Кузькина мать. Мой ответ Константину Кузьминскому. I/

В 1994 году Константин Кузьминский написал рецензию на стихи Валентина Лукьянова, опубликованные в 1990 году в журнале «Звезда». Учитывая, что рецензия была предназначена моему с Валентином Лукьяновым общему другу – питерскому прозаику Анатолию Михайлову, в качестве «частной переписки», можно было бы и не принимать её всерьёз. Однако общеизвестно стремление Кузьминского и частную переписку превращать в факт литературной жизни. Поэтому нельзя исключить вероятность того, что со временем он опубликует где-нибудь и этот опус: ведь не случайно же совсем недавно, через 14 лет (!), он прислал его в Петербург своему и общему с Анатолием Михайловым другу, поэту Александру Гиневскому, – очевидно, с расчётом напомнить о своём «отзыве» Михайлову, в своё время не «отреагировавшему» на него.
Расчёт оправдался. Но, независимо от того, как ответит на этот повторный вызов мой друг, я решил тоже ответить Кузьминскому – тем более что в рецензии упомянуто и моё имя. Я даю право Анатолию Михайлову распорядиться моим ответом по своему усмотрению; пока же я ставлю его на сайт Поэзия.ру, где, с одной стороны, уже стоят на моей страничке стихи и афоризмы Валентина Лукьянова, а с другой – широко представлен эпигон Кузьминского, генетически весьма ему близкий. Для участников сайта приёмы и стилистика этих «критиков», их характерные черты будут радостно узнаваемы.


– Каин, за что ты убил брата Авеля?
– Из зависти, Господи…


Рецензия Кузьминского на стихи Валентина Лукьянова называется «ГРАФОМАН 4-го КЛАССА»; есть и подзаголовок:

«ещё один Лукьянов? – о стихах, принесённых мне А.Михайловым («Звезда, №12, 1990, стр. 45-47)»

Названием критик заявляет, что Валентин Лукьянов – не только графоман, но и «приготовишка», еще не успевший окончить начальную школу. Но если он действительно так считает, то зачем же ему понадобилось разбирать графоманские стихи недоучки Лукьянова? Факт конкретной «адресации» рецензии другу Лукьянова (и моему) Анатолию Михайлову вопроса не снимает, независимо от цели её написания. Либо Кузьминский пишет то, что думает, прав в своём названии, и тогда предмета для разговора просто не существует, а «Звезда» – журнал для графоманов; либо он сознательно лжёт – но тогда формула, вынесенная в заглавие, намеренно оскорбительна и в результате говорит не столько о Лукьянове или журнале, сколько о самом Кузьминском. Так сказать о недавно умершем поэте, заведомо зная, что это ложь,– было бы не просто безответственно, а, по меньшей мере, подло. Вот нам и предстоит разобраться в этих «либо – либо».
У подзаголовка два смысла: 1) есть (был) политик по фамилии Лукьянов, который пишет и публикует стихи под псевдонимом «Осенев», судя по интонации Кузьминского («ещё один»), поэт посредственный; стало быть «ещё один Лукьянов» – тоже поэт посредственный; 2) фамилия-то «непоэтическая». Если первый смысл «аргумента» (сравнение с Осеневым-Лукьяновым) должно сгустить тень, брошенную названием рецензии, то второй, по замыслу критика, должен сделать её чуть ли не абсолютно чёрной. А чтобы этот – второй – смысл подчеркнуть и усилить, Кузьминский тут же, в первом эпиграфе, берет себе в союзники И.Сельвинского:

«кто не знает стихов
Федорова Василия?
Так же оригинальны,
Как и его фамилия.

(И.Сельвинский,
«Записки поэта»)»

Стихи Федорова и впрямь неоригинальны, но, выходит, дело действительно в фамилии Лукьянова, которая для Кузьминского – признак серости; а уж сочетание имени и фамилии, произведённой ещё от одного имени, для него – и вовсе несомненное доказательство бездарности! Глупость неудачной эпиграммы возведена в постулат – вероятно, в надежде, что авторитет имени Сельвинского заставит читателя не обратить внимания, что не только «Василий Фёдоров» и «Валентин Лукьянов», но и «Анатолий Михайлов», и «Константин Кузьминский» образованы по тому же принципу и столь же «оригинальны». Я бы предположил, что Кузьминский в запале и стремлении во что бы то ни стало доказать, что Лукьянов бездарен, забывается (если, конечно, он не в маразме), – но не могу поверить, что через 14 лет после того, как была написана эта рецензия, он не перечитал её, прежде чем отослать в Петербург. Остаётся полагать, что наш «критик», как шулер, нагло передёргивает, рассчитывая на невнимательность читателя.
Второй эпиграф, по замыслу Кузьминского, должен усилить убедительность первого:

