Рассказ-монолог
Эта икона мне от старинной родни по наследству досталась. Пожалуй, я расскажу тебе одну историю, которую никому еще не рассказывал. Садись в кресло, оттуда будет хорошо виден образ, даже с твоей близорукостью. Присядь хотя бы на десять минут и послушай. Захочешь закурить – там сигареты и пепельница. А захочешь вздремнуть… я приглушу свет, укрою тебя клетчатым пледом и постараюсь разговаривать тихо. Ну что, ты готова? Слушай.
Странное это чувство – знать, что судьба твоя решалась за сто тридцать четыре года до собственного твоего появления на свет… Вот ты спрашиваешь, как это? А так.
Николай Пантелеевич родился накануне войны. Точнее, за полгода и одиннадцать дней до войны – она ведь двенадцатого июня началась? Двенадцатого. А Николай Пантелеевич родился в первый день зимы довоенного, восемьсот одиннадцатого года. По юлианскому календарю – первого, а по новому стилю, значит, тринадцатого декабря. Вместе со старшим, с разницею ни больше ни меньше в четырнадцать лет, братом своим, Иваном, принадлежал он к третьему поколению Питиримовых, чью фамилию… мою, то бишь, фамилию, отчего-то – то ли по собственной безграмотности, то ли по недогляду диаконов – записывали в книгах через две «е». Ее и теперь все пишут, как Бог на душу положит, кто через «е», а кто и через «я» умудряется. Я давно привык к этому странному обстоятельству.
Прости, я, кажется, не сказал тебе, что родом я, как и ты, из богородских мещан? Как написал бы об этом удивительном факте наших с тобою, разлетевшихся в галактике, биографий Достоевский? «Все мы вышли из гоголевской шинели»? Об истории твоих прародителей, обитавших во времени оном в соседней деревне (до того еще, как твои, ближе к концу девяностых, сошлись вместе с моими на одной крупной фабрике) – не скажу; толком о том не знаю. А вот моих, Питиримовых, род восходил (то ли корневищем своим упирался – смотря, как ты это «семейное древо» повернешь) в царствование Елизаветы Петровны, то есть в самую сердцевину восемнадцатого века, аккурат так в год тысяча семьсот пятидесятый.
Николай Пантелеевич, прожив отпущенные ему двадцать семь лет, ступил обеими ногами в печально известный «клуб двадцати семи». В широком смысле, ты же помнишь, в этом «клубе» многие числятся – начиная от Лермонтова и заканчивая, скажем, Эми Уайнхаус. И не оставь тогда Николай Пантелеевич жену свою, Анну Васильевну, беременной на шестом месяце, ты бы сейчас здесь не сидела, а я бы ничего такого тебе не рассказывал. Вообще – ничего и никогда. Не было бы меня, понимаешь?
Положим, случается у некоторых отцов, в сказках, по три сына: умный, глупее и дурак дураком. У Николая Пантелеевича был лишь один сын – первенец, он же последыш. Но и появления того, единственного своего сына, Николай Пантелеевич не дождался и не узнал даже имени его. Детей ведь тогда в церкви, по календарю нарекали, оттого и рождались то сплошь одни Кузьмы, то одни Пантелеи. То Димитрии – вот так, через «и», а то, прости меня, какие-нибудь Онуфрии. Да и ведать не ведал Николай Пантелеевич, кто у них с Анной Васильевной народится – сын ли, дочь ли – откуда им было знать? По приметам разве, по животу «огурцом». Да какой там живот – рано еще было гадать. Николай Пантелеевич только, когда при смерти в горячке лежал, молился, чтобы и жену его на сносях следом за ним не прибрало. И чтобы…
Молился, чтобы ребенка жена до срока доносила, чтобы ребенок родился, и чтобы вырос и долго и счастливо жил. Это у нас теперь каждая смерть во младенчестве – плач вселенского масштаба. А в то время девяти из десяти новопреставленным, отпетым слободским священником Алексием Симеоновым, было от роду от нескольких дней до трех-четырех лет. Горевали, конечно, как же по детям своим не горевать? Но в горе рожали снова. Рожали помногу. Бывало, что так, из году в год и рожали, и каждый же год хоронили их, умерших – кого от кашля, кого от поноса. А схоронив, снова рожали. Лишь бы, ей-богу, было от кого и кому рожать.
В общем, умер Николай Пантелеевич, чахоткой, на двадцать восьмом своем году, а Анна Васильевна, умница моя, заступница незабвенная, похоронив его, молодого, через три месяца родила. Родившегося первого октября восемьсот тридцать девятого года вдовьего сына – Петром окрестил отец Алексий; Петров, значит, день был. Отцом – Николая-покойника записали, а фамилию – через две «е».
Вот такая история… Что? Да я же о ней, об этой иконе, тебе и толкую, ты слушай, что дальше было.
Анна Васильевна, овдовев, замуж больше не вышла. Петра одна растила, а когда тот, по малолетству, на удивление ей, рисовать начал, отдала его, по совету отца Алексия, в артель богомазов – учиться лики писать. Богомазами иконописцев не оттого прозвали, что работали они худо и неискусно. Красиво, как видишь, писали, и краски на доске лежат ровно, и держатся долго. Для храмов они писали и просто для людей, на продажу. Иконопись же в то время не столько искусством, сколько ремеслом была, потому и артель.
