Воспоминания о поэте Алексее Мураче (рубрика "Память")

ОН ТАК УЛЫБАЛСЯ...



День хмурый. Морды у нас хмурые. Каждый за своим столом царапает цветные сны о жизни на желтоватой лежалой бумаге. В кабинет входит Алик – и за окном появляется солнце. Так совпало. Это было уже в «КоЗе». А познакомились мы на Запорожском ТВ в 1968 году. И началось знакомство с улыбки, осветившей предбанник телестудии, заставленной декорациями. Я ещё не мог предполагать, какую роль этот парень сыграет в моей судьбе.



1. ЗАПОРОЖСКАЯ ТЕЛЕСТУДИЯ



– Здравствуй, меня зовут Алексей Мурач. Надолго к нам? Ты ведь пишешь? Я видел твои статьи в «Комсомольці Запоріжжя». Мне понравилось. Ты же не собираешься всю жизнь постановщиком работать?

Постановщик – круто сказано, выглядит даже круче, чем редактор, которым был Алик. Но он-то настоящий телевизионный журналист, а я – постановщик декораций. Под руководством художника оформляю задники, верчу по сигналу помрежа ручку за заставкой, отчего фанерное с прорезями колесо бросает на надпись «Запорожская телепанорама» быстрые мигающие блики, таскаю кабели за камерами, а иногда, когда кто-то заболеет, оператор Вадим Нетета кивает мне, чтобы стал за камеру.

Приехала в прямой эфир болгарская певица Лили Иванова – маленькая, голосистая, популярная. Я должен между песнями быстро стащить с неё одно платье и натянуть другое, полотенцем промокнуть испарину на лбу, подержать зеркало. Она быстрым боковым зрением успевает глянуть, как я её оцениваю. Ничего, старушка (ей было за 30), выглядишь моложе. Это я, конечно, не говорю, только широко одобрительно улыбаюсь.

Видеомагнитофон есть (громадный, с широченной коричневой лентой с перфорацией), но им пользуются редко, по особым случаям, каковых я не помню. За залетевшую в студию муху (она всегда находит лысину выступающего) объявляют выговоры. Эфир прямой – от скудности возможностей. Все тексты рецензируются до эфира. Я ещё должен успеть смотаться в цензуру за штампиком. Вечером нужно притащить тяжёлые коробки с фильмами (кино на ТВ – главная приманка), утром утащить их обратно.

Впрочем, за плечами уже какая-то биография. Месяц проучился на инязе в пединституте, но потом ректор приехал в колхоз, где мы убирали помидоры, и сказал, что у меня и ещё одного парня полупроходные баллы, и мы уехали вольными стрелками. Поработал слесарем на заводе. Проучился курс в фарминституте. К тому времени уже активно печатался в КоЗе, начал работать там по договору и институт бросил. Денег не хватало. Пошёл печатником в типографию и ловил кайф, когда по графику выпадало печатать газету с собственными текстами. Шаг за шагом шёл к мечте – работать в газете. Когда помреж телестудии Белла Григорьевна (мать Лёши Цветкова – извините, теперь знаменитого русского поэта Америки Алексея Петровича Цветкова) сообщила, что есть место постановщика, я не думая бросил типографию, где зарабатывал неплохо, и пошёл всего на 90 рублей в месяц в студию.



* * *



Мы с Аликом Мурачем и Славой Футуровичем сидим и пьём портвейн в запирающемся фанерном закутке у телевизионного художника (прости, художник, забыл твоё имя). Пьём вместе, но каждый занят своим. Художник, глотнув вина, арспыляет пульверизатором на трафаретку синюю гуашевую краску. Это титры передачи, которые вечером мне предстоит аккуратно снимать с пюпитра, так, чтобы не видно было моей руки. Футурович внимательно разглядывает спортивный блок в журнале «Пионер»: там юные гимнастки бьют какие-то рекорды. «Пионэрка», – мрачно бормочет Слава, объясняя, что уже пора делать с этой «пионэркой». У Славы тонкие испанские усики, гордый профиль, и все его командировки заканчиваются одинаково: он привозит хороший крестьянский репортаж, а потом районные дамы начинают судорожно звонить директору студии – Ивану Гавриловичу Мащенко (секретарша пишет ему записки так: «Ив. Гав.! К Вам приходили...»). Однажды был скандал, когда барышня, покушавшаяся на свободу Славы, развесила на заборе телестудии пелёнки, а сама села на ступеньках у проходной. Но всё у Славы обходилось как-то.

