Так жили поэты

Дата: 08-02-2024 | 11:49:07

 
О Третьякове
Существует расхожее мнение, что поэты вечные дети. На мой взгляд, весьма спорное, но к Третьякову оно подходит без оговорок. В нем благоухал весь букет детских особенностей – от наивного любознательного обаяния до капризного нежелания понимать заботы взрослых людей. О нем легко рассказывать и, главное, есть что рассказать. Но рассказывать надо весело, без «хрестоматийного глянца», иначе это будет не Третьяков. Ни одно поэтическое застолье не обходилось без анекдота из жизни Третьякова, он был легкий человек, мог пошутить над другими и не обижался, когда шутят над ним. Его не мучила потребность в самоутверждении, потому что никогда не сомневался в своем даре, и эта уверенность передавалась другим, даже тем, кому его лирика была чужда. Мне кажется, что Третьяков был единственным поэтом в Красноярске, талант которого никто не пытался оспаривать – ни поэты, ни прозаики, ни художники, ни музыканты, ни чиновники от культуры.
***
Я познакомился с ним в 71-м году у Валеры Ковязина, который в то время работал районным газетчиком, но в его холостяцкой квартире постоянно паслась красноярская богема, или те, кто считал себя таковой.
Прилетел из командировки, слонялся по городу, по случаю достал пива, заглянул поболтать. Хозяин, открывая дверь, шепнул, что у него в гостях Третьяков. Я был наслышан уже, что он бывший зять Наровчатова и гениальный поэт, написавший – «… и голова моя, как орден, на красном бархате лежит…». Третьяков сидел с мужиком в речной форме. После выяснилось, что они однокашники по речному училищу. Флотский что-то рассказывал про Енисей. Представляя меня, Валера сказал, что я инженер и пишу стихи. «Инженер» ему явно не понравился и он, как бы отмахиваясь, заявил, что на заочном литинститута инженеров, агрономов и прочих специалистов пишущих любительские стишки, полным полно. Потом добавил, как мне показалось излишне пафосно: «Поэзия – это не профессия, а судьба» – но он был уже выпивши. Флотский благосклонно предложил, пусть мол читанет, но я отказался. Тогда Третьяков спросил, бывал ли я на Казачинском пороге. Я в ту пору даже не слышал о нем, Третьяков, кивая на своего товарища: – «А ты у него спроси. Он его сотни раз прошел и ни одной аварии».
Не понравились друг другу. Но разошлись мирно. В городе я появлялся редко. Иногда оказывались в общих компаниях, но не более того. Вскоре у него вышла книжка «Цветы брусники». Издали ее в составе кассеты. Не помню, кто попал в ту «братскую могилу» кроме него и Еремина. Все сборники были тоненькими, сброшюрованы тетрадными скрепками и лишь у Третьякову набрали нормальную книжку, страниц на 70. Но выделялась она не только объемом. Это была книга состоявшегося поэта. Яркие строки из которой мы, молодые, цитировали взахлеб.
     Почти полвека прошло, а помню.
      Словно кто-то сапогом
     Самовар раздул, дымище.
     Переход в другой вагон
     Морщится, как голенище…
Или
    На чисто русском, без жаргона
    Со мной березы говорят…
Или
     На нашей крови комары
     Работают как на бензине…
Или
    За полчаса до ливня
    С бетона в облака
    Сорвется реактивный
    Как спичка с коробка…
Кстати, нынешняя поэтическая поросль, которая не слышала (и не желает слышать) о Третьякове, запоминающимися сточками похвастаться не может, разве что, единицы.
***
В 76 году мы оказались соседями. Я получил «гостинку» в Зеленой Роще, а он после развода со второй женой перебрался к новой подруге, которая жила через улицу от меня. Ее звали Анжела. Была она художником-оформителем. Работ ее я не видел. Скорее всего, как и другие собратья по цеху, рисовала афиши, плакаты и прочую агитационную халтуру, зарабатывая на кусок хлеба с толстым слоем масла. Рассказывали, что еще до знакомства с Третьяковым, на какой-то пьянке, может быть по случаю сдачи очередного заказа, она выстрелила из ружья в журналиста слишком бесцеремонно домогавшегося ее. Заряд был холостой, пыж топал в щеку чуть ниже глаза. Мужик остался с изуродованным лицом, но зрения не потерял и заявления подавать не стал. Видимо, протрезвев, понял, что во всем виноват сам.
Друзья, за спиной у Третьякова, шутили, что он прячет на ночь все режущие и колющие предметы. Но за долгие годы знакомства, я ни разу не видел ее агрессивной, наоборот –неуемная доброжелательность к знакомым, может даже немного ущербная, а над Толей, вообще кудахтала, как клуша, ублажая все его капризы.
Когда у Третьякова после долгой паузы вышла вторая книга, Анжела решила отметить событие и позвала близких друзей. А я, после какого-то загула был в «завязке». Может кто-то и любит сидеть трезвым в пьяной компании, но меня это напрягает. Гости чокаются, кричат, ругают отсутствующих знакомых, несут хвастливую чушь, а я мрачно попиваю чаек. Кончилось тем, что какой-то, художник после моего отказа выпить с ним объявил, что в компании стукач. И тогда Анжела горой встала на мою защиту, пообещала выставить его из дома если не извинится.
***
      Меня в нашем издательстве не любили. Поэтому, когда я принес рукопись, отдали ее на рецензию тому, кто, по их мнению, не примет моих стихов. Выбор их упал на Третьякова, потому как редакторы были уверены, что он кроме себя не признает никого.
