Шмотки Брунька

Дата: 20-06-2010 | 15:03:09

Друзьям моим драгоценным



Поневоле привыкаю к тому, что их уже нет ни рядом, ни далече. Вначале нас было много, с перебором, потом размело всех по разным городам, книжным полкам и постелям. Виделись всё реже и встречи случались полновеснее, многозначительней, немногословней. Теперь один из них лежит за косогором, на недвиговском кладбище, под воссозданной античной мостовой в виде большого квадрата. Провожали Геннадия сотни человек, съехавшихся из многих мест России, Кавказа и Малороссии. Александр Брунько лежит на Бугултаевском кладбище Новошахтинска под бесхозным холмиком с одинокой табличкой, и проводили его всего несколько человек. Да и какое теперь это имеет значение, хоть один человек, хоть кладбищенский сторож. Им, ушедшим, от этого ни холодно, ни жарко. Пускай лежат себе каждый по-своему. В наших воспоминаниях все они по-прежнему веселы, красивы и чертовски талантливы.
В ту метельную переменчивую зиму начала восемьдесят первого мы с Геннадием были бесконечно молоды, тщеславны и почти бессмертны. Скудный музейный быт Танаиса почти не отвлекал нас от белого листа бумаги, и жизнь на рубль с копейками в день была верхом роскоши и расточительства. Хватало и на пачку «Примы», и на буханку сельского хлеба, и на пачку чая и на четыре суповых пакета – псу Чернышу, коту Ваське, Генке и мне. Сахар «строчили» у музейных тёток, а «марципаны» и алкоголь привозили ещё немногочисленные тогда поклонницы. Деньги мы зарабатывали, понемногу батрача на музей – что-то выгрузить или что-то погрузить, что-то выкопать или засыпать что-то выкопанное, починить проводку или застеклить окно. Делали всё это мы с Жуковым весело и со стёбом. А с осени оформили нас на работу в музей, его - электриком, а меня – сторожем-аналитиком. Бывало, уедет Генка за розетками и выключателями в город, сотрудники отбудут по домам на выходные, и остаюсь я на два дня совсем один посреди варварских степей с пудовой связкой ключей от всего музейного хозяйства. Ни телефона, ни ружьишка, ни дорог и только вой нашего музейного цербера порой отпугивал от усадьбы всякую зимнюю нечисть. Вот так и провёл я ту зиму, топя печку и ночуя в спальнике на раскладушке - с котом за пазухой и с храпящим псом в ногах. Согласно закону Мэрфи, вся лишняя проводка в музее к этому времени надёжно сгорела, поэтому Жуков иногда бывал не самым частым гостем в этих, забытых прогрессивной общественностью, местах.
Утро начиналось с содержательной перебранки Черныша с пёсьим населением Кобцева хутора. Я медленно просыпался, заваривал чаю, потом выходил из сторожки с безразмерной фанерной лопатой и, на скорую руку, обозначал основные коммуникации для тех немногих сотрудников, которые ещё приезжали из Ростова. В отдалении, над мегаполисом, клубились дымы заводов, тепловых станций и кочегарок, перезванивались трамваи и перекликались маневровые паровозы и дизели. Ритмично ахало кузнечно-прессовое сердце ростовской индустрии и планы партии то и дело пересекались с планами народа. Завьюженные поля и перелески в округе стояли, тихи и безмолвны, как очередь за молоком.
В тот год на западной окраине Недвиговки, на улице Учхозовской, какое-то время снимал домишко Саша Брунько, «великий поэт земли русской», как назвал его в своём знаменитом опусе «Волшебная страна» Макс Белозор. Пожил Брунёк, пожил до начала зимы, а потом взял, да и умёлся отседова с последними листьями и с первым снегом. Но манатки остались. А у бездомного и беспаспортного поэта, какие могут быть манатки, одни книги, рукописи, чёрный от чифиря заварной чайник да кое-какие ношеные шмотки, пожалованные друзьями от щедрот своих. И вот наладилась хозяйка этого домишки приходить к нам с Жуковым и талдычить, что вещи Брунька мешают ей в личной жизни, что не может она поселить в домике приличных квартирантов и что терпит через это ежемесячно существенные убытки. Мы предложили ей по поводу убытков обратиться в народный суд по месту постоянной прописки съехавшего в никуда ответчика, а его личные вещи торжественно пообещали вывезти. Или нет, пообещали торжественно вывезти… Ну, да ладно.