Алик пил молча. И улыбался. А потом вдруг говорил: «Вот послушайте». И начинал читать стихи. И мы, и так негромкие, затихали вовсе. Это был стихи о войне, о любви, о степи, окаймлявшей наш дымящий металлургический город. Даже художник на время отрывал губы от трубочки пульверизатора и сидел. Откинувшись на спинку стула, неотрывно глядя на ополовиненную бутылку, будто в её тёмной глубине пряталась тайна поэзии.

Алик останавливался.

– Ну, давайте, нужно готовиться к эфиру, скоро трактовая репетиция.

Он разливал остатки вина, но тут из-за фанерной стены, где была гримёрка, раздавался голос дикторши Нели Поляковой: «Алик, почитай ещё». И по голосу слышно было, что она, похоже, всхлипывает. Мы чокались подпольным «камушком» без звона, допивали свой нектар, Алик читал ещё один стих, и все расползались по делам. От всех пахло карамельками дюшеса.



* * *



На студии я и впрямь надолго не задержался. Проработал год с небольшим. Продолжал публиковаться в «Комсомольці Запоріжжя». На ТВ было даже интересно. Работа через день, правда по 12–15 часов с перерывами. Занятная публика. Сталевар, который, к ужасу режиссёра Сиротиной, приходил на эфир поддатый и приносил пару ящиков коньяка. Знаменитый краевед, покрывавший лысую голову платочком (юпитеры пекли немилосердно). Чемпион мира, тяжелоатлет, катавшийся на телекамере, как на самокате. Вводили вторую программу. Защиту не поставили. И нас всех облучило, но особенно дикторшу Наташу Больных, которая вынуждена покинуть ТВ и прошла через ад специфических операций задолго до Чернобыля. Талантливый Володя Мушастиков (о нём сам Борис Полевой написал когда-то, и все это помнили). Стихи Алексея Мурача (стихи он тогда считал главным). И студийные интриги – в лучших традициях провинциального театра. У меня был плотно закрытый рот и широко открытые уши. Это ценили. Жилетку можно было выкручивать. Приходили жаловаться на жизнь, я знал про все сплетни, про все закулисные козни, про все любови и предательства. Романтика телевидения всё меньше нравилась.

Мурач подошёл, как всегда улыбаясь, положил мне руку на плечо и спросил: «Уходишь? И правильно. Пора делом заняться».

Меня позвали на автозавод в многотиражку «Комунаровець», к замечательному редактору Александре Ивановне Шипиловой, фронтовичке, которая в девичестве звалась Шурой Медведевой. Фронтовая газета писала о ней: «Комсомолка-разведчица Медведева двух фрицев задушила, а одного привела в качестве «языка». На заводе побаивались её весёлого взрывного характера. Опыт не только письма, но и отношений с людьми, добытый в этой газете за два года, перевесит многое, что было позже.

Когда в городе разгромили литературный клуб, собиравшийся в кафе «Романтики», и о нём появилась погромная гэбистская статья «Интеллектуалы без фундамента», меня с Лёшей Цветковым объявили центровыми демонами морального и идейного разложения (глава о нас называлась «Кумиров пошлая работа»). Девочки в типографии показали мне гранки за день до выхода текста. Я позвонил Шипиловой и сказал, что напишу заявление об уходе. Она заорала: «Только попробуй!» Партком потребовал от неё, чтобы я ушёл. Она сказала: «Пиши заявление». Я написал. А она наискосок выдала резолюцию: «Считаю требование секретаря парткома об увольнении Челышева противозаконным». И велела: «Отнеси в партком». Там крикнули и положили заявление в сейф. Шипилову вызвали в обком и попытались надавить. Она взяла хлипкого обкомовца в свою железную хватку, подтащила к окну и тихо сказала: «Щенок. Сейчас выкину – и скажу, что так и было. Пикни ещё раз только!» Сработало и то, что рабочие из инструментально-штампового корпуса, которым я через ЦК профсоюза помог с доплатами за вредность, сказали, что забастуют (бастовали на заводе часто). И от меня отстали.

А через год примерно (тяжёлый год, когда некоторые знакомые, увидев меня, переходили на другую сторону улицы, чтобы не быть замеченным в рукопожатии) позвонил Алик Мурач: «Старик, надо встретиться и поговорить».