И вот приходит мэтр ко мне домой, многозначительно заявляет, что моя рукопись лежит у него на столе и начинает намекать, что при его авторитете он может, если захочет… Подталкивает к желаемому ответу, но в лобовую атаку не идет. Сказал бы прямо, что хочет выпить. У меня, кстати, и водка дома была («левый» заказчик рассчитался за консультацию), но терпеть неприличные намёки я не любитель, сделал вид, что не понял, и он разочарованно распрощался. Неутолённая жажда привела его к Корабельникову, благо, что жили через подъезд. Там снова началось, дескать, в его руках судьба друга… С Олегом такие штуки вообще не проходят. Сказал, что ни чем не может помочь и денег на выпивку не дает принципиально. На другой день Олег съездил в издательство, попросил рукопись и сам написал хвалебную рецензию. Потом я узнал, что и Третьяков написал. Весьма положительную.
Такой поворот не устраивал редактора Ермолину. Разумеется, она имела полное право не принимать мои стихи, или, считать их малохудожественными. Но речь не о вкусах, а о методах, об их чистоплотности. Ермолина предложила Третьякову переписать свою рецензию – сменить «плюс» на «минус». Это его очень удивило. Наивный поэт, в отличие от опытного работника издательства, не подозревал, что взгляд человека на одни и те же стихи способен так быстро меняться. Но уверенность солидной дамы всё-таки вселила сомнение в чуткую душу, и он решил проконсультироваться у директора издательства. «Послушай, – сказал Третьяков, – ты поэт и я поэт, ответь мне, пожалуйста, может быть у поэта два мнения об одной рукописи?» Не слишком умелый стихотворец, занимающий влиятельный пост, польщённый признанием потенциального классика, сразу же с ним согласился, а грязную работу по написанию нужной рецензии взял на себя.
 Почувствовав себя героем, Третьяков с чистой совестью стрельнул у него червонец, и тот расщедрился, твёрдо зная, что поэт не вернёт. Но за рецензию директор получил гораздо больше.
 ***
Пауза между первой и второй книжкой для большинства поэтов очень мучительна. Особенно если она затягивается. Можно слепо любить свои творения, но типографская машина безжалостно высвечивает все недостатки. Собирая новую рукопись, хочется не только избежать их, но и подняться на более высокий уровень. Однако, мало ли чего хочется. Главное, чтобы получалось. А получается не всегда. Порою, они, подлые, совсем уходят и не известно – вернуться ли.
Третьяков, избалованный восторгами слушателей, к своим стихам относился с трепетной нежностью. Но и он не миновал кризиса. И даже растерялся, как такое могло с ним случиться – всегда писалось легко и вдруг из под пера полезла махровая серятина, которую на утро не терпится порвать на мелкие клочки и спустить в унитаз, чтобы никто не увидел. Но могучая вера в себя его никогда не оставляла. И тогда оглядываясь на успех своего друга Вали Распутина, он заявил, что напишет большую прозу, а она уже вытащит на поверхность его настоящие стихи.
      Однако, уже через неделю, усмехаясь признался, что стоило написать фразу – «Герой вышел на балкон», – и жутко захотелось выпить. Работать над прозой ему явно не хватало терпения. Другое дело устные рассказы, они не требовали труда. Когда рассказывал про местных писателей с удовольствием и очень похоже, пародировал их голоса. Особенно яркими получались Чмыхало и Уразов. Но охотнее всего вспоминал времена литинститутской жизни. Истории получались, может и не совсем правдивые, (что, в этом случае не существенно) но живые и веселые.
«Рубцов обитал в нашей общаге на нелегальном положении, потому что учился на заочном. Комендант, бывший вертухай, его не любил и грозился посадить за тунеядство. Коля постоянно прятался от него, блуждал из комнаты в комнату и спал, где ночь застанет. Случалось, он надолго застревал у меня. На какой-то пьянке молодая поэтесса напросилась ко мне в гости. Ну, как откажешь, если девушке захотелось послушать мои стихи в спокойной обстановке, без гитарных переборов ее друзей. При этом поклялась, что собственных стихов читать не будет. Веду к себе в комнату. Коля вроде должен быть там. Открываю дверь – никого. Значит, к кому-то слинял. Но как он мог уйти и запереть комнату на ключ, которого у него не было, я почему-то не подумал. Просто обрадовался, что не придется подавать ему тайные сигналы на выход. Второе стихотворение дочитывал уже в койке. А когда отдышались, захотелось перекурить. Бутылку портвейна она с той пьянки умыкнула. Я пересел на стул, она млеет лежа. Как истинный гусар протягиваю даме первый стакан. И вдруг, из под койки высовывается рука в свитере, а за ней уже и лысая голова. Рука перехватывает стакан и выливает портвейн в пасть головы, которая перед этим успевает извиниться. Поэтесса завизжала, голова мигом исчезла и уже из-под койки заверила, что не подглядывает. Поэтесса обозвала меня «козлом» и убежала. Но Коля выбираться на поверхность не спешил. Боялся, что набью морду. А было за что. Я на продолжение надеялся. Такая фигура! Такая дрожь по всему телу! Потом он оправдывался, что услышал, как дверь открывают и сразу же нырнул под койку, чтобы меня не подвести, а когда понял, что я пришел не с комендантом, было уже поздно. А от волшебного бульканья рассудок помутился, знал, что не оставим».
К посмертной славе Рубцова относился очень ревниво. Считал ее сильно раздутой и если бы не ранняя скандальная смерть, о нем бы столько не писали. Ставил его в лучшем случае вровень с собой, но ничуть не выше. Говорил, что когда прочитал ему:
    В горнице моей светло,
    Выпил я вчера духи,
    В горнице моей Светлов
     Пишет за меня стихи.
Рубцов обиделся и чуть в драку не полез.
Пародия, надо признать не самая остроумная, но драться из-за такой ерунды не стоит, да и какая драка между щупленьким Рубцовым и здоровенным Третьяковым?!
 