И вот, наконец, этот исторический день действительно наступил: двое безвестных молодых стихотворцев, влача за собой кованые старорежимные санки и по колено проваливаясь сквозь наст, потащились вывозить фамильное барахло Александра Виленовича Брунько, третьего, не менее безвестного, стихотворца. Добрались до дому, отгребли снег от дверей, зашли в насквозь промороженную и прокуренную хату и слегка оторопели. Нашему пролетарскому взору открылась жуткая антиобщественная инсталляция. На полу - композиция из груды пустых бутылок, окурков и банок из-под бычков в томатной совести, на столе - черновики, скомканные листки бумаги, на спинке стула - пиджак, на гвозде - трико со вздутыми коленками, в пожелтевшей пластмассовой рамке - портрет Галича из журнала «Америка» и книги, книги, книги. А на самом видном месте, под божницей, висит шикарный, но порядком засаленный галстук. Интеллигент, твою дивизию.…
Стали мы всё это увязывать и запихивать в припасённые мешки, да и увлеклись, зачитались… Как известно, зимой смеркается рано, и пришлось нам решительно «завязывать» с классической литературой. Но тут одновременно закончились и мешки, и вервие, и последнюю груду книг пришлось затолкать в закопчённую наволочку и перевязать её галстуком непризнанного классика. Стеклотару мы великодушно оставили хозяйке в качестве компенсации за убытки, тем более что там её, стеклотары, было как минимум на полтинник. Это же половина моей ТЮЗовской месячной зарплаты! Кто не застал – спросите аксакалов.
И вышли мы на большую дорогу. Поначалу путь наш пролегал по накатанному просёлку, и мы с Геннадием, на пару запрягшись в санки, весело пошагали в наше счастливое вчера. Так бы и ехали мы с ним кругаля без забот до музейных ворот, но тут Жуков взял, да и предложил срезать угол, чтобы сократить путь. Не послушай я его тогда – не о чем было бы писать сейчас. Но я внял его сомнительным аргументам, и свернули мы в заснеженный простор, окружающий античную факторию Танаис. Вначале мы тащились по колхозному клину озимых, и снег редко доходил нам до щиколоток, кое-где его совсем сдуло и мы шли по голой мёрзлой почве. Санки с широко расставленными полозьями ехали сами собой. И вдруг мы разом провалились по пояс. Вот тут-то всё и началось. Поле кончилось и пошли занесённые снегом канавы, буераки, колдо…бины и с лета не засыпанные археологические раскопы на могилах далёких предков. Санки зарылись в сугробе, и мы еле их откопали. Они лежали на боку и все мешки с библиотекой валялись вповалку. Собрали, пересчитали, увязали, поехали. Я впрягся спереди, а Геннадий толкал санки сзади. Тут упал я. Чертыхаясь, поднялся. Только дёрнул санки, упал Жуков. Он поднялся, постоял и тут же с диким криком:
– Ложи-и-ись! -
опять рухнул в снег. Следом, как по команде, повалился и я. Дальше мы, кряхтя и чертыхаясь, поползли на четвереньках и повлекли за собой санки, как пулемётный расчёт, выдвигающий на позицию пулемёт системы «Максим». Потом мы ещё несколько раз проваливались по грудь. Мешки искали на ощупь. Собирали, пересчитывали, увязывали, волокли. Потом Жуков потерял свой правый сапог. Остался у него второй правый сапог. На левой ноге.
Смеркалось. В отдалении выли дикие волки. Танаис неотвратимо погружался во мглу, как земля Санникова и только путеводный фонарь над директорским домиком всё ещё мигал, запинаясь, как далёкое безымянное светило. И тут и у Генки и у меня одновременно случился приступ смертельного, истерического хохота. Мы катались по снегу, ржали, как кони Македонского, ревели, как дромадеры Ганнибала и гоготали, как гуси Паниковского перед закланием. Слёзы замерзали на ветру и вдалеке все отчётливей виднелись приближающиеся ходовые огни ледокола «Красин».
Собаки в округе испуганно замолчали, и в арктической тишине сухой хруст снега напоминал сигнальные выстрелы. Мы медленно продвигались к цели, падая, грязно матерясь, вставая, плача и хохоча, по очереди становясь то Амундсеном, то Нансеном. Такого крутого драйва я не испытывал нигде и никогда. Ни в снегах Килиманджаро, ни на сопках Манчжурии.
И тут, как по сценарию, камера плавно ушла отвесно вверх и в кадре далеко внизу стали видны два копошащихся муравья, две убогие козявки, волокущие по вечернему листу чистой бумаги какую-то былинку. И вещий глас пророкотал с небес:
- Снято!

24.05.10 г.
Танаис

Большое спасибо, Володя, за память о друзьях,
за воспоминания, полные живых примет времени.

С уважением, С.Ш.