2. ВЕРХОМ НА «КОЗЕ»



Мы пили кофе в кафе «Снежинка» (рядом, на улице Горького, в здании, куда потом переехала станция скорой помощи, находилась редакция «КоЗы»). От предложения я был в шоке. Алик уже давно перешёл в отдел рабочей и сельской молодёжи «Комсомольця Запоріжжя» и теперь уговорил редактора Петра Горбачёва взять корреспондентом меня. С одной стороны, это было лестно и невероятно (на мне стоял жирный идеологический крест). С другой стороны, как уйти с завода, от Шипиловой, от рабочих, которые и защитили меня в самые трудные дни?

– Предатель! – кричала Шипилова. – Мало мне было твоих сессий в МГУ, твоих литературных скандалов, твоих статей, после которых меня, а не тебя распинали! Так ты ещё и предатель!

– Хорошо, я остаюсь.

– Я тебе останусь! Кто тебя ещё куда позовёт? Петя Горбачёв, такой тихий-тихий, а рискнул, вот же собака! Он же наверняка выдержал бой в обкоме партии. А ты «остаюсь».

– Тогда я уйду.

– Я же говорю – предатель. Конечно, иди...

...«КоЗа» оказалась местом совсем не простым, и новичкам там было не слишком сладко. Конкуренция отделов. Конкуренция людей. Конкуренция идей, наконец. У меня было две точки опоры – Алик Мурач и редактор Пётр Горбачёв. Позже подружились с Костей Сушко.

В редакции довольно много пили. Так же втихаря, как и на телевидении. Это была даже какая-то обязаловка. Получили аванс – пьём. В зарплату – пьём. Получил командировочные – отстегни на выпивку.

Зав. отделом спал и видел, как попасть в ЦК ЛКСМ Украины, в вожделенный Киев. Он обихаживал по телефону каких-то киевских инструкторов – и позже добился-таки своего. Мы тоже не дураки были опрокинуть чарку, но не по приказу маленького начальника. Жена моя дулась (рос первенец), и однажды я отказался остаться.

– Поклади п’ять карбованців – і вільний, – сказал зав. отделом.

Я положил и ушёл.

На следующий день Алик подошёл ко мне, и впервые на лице его не было улыбки. Была скорее брезгливость. Он сказал:

– Я буду говорить с ним сегодня, я этого так не оставлю. И тебя я не понимаю. Ты пропустил оскорбление.

Я Алика успокоил.

Зав. отделом приходил на работу к 8 утра, чтобы видеть, кто из редакции на сколько опоздал, и записать себе в блокнотик. В 8 я тоже был там. Запер дверь, взял его за лацканы пиджака, прижал к стене и сказал: «Ещё одна любая выходка в мой адрес – и я из тебя калеку сделаю, при всех. Ты понял? А теперь повторяй: извини меня, Виталий, пожалуйста, я больше никогда ни с тобой, ни с кем другим так не поступлю». Он повторил.

На лице Мурача расплылась его славная улыбка:

– Думаешь, выполнит?

– Обязательно. Иначе я выполню своё обещание, – сказал я.

И с этого момента до самого отъезда в Киев, в свой любимый ЦК, зав. отделом был тих и скромен.



* * *



Он – большой и надёжный – с неизменной своей улыбкой подбрасывает моего маленького сына Дениса и ловит. Денис смеётся и тут же изображает улыбку Алика. Снова смеётся, снова обезьянничает. Искал – и не нашёл это фото. Может, его и не было, такого фото? Но в памяти всё до деталей сфотографировано.



* * *



Телефоны у нас все старые. Рабочий день начинается в 9 утра, а где-то в 8–8.30 каждый из обычных телефонов во всех кабинетах делает «дзынь-дзынь-дзынь...» КГБ включает прослушку. Все мы об этом знаем и даже иногда снимаем трубку и говорим: «Доброе утро, товарищ офицер». Есть ещё чёрный телефон без циферблата – редакторский «Зайды до мэнэ».

Середина дня. Мурач отписался и звонит какому-то приятелю. Они разговаривают долго и обстоятельно. Алик вспоминает, что уже несколько лет не видел их общего знакомого. Приятель тоже не видел этого знакомого и даже не слышал ничего о нём. И тут Алик вдруг говорит: «Кто-то подключился. Послушайте, положите трубку, мы разговариваем. Как?! Это ты?!» Благодаря дурацкой связи или какому-то чуду на линии вместе с ними оказался как раз тот приятель, которого они вспоминали.