***
В одной из первых книг у него были строки:
    Пока я над стихами плачу,
    Наверно что-нибудь да значу
    Но плачу я не над своими,
    А над чужими, как всегда…
Мне кажется, здесь присутствует доля лукавства и не малая. Нет, конечно, я могу представить его плачущим над стихами Пушкина, или Пастернака, но не над стихами современников, зато свои – зачитывал порою с потаенной слезой в голосе.
Когда во Владивостоке издали посмертный сборник Геннадия Лысенко, стихи поразили меня безоглядной распахнутостью и неповторимой интонацией. Раньше я о нем не знал, но друзья рассказали, что он повесился в классические 37 сразу после публикации в «Правде», вроде как на пике признания. Я купил пять книжек и привез в Красноярск. Первая из них досталась Третьякову. Толя полистал ее, недоуменно пожал плечами и бросил на стол. Мои восторги не получили ни малейшего сочувствия. Я пытался зачитывать вслух, но по его лицу было видно, что ему эти стихи не интересны.
Потом интернет открыл России поэта Михаила Анищенко, я позвонил Третьякову и сказал, без всяких восторженных эпитетов, (абы не спугнуть) чтобы он попросил жену найти его стихи. Мне казалось, что межу ними много общего. Не знаю, сколько он осилил с экрана компьютера, которого боялся, но Анищенко безоговорочно попал в подражатели Рубцова и Кузнецова.
И захваленный столичными критиками Борис Рыжий ничего кроме раздражения у него не вызвал. Критики хоровыми восторгами наступили на любимую мозоль. «Почему, – возмущался он, – русского поэта за пьянство клянут и презирают, а еврея возвеличивают в гении. Где справедливость?».
Своего ровесника Солнцева он тоже не жаловал, но здесь надо учитывать поправку на обыкновенную ревность к чужому издательскому успеху. Роман был очень плодовит, это, как правило, раздражает тех, кто пишет мало. К тому времени, когда у Третьякова вышло два тоненьких сборничка в местном издательстве, Солнцев широко печатался и в Красноярске и в Москве – потому и заработки и популярность и почет. Толя, естественно считал, что как поэт, он несоизмеримо выше. При встрече он мог подойти к Солнцеву и сказать: – «Привет графРоман!». Разумеется во хмелю, трезвый он был вежлив, порою излишне. Когда не шли собственные стихи, он забавлялся пародиями и эпиграммами. И в них больше всего опять-таки доставалось Роману. У Солнцева было очень даже неплохое стихотворение о физиках:
…А в это время, отрешенно
входя в ночные поезда,
 от физиков уходят жены.
Они уходят навсегда…
не разлюбив, но навсегда…
 Какая разница – куда.
Третьяков откликнулся
От физиков уходят жены
 они уходят навсегда,
так пусть они е…ся в ж…
какая разница – куда.
Походя превратил трагедию в фарс. Но пересмешники никогда не задумывались о судьбе исходного материала.
Тоже самое сделал он и с другим стихотворением. В солнцевском
    …Я чувствую себя водолазом
    которому шланг перекрыли сверху.
Третьяков изменил единственное слово и получилось
    …Я чувствую себя унитазом,
    которому шланг перекрыли сверху.
Все это делалось для внутреннего пользования, но имело успех и передавалось из уст в уста. Не знаю, доходило ли это до Солнцева, который, в общем-то, ничего плохого Третьякову не сделал и вообще был добрым человеком, о котором многие вспоминают с благодарностью. Да и Третьяков никогда не был обозленным завистником. Видимо от классического: « и каждый встречал другого надменной улыбкой» никуда не деться.
***
В конце 80-х он закодировался на пять лет. Бремя трезвости нес мужественно и стоически, но к концу срока начал считать дни, как солдат перед дембелем. Трезвая жизнь повышает производительность прозаика, но поэзия не производство, на работоспособности в ней не выедешь. Стихи приходили редко. Много читал, но тосковал по вольной жизни. Чтобы развеяться частенько заезжал ко мне. А жили мы уже в разных концах города. Добираться от Северного до Копыловского моста около часа. Однако маета гнала. Однажды застает меня с похмелья и начинает агитировать сходить за пивом. Я и сам собирался, но опохмеляться при товарище, который в завязке не совсем этично, да и рискованно лишний раз искушать. Он понимает причину моей нерешительности и успокаивает, у него, мол, все под контролем, даже позывов нет, и он готов прогуляться со мной, проветриться. Успокоил. В нашем околотке я знал четыре точки, но работали они не регулярно. Нам повезло и со второго захода мы угадали нужное место с короткой и редкой очередишкой. Почему уточняю, потому что в бандитской Николаевке очередь может быть и короткой но возле «амбразуры» скапливается густая кучка местной шпаны и не отходит, принимая заказы у тех, кому лень стоять. Требовалось передать им банку и с ней лишний рубль – через пару минут жаждущий был с пивом, а хвост очереди продолжал топтаться на месте, случалось и дольше часа. Когда мы подошли, в сторонке от ларька стояла троица в потертых куртках. Я встал в очередь, а Третьяков остановился чуть поодаль, наблюдая за резвящимися щенками. Один из троицы молоденький и вихлястый подошел ко мне и предложил помочь взять пива. Минут через десять, если не быстрее, я мог бы наполнить свою тару и без его помощи, да и морда его не понравилась, слишком наглая. Сказал, что возьму сам. А он, с усмешечкой, смотри мол, как бы совсем без пива не остаться и дернул головой в сторону корешей. Третьяков почувствовал, что у меня какие-то осложнения и сразу же подошел. Парнишка прикинул, что против двоих крепких мужиков, если дойдет до драки, самим может перепасть, и буркнув толи примиряющее, толи угрожающее «ладно» вернулся к своим. А ведь окажись кто-то другой из собратьев по перу мог бы и простоять на почтительном расстоянии.
Где-то через неделю он позвонил и попросил, чтобы я купил для него бутылку минералки, а для доктора (Гамлета Арутюняна) приготовил закуску, а он привезет нам водки, с доктором он уже договорился. Гамлет приехал чуть раньше и предсказал, что Третьяков скоро запьет. Корежит его трезвая жизнь. Но посидели хорошо, даже весело. Он наливал нам водку, а минералки «плеснуть на каменку» просил доктора, потому что бородатый зоил может и отравить. Рассказывал про Наровчатова, как тот в запое тащил из дома редкие книги к букинисту, а потом жена выкупала их, об алтайском поэте Борисе Укачине и молодом Кузнецове, который выпал из окна, получил сотрясение мозга и только после этого стал писать свои гениальные стихи.
Гамлет попросил его почитать пародии. В одном из стихотворений Евтушенко назвал поэтессу – поэтом. Третьякову это почему-то не понравилось, и появился отклик, даже не один, я слышал три варианта (привожу самый удачный).
РАЗРЫВ

