Любовь Берёзкина
Молитвослух
Из цикла "Повелитель птиц" (Вальтеру фон дер Фогельвейде)
Часть V. Minna для зажжённой свечи
Молитвослух
1
Приложи его к Своей иконе, Господи,
сделай ему естественное дыхание,
даруй ему орехи, каштаны, жёлуди,
утешение осенью, упование,
дудочку из бузины, свирель камышовую —
пусть выдувает яблоко, тыкву, колокол,
церковь высокую, восковую, медовую,
обморок облака озими около.
2
а) Матушка Божия,
ни на кого не похожая,
выгони беду
в крапиву и лебеду,
а на место беды
плесни нам живой воды,
нашепчи света, земли, и ветра,
не забери никого за это.
б) Малый ангел, ешь с ладошки,
мы тебе насыплем крошки
и предложим молока,
прикурись от огонька,
станешь ярким, как жар-птица,
пусть плохое не случится,
не сорвётся с языка.
3
Ничего не будет нам, только медь:
провода, посуда, булавки, трубы.
Как за нитку, потянет Господь за смерть,
вложит свет в наши горькие губы —
самолётик бумажный: подуешь — летит...
Не отыми того, что не дал мне,
того, кто на медном стоит пути
перед горючим камнем.
4
а) Боженька, Ты его береги,
прощай ему пятницы и четверги,
кнопку, отобранную у меня,
этот сентябрь из воды и огня,
тот, созревающий в облаке, снег.
Се — человек.
б) Батюшка Серафим,
перед Богом стоим,
ручками машем
и нашим, и вашим.
Отведи тоску
в сухую доску,
приколоти
гвоздиком на груди.
5
Колокол снова мешает спать:
где ты? — ищу во тьме —
расколоколить тебя налево!
Я — не твоя сверхзвуковая тетрадь,
где яблочный хлеб недалёк от неба,
во мне столько ещё хрунья
нитяного, травного, скобяного,
что, если б спросил ты: так чья ты, чья?
я не нашла бы слова.
6
Сосчитай до трёх: раз, два, три, четыре,
а потом обратно, — начнутся прятки:
если нас с тобой друг от друга штырит,
лучше нам не дёргаться при посадке,
проще нам псалмы исполнять на лютне
(можно и романс — дерзко и прокуренно).
Боже, мы звери Твои, то есть люди,
если выражаться совсем культурно.
7
Вот и не ходи в гости к осеннему полю
тоску пировать свою.
Если ты умрёшь раньше, чем я позволю,
поймаю тебя и убью.
К чему это я? Да чтоб ты не смотрел на межу,
а посещал музеи и слушал концерты
(по правде сказать, не представляю,
как тебе ещё не надоела подобная медвежуть,
эти её концепты).
8
а) Туда, туда, в зелёные шатры,
где в рифму сочиняют комары,
где красным угощают по привычке,
вполголоса ворчит морской прибой,
Господь берёт билет перед тобой
и небеса везёт на электричке.
б) Слава Тебе, живущему в нём,
изменяющему к свету его геном,
открывающему ему глаза,
поднимающему его бровь,
спрыгивающему с колеса,
если на остановке стоит любовь.
9
— Бабушка, — просит внук (по-немецки) —
расскажи сказку?
— Жил да был мóлодец, не какой-нибудь,
не цацки-пецки,
а такой, что не носит маску (и даже каску),
словом, большой молодéц:
на струнах игрец, за щекой леденец.
И вдруг заболел: сделался весь, как мел,
бродит под синью, прощается с жизнью.
Приносят ему всякие разные снадобья,
свёклу, лимоны, морковь,
а он сердится: ничего из этого не надо мне,
дайте только любовь.
Да где ж её на раз-два найти?
Она не валяется на дороге,
хотя бы он и шарил в айти
или был бы — успешный брокер.
В общем, тоска молодцá заела,
а тоска, Иванушка, такое дело —
к кому прицепится, заживо в гроб сведёт,
ну так наш мóлодец был, слава Богу, не обормот,
из последних сил полюбил,
выздоровел и мёд-пиво пил.
— А кого полюбил он, бабушка?
— Нашлась для мóлодца усладушка.