Была ещё одна телефонная история. Мурач бредил созданием музея при редакции. Кинотеатр им. Ленина всё время готовился к реконструкции. А была легенда, что во время приезда в Запорожье Маяковский выступал в этом здании, а потом оттуда звонил в Москву. Уж как Мурач убеждал администрацию кинотеатра, не знаю, но он притащил этот допотопный аппарат (с ручкой, за которую нужно было крутить, чтобы вызвать станцию) и повесил на стене в кабинете. Над ним красовалась надпись об исторической ценности телефона. Много позже, когда редакция переезжала в Дом прессы, аппарат хотели выбросить, я его утащил домой, а когда уходил – вернул в «КоЗу».



* * *



Катастрофа! Уж не помню, что за командировка была у Мурача, но он возвращался на самолёте, в котором забыл портфель с блокнотом. Полдня хватался за голову, которая и без того болела. Потом позвонил, уточнил фамилии и несколько цифр. Сел – и часа за два выдал материал, который потом был признан лучшим за неделю.



* * *



30 декабря 1972 года страна отмечала 50-летие создания СССР. Было решено, что мы с Аликом возьмём интервью у представителей 15 братских республик. Казалось, что всех нашли. Материал запаздывал. Я клацал на машинке: одного своего, одного мурачевского кандидата. На трезвую голову мы переругались по композиции материала, потом решили разбавлять трудности алкоголем. Я помню, сколько ёмкостей «Охотничьей» настойки мы опорожнили за ночь, но называть не буду. Вдруг оказалось, что у нас армян двое (у него и у меня), а киргиза ни одного. Утром – засылать материал в типографию. За окном ветреная и морозная декабрьская ночь. Где добыть киргиза, когда и украинца в 3 ч ночи не сыщешь? Мурач, казалось, уснул за столом. Я почти сквозь сон продолжа выстукивать короткие истории братьев по Союзу. Вдруг он вскочил, стал лихорадочно перелистывать блокнот, а потом – звонить и перезванивать.

– Уральские казармы? Это из газеты вас беспокоят.

– ...

– Как это, зачем нам киргиз? Хорошо. Жду.

Где-то там, далеко, в Уральских казармах дежурный, матерясь и кутаясь в шинель, шёл сквозь ветер будить несчастного солдатика-киргиза, а потом тащил его к телефону.

– Здравствуйте, вы киргиз? Тут вот какое дело...



* * *



Он позвонил мне в субботу.

– Виталик, мне очень важно с тобой посоветоваться. Приезжай в редакцию. Пожалуйста.

– Сейчас буду.

Жена, конечно, надулась. Все жёны считают, что брак – это выбор одного друга вместо всех остальных. Ну, инопланетянки, их тоже нужно понять, хотя понять трудно.

Алик тоже в тот день круто разругался с женой и пришёл в редакцию, чтобы тут и остаться ночевать на подшивках. Но был ещё яркий солнечный день. И пили мы только чай. Он хотел прочитать мне то, что от всех скрывал, что было для него сокровенным и важным. Он писал, оказалось, большую поэму о Ленине.

Помнится, поэма была полна тем, чем полнились и другие его стихи. Возникали образы степи. Возникали образы революции как стихии, сминающей на своём пути всё. «Обломки самовластья» мало пригодны, чтобы писать на них какие-то имена из прошлого. Но вера в Ленина была высокой.

Мои мозги были уже изрядно порчены, и моё представление о Ленине сильно изменилось именно потому, что я его внимательно читал. Казнь Саши убила его веру в Бога и породила жажду мести самодержавию. И было ещё презрение к крестьянству, которое Ленин не понимал и которое он же мечтал превратить в рабочих. Крестьяне с их индивидуализмом не укладывались в его коллективистские схемы. И эти несколько системных ошибок позволили позже вырасти сталинизму на обломках великой и полной противоречий нашей страны.

Мы не спорили. Мы разговаривали. В этот субботний день мы мечтали о том, какой могла бы стать наша страна, убери из неё море лжи. Мы оба оставались каждый при своём мнении, но оба считали, что страна может измениться к лучшему.

Это было странное время, когда сталинизм тихой сапой возвращался в нашу жизнь. Но можно было, в противовес тенденции, опираться на Ленина, на ХХ съезд КПСС, антисталинские решения которого никто не отменял. И часто нужная цитата из Ленина, упоминание ХХ съезда затыкали рот оппонентам.



* * *



Мурач погиб. Упал с балкона 9-го этажа. Или выбросился. Или выбросили. Сколько пустой болтовни было вокруг этого, болтовни, производившейся лишь для того, чтобы заполнить образовавшийся вакуум. Непостижимо. Шло какое-то параллельное расследование. Да, я тоже опросил участников той вечеринки и для себя сделал вывод: вернее всего – случайность. Ночью вышел на балкон в трусах и рубашке, подышать вышел или перекурить. А мир предательски покачнулся и перевернулся.