«сплошной Массивий Муравлев
(А.Вознесенский, СС)»

Теперь в союзники взят другой известный поэт. Правда, про имя и фамилию, придуманные Вознесенским, нельзя сказать, что они неоригинальны; зато они придурковаты, и это, разумеется, должно служить подтверждением тому, какая бездарь этот Лукьянов, – тем более что и Вознесенский с Кузьминским заодно. Какая, однако, выверенная логика движения «критической мысли» – вернее, какая «ловкость рук»!
Ну, и, наконец, третий эпиграф, который, как полагает Кузьминский, должен заранее и окончательно закопать стихи Валентина Лукьянова и сделать ненужной любую серьёзность в аргументации дальнейшего «разбора»:

«Потемкин понюхал и отвратился.
(В.С.Пикуль, «Фаворит»)»

Теперь любому должно быть очевидно, что раз уж и Пикуль – союзник Кузьминского, то Лукьянов как поэт полностью дискредитирован, на всех уровнях читательской аудитории и среди читателей всех на свете жанров!
Однако на этом наш «критик» не останавливается; следует ещё одна подтасовка – ещё один «промежуточный», тонкий ход – дескать, никакой инициативы критик не проявлял, этот спор ему навязан:


«я бы не стал и трогать (не говорю – читать) поэта, к тому же – покойного, не насядь на меня магаданский поэт-прозаик-бард Михайлов»

Ну да, бедный Кузьминский, его буквально вынудили сесть за рецензию на стихи Лукьянова – Михайлов прямо-таки взял его за горло! На самом деле Михайлов, будучи в Нью-Йорке, просто показал Кузьминскому журнал с публикацией стихов и афоризмов своего друга Валентина Лукьянова. Показал не без гордости, и эта публикация задела Кузьминского за живое. Почему задела за живое – это отдельный разговор, мы ещё об этом поговорим, – но задела сильно, раз уж он сознательно и так продуманно пытается её дискредитировать, да ещё столь неблаговидными средствами.
Но и это ещё не всё, Кузьминский всё никак не доберётся непосредственно до стихов – он всё ещё только подготавливает читателя:

«5 стихотворений (16+20+28+28+8, итого?) строк, соответственно количество рифм, один сдвиг и два стыка – более ни на чего не обратил внимание»

Здесь тоже никакой информации о стихах Лукьянова нет, есть только ироническая интонация: 100 зарифмованных строк, и не на что обращать внимание, кроме расположения стихов на журнальной странице. Сама по себе ирония – ещё не аргумент, а ирония по отношению к журнальной вёрстке вместо анализа содержания стихов – тем более; зато известно, что ироничный тон выглядит убедительно сам по себе. Кузьминский, как опытный демагог, весьма продуманно гнёт свою линию, нагнетая негативное отношение к стихам Лукьянова ещё до их разбора.
Такими вот «пикулями» зарядил название, эпиграфы и «вступление» своей рецензии наш критик, производя артподготовку. С этим и предлагаю поднять голову и приступить к отражению атаки – то бишь к рассмотрению аргументации рецензии Кузьминского.
1. А вот и первое «прикосновение» Кузьминского к стихам:

«да нетруский лошадки бег» (ради последующего «да Тарусы неспешный век») – да-нет, этруски (вспомним любимого филолога А.И.Солженицына, автора открытия, что «этруски» происходит от «это русские»; цитату-письмо классика доморощенному лингвисту – ищите сами, опубликовано)»

Теперь, после «града» предварительного артобстрела из «Катюш», Кузьминский, между делом лягнув нелюбимого им Солженицына и совершенно не по делу пристегнув к нему Лукьянова, делает вид, что процитированные две строки, вырванные им из контекста, и есть содержание стихотворения «Таруса» и одновременно верх поэтической неумелости. Разлагая поэтическую строку на сочетания «да-нет» и «этруски», которые на самом деле и не читаются глазами, и не слышатся при чтении, весь этот многозначительный бред он с апломбом преподносит как аргумент, уничтожающий стихотворение! И это – единственное, что он сказал по поводу поэтического размышления о жизни и смерти, о безвыходности подсоветской судьбы поэта:


В стылом номере я сижу,
Сквозь стекло на метель гляжу.
Нетушимый летит снежок
На петуший резной гребешок.

Не до красного петуха,
Не до белого мне стиха –
Эта мутная, серая жизнь
Затянула меня, кружит.

Где нагаданные века?
Только – вкось по стеклу снега,
Да нетруский лошадки бег,
Да Тарусы неспешный век.

По метельным кругам ходить,
Или в мертвый дом угодить,
Чтобы смертью продлить свой век? –
Не расскажет летящий снег.