Я люблю поэтессу
На свободный манер.
Нас свели интересы:
Тема, ритм и размер.

Деревенские с ней мы
- Ели вместе гужи -
Но пока что семейно
Не решаемся жить.

Я скорблю с Евтушенко,
Если баба – поэт.
Отряхаю коленки.
Хватит, – кончен дуэт!

Хоть лишаюсь при этом
Я любовных утех,
Но поэту с поэтом
В плотской связи быть грех.

От конфуза такого
Ухожу по задам.
Из себя голубого
Я ей сделать не дам!

Он и с Пастернаком поозорничал. Не удержался, при всём его трепетном отношении к Борису Леонидовичу, и заверении, что в молодости «пастерначил» без зазрения совести. Хотел прочитать, но вспомнить пародию без «шпаргалки» не смог.
 Весело посидели.

А на следующий день позвонила Анжела и сказала, что поэт запил.
***
В трезвую паузу его избрали делегатом съезда писателей. В те же дни в Москве оказался и Русаков. При встрече вспомнили, что у давнего красноярского приятеля Левы Тарана грядет день рождения. Созвонились с Тараном и поехали к нему в Дмитров поздравлять. Был август. Потеют в душной, набитой до отказа «колбасной» электричке, блуждают по незнакомому городу в поисках адреса, находят нужный дом, поднимаются, предвкушая долгожданную встречу. Третьяков не виделся с ним больше десяти лет, но помнил свой давний, еще красноярский, экспромт – «В ресторан влез Таран». Добрались с божьей помощью, а именинник вдрызг пьяный – ни тяти, ни мамы – еле узнал их. Вечера воспоминаний не получилось. Всю обратную дорогу Третьяков ворчал – «Мы к нему такую даль ползли, а он нажрался, как свинья, ну разве так можно?…». Кстати, почти не пьющий психиатр Русаков не придал этому конфузу никакого значения и сразу же забыл о нем. Забавно, что подобный день рождения повторился, только именинником был уже сам Третьяков.
Дата назревала не круглая, но он позвонил и сказал, что хочет отпраздновать день рождения в кругу самых близких и уважаемых им людей. В число избранных попали Русаков, Алитет, Елтышев и я. Пригласил сразу после новогодних праздников, а потом периодически напоминал, чтобы не забыли. Мы, втроем встретились в центре и приехали к условленному времени. Анжелы дома не было. Дверь открыла теща. На диване в передней спал Алитет. Услышав голоса, он спустил ноги на пол, но и теща прикрикнула на него, чтобы сидел, пока еще чего-нибудь не разрушил. Мы спросили, а где же виновник торжества. «Виновник» прошипела теща и ушла в другую комнату к работающему телевизору. Алитет пробурчал ей вдогонку робкое извинение. Теща все-таки возвратилась и привела полусонного Третьякова, поэт посмотрел на нас мутным взглядом и, неуверенно повернувшись, ушел досыпать, не сказав ни слова. Алитет наконец-то нашел в себе силы перебраться за праздничный стол, на котором стояла початая бутылка минеральной воды Нанжуль и обломок успевшего зачерстветь батона. Водки мы с Елтышевым догадались привезти с собой. Но Русаков недоумевал. Не мог представить интеллигентный доктор, как можно после долгих предварительных приглашений устроить такой прием.
 Дня через три Третьяков позвонил мне и прояснил ситуацию. Оказалось, что Алитет заявился спозаранку, и они сразу начали праздновать. Анжела принялась стыдить их, напомнила, что на вечер он пригласил гостей, но гениальные поэты уже никого не слышали. Чтобы жена с тещей не мешали, он предложил поехать к своему ученику и фанатичному поклоннику Мещерякову. Там их встретили с подобающим уважением и усадили за щедрый стол. От русских разносолов тунгусу стало плохо, и он побежал в туалет. Наклонился над унитазом, но не удержался на ногах и врезался в него головой. Импортная сантехника оказалась слабее тунгусского лба. На хозяйку дома авторитет эвенкийского классика и лауреата Государственной премии не распространялся. Поэтому простить ему урон не пожелала, выговорила все, что о нем думает, и выставила гостей. Мещеряков поймал такси и увез их назад. Дома, Толя уложил Алитета на диван, а сам пошел в туалет, видимо действительно что-то съели слишком благородное для их неприхотливых желудков. Хотел присесть, но потерял равновесие и рухнул на край унитаза. «Лежу, – говорит, – на полу и думаю, как бы уползти в комнату, чтобы все свалить на Алитета, пытаюсь выбраться, а сил нет». Конечно, все это он мог и придумать, но я поверил.