Его лицо было искажено ударом. Светлый осенний день. Мы хороним молодого, красивого, талантливого и не слишком счастливого человека. Вот похоронили. Сказали слова. И не могу точно вспомнить, кто, но спасибо этому человеку: вдруг вышел вперёд и прочёл стих Алика Мурача.



Листья. Всюду листья. Листьев – по колено.

Листья. Всюду листья. Листьев – по окно.

Под пилой соседской взвизгнуло полено,

Словно Буратино возмутился в нём.



Листья. Всюду листья. В них нырнуть охота.

Небо хмуроброво. В небе – ни луча.

Листья. Всюду листья. Листья с позолотой –

Будто капли солнца на моих плечах.



Кладбище и впрямь был завалено золотом опавших кленовых листьев, шуршащих и разбегавшихся волнами от наших ног. Эхо стиха продолжало звучать в ушах какой-то неведомой правдой, угаданной Аликом задолго до этого дня: «Листья. Всюду листья. Листья с позолотой – Будто капли солнца на моих плечах».

– А знаешь, я ему нравилась, – сказала девушка, шедшая рядом. – Но между нами ничего не случилось. А теперь бы всё сделала, лишь бы он был жив.

– Да? – спросил я.

И дальше мы шли молча.

Не помню поминок. Не помню подробностей всей последующей кутерьмы вокруг слухов и подозрений. Не помню и не хочу помнить. Я попрощался с ним там, на кладбище, которое в тот день было так же красиво, спокойно и улыбчиво, как был красив, спокоен и улыбчив мой погибший друг. Вечная тебе память.



Виталий Челышев,

народный депутат СССР,

секретарь Союза журналистов России.





ТЕБЕ ТАК И ОСТАЛОСЬ 30



Мой добрый друг. Как давно тебя нет в живых. Но, вероятно, поэтому всё сильнее хочется увидеть твою улыбку, добрые, часто лукавые глаза, услышать задорный смех и прочесть твои новые строчки, которые всегда отличались самобытностью и талантом.

Общение с тобой было приятным и интересным. Сразу покоряли ум, интеллект, радушие, желание помочь людям. В процессе этого общения я заметила, что многое в жизни мог и умел только ты один.

На то время, а это было самое начало семидесятых, в Доме печати квартировало несколько городских газет. Но только у тебя в отделе рабочей молодежи «Комсомольця Запоріжжя» существовал маленький уникальный музей. Помню два экспоната: кусочек окаменевшего дерева и телефон, по которому разговаривал В. Маяковский, приезжавший когда-то в Запорожье. Только твои статьи в тот период жутких газетных штампов отличались живостью и яркостью нормального человеческого языка. И как тебе это удавалось?!

Тебе так и осталось 30. Теперь ты моложе меня. Долгие годы небытия пролегли между нами. Но до сих пор помню, как ты учил меня писать стихи. Однажды ты дал мне задание – одно-единственное слово «перекрёсток». И предложил, обыграв его, написать стихотворение. Несколько дней труда, и я принесла тебе четыре строчки. Ты похвалил, но потребовал ещё. Затем сложилось восьмистишие и, в результате, стихотворение, которое живёт и поныне.

Ты умел великолепно подбирать рифмы, почти мгновенно и очень точно. Как-то раз даже предложил что-то вроде тренировочной игры: ты называешь слово, я – рифму. И выпалил первое, что пришло в голову: «Дерево». Я долго думала, предлагала разные варианты, но так и не смогла добиться полного созвучия. «Смотри, как это просто: дерево – дверь его!» Это было гениально, но простым казалось только для тебя...

Ты был оригинален во всём, даже в почерке. Мелкие, аккуратные бисеринки букв ровными строчками ложились на бумагу. Я старалась подражать тебе даже в этом. Казалось, что написанное «твоим» почерком и звучит так же хорошо, как у тебя.

Я помню, как ты бился с моими статьями. Однажды перед Днём торговли предложил сделать репортаж о людях этой профессии. Я выбрала зоомагазин. Побывав в царстве фауны и флоры, попыталась создать монументальный опус. Но, несмотря на лёгкость темы, материал не давался. Ты раз за разом отправлял меня переписывать, а я, продолжая растекаться мыслию по древу, в очередной раз приносила тебе множество пафосных страниц. Моё упрямство брало верх, и ты, наконец, сказал: «Достаточно. Кажется, получилось...» Каково же было моё удивление, когда в газете под фотографией улыбающегося продавца я увидела всего четыре строчки текста шириной на две колонки. Просто ты убрал всё лишнее.