Говорят, так усердно за него молила Христа,
что пожили вместе они, состарились,
обернулись птицами и вспорхнули с куста.
10
Каждая слеза
свершается на небесах,
так что говорить о нас,
у которых строки текут из глаз,
потому что сколько нас не немеч,
всё равно останется наша речь
невзначай, задумчиво, и насквозь,
как (теоретически) наша тень,
изморозь, западание клавиши «о» и «з»,
ос-
ень
Картинки без выставки
Из цикла "Повелитель птиц" (Вальтеру фон дер Фогельвейде)
Часть IV. Minna для флейты и джаз-бэнда
Картинки без выставки
Три дня, и закончится странное лето,
в тепло наизнанку как будто одето,
в безумные песни разлук,
в зелёные бзики безумного леса,
в антракт, за которым безумная пьеса
дудит в обезумевший звук.
Как будто одна выхожу на дорогу
и вижу лишь прогу — привычную прогу,
её запрещающий код,
где звёзды друг с другом тестируют пайтон,
и муза в кустах покрывает их матом,
и в чащу безумно бредёт.
1
Спрашиваю: ты любовь или смерть?
Она отвечает: и то, и другое.
Мы пока что выдуманы на треть,
как всё хрупкое, костное, кровяное,
мы пока — безликие инь и янь,
две равных части, а вместе — Его омега.
Спрашивает: как понять человека?
Обнимаю тебя, а ей говорю: отвянь.
2
Человеку нужен нечеловек
(в глубоком, а не в четвероногом смысле).
Я достаю тебя из-под век,
чтобы слёзы твой взгляд не сгрызли,
чтобы вечером класть тебя на ладонь,
приговаривать разные «ути-ути»,
в темноте раздувать из тебя огонь,
избавляться тобой от животной сути.
3
Дерево после дождя отрясает капли.
Что там по плану? Разъезды, уборка, суп.
Завтра мы будем:
— цапли, смешные цапли,
забывшие, как возвратиться в небесный пуп,
танцующие над водой и травой, над бездной;
— слушать, как сыплется шаткий набор границ;
я повторяю: безжалостный мой, беззвездный,
ты повторяешь осенних безмолвных птиц.
4
И жили они долго и счастливо,
как чернильная ручка Паркер...
Он ей читал, вслух, почти каждый вечер.
Она близоруко щурилась и лепетала:
мой нежный хакер
(«мой» — это вместо лица лишь фигура речи).
И вот, я смотрю на них с завистью бесхребетной:
где ты опять потерялся, мой светлый маркер?
Взломай тишину, подпишись, как обычно,
«вредный :)»,
или прошивка её обновится нахЪ.
5
Ни вдохнуть, ни выдохнуть — сердце справа,
а вдохнёшь и выдохнешь — сердце слева,
между ними только поля и травы,
между нами только земля и небо,
поезда, прощания и невстречи
(это как свидания, но не с теми),
на окне зажжённая речь, и свечи,
только уходящее наше время.
6
Придётся ли стать деревом в тебе
и птицей петь на солнечных ветвях,
с отчаянной чаинкой на судьбе
и музыкой печальной на губах,
мой голос и соломенный мой клюв
уже полны взлетающей воды,
что ночью выдувает стеклодув
со дна звезды.
7
Хочется что-то тебе написать такое,
чтоб у читающих перехватило дух,
или начнём, никого здесь не беспокоя,
мерить часами пространство вот так: тук-тук,
ты говоришь: не «тук-тук», а «тик-так», —
всё верно,
но разве часами исчерпана даль разлук?
Хочется так написать, чтобы остаться первой.
Ты обнимаешь меня и выходишь в звук.
8
Втепливаю, вшёптываю тебя, вживляю,
скоро допишется осенний мой палимпсест,
чудное иномолчание, речь иная,
где человек претворяется в тьму и свет,
где пустота притворяется человеком,
включается тяга, какой-то небесный зуд
заполнить её бесконечным летящим снегом,
вещами, помноженными на слезу.
9
Из каждого листка, с начертанным на нём
трёхстишием, Шапиро мастерски, в один
присест, складывает оригами и опускает
бумажного журавля в обувную коробку,
называемую отныне «птичьим базаром»
или «птичником».