1986

Похоже, тон Поэта, посмевшего так думать и говорить о судьбе и смерти (в Советском Союзе такому поэту, как Лукьянов, и необходимо было подкладывать косточки под собственную судьбу, чтобы осуществиться в полноте и «продлить свой век» посмертно), – этот свободный тон дико раздражает нашего «доморощенного лингвиста». И вот, не имея возможности процитировать в качестве неудачи Лукьянова хотя бы строфу, он вырывает из контекста две строки и, извратив, натужно пытается «опустить» их и вместе с ними – всё стихотворение.
2. То же самое он проделывает и с другим стихотворением – «Зимние изваяния»:

Снег… Статуи меняют положенья.
В них вновь осуществляется движенье
Застывшей крови, словно сонных соков,
Как в деревах голимых и высоких.
В них оживает – знать, коса на камень! –
Всё, что и в нас заложено веками, –
Бессмертие, извечное начало,
Что в мир лучится звёздными ночами.
Их взгляд незряч и потому – всевидящ.
Он обращён лишь к сердцу… Выше, выше
Кружится снег и лепится к светилам,
Всё ввысь и ввысь по световым стропилам.
Пустынный снегопад в пустынном парке.
Прядутся нити времени, и Парки
Ткут безотзывно млечное, льняное. –
Уснувший мир, зашитой тишиною.
Величье статуй держится молчаньем.
Им незнакомо смертное отчаянье,
Что в снежный час пронзает сердце жженьем…

Снег… Статуи меняют положенья.

1973

Наш «лингвист» обошёл молчаньем даже органично вставший в стихи гениальный афоризм («Величье статуй держится молчаньем»), крамольный смысл которого и сделал стихотворение непечатным сразу после его написания, – я исхожу из того, что «критик» не мог пропустить такую серьёзную мысль: Кузьминский, как мы видим, нечист на руку, но он отнюдь не дурак. И вот всё, что он нашёл в стихотворении, где наблюдательность и мысль поэта создали поистине завораживающую картину:

««в них оживает знать коса на камень» – грамматически не спасут и знаки препинания, наличествующие в оригинале –
в них оживает знать
/отдельно/
и – коса на камень, оживающая «в деревах» – ?..»


В оригинале знаки препинания дают возможность правильно прочесть строку с одним пропущенным словом: «В них оживает – знать, (нашла) коса на камень! – Всё, что и в нас заложено веками…» Знаки препинания говорят, как следует читать текст, – как говорят автомобилисту дорожные знаки, куда можно или нужно ехать. Например, тире перед словом «знать» означает паузу, после которой идёт вводное предложение, отделённое тире и с другой стороны; при этом запятая после слова «знать» означает паузу (меньшую, чем после тире), которая определяет смысл слова «знать» как вводного слова внутри этого предложения («видно», «по-видимому», «вероятно» и т.п.) Не увидеть этого тому, у кого русский язык – родной, и особенно – если он приучен читать стихи, – невозможно; поверить, что Кузьминский, всю жизнь читающий русские стихи, не понял этих строк, невозможно. Следовательно, он обессмысливает строку стихотворения сознательно.
Мало того, с помощью уже обессмысленной строки он затем обессмысливает и предыдущую («коса на камень, оживающая «в деревах»), создавая впечатление полного идиотизма. Между тем эти две строки разделены точкой; всё, что до точки, относится к статуям, где «Как в деревах, голимых и высоких» – сравнение, «оживляющее» статуи; далее (после точки) речь опять идёт о статуях – отсюда и выражение «коса на камень» с двойным обыгрышем, игрой слов («камень статуй», «коса смерти»):

Снег… Статуи меняют положенья.
В них вновь осуществляется движенье
Застывшей крови, словно сонных соков,
Как в деревах голимых и высоких.
В них оживает – знать, коса на камень! –
Всё, что и в нас заложено веками…


Убрав «как» и знаки препинания, Кузьминский и создаёт впечатление бреда. Как назвать такой способ «цитирования»? Может, Кузьминский не умеет читать стихи со знаками препинания и не понял ни этих строк, ни тем более стихотворения? – Этого быть просто не может, потому что не может быть никогда: ведь он составитель антологии русской поэзии («У голубой лагуны»). Значит, он делает вид, что не понял, – то есть опять же передёргивает и занимается сознательным очернением поэта. Полагая, что он уже создал негативный имидж «разбираемому» им Лукьянову, Кузьминский считает, что теперь любой его произвол будет воспринят читателем как бесспорный аргумент.
На примерах «разбора» этих двух стихотворений уже можно описать «критический метод» Кузьминского: не только не приводя всего стихотворения, но даже и не цитируя ни одной целиком строфы, он вырывает из контекста одну-две строки, искажает их смысл и относит к непоправимым неудачам, безапелляционностью тона давая понять, что любой серьёзный разговор о стихах Лукьянова невозможен.
3. Нечто подобное он проделывает и со стихотворением «Кремль»:

«стоит и звёзд в нём тьма» – такое столпотворение согласных не под силу бы и Цветаевой,
но Лукьянову – отчего ж»


Я готов не сравнивать «столпотворение согласных» у Лукьянова с аналогичными у Цветаевой; однако такого рода «столпотворение» можно найти не только у неё, но и едва ли не у любого классика. На всю подборку стихов Лукьянова это единственное такое место, а для того, чтобы понять, почему он это место оставил в таком виде, пожертвовав удобством произношения, надо видеть всё стихотворение. Кузьминский же и в этом случае не приводит ни одной его строфы. Между тем это стихотворение, написанное за год до того, как Кузьминский эмигрировал в Штаты, таило в себе смертельную опасность: попади оно в КГБ, до автора рано или поздно добрались бы и наверняка сгноили бы его в какой-нибудь из советских психушек. Экземпляр этого стихотворения, перепечатанного на моей пишущей машинке, Валентин хранил… в авоське с картошкой; я же знал это стихотворение наизусть уже через 5 минут после перепечатки, свой экземпляр впоследствии уничтожил и если кому этот стих читал, то по памяти. Публикуя его (вслед за окончанием «Августа четырнадцатого» Солженицына), редакция журнала и в 1990 году немало рисковала бы, если бы не дата под стихотворением:

В полночном суеверье
Стоит, и звёзд в нём тьма.
Весь сказочен, как терем,
Реален, как тюрьма.

Себя дробя на вышки,
Отводит взгляд в реку;
Он нем, но чутко слышит,
Чем дышат, что рекут.

Уже не озаряют
Ни думы, ни пожар.
Всё холодней взирает
На то, что сам пожал:

На дурдома, темницы –
На своды страшных снов;
На донорские лица
Красно глядит, красно.

Ему не скажешь слова
Напротив. Что слова!
Ведь даже безголовый –
Всему он голова.

И встречного не стерпит,
Загонит в гроб живьём.
И каменное сердце
Стучит, не глохнет в нём.

1974

Кузьминский не мог не понимать значимости этого стихотворения – и в момент его написания, когда сам Кузьминский уезжал из страны, и в 1994 году, когда «рецензировал» подборку «Звезды». Само умолчание, замалчивание этой значимости, говорит о его «рецензии» больше, чем любой ответ на неё. Такое стихотворение и должно было быть написано кем-нибудь из нашего поколения шестидесятников; но его написал именно Лукьянов. И неожиданное появление ещё одного крупного поэтического имени, без которого любая поэтическая антология неполна и к возникновению которого Кузьминский не имеет отношения и не был готов, Кузьминского раздражает. – Но до какой же степени, если он с помощью подтасовок и подлогов, всеми силами старается поэта дискредитировать!
4. На этом «разбор содержания» (!) стихов Лукьянова Кузьминский заканчивает (!) и начинает разговор «о форме»:

«поговорим о ТЕХНИКЕ – о рифмах – классик и.бродский в «Горбунове и Горчакове» писал десятистрочными строфами НА ДВУХ рифмах – цельную поэмищу, под тыщу, и – ни одной глагольной, не говоря – банальной
по части «не банальности» – Лукьянов переплёвывет аж Евтушенко:
«всевидящ – выше, выше» (текст №2), и далее:
дождей – здесь, судьба – беда, стих – летит, сердце – смерти –
в одном только тексте (3-ем по счету), перемежая с заезженными и лобовыми
клин – глин, к югу – кругу, собой – судьбой, остаться – брататься, но вторую строфу надлежит привести целиком, тут уж я пасую:
«Отражены, летят,
Тревожа криком память.
Страша их, снегопады
На перья пасть хотят».
я тщетно пытался обнаружить рифму а-б-а-б, пока, при перепечатке не дошло, что 2-ое из 6-ти зарифмованных по этой схеме, рифмуется вовсе даже – а-б-б-а
поскольку за 40 лет стихотворной практики мне не приходило в голову зарифмовать «память – снегопады» (что было бы не по зубам – молочным тогда ещё – даже революционерам свободной, корневой и приблизительной рифмы Евтушенко, Панкратову и Харабарову в далёком 1956-ом) –
то – каюсь, не допер. Уже начал грешить на «публикатора Ингу Юденич», корректора или редактора, а ларчик – …»


Из всей этой абракадарщины и таракадабры можно извлечь три упрёка «лингвиста» Валентину Лукьянову...




Владимир Козаровецкий, 2008

Сертификат Поэзия.ру: серия 986 № 65317 от 21.10.2008

0 | 0 | 2944 | 29.03.2024. 17:30:36

Произведение оценили (+): []

Произведение оценили (-): []


Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.