Затем я ходила на завод, полдня мучила какого-то слесаря, писала и переписывала в надежде услышать слова одобрения. Наградой за этот титанический труд стали пять небольших абзацев на второй полосе. Так с каждым разом моего текста оставалось всё больше и больше. Ты радовался моим успехам, а я была совершенно счастлива осознанием «значительности» своего «творчества».

Я помню, как ты хотел сделать свой отдел рабочей молодёжи лучшим, как дежурил в типографии за себя и «за того парня», как молодые специалисты рвались работать с тобой. Саша Чехарин – теперь Александр Фёдорович Чехарин, редактор газеты «Днепровский металлург», – был направлен к тебе в отдел после окончания факультета журналистики МГУ, но опоздал всего на один день. Тебя уже не было в живых. Шокированный произошедшим, он отказался от места в «КоЗе» и уехал работать в редакцию газеты села Константиновки, – хотя всё могло сложиться иначе...

А ещё я помню, как мы бродили по вечернему городу, и ты слёту выдавал коротенькие четверостишья-экспромты. Я не запоминала их и не записывала, о чём сейчас очень сожалею. Ты радовался, как ребёнок. Ты всегда находил, чему удивляться и радоваться, когда тебе было хорошо.

Но до сих пор я необыкновенно ценю то, что ты приходил ко мне и тогда, когда тебе было плохо. Такие моменты и есть проявление настоящей дружбы. Однажды ты сорвал меня с лекций в институте, сказав в деканате, что меня вызывают в редакцию. Ты стоял в коридоре бледный и потерянный. «Что случилось?» – спросила я. «Побудь со мной, мне очень-очень плохо. Очень». Мы прошли пешком до самого твоего дома, чтобы хоть как-то развеять одолевшее тебя удручённое состояние. Ты не хотел ни есть, ни пить, и я с трудом уговорила тебя лечь отдохнуть. Я терпеливо нянчила твою боль, а когда уходила, услышала очень дорогие для меня слова: «Знаешь, ты для меня сейчас и мать, и сестра, и любовь...» Но их места я, конечно же, занять не могла. И всё чаще стала отправлять тебя домой с лестничных посиделок в моём подъезде. Прости, что отнимала у тебя минуты понимания. Прости, что не уберегла.

Я помню... Я многое помню. Помню, как провожали тебя (Боже, как я ненавижу эти слова!) в последний путь, как поминали. Большая комната твоей квартиры, почти пустая от мебели. Только длинный-длинный стол, лавки и много людей в чёрном. Виталик Челышев говорит о тебе. На глазах слёзы, а губы дрожат. Валя Ёлкина изо всех сил сжимает мою ладошку. Печальные лица Кости Сушко, Лизы Бондаренко, Таси Клименко, Толика Рекубрацого. Виталик Исаенко читает стихи, посвящённые твоей памяти. А ты... Ты улыбаешься нам с портрета, такой лёгкий, такой светлый, как будто ни о чём не сожалеешь.

А как ты любил жизнь! Во всех её проявлениях: будни и праздники, работу и отдых, стоящие книги (очень любил Олешу) и красивые снимки, весну, потому что родился в мае, и осень, потому что «листьев по колено». Любил друзей, встречи, прогулки, умные добрые разговоры и споры. Мне кажется, ты любил даже своих врагов.

Ты писал замечательные стихи. Спорил и «дрался» за каждое слово, собирался ехать в Москву к Е. Евтушенко, но так и не успел. Так сложилась твоя жизнь. Ты ушёл. Моя же продолжалась дальше. Неважно, что, как и сколько в ней пришлось пережить, но память о тебе, моём добром друге и учителе, всегда со мной. И хотя ты советовал мне бросить писать стихи, т.к. в нашей стране они просто никому не нужны, а лучше рожать детей, писать я всё-таки продолжаю. И книги у меня есть. И живу я почти в самой Москве, хотя Евтушенко вживую так и не видела.

А как ты хотел иметь свой сборник! Это была твоя большая, но неосуществившаяся мечта. Конечно, ты со своим талантом добился бы своего и обязательно был бы признан. И будешь признан. По справедливости земной и по воле Божьей. Тебя уже напечатали в литературном альманахе «Махаон». И, наконец, тем, кто любит и ценит тебя и твои стихи, удалось издать ТВОЮ книгу. Пусть так тебя узнают и полюбят читатели, пусть так станут благодарными тебе за многие твои строчки, пусть так твои стихи останутся потомкам. Пусть так!



