не обладая ни молодостью, ни красотой, ни богатством, он мог быть интересен только одним – своим поэтическим даром. Говоря о своем стихотворстве, он бросается в крайности: то называет свое перо «ученическим», а свой стих «бессодержательным», то заявляет, что его поэзия переживет века, окажется прочнее всех рукотворных монументов. Громче всего его авторская гордыня звучит в сонете 55, явно навеянном знаменитой одой Горация «Exegi monumentum»:

Война повалит статуи, как смерч,
На камне камня не оставит смута,
Но не погубят ни огонь, ни меч
Стиха живого – памяти сосуда.
 

Уверенный, что только он способен подобающе воспеть, увековечить Красоту, поэт претендовал на роль некоего священнослужителя при новоявленном божестве – его Друге. Но судьба нанесла ему удар и с этого направления: у него появился не просто соперник, а соперник-поэт. Первый намек на опасность слышится в сонете 75: поэт сравнивает себя со скупым богачом, обеспокоенным, что «вороватый век украдет его сокровище». В сонете 77 он неожиданно начинает защищать свой индивидуальный стиль, отказываясь усваивать вместе с временем новые поэтические приемы. Затем мы узнаем, что «всякие чужие перья» тоже стали воспевать Друга. Поэт старается доказать ему, что заслуги нового поклонника ничтожны, однако в сонете 80 уже признает себя побежденным. В дальнейшем поэт снова пытается опорочить чужие стихотворные подношения, обвиняя их в пустом украшательстве (и тем самым фактически обвиняя в дурном вкусе друга, который эти подношения принимает). Защищая собственные стихи, он подчеркивает их искренность и правдивость. В сонете 85 он смиряется, а в следующем опять признает превосходство другого, но тут же заявляет: меня заставляет молчать не его стихотворное мастерство, а то, что «твоя внешность наполнила его строки», – то есть, если истолковать это прозаически, то, что друг отдал предпочтение новому воспевателю.

Сонет 86
Не стих его, на гордых парусах
Держащий курс к тебе, заветной цели,
Виной тому, что разум мой зачах,
И мысли гибнут в нем, созревши еле.

Не дух его, что духами учен
Писать, как смертным недостанет мочи,
Виной, что дара речи я лишен, –
Не он, и никакие тени ночи.

И пусть к нему любезен призрак тот,
Кому в ночи перо его внимало,
Не их союз мне запечатал рот,
Искусства их я не боюсь нимало.

Но он стал петь о прелестях твоих,
И, их лишась, мой обессилел стих.
 

Личность поэта-соперника доподлинно не известна; как и многое другое в шекспировых сонетах, она затенена, зашифрована. Но что это за духи, которые учили его писать – что за «любезный призрак» посещал его по ночам? Согласно исследованиям, соперником, вероятно, был известный в то время поэт Джордж Чапмен, который занимался переводами античных авторов и утверждал, что его вдохновляет дух Гомера. Так, парадоксальным образом, призрак греческого гения на мгновение высвечивает в сонетах одно реальное лицо, после чего все опять погружается в тень.
«Поэтическая» измена друга явно стала для автора сонетов большим потрясением, ведь друг отказал ему в самом главном – в праве быть единственным, избранным поэтом Красоты. Удар был особенно тяжел потому, что попал в больное место: соперник был человеком ученым, образованным, тогда как наш поэт остро осознавал неотделанность, «стихийность» своих стихов, написанных не по новейшим правилам стихосложения того времени. В сонетах этого периода разворачивается картина его тяжелейших переживаний и душевных метаний: то он, теряя достоинство, старается оговорить чужое творчество, то нарочито благородно прощается с возлюбленным (сонет 87) и разрешает другу публично порочить его, чтобы на него, а не на друга, легла вина за разрыв, то в крайнем любовном самоуничижении соглашается на роль слепого «обманутого мужа» (сонет 93). Своего рода успокоение и убежище для души он находит только в отчаянье, отказе от надежд.