С. Гандлевский
Пусть остаётся здесь, под семью замками.
Обещаю тебя навещать.
Это твоё безраздельное оригами,
для чего-то отданное в печать,
напичканное читательским интересом;
не журавлик Гандлевского, это — чат,
обозначенный бемолями и диезом,
в голове мерцающим по ночам.
10
Нашу книгу нужно читать с конца,
в темноте нащупывая черты лица,
проводя ладонью по тёплой коже
невесомо-нежно, как только может
человек, запечатанный в бездне речи,
человека, которого я не встречу,
отпущенного из-под Господних век
в снег, в бесконечный снег.
СПб. Сонеты к
Из цикла "Повелитель птиц" (Вальтеру фон дер Фогельвейде)
Часть III. Minna для виолончели и аккордеона
СПб. Сонеты к
1
Мы пробуем друг с другом говорить.
Да что там речь — мы учимся друг другу:
прощебечу какое-нибудь «фьить»,
и ты уже хватаешься за фугу,
и молнии метаешь из-под туч —
испепеляй, но по частям не мучь,
мне нравишься и в ярости, и в гневе,
когда ты в их порфиры разодет,
и то, как тьма прихрамывает вслед,
обжёгшись электричеством в припеве,
старается нас уловить в соцсеть,
пока пишу сонет громоотводу
и жалуюсь на жаркую погоду,
спрягая по привычке жизнь и смерть.
2
Куда пойдём сегодня перед сном?
Исхожено, иссказано, изжито.
Меня там нет, остался только дом,
и дом второй, как чётки из самшита,
и третий дом, как я не знаю что;
уже прохладно, тускло и желто,
тебе легко, живущему в музее,
хранящему лишь прошлое моё;
большой автобус, полный ротозеев,
у Спаса потревожил голубьё;
я вглядываюсь в поисках тепла
во что-то, что ещё не происходит,
и призрак мой из чешского стекла
одет по петроградской моде.
3
— Так что же, мы с тобою проживём
наш век не на Неве, а в этой книге?
— Пожалуй, да, читатель многоликий.
В одном ты ошибаешься — наш дом
теперь не у Невы, а на Фонтанке
(я не люблю автобусной болтанки,
куда приятней до метро пешком),
где рядом — пять минут — Давид Семёныч*,
Владимирский** — там настоятель Шмид,
пяти углов анфас благословлённый
(салон гадальный только не открыт),
и прямо перед первым этажом
(о, Чижик-Пыжик!) водку пьют подранки,
а мы дивимся чижиковой пьянке
и деревцу с единственным листком.
4
Ты весь в делах: бумаги и звонки,
по вечерам — собаки, дети, баги,
и музыка, что кормится с руки,
а ты не запрещаешь ей, бедняге,
включать вполвдоха жизнь и ностальжи —
мне много проще: жесты и стрижи.
Я слушала: на днях ты волновался
и места будто бы не находил.
«Всё хорошо» — замыленная фраза,
«всё плохо» — так не выдержит акрил,
смычок скользнёт, спружинит взгляд и струны
(уж ты-то разберёшься что к чему).
Я рада беспокойству твоему,
безумный, безымянный, безымунный.
5
Бездарно притворяясь,
что читаю Гаспарова...
(Тимур Кибиров)
Бездарно притворяешься, что нем.
Когда родился ты, январский беби,
и близился советский Вифлеем
с пятиконечной звёздочкой на небе,
мне было два, я пряталась в снегу,
стараясь обойти квартет сорочий,
и будущее льнуло к четвергу
среди обычных будних заморочек,
мы с бабушкой сходили в магазин.
Тебя привили от туберкулёза
и от меня, но нет таких вакцин.
Я в дом впорхнула хрупкая с мороза
(то дом второй, что вычудил Хрущов) —
твоя, со снегирями вместо щёк.
6
То мяса нет то — колбасы и сыра...
(Генрих Сапгир)
До встречи оставалось нам полвека
всего. Тут, как назло, развал и путч,
то нет страны, то нет в ней человека,
то... впрочем, это спрячем под сургуч.