* * *



Алексею Мурачу



Все вещи о тебе лишь говорят

В той комнате, где ты дышал когда-то.

Здесь мысли до сих пор твои парят,

И тишина – как лунная соната.



Направо шкаф, он книгами богат,

Живут в диване папки со стихами,

И стол рабочий был бы очень рад

Принять тебя, пусть даже и с грехами.



Хотя не понимаю, в чём твой грех:

Ты жил, кутил, смеялся, увлекался

И был совсем не хуже прочих всех,

А просто чище прочих оказался.



Зачем ты рано с жизнью счёты свёл?

Ты написал бы лучшие страницы...

Квадратом чёрным молча смотрит пол

В окна незащищённые глазницы.



* * *



Царство небесное, Алик, Алёшенька.

Старится осень одна-одинёшенька.

Жизнь разделила судьбу твою горькую

Сладкими, кислыми – разными

Дольками.



Был неподкупным голос твой праведный.

Всё получилось как-то неправильно.

Душу ты рвал, а по сути – всё пропадом.

Всё: и стихи, и душевные

Хлопоты.



Вот она долюшка, вот она милая.

Ведь не гранатой рвануло, а миною.

Кончилась жизнь твоя, яркая, летняя.

Самая горькая долька –

Последняя.



Татьяна Гордиенко (Шацило),

поэт, член Союза литераторов

России и Межрегионального

Союза писателей Украины.





ТЫ СМОЖЕШЬ



...Кто в юности не писал стихи! Среди тогдашнего моего окружения таких просто не было. Школьные капустники, КВН, на худой конец – стенгазета. Авторов не притесняли, наоборот, всячески приветствовали их умение «выдавать на-гора» рифмы. Грешила этим и я. Причём, отнюдь не стесняясь обнародовать своё «творчество». За что и была «привлечена» моим дворовым товарищем Виталием Исаенко в поэтический клуб, где увидела и услышала Алексея Мурача. И после первого же его стихотворения, прочитанного в этом клубе, подумала: не пиши-ка ты лучше, дорогуша, стихов...

Он уже тогда был поэт. Поэтом он и остался, несмотря на свою до обидного короткую жизнь. Несмотря ан то, что последние годы работал зав. Промышленным отделом областной комсомольской газеты «Комсомолець Запоріжжя», куда после университета пришла и я, поддавшись на уговоры Альки.

Он взял меня в свой отдел и тут же выдал задание: побывать на отчётно-выборной комсомольской конференции комбината «Запорожсталь» и рассказать о том, что там было. Рассказать статьёй на первую полосу. К послезавтра. На украинском языке.

Я назвала его «варваром» и поехала Бог знает куда от центра города. Собирание отсидела. Всё-всё выслушала. Статью писала дома, почти до утра, обложившись всеми словарями. Когда пришла на работу, вполне была готова услышать от Мурача жёсткую критику.

Но Алька поступил совершенно по-иному: он прочитал раз и второй, потом подошёл ко мне, погладил, как ребёнка, по голове и сказал:

– Умница! Смотри, как здорово написала!

И зачитал... два абзаца – как я сегодня понимаю, единственно приемлемые из моих выстраданных шести страниц.

– Сейчас мы вдвоём кое-что подредактируем, – проговорил Мурач.

И мы сели редактировать. До самого обеденного перерыва...

Я не сразу поняла, какой урок преподал мне Алька: что-то свойственное журналисту он таки увидел, а всю шелуху исправлял по-своему, но так, будто это я находила адекватные слова и повороты. Было совсем не обидно. Настолько не обидно, что я даже не засомневалась, когда в газете под статьёй стояла моя, а не его подпись.

Теперь-то я знаю: это был высший пилотаж состоявшегося журналиста в работе с молодой и неопытной нахалкой, считавшей себя тоже корреспондентом. Сегодня я и сама очень стараюсь так же работать с молодыми коллегами, время от времени вливающимися в наш газетный коллектив.

И ещё. Я помню Мурача. Помню светло – он и сам был очень светлым... И благодарю за то, что я его лично знала, работала с ним, частенько плакалась в его жилетку на «скучные редакционные задания», а Алька, как правило, дав мне «барбариску», которые у него не переводились, говорил всегда одно и то же:

– Попробуй зайти с заголовка. Или с конца. Ты сможешь. У тебя должно получиться.

...Как давно он перестал это говорить!