***
Первый раз он напечатался восьмилетним ребенком. В их деревню приехал московский корреспондент и его поразили стихи юного сибирского самородка. Стихи были напечатаны в «Пионерской Правде». Что ни говори, но бесспорный повод для гордости у матери и учителей. Но настоящая слава пришла к нему не через парадные двери. Жители родного села, не взирая, на столичную газету, давно уже распевали частушки сочиненные озорным мальчишкой. А частушки без теневой половины нашего «великого и могучего» в народной памяти не приживутся. У народа своя цензура, свои понятия: «что такое хорошо и что такое плохо». Теперь можно и порассуждать о раннем официальном признании. Вспомните трагедию способного ребенка Ники Турбиной, которой ажиотаж вокруг ее детских стихов сломал жизнь и довел до самоубийства. А с другой стороны Высоцкий с его оглушительной славой напечатавший при жизни единственное стихотворение. Как знать, если бы Высоцкого начали активно издавать в молодости, может быть он и не создал своих лучших песен. Лично я этот вариант не исключаю. Официальное признание и засасывает и обязывает. Впрочем, все зависит от характера и дара поэта. Если дар позволяет ему отвлечься от «нормальных» стихов то почему бы и не ублажить бунтующий характер, без которого трудно представить большого поэта. Третьяков мог себе позволить. Не случайно же Пушкин был для него воистину «наше все». Его хватало и на официальный гимн Красноярска, которым он гордился, и на озорные стихи, случалось и переполненные ненормативной лексикой. Писались они явно для друзей, но иногда просачивались в печать. Мой друг Юра Беликов исхитрился-таки поместить в солидном и уважаемом «Труде» его четверостишие.
    Посреди честного мира
    Возле платного сортира
    Я безденежный стою
    Опираясь на струю.
Более того, в редакцию пришли отклики благодарных читателей, утверждающие, что это лучшие строки о современной России.
Надписи на дареных книгах он почти всегда делал в рифму и были они комплиментарными, даже тем кого в грош не ставил, потому как понимал, что если напишет что-нибудь скабрезное, адресат эту книгу никому не покажет, а то и выбросит, предварительно выдрав посвящение. А кому хочется чтобы его книги рвали или выбрасывали? Поэтому на комплименты не скупился. Зато отыгрывался в эпиграммах. Одна из самых безобидных досталась закадычному другу Алитету Немтушкину
Его стихи, как парка греют
И сами просятся в печать,
Отец лупил его хореем,
Чтоб мог он ямбы отличать

 Мне тоже прилетало, может и не так жестко, как Солнцеву, наверное, оттого что не считал меня конкурентом на трон, для красноярских властей меня не существовало.
ЧИТАЯ СЕРГЕЯ КУЗНЕЧИХИНА

Сколько раз одно и тоже...
Я не знаю почему,
Но опять шалишь, Серёжа,
Ты с Тургеневской «Муму».

И не очень-то красиво
Ты в стихах своих вещал,
Что во рту презерватива
Вкус с похмелья ощущал.

Может как-нибудь иначе,
А то всем известно нам:
С головой во рту кошачьей,
Красовался Мандельштам.

Был ещё поэт свирепый,
Как не знать его строки?
Он откусывал как репы
Гадам- фрицам кадыки!

Что держать в зубах нам надо?
Рот - он всё принять готов.
Ведь держал в зубах в «Гренаде»
Песню «Яблочко» Светлов!

Не мешайте водку с пивом!
А не то во рту, увы,
Будет вкус презерватива
И кошачьей головы!