И ты — поэт, я — в музыке, всё в норме,
студенчество, картошка и морковь,
но кто бы знал, что мы не сгинем в шторме,
а переплавим бурю на любовь,
где я поэт, ты музыкант, — так странно,
и гречки с пармезаном — завались,
и новая (уже с джакузи) ванна,
одно здоровье обглодала жизнь,
и мы — в плену строптивой железы.
Есть позитив: нам не до колбасы.
7
А может быть, мгновенность — высший дар,
Господне милосердие ко смертным —
какая плоть перенесёт пожар,
раздутый открываемым конвертом
и пляшущими строчками письма
(внизу «Прощайте!», как из пистолета)?
Мы — вспышка, ветер, а потом — зима
из глубины мерцающего света.
Ну, а пока мы здесь и мы сейчас
из персти и любви, из ниоткуда,
мы открываем спрятанное в нас,
срываемся в него без парашюта,
мосты сжигаем, обрываем связь,
и нежности полны — какое чудо!
8
Выходит тишина из-под контроля.
Ты будешь ветер или просто поле
с запаханной соломой и с дождём,
с дурной вороной в тусклой вышине.
Когда ж влюбляться, как не на войне?..
Ты будешь светом, лесом, сентябрём
в кроссовках и джинсе, иконой стиля,
бузинным сном замедленных дворов
и всадником в седле автомобиля,
исполненным имён и адресов;
заботливым примерным семьянином,
прохожим, тенью, точкой, пустотой,
часами Думской башни над Гостиным
и зингеровской сферой голубой***.
9
И вот опять брожу по СПб,
иду к себе, в свои дворы-колодцы,
где ангел мой играет на трубе
и в паузах передвигает солнце.
А думала: всё в прошлом. Ну и ну!
Мост и направо — Карл Иваныч Росси:
я в улицу любимую сверну —
пускай меня не ищет эта осень,
не говорит: «работайте, мой друг,
не то загнётесь от великой лени,
нам с вами расслабляться недосуг»,
и на Ватрушке, высветленной вдруг
среди заморских щебетов и фени,
мой дерзкий праздник станет на колени.
10
...дорогой, уважаемый, милая, но не важно...
(И. Бродский)
Потому что мало быть super Star,
согревая память о нас каку-нить,
надевая ветхий репертуар,
извиваться ночью, мычать и нюнить,
по утрам зеркалить друг друга — не,
добивать риторикой без ответа,
лучше на мгновенном сгореть огне
и остаться в комнате, что без света,
оставаться светом совсем без комнат,
потому что мало, что нас запомнят
за дырой, которых тут выше крыши,
далеко в долине, на самом дне
«потому что мало, что мы напишем
соловьиным пёрышком на струне».
_____________________________________
* Голощёкин, джазовая филармония на Загородном пр.
** Собор.
*** Купол Дома Книги.
Отвесный дивертисмент
Из цикла "Повелитель птиц" (Вальтеру фон дер Фогельвейде)
Часть II. Minna для гитары и скрипки
Отвесный дивертисмент
1
Было светло и больно, и было важно,
было такое чувство — сойти с ума,
мы продолжаем полёт над гнездом бумажным,
глухо кукующим строками из письма,
это такая игра на струне предсердья,
ласковый или неистовый бумеранг:
нота во тьме озарит о любви и смерти,
смерть исчезает, оставив мерцать форшлаг
2
приходит с деревянным яблоком,
протягивает ладонь, шепчет:...
(С. Шестаков)
приходит с деревянным яблоком и говорит:
не бойся, съешь меня, я уже почти хлеб,
клади ладони на мои пшеничные сентябри,
на прощальный арахис, на мироточивый App,
вшёптанный в губы твои, в дикие корни твоих волос,
в крылья цикад и во множество их толик,
в гнёзда пустые, глаза, зеркала, гипноз,
в, полный черники, озвученный мой язык
3
загадай карту Питера или Москвы,
Новгород можно, он тоже сюда подходит,
теперь я смешаю всё, выкину из головы,
спрячу в какой-нибудь скрытой моей природе,
чтобы ты долго не смог становиться ртом,
произносящим «любимая, дорогая»,
а когда всё же станешь, мы выйдем с тобой на холм
(там обрыв), я толкну тебя и подхвачу у края
4
продолжающийся из сновидений,
уходящий опять во сны,
что мы будем с тобою делать
с терпким ужасом новизны,
с тихим вкусом чего — не знаю,
а, наверное, Каберне?