Сонет 90
Оставь меня теперь, когда и так
Мир на меня кругом идет войною,
Стань самой худшей из его атак,
Но не последней горестью двойною.

Не дай душе оправиться от бед,
Чтоб тяжелее был потом я ранен,
Не насылай, ненастной ночи вслед,
Отсроченную бурю утром ранним.

Не жди, чтоб череда сужденных мне
Печалей мелочных меня сразила.
Ударь немедля – чтоб познал вполне
Я, какова Фортуны злая сила.

И там, где нынче вижу я беду,
Тебя лишась, беды я не найду.
 

После этой драмы отношения по существу уже не восстановились. Последняя группа сонетов «к Другу» явно писалась с перерывами – автор надолго расставался со своим предметом, и уже не только по его вине, поскольку теперь уже самому поэту приходится оправдываться за свои грехи и долгое молчание. Он упрекает свою Музу за нерадивость, но, принуждая ее к «работе», вместо прежних сердечных стихов производит на свет либо холодноватые декларации (сонеты 107, 108), либо гирлянды аляповатых сравнений, которые он прежде так критиковал у других (сонет 99). Только иногда ненадолго возвращается искреннее чувство, но теперь оно окрашено новым горьким опытом – опытом измен.

Сонет 115
Те строки, что писал тебе я, лгали, –
Ведь о любви моей в них говорится,
Что ей не стать сильней. Я мог едва ли
Знать, что огонь мой ярче разгорится.

Таящее превратностей мильоны,
И королей декреты Время рушит,
Возводит всем намереньям заслоны,
К измене сильные склоняя души.

Тогда, боясь его жестокой власти,
Не вправе ли сказать я был: «Теперь я
Сильней всего люблю тебя», – напасти
Предчувствуя и лишь мгновенью веря?

Любовь большой назвал я горделиво,
Она ж – дитя, что всё растет на диво.
 

Отраженная в стихах история любви поэта к его Другу заканчивается в обстановке охлаждения и взаимных упреков. Лик юного бога все больше тускнеет и, наконец, исчезает. Впрочем, он всегда был не более чем призраком. Как это ни парадоксально, но, воспевая во многих десятках сонетов красоту Друга, поэт не оставляет нам никакого определенного его внешнего образа. По существу, он воспел не неведомого прелестника, а свою мечту об идеальной красоте и совершенных отношениях. Связав эту мечту с конкретным человеком, он обрек себя на страдания и печальный финал.

Сонеты 127 – 152 имели другой адресат – женщину, по традиции именуемую Темной Дамой. Эти сонеты – тоже о любви, но, в отличие от сонетов «к Другу», любовь здесь на платоническая, а самая что ни есть земная. После короткой прелюдии (сонеты 127–128) поэт прямо, с небывалой откровенностью, пишет о том, что его связывает с женщиной, – о похоти (сонет 129). Он знает, что похоть сулит только обман и опустошение, но не может не поддаваться на этот обман снова и снова.
Если по отношению к другу поэт при всех перипетиях сохранял определенную почтительную дистанцию, то, обращаясь к женщине, он сразу берет фамильярный тон и скоро начинает давать ей безжалостные характеристики без тени деликатности. Он ясно видит все ее физические и нравственные изъяны и не ищет в ней идеала – как будто всю свою способность идеализировать он уже отдал другу. Правда, и это свое трезвое видение он старается обратить в любовь. У моей госпожи глаза не похожи на солнце, губы – на кораллы, а щеки – на розы, кожа ее желта, дыхание несвеже, а походка тяжела, но все равно она прекрасна и не уступит тем, кого льстецы оболгали в фальшивых сравнениях, пишет он в знаменитом сонете 130.
Но, видимо, идеализация, самообман все же необходимы для любви. Не впадая в них, поэт впадает в другой грех – перечисляя недостатки возлюбленной заходит слишком далеко, дает волю подспудному желанию уязвить, унизить ее. Любви нет, есть тягостная зависимость, в которой стороны не знают, чего они на самом деле хотят, – победить или сдаться, освободиться или еще глубже погрузиться в омут страсти.
Мы снова, теперь уже с другой стороны, узнаем об измене женщины с другом поэта. Но если другу при этом направлялись нежнейшие упреки, скоро сменившиеся новыми выражениями любви, то подругу поэт проклинает (сонеты 133, 134), а потом высмеивает, строя малопристойные каламбуры (сонеты 135, 136).
Развернутая в сонетах «к Даме» картина любви-ненависти поражает глубиной и беспощадностью самоанализа. Если бы не было сонетов «к Другу», мы не знали бы, что их автору доступна любовь самая возвышенная, идеальная, а если бы не было сонетов «к Даме», мы могли бы заподозрить его в незнании человеческой природы с ее куда менее высокими проявлениями. Нет, ему было ведомо и доступно все. Будучи человеком, он был обречен на поиски любви, а будучи натурой одаренной, он искал ее всюду – и в небе, и на земле.
Шекспировы сонеты – это не детская сказка, в них нет счастливого конца. Поэт обманут и в своей небесной любви, и в любви земной. И все же, несмотря ни на что, он продолжает верить в любовь – самое трудное и самое лучшее, что доступно человеку в его скоротечной жизни. В конечном итоге только любовь реальна, все остальное призрачно.