Русаков предлагал ему собрать озорные тексты вместе с эпиграммами и пародиями в отдельную книжку и назвать ее «Третьяковская галерея», но Толя отказался. Видимо посчитал, что такая книжка отвлечет от его серьезной лирики и повредит его репутации. Официальное признание было для него дороже.
***
Третьяков единственный поэт, которому поставили памятник при жизни. Красуется он в центре города на площади Влюбленных. Отлитый из бронзы подвыпивший мужчина опирается на фонарный столб, а рядом с ним собачка с задранной лапой, справляющая нужду. Люди незнающие Третьякова в лицо обозвали его Дядей Васей, но если присмотреться, мужчина – вылитый Третьяков. По крайней мере, у памятника Астафьеву сходства с реальным Виктором Петровичем намного меньше, нежели у Анатолия Ивановича с этим романтическим гулякой. Немного смущает головной убор, по Красноярску он в шляпе не ходил, но может в щегольской молодости и был грешок. Увидев памятник в первый раз, я поразился сходству и позвонил поэту, но тот привыкший к моим розыгрышам, не поверил. Шутка ему не понравилась, особенно присутствие собачки с задранной лапой. На предложение съездить и посмотреть самому, он проворчал: – «Мне, что больше нечего делать, чтобы тащиться через весь город проверять твои дурацкие провокации».
Чтобы удостовериться – не заблуждаюсь ли – я приводил к памятнику общих знакомых и все без подсказок узнавали Третьякова. Но и без моих экскурсий народная тропа к памятнику не зарастала. Когда возле подножия стали появляться брошенные монетки, я предложил ему приезжать по вечерам и собирать денежки в мешочек, считая их компенсацией за отсутствие журнальных гонораров. Он сначала обиделся, но обида на то, что журналы перестали платить, была сильнее. Полюбоваться своим бронзовым изваянием он так и не съездил, хотя и не исключаю, что постеснялся признаться в этом.
А народ продолжает бросать монетки и молодожены приезжают сделать памятные фотографии. В общем – на фоне Пушкина снимается семейство…
***
Кстати о Пушкине. В наш Союз писателей пришла бумага из Москвы с предложением выдвинуть от Красноярска претендента на Пушкинскую премию. Из пяти членов бюро трое проголосовали за Третьякова и двое за Солнцева. Не дожидаясь московского вердикта, Толя объявил себя лауреатом Пушкинской премии. Но столица, поиграв для вида в демократию, подразнила провинциалов. И дала ее кому-то из москвичей или питерцев. Для Толи эти игры закончились тяжелым запоем.
И все-таки вожделенную Пушкинскую он получил. К 200-летию со дня рождения Александра Сергеевича в Красноярске вышел сборник посвященный знаменательной дате. В нем был напечатан третьяковский цикл стихов, посвященный Пушкину за который присудили первую премию. Примечательно, что конкурировал с ним один из ближайших помощников тогдашнего губернатора Лебедя, который написал не только биографию генерала, но и огромный том о детях Пушкина. Небольшой цикл Третьякова оказался весомее. Премия всего лишь краевая, но Толя очень гордился ей.
Может оттого, что матушка его была не рядовой колхозницей, а Героем Социалистического Труда в нем гнездилось подспудное желание официального успеха. Но натура настоящего поэта не принимала скользкую дорогу литературного чиновника или общественного деятеля. Поэзия была для него единственным способом существования. И свой путь к успеху видел только через нее.
    Мы помним Державина строки,
    Забыли его ордена…
Писал он в запальчивой молодости. Писать-то писал, но где-то в самом потаенном уголке души пряталась надежда и на ордена, которые смогли бы доказать матушке, что сын не такой уж и беспутный, как ей, порой, кажется. Не от этого ли его охватила детская радость, когда спикер Госдумы Сергей Миронов через газету поздравил поэта из провинции с днем рождения. Оттого и воспаленная гордость званием академика. Хотя сведущие люди, и особенно учредители, хорошо знают цену этим нынешним титулам. Те, кто похитрее, стараются лишний раз не афишировать свои новые награды и звания. А наивный Третьяков гордился. На правах его личного зоила я подшучивал: Толя, как можно дать звание академика человеку без высшего образования? ВГИК ты бросил, в литинституте недоучился, а речное училище – всего лишь техникум. – У Бунина тоже не было высшего образования.
Против Бунина возражать трудно

Зато скульптура, от которой упорно открещивался, получила в 2005 году гран-при за воплощение национальной идеи. Странноватая формулировка. Неужели пьяный мужик это и есть русская национальная идея? Явный поклеп на Россию, Но может быть новые худсоветы, или кто там распределяет премии? делают это осознано?
Но как ни относись к формулировке, Третьякова можно было поздравить с премией – памятник-то все-таки ему.
На 75-летний юбилей я вручил ему стихотворение
   Третьякову
Поэты нынче жиже стали,
Прёт графоманский произвол.
Но мать твою товарищ Сталин
Не зря в герои произвёл,
За то, что родила поэта
На зависть разным и другим.
От эпиграммы до сонета–
Способен даже и на гимн.
Тебя, за твой характер флотский,
Читают всюду и взахлёб.
Да если б ты слинял, как Бродский,
Давно бы Нобеля огрёб.
А если б баба удушила –
Стал знаменитей, чем Рубцов…
Но, избежав чужих ушибов,
Ты в старость входишь молодцом.
Политики и толстосумы
К тебе толпятся на прием.
А главный член российской думы
Спешит поздравить с женским днём.
   