это шутка плохая, злая,
по прекрасным кошмарам турне,
где я не могу без тебя проснуться,
где сон тянет, терзает, темнит, теснит,
где со временем — как придётся,
сквозь ладони сыплется реголит,
впереди разрастается бело-синяя точка,
мирозданью грубя,
и снова мне жуткая снится, свистится строчка,
что я не люблю тебя
5
когда тишина перестанет дышать и светиться,
её электрический взгляд загустеет в упор,
вспорхнут наши лица, как бабочки или как птицы,
и нежно, с затакта, взмахнёт над землёй дирижёр,
сомкнётся вода, завершённая в медленном иле,
и руки, что корни, друг друга в тепле обовьют...
послушай, вот сказка ночная тебе: жили-были,
и ты отвечаешь на кёльнском наречии: jutt
6
всё перемелется: комната, стул, кровать,
облако-яблоко, плывущее на боку,
нужное слово, которое мне не сказать,
съ одинокой горлинкой на суку,
неуютным ангелом на плече,
предотвесным сердцем, что рвётся вдаль,
перелепечется в частности и вообще
из души торчащая вертикаль
7
— хочешь жить в книге, — не спрашивает она, —
жаждать, желать, и слушать мои мета-мета,
прятаться в камни, когда трёхэтажна волна,
небо считать, воплощённое в крапинках света,
здесь нам всё можно, здесь львы и волы спасены,
и Фьок Лейтивейн, птица ночи и нежности вольной,
свивает гнездо из гитарной бессонной струны,
осени сыпкой, свирели, сурдины глагольной
8
вчера прыгали через пропасть,
завтра вьёмся мы над костром,
это такая способность — ловить ласточек ртом,
менять «грéшно» на «нежно»,
«смерть» обыначить в «сныть»
и постараться, конечно, верить, а лучше — любить,
благо она прилепечется вдруг,
пригнездится и вытянет клюв,
прямо как ты, если дуешь на «я люблю»,
на снег и на воду, на каждый мираж и гаджет,
как будто он знает хоть что-то и нам покажет
9
помнишь, сажали вишню
на двадцать седьмой странице,
потом собирали её на двадцать девятой,
где-то она на закладке должна сохраниться
между шафраном, анисом, и мятой,
сосед подсказал: ей железа бы в корни,
и мы закопали под ней, по звуку,
белый наш сад, беспрерывный, горчащий, горний,
непостижимую с ним разлуку
10
он утверждает, что «жизнь» и «смерть»
это суффиксы*.
я говорю, что любовь — окончание,
мы с тобой — сфинксы, таящие счастье и ужасы
над водою прощанья, рычанья, отчаяния,
мы с тобой — птицы, случайно влетевшие в тубусы,
мы — светотени на фото, мы — зрение спота,
яблочный воздух осеннего острого уксуса,
неисчерпаемая онемевшая нота.
_______________
* В. О. Кальпиди
Опен-эйр
Из цикла "Повелитель птиц" (Вальтеру фон дер Фогельвейде)
Часть I. Minna для гобоя и лютни
Опен-эйр ***
И вот, ты стоишь у последней черты,
шагнёшь и окажешься вовсе не ты,
а кто-то живой и похожий,
прозрачной обтянутый кожей,
идущий сквозь ветер и оклик любой.
Оглянешься вдруг:
— А любовь?..
Так мечется в полночи пламя свечное,
и тёмное небо сверкнёт за спиною,
в него ты вонзишься, как пристальный взгляд,
и брызнет чернильная мякоть,
и станет стучаться в стекло листопад
и светом смеяться и плакать.
***
Последний сладкий выдох зноя,
прощальный залп и фейерверк,
и одиночество гобоя,
предвозвещающего снег,
где растворятся дни и дали,
где память отрясает прах
мостов сожжённых и печали,
не уместившейся в словах
и даже в музыке французской,
и в том, что заменимость — блеф,
когда грозит перезагрузкой
осенний жизненный рельеф,
и кто-то клавиши нажатьем,
высоким деревом вдали,
играет нежное объятье
всему, что мы не сберегли.