Валентина Ёлкина, журналист.



ПОЛЁТ, КОТОРЫЙ СОСТОЯЛСЯ



Для меня это имя – отголосок времени, нет, скорее – эпохи, когда лютые морозы ещё не одолели хрущевскую «оттепель», хотя уже по всей стране гуляли холодные сквозняки застоя. И всё же удивительное и неведомое ранее чувство свободы и полёта ещё не покинуло умы и сердца поколения шестидесятых не только в столице (там что ни имя – то живая легенда), но в нашем не перенасыщенном культурной жизнью индустриальном Запорожье.

Для меня это имя – как свет моей ранней юности, где было пронзительно радостно и трепетно больно от всего, что происходило вокруг. Как символ полёта души и мыслей – читай, твори, общайся, напрягай и наполняй свой интеллект – благо, есть, кого слушать, читать, смотреть... И вот с этими Демиургами шестидесятых, среди которых был и он – Алексей Мурач, тогда счастливо свела меня жизнь.

Мы не были друзьями. Хотя я хорошо его знала, но – как бы со стороны. Я ещё только поступила в Запорожский педагогический институт, а он его уже окончил. Но мои старшие друзья были его друзьями, и все мы в те времена встречались в студенческом кафе-столовой индустриального института с характерным для того времени названием «Романтики». По средам там проходили вечера любителей поэзии, по пятницам – любителей кино. Вход был свободным. Студентов и, как тогда говорили, творческой молодёжи там собиралось много.

В двадцатилитровой алюминиевой кастрюле на «столовской» кухне мы сами варили напиток, который гордо именовали чёрным кофе, разливали его в гранёные стаканы и подавали всем желающим. На кофе и сахар сбрасывались все участники интеллектуальных посиделок. С тех пор мне пришлось отведать самые разные сорта этого напитка, и в разных странах. Но, клянусь, вкуснее того, который подавался в «Романтиках».

Лёша, как и я, часто бывал на этих вечерах и посиделках. Отсутствие более близкого с ним знакомства мне даже нравилось. Было так интересно наблюдать за Лёшей со стороны. Он держал стакан с кофе двумя руками, переходил от группы к группе, включался в разговор, рассказывал, читал стихи или обсуждал фильм. Он был интеллектуалом в лучшем смысле этого слова, его любили слушать, потому что с его рассказами приходило ощущение богатства и разнообразия окружающего мира, раскованности духа и окрылённости.

Он бывал разным – задумчиво-отрешённым, словно пришедшим из другого времени, возбуждённым полемикой, напряжённым, как струна, весёлым и открытым на удачную шутку, умеющим интересно рассказывать и хорошо слушать... И всё же всегда остающийся чуть-чуть закрытым.

В нём всё время происходила какая-то внутренняя работа, и иногда она так ясно отражалась на лице. Но потом он как бы спохватывался и, словно улитка, заползал в свою раковину. А ещё он был ранимым и незащищённым, хотя об этом мало кто догадывался.

У него был удивительно лёгкий слог, слова будто сами выстраивались на бумаге, и ты читал или слушал его статьи или стихи и ловил себя на мысли, что это же ты так думал, это твоя душа так отзывалась... Главный и самый верный признак таланта – когда журналист, поэт, творец написал так, как это чувствовал, как об этом думал каждый из нас.

Его крылатая душа раньше всех уловила и ощутила тотальное наступление серости и застоя. И он страдал от этого тяжело и безысходно. Нас постепенно стали прибивать к земле. Кто-то испугался и усмирил «души прекрасные порывы» до лучших времён, приспособившись к течению времени. А ему просто подрезали крылья. И не кто-то конкретно, а то большое, серое и удушливое, что постепенно заполняло нашу жизнь и что позже нарекут застоем. Он был крылатым и хотел летать. Без этого жизнь для него не имела смысла. И он взлетел – в зарождающийся рассвет, с высоты – в Вечность. Лёша Мурач – один из последних ярких осколков метеоритного дождя запорожской оттепели.



Валентина Манжура, журналист.









Гордиенко Татьяна, 2014

Сертификат Поэзия.ру: серия 1386 № 103293 от 21.01.2014

0 | 1 | 1953 | 19.04.2024. 17:31:56

Произведение оценили (+): []

Произведение оценили (-): []


Царствие ему Небесное! Алексею!
Прекрасный материал.
Словно снова окунулся в незабвенные Шестидесятые!
Столько оказывается было общего у всех нас (нестоличных журналистов!)!!!
Спасибо, Татьяна!!!