***
Как и положено писателю деревенщику, да еще и сыну Героя Социалистического Труда Третьяков люто не любил крестьянскую работу. Когда в самом начале 90-х над Россией нависла угроза голода, городская интеллигенция запаниковала и кинулась в активные хлопоты по приобретению дачных участков. После долгих хождений по инстанциям писательской организации выделили землю в 15 километрах от города. Дали бесплатно, поэтому взяли почти все, у кого не было дач, вплоть до уборщицы и чьего-то дальнего родственника, обещавшего организовать транспорт, потому как от автобусной остановки было около часа пешего ходу. Родственник отвез пару раз и потерялся. Оформил участок и Третьяков, не сам, разумеется, а жена. Какое-то время он туда ходил, даже навес от дождя смастерил. Но на каждый поход «в поля» его приходилось долго уговаривать. Он и не героизировал себя, сам рассказывал: « Вечером немного лишнего позволил, не хотел, но так уж получилось, а с утра Анжелка пристала. В «поля» ей приспичило. Тащиться по жаре никаких сил нет, а там еще и картошку окучивать, которая, по ее словам, уже переросла. А какое там окучивать, если каждый удар тяпкой в голове отдает. У меня и язык-то еле шевелится. Молчу, отворачиваюсь лицом к стенке. Она не унимается. Когда стыдить устала, перешла от кнута к прянику. Объявила, что у нее шкалик коньяка в заначке сбережен. Показала и спрятала в сумку, мол, дойдем до участка, и там подлечишься. И я, как тот осел за морковкой подвешенной перед мордой, отправился солнцем палимый. Ковыляю, ноги не слушаются, пот глаза ест, почти вслепую иду. Два раза отдыхать садился. Умолял – хотя бы глоточек – не дала. Только на участке. Дополз. Протягиваю ладонь, а она, доброхотка, пошла на грядку за батуном, чтобы не натощак. Слюной исхожу, шкалик чуть ли не уронил. Наконец-то приложился.  А там… чай. И, самое страшное, что Анжела об этом не подозревала, она искренне верила, что принесла коньяк. Я сам заменил его месяц назад. Подсмотрел, как она прятала бутылку, Дождался, когда уснет, и решил немного попробовать. Бессонница мучила. Отхлебнул пару глотков, а чтобы она не заметила, долил чаем. Посидел и решил проверить – заметно ли, что коньяк разбавленный. Сделал еще пару глотков, показалось, что градусы не упали. Снова долил. Потом еще раз приложился. Потом, видимо, еще. Но когда окончательно закрывал пробку, был уверен, что коньяк в бутылке еще оставался. Принял, уснул, и на утро даже не вспомнил. А наказание настигло на картофельном поле с неокученной картошкой под палящим солнцем. Ужаснее всего, что приходилось притворяться, будто бы действительно пью коньяк и мне полегчало. Пока тяпали картошку, думал умру. На обратном пути, уже возле дома, выклянчил пива, но его заработал честно.»
Потом в книге изданной еще при Анжеле я нашел текст, который без сомнения появился после того похода в «поля».
        Покаянные стихи

Ты устало глаза прикрываешь
            от солнца ладонью.
И лицо твоё всё
            от тяжёлой работы в поту.
Что мне мрамор Венеры
        и святость «Сикстинской Мадонны»?
Счастлив тем я, что вижу
            земную твою красоту!
Сок от трав въелся
            в нежную плоть, как дёготь.    
Ничего, можно руки под вечер
            водою отмыть.
И ты станешь опять
            светлым ангелом и недотрогой.
Но с любою бедой вместе,
            знаю я, справимся мы.
…Тяпка так тяжела,
            что её очень хочется бросить!
Кружат оводы злые
            возле плеч и твоей головы.
Вот такую, как ты, на руках
            в книгах рыцари носят,
а ты снова одна средь ботвы
            и колючей травы.
Но не надо скорбеть!
            Я тебя в этом поле не брошу.
Встану рядом, тяжёлую тяпку
            легко подниму!
А потом напишу стих тебе,
            непременно хороший!
Загорелой рукою я плечи твои
            обниму.
 
В сентябре девятого года Анжела умрет на этом картофельном поле. Откажет сердце. Упадет среди поля с недовыкопанной картошкой. Маленькая, хрупкая как подросток.
Каково было мужику узнать об этом? Какие покаянные думы свалятся на него? Сколько надо вина чтобы заглушить их? Со мной он этим не делился. Да и кто осмелится делиться подобным?
 После инфаркта ей поставили стент, но надо было принимать очень дорогие таблетки и она махнула рукой на свое здоровье. Все заботы были только о Третьякове, который перед этим перенес операцию на желудке. Понимая, что ей осталось немного, а без опеки он пропадет, Анжела уговорила свою вдовую подругу Людмилу Метальникову, если ее не станет выйти замуж за Толю. Они были знакомы много лет, и Людмила хорошо знала с кем ей придется жить, но согласилась и продлила жизнь поэта на 10 лет. Весьма плодотворных. Новая жена взвалила на себя не просто заботу о быте, но и стала его литературным секретарем, вела переписку с друзьями, перепечатывала черновики, составляла, редактировала и оформляла, как художник новые сборники. Более того, находила деньги на их издание. Особо хочется отметить ее работу над составлением «Избранного». Она не погналась за объемом, но отобрала действительно лучшие тексты. Но и наэтом не остановилась, издала трехтомник -- полное собрание сочинений. Какой поэт живущий в провинции ( да и не тлоько), не мечтает о таком подарке  судьбы?
С жёнами Третьякову повезло, они мужественно избавляли его от жизненной рутины, и безоговорочно верили в его талант, а это придает силы каждому поэту.
И не только жёны. Подруга студенческой молодости Алла Коркина оставила о нём восторженные воспоминания. Рассказала, как он молодой и романтичный бросил к её ногам шапку, чтобы хрупкая балерина не испачкала в луже свои туфельки. Знакомая по ВГИКу красавица Ирина Ракша, наряду с Михаилом Светловым вспоминает и о сибиряке с недюжинным поэтическим даром.
***
Дней за двадцать до его смерти, мы с Ёлтышевым оказались на выставке Владимира Капелько. К нам подошёл знаменитый столбист Шурик Губанов, живущий недалеко от Третьякова. Мы сказали, что в ближайшие дни собираемся навестить больного. Но он предупредил, чтобы не затягивали с визитом, иначе можем опоздать. На вопрос: «Надо ли что-нибудь прихватить?» – он чуть ли не с укоризной покачал головой. Но когда явились к Третьякову первое, чем тот поинтересовался – привезли или нет, а следом напомнил, что лавка находится в его подъезде на первом этаже. Пока Ёлтышев спускался за портвейном, Людмила без суеты и уже без упрёков накрыла столик возле кровати. Говорил он тихим голосом, но внятно, даже шутил. Когда Людмила захотела сфотографировать нас, он посоветовал озаглавить снимок: «У постели умирающего Некрасова» – была такая картинка в учебниках литературы.
За год до этого он заявил, что хочет дожить до восьмидесяти. Я напомнил евтушенковскую строчку «До восьмидесяти трех собираюсь жить».
«Я не настолько амбициозен. Где уж мне за ним угнаться» – усмехнулся Третьяков.
Как бы ни издевался над своим организмом, а до восьмидесяти всё-таки дожил. И писал до последних дней. Можно напомнить про сибирскую породу. 
 