***
Простреленная пулею табачной,
простая ночь становится прозрачной,
задумчивой, нечаянной, свечной,
а может быть, я тороплюсь — подсвечной,
и тянется дорогой бесконечной
подобно млечной тяге и печной.
Нет-нет, не надо вслух, — ни полусло...
Обрыв строки, мы падаем с обрыва
отчаянно, свечно, мироточиво, —
какой-то год, какое-то число.
Мы мчимся в граммофонный раструб лета,
уставшие от мира и войны.
Поставь иглу на шорох тишины:
к любви и смерти нет иммунитета.
Ну вот, я свой нарушила запрет, —
мои слова разлучены с твоими.
Мне нравится, что будущего нет
и прошлого. Я нарекаю имя
тебе, мой неусыпный менестрель —
ты будешь зваться... Впрочем, есть такое,
что чувство запрещает нам шестое
бросать на листопад и на метель.
Уходят люди, остаются линки,
лишь голос поцарапанной пластинки
перебивает тьму над головой:
отец мой, молодой и сухопарый,
поёт мне на Дзержинского, с гитарой,
что вертится шар голубой.
***
Мой август прост: прощания и прóзит.
Мой август — Пруст, он вспоминает осень
по запахам, на ощупь, в полусне,
доставшемся в наследство от бессонниц.
Мой август в этот раз не обо мне,
он в чём-то парижанин и бретонец,
арфист, волынщик — в смысле «музыкант»,
он создан для элегий и баллад,
для праздничной настойки на изюме
и для дымка, что выдыхает бук,
для нежности, граничащей с безумьем,
для неизбежной путаницы букв,
почти не поддающихся дрессуре,
пока в окне подрагивает сурик
и ускользает яблоко из рук.
***
Чем дальше в лес, тем больше седины.
Я повторяю «мы» как мантру.
Дорогами какими сведены,
мы преданы амфитеатру?
Идущие на смерть достойны мессы.
Мы на арене: аве, Цезарь!
Для граждан Рима вход свободный,
они полны воды водопроводной
ферментов, консервантов и т. п.
Казна щедра: сестерций — точно грязи.
Но здесь мы вместе — как тебе?
Молчишь, споткнувшийся на фразе.
Летит наш поезд под откос.
Но я хочу задать один вопрос:
когда нас призовут друг с другом биться,
что выберешь: победу или смерть?
И мы — рабы своих амбиций.
Глаза отводишь, но взгляни, ответь,
«познай себя», как в Дельфах начертали
вкусившие вина печали.
***
Доброй ночи ва́м, чудики на вербе,
баю-баю, свет маленький на небе.
Тихая пора, сны у изголовья
сине-воловьи.
Огнегривый лев и орёл небесный, —
это белый хлеб о любви безмездной,
звёздное вино и — по кругу — чаша.
Всё это наше.
Каждому — шесток, а тебе дам ветку,
будешь, как сверчок, радоваться лету,
что-то напевать, попивать «Боржоми», —
лето — большое.
А когда придут — с влажными очами,
я тебя найду по следам печали,
я тебя найду, потому что знаю.
Спи. Баю-баю.
***
Особенно по вечерам скучается невыносимо.
Я не сказала, но вчера мы были в поле — нет озимых.
Собака нюхала траву, бежала, по следам, куда-то,
мне показалось: я живу в осенней точке невозврата
и что прошла моя страна, круги оставив под глазами,
как на воде, что в Озерках,
как в синеве над образами.
Собака лаяла в кустах, и трактор ехал по дороге,
и пустота была видна, как в размышлениях о Боге,
когда внутри не отлегло; зияла тёмным глазом пашня,
и было грустно и светло,
и было страшно.
***
Туман, шестое время года,
нам не хватает кислорода,
нам не хватает... не дано...
мы бродим в измеренье пятом,
где яблоко размером съ атом,
длиною в жизнь — веретено.
О, Швабия! Хлебай кисель
провинциальности попутной!