Сонет 116
Да не признаю я, что есть помехи
Союзу верных душ. То не любовь,
Коль могут на грехи толкнуть огрехи
И на измену – суетная новь.

Любовь – как веха, нет прочней и лучше,
Незыблема пред бурею любой;
Звезда, что светит для ладьи заблудшей,
Непостижима, хоть всегда с тобой.

Любовь – не шутка Времени пустая.
Хоть юный цвет исчезнет без следа,
Любовь перемениться не заставят
Ни дни, ни годы – вечно, до Суда.

А если заблужденье речи эти –
Я не поэт, и нет любви на свете!
 

Смерть, о которой так много думал поэт, не преминула явиться – в свой срок накрыла тенью всех действующих лиц шекспировых сонетов и самого их автора. Хуже того, произошло то, во что он не верил и чего боялся, возможно, даже больше смерти, – его произведения стали забывать. Стихийный английский гений пришелся не ко двору веку Просвещения с его потугами подчинить рациональным схемам все, включая драму и поэзию. Только к концу XVIII века, когда классицизм уступил место сентиментализму, а потом романтизму, литература снова стала интересоваться человеком, каков он есть, а не каким он должен быть согласно догмам религии или рациональной философии. Появился – хотя и весьма осторожный – спрос на знание о человеческой природе, выразившееся в пьесах великого Барда в ту эпоху, когда происходившая в Англии крутая ломка всех общественных устоев, морали и представлений о мире позволила увидеть в человеке то, чего не видно в более спокойные времена. Вслед за интересом к пьесам Шекспира постепенно возродился и интерес к его сонетам.
Особый оттенок мода на Шекспира приобрела в далекой России, где Просвещение и классицизм были намертво спаяны с деспотизмом и крепостничеством. С трудом, окольными путями доходившие до России шекспировские пьесы волновали своей непохожестью, не-ограниченностью никакими рамками. Шекспиром увлекались те, кто искал духовной независимости – сначала в узком кругу образованных интеллектуалов, таких как Н.М. Карамзин и М.И. Плещеев, а к середине XIX века – в широкой демократической среде. Так всегда бывает: усваивая плоды иных культур, местная культура ищет и находит в них то, что в данное время нужно ей самой, – видит в иноязычном авторе, как в зеркале, саму себя. Наследие Шекспира стало зеркалом, в которое с тех пор смотрится каждое поколение российской интеллигенции. Отдельным маленьким зеркальцем стали и шеспировы сонеты.


Александр Шаракшанэ