А что?
 Вполне вероятно.


     




Сергей Кузнечихин, 2024

Сертификат Поэзия.ру: серия 3787 № 180525 от 08.02.2024

4 | 5 | 336 | 28.12.2024. 05:17:35

Произведение оценили (+): ["Аркадий Шляпинтох", "Сергей Погодаев", "Владимир Старшов", "Светлана Ефимова"]

Произведение оценили (-): []


    С удовольствием прочитал - молодец Вы! Несколько раз ржал просто самозабвенно! А строчка Третьякова про опирание на струю - вообще гениальна! Эх, почему об иркутских поэтах никто так не напишет?

- в деревенском обиходе тяпкой капусту рубили (тяпали)
а мотыгу тяпкой обозвали уж в городе... так что их крестьянское происхождение у меня под сильным подозрением... а впрочем, что Есенин, что Маяковский - сельчане... А вот безродному нашему всему, А. Пушкину все его ипостаси приписали благодарные потомки... не без основания, впрочем... ну а Третьякова я одного знаю... который меценат известный...

Была у Толи Кобенкова книжка об иркутских поэтах, у Йоффе. Иркутск, в олличии от Крачсноярска, более литературный. Особенно заметно было в Советское время ( оттого и Распутин сбежал от нас).

Знаю, сам тяпал в детстве. Но "мотыжить картошку" звучит тяжеловато, потому, наверное, и стали говорить "тяпаем"
А Третьяков далеко не один. Был футурист Сергей Третьяков, достаточно известный. За что расстреляли в 37-ом

Эссе Сергея Кузнечихина написаны свежо и талантливо. Здесь есть та правда жизни, которой зачастую пренебрегают нынешние эссеисты, ориентирующиеся исключительно на эпоху "после модернизма". Это не значит, что один метод лучше другого. Нынче все смешалось в доме Обломовых.
Небольшая историческая справка по комментам.

Не так давно был отмечен 125-летний юбилей поэта-авангардиста, драматурга, теоретика литературы факта Сергея Третьякова (1892–1937).

Вот исторические свидетельства: «В мае 1935 г. в Москве состоялся вечер в честь Б. Брехта, на котором, как сообщает В. Колязин, выступали немецкие эмигранты: композитор Г. Гауска, актеры А. Гранах, К. Неер (она играла в первой постановке «Трехгрошовой оперы» Поли Пичем и на вечере исполняла зонги из этого спектакля). Через год они были арестованы. «Наивно-простодушная Карола назвала Брехта в числе самых близких знакомых и даже как одного из претендентов на ее руку» [Колязин, 1998, с. 241]. Поверженный известием об их аресте Брехт, не надеясь на свой авторитет, обратился за помощью к Л. Фейтвангеру. Хлопоты последнего по освобождению увенчались успехом только в отношении Гранаха, а «ослепительной красоты актриса... умерла в лагере близ Оренбурга на втором году войны» [Колязин, 1998, с. 241-242]. Эти ситуации, как и ряд других, в судьбах близких Брехту людей не отразились в его художественных текстах, и это тоже по-своему выделяет значение Третьякова в сознании и судьбе Брехта.

Третьяков был расстрелян, по разным источникам, в 1937 или в 1939 г. Будет ли когда-нибудь найдены его архив, обширная переписка (в том числе с крупнейшими писателями-антифашистами Европы), не известно. Об отношении Третьякова к Брехту говорит прежде всего его инициатива перевода трех ранних пьес немецкого автора («Орлеанская дева скотобоен», «Мать», «Высшая мера» 1), инициатива издания первой книги пьес немецкого драматурга. Для брехтоведения важно и определение в ее названии их природы как эпические драмы, поскольку сам Брехт называет свои пьесы еще и «учебными» [Брехт, 1965, т. 5/2, с. 28], и «диалектическими» [Там же, с. 51-53], и «неаристотелевскими» [Там же, с. 65, 76, 99]. Полагаю, что все эти дефиниции можно рассматривать как дополнительные по отношению друг к другу, в разных высказываниях акцентирующие какую-то сторону утверждаемого, в том числе и Брехтом, эпического направления поисков в драме и театре. (В. Е. Головчинер, «Сергей Третьяков – учитель Бертольда Брехта»).

А вот о выступлении Третьякова на первом съезде советских писателей в 1934: «Сергей Третьяков сообщал высокому собранию, что есть «тонкая отрава», которая «воспитана культом Достоевского, Чехова, Толстого, это — представление о “народе-богоносце”, о стихийном бунтаре, об интеллигентских хлюпиках…» Николай Погодин, вдохновлённый впечатлениями от Беломорканала, солидаризировался с Горьким, который не представлял, «чему бы мог поучиться у Островского современный молодой драматург»… В общем, им не было преград ни в море, ни на суше. Они шли «против шерсти мировой литературы», они, «единственные гуманисты мира», требовали новых Гомеров и Шекспиров и были уверены, что достигнут этих вершин в борьбе с отечественным литературным «провинциализмом».

 Имя Клюева на съезде поначалу не упоминалось вообще». (Сергей Куняев,  Сибирские огни, номер 5, 2013)