Пока заезжий менестрель,
томимый страстью безрассудной,
себя приносит на алтарь
и звоном давится звонарь,
церквушка расправляет крылья,
а следом птичья камарилья
оставит росчерк в облаках,
и чья-то повесть в узелках
по лезвию любви проляжет —
как в беспросветной лжи и лаже,
мгновеньем чудным промелькнёт,
привычное переиначив:
твой пульс, что всуе не растрачен,
на несмолкаемый отсчёт.
***
Рано в этом году пожелтело.
Что поделаешь — не задалось.
На весах снова разум и тело,
на часах снова радость и злость.
Но всё ближе влюблённое пламя,
за домами застенчивый луг,
и мерцание звёзд над полами,
словно крыши растаяли вдруг.
Это значит: ещё мы живые,
не слетели с катушек пока,
если ранят слова ножевые,
если тянется к небу рука.
Дай нам Боже! А мы уж тут как-то
перемелем, замесим, спечём
безутешное счастье антракта
и крещение чутким дождём.
И — «с любимыми не расставайся»,
и — что голос ослеп и оглох,
согревая наивность романса
по старинке: твой выдох — мой вдох.
***
Поля под пледом старины.
Я слышу летоисчисленье,
и мы уже растворены,
покрыты облаком и пеньем,
сквозь наши сны растёт осот,
и появляется из сада
необъяснимый небосвод
над жёлтым глазом листопада
как промыслительная бровь,
приподнятая удивлённо;
я запираю смерть, любовь
в резные ящички из клёна,
благословляю пустоту
и тишину, что неизбежна,
и остаётся только нежность,
помноженная на звезду.
По небу чьё-то облачко летело
***
По небу чьё-то облачко летело,
как будто бы душа, покинув тело,
как выдох из предсмертья посреди
ещё не завершённого пути,
и ей, как прежде, нужен свет и воздух,
тепло печи, нечаянные звёзды
ей нужен голос тихий и родной,
окрашенные инеем ресницы,
и оклик одинокой мёртвой птицы,
и бабочки порханье неживой.
***
Зима случилась посредине лета:
покой, дожди, прохладный ветерок,
и вдалеке, как добрая примета,
с утра мелькает солнца мастерок.
Уткнувшись лбом в невидимую стену,
прозрачный воздух дремлет: тишь да гладь,
выходит одиночество на сцену
и забывает, что с неё сказать.
***
По водной глади проведи рукой,
почувствуй, как она целует кожу,
как проникает атом золотой,
приставленный к её речному ложу,
в тугую кровь, текущую назад,
к исходу инолюбца в иноверца,
и как в неё заходит листопад,
и, оживая, вспыхивает сердце.
Квантовая механика
***
Исход травы, блуждание песков...
И падает на дно сухих кустов
случайный жест как нежная награда,
как выстраданный голос листопада,
услышанный откуда-то извне
из воздуха в полуденном огне,
из жалобы разбережённых листьев,
и только время продолжает литься,
в её прожилках разгоняясь втай,
пока другие тщетно ищут край
безглазой бездны, безголосой жажды,
и, светом оперённый, теплит каждый
живую каплю необжитой тьмы,
где, до смерти устав от пререканий,
влюблённые поля плывут в тумане
и слову повинуются холмы.
Из цикла "Жанры"
***...здесь лето, оттопырив рот,
целует дачный натюрморт
(читай: «выпячивает губы»).
Очки на книге...
Ветра нет,
и монолитный знойный свет
гудит в изогнутые трубы
непреднамеренных садов,
спускающихся к побережью,
но, Боже мой, как смотрит нежно
случайный мальчик из стихов.
***
Включило солнце утюжок.
Но бузина в саду воскресла,
как будто лампочку зажёг
в своей руке Никола Тесла,
сквозь время пропуская ток,
в котором грозы, и прохлада,
и нераскаянный ожог
от электрического взгляда.
Из цикла "Квантовая механика"
***
Поскрести кофейной ложечкой
свет и радость в небеси —
дай и нам немного, Божечка,
оказавшимся вблизи.
Сделай алчущих великими,
пригласи в благую весть,
а не то ножами, вилками
мы начнём друг друга есть.
***
А пока нам ищется невтерпёж,
и пока бегут от нас терпежи,
наступает время вносить платёж
за свои словесные метражи,
за листву, за ветер, за птичий глаз —
как вишнёвой косточкой кинул в круг,
и за каждый лямзик и прибамбас,
и за то, что осень нам спел Шевчук.