Так сделался, родившийся после смерти отца, города Богородска Купавенской пригородной слободы мещанин, Петр Николаевич Питиримов, дед моего прадеда, артельным богомазом. Наполовину – самоучкой, наполовину – обученным другим, таким же, как он, самоучкой. Оттого, быть может, и лики у него выходили не скорбными, не строгими, не назидательными, не слишком, наверное, каноническими, а – добрыми, мягкими, светлыми, румяными и… голубоглазыми. Скажи, пожалуйста, видела ли ты когда-нибудь изображение голубоглазого Христа? И чтобы лик Спасителя взирал на тебя с плата так ясно, так щемяще, так по-детски удивленно, но главное – чтобы ты, даже мельком взглянув на Него, вдруг узнавала бы в Его взгляде… взгляд собственного сына?! Вот, как я сейчас узнаю́… И, знаешь, чем взрослее становится мой сын, тем больше я убеждаюсь в том, что писал Петр Николаевич Отца Небесного, нося в своем сердце образ своего земного отца, двадцатисемилетнего Николая Пантелеевича, которого никогда не видел.
Петр Николаевич не был святым. Он взял в жены Федосью Григорьевну Тарасову, став с нею родителем пятерых их детей: Марии, Владимира (моего прапрадеда, родившегося в восемьсот шестьдесят девятом), Наталии, Алексея и Веры. И пил он, как все слободские пили, пока, наконец, не спился. Когда однажды в горницу к Петру Николаевичу ввалилась артельная братия (жены у него не было уже), разбудить его на работу, потому как даже с пьяных глаз спать так безбожно долго не дозволялось, то застала такую картину.
В Красном углу висел этот самый образ. Пахнувшая свежей олифой древесина; ясный, лучезарный и готовый, кажется, вот-вот приветливо улыбнуться навстречу вошедшей братии лик Спасителя – в обрамлении сверкающего в предполуденных лучах тонким сусальным золотом нимба. Это была последняя работа Петра Николаевича. Под Спасом Нерукотворным лежал, распростершись на полу, сам Петр Николаевич, а на бездыханной груди его спал, свернувшись калачиком, кот. По обыкновению, как делают все домашние коты, кот Петра Николаевича забрался к хозяину на грудь, стараясь ненавязчиво разбудить его томным урчанием своим, в ожидании плошки утреннего молока или хвоста от вчерашней жареной рыбы, да, не дождавшись, на нем и уснул.
Через сколько родственных рук прошла эта икона, как пережила она две войны, эпоху развитого социализма, и как у меня оказалась, о том другая история. Мне продолжать? Ты дремлешь… Я принесу плед. Что? Ты плачешь?
Знаешь, я подарю ее сыну.
Дай мне, пожалуйста, сигарету.
Тема: Re: Икона и кот Александр Питиримов
Автор Вера Тугова
Дата: 18-08-2023 | 12:29:41
Эх, Александр Владимирович, сколько правды, и наивной, и горькой, и трогательно смешной, в этой вашей Русской Иконе!
Народная жизнь, единая во множестве, по крупицам собранная, из самой глубинки времени, из сердцевины души, из памяти рода. Не по канонам, возможно, писанная, как и эта самая икона, но в том-то, наверное, и суть, что всё с натуры, с самого донышка, без лоска, глянца и огранки, доверчиво открытая, с удивлением и любовью собранная… Тёплая, как и этот не случайный здесь клетчатый плед, которым автор укрывает, будто защищает своих близких (жену ли, дочку, сестру) от возможных напастей.
И эта неожиданная смерть Петра Николаевича, богомаза артельного - считай привычная, даже обыденная среди вечного шегучения ради куска хлеба. Оттого и глаза на иконе удивлённо открытые да голубые, будто слепок с этой, так часто нелепой , русской жизни, которая и сама порой недоумённо смотрит на себя: ты ли это?
И до сих пор этот русский типаж жизни неистребим : сядем порой с мужем после трудов праведных длинного летнего дня, бесконечного с утра и до вечера, под старой вишней, а вокруг уже цыплята хороводят, пшена просят; коза Лиза сквозь щёлку в загоне мягкими губами за рукав тянет - ласкается, чёрный кот об ноги трётся: пора домой, к миске тёплого молока…
И счастье, и горе, воедино слитые, неразлучные и вечные как быстрая жизнь, и нежданная смерть на ходу.
Спасибо Вам от души, Александр (уж позвольте Вас так назвать)! Откровенно говоря, думала, что ваше поколение уже разучилось вот так думать и чувствовать. Ан нет, оказывается. Гены те порой дают о себе знать. К добру ли, к несчастью- определить пока трудно. А всё- таки отрадно: не в одиночестве живём.
Ps. Сначала показалось длинновато, но скуповато в плане живописности об истории рода. Тех, кто привык к эффектам и неожиданностям, может постичь некое разочарование. Но Вы всё-таки молодец: нечего приукрашивать то, что и без того истинно, правдиво и глубоко.