***
Жара в июле вертикальна,
в ней отражается зеркально
цветная занавесь двора,
где на верёвках сушат души
жильцы, которым дождь не нужен,
и разлучённые ветра.
Жара — как чёрная дыра,
где всё рассчитано до кванта:
и неделимая лаванда,
и гравитация бедра.
Магритт
Диккенс
Утром растает черный квадрат пустоты...
Евг. Григоренко
Не явный свет, а что-то, что не тьма,
по стенам поднимается в дома,
как в воздухе рассеянная пудра, —
так в ноябре предначинает утро
прощание с квадратной пустотой,
пока рассвет на площади не вышел,
и в дымке промыслительно густой
ходы сверлят прохожие, как мыши,
учуявшие кошку или сыр.
Ещё не Шоу, но — и не Шекспир,
вселенная страданий и усердий,
разносчиков рекламы и газет, —
где радостно пыхтит речной буксир,
и запахи ночной любви и смерти,
как полутени, поглощает свет.
Суриков
Осел туман сибирским инеем,
деревья греются в пуху,
Господь приходит с русским именем
и свет включает наверху.
И говорит: «Пичуги малые,
шиповник в помощь и репей,
сады цветут небесной манною
и к небу тянутся за ней».
Не то, чтоб Репин и Кустодиев,
но взмах вороньего крыла —
и на снегу сидит юродивый,
и подпирает купола.
Сидит — как свечка — жёлто-розовый,
с крестом чугунным на цепи,
толпа клокочет: «Смерть Морозовой!»
и «Господи, благослови!».
Магритт
Наслал метель бумажный зимний голем,
вот только небо прирастает полем,
и нищий свет разбогател надставкой,
изрезан ветер болью тугоплавкой,
зализан сумрак радостью скупой,
и взгляд сидит на ветке голубой,
как ласковая птичка Силлин Брин,
и смотрит слух, как в зеркале за взглядом
колдует серебристый пилигрим
над костяным и кожным циферблатом.
(Автор иллюстрации: ИИ)
Под голландским углом
Под голландским углом
Пустая даль — как снимок монохромный,
над локтем спящей речки полутёмной
в ней смертное прозрачно вещество,
пустая даль, а дальше — ничего,
лишь сны богов, исчезнувших должно быть.
Февральский ангел втягивает коготь
(нещадный дождь, безлюдный тротуар)
и едет в электричке до Шушар.
***
Поплачемся ветру в прозрачную грудь
и лица в печали утопим,
скажи мне, пропой, просверчи что-нибудь,
пока ты для речи удобен.
Пока ты идёшь в гиацинтовой мгле,
в тюльпановой медленной склоке,
и руки твои, что по локоть в золе,
их звук понимают высокий.
Тогда две молвы, две слезы, два зерна
уронишь над пахотной мукой,
и горькую песню проглотит она,
и выдохнет почвой упругой.
***
В такую тьму уже не до игры:
распластанные вздошные дворы
и низких туч античные фронтоны, —
всё движется на ощупь, наугад,
как будто бы притягивает взгляд
сбежавшие от времени, фантомы.
Вода тиха и сумрачна, и в ней
Господень свет ведёт купать коней,
их отблески вытягивают шеи,
и новая вода сквозь Божий свет
мерцает, как немедленный ответ,
и вечность наступает.
Неужели?..
***
К теплу незавершённый переход:
то сполохи, то тьмы метаморфозы
толкут в прозрачных ступах ветхий лёд,
вонзаются последние занозы,
снотворный сад докуривает дурь,
побеги пустоты в заначку спрятав,
и двоемирье проникает внутрь,
гнездится на слабеющих утратах.
Но ты, уже цветущим прахом полн,
прильнул к ветвям и музыкою плещешь,
от жизни и от смерти отражён,
входящий, раздающий, нищий, вещий,
и снова чуда ждёшь от каждой тли,
он твой — побег в слепящее задверье,
и нежности прозрачные шмели,
и призрачные ветры двоеверья.
***
Чужую песню выше глаз своих
подняв и потеряв её из виду,
ты, пленный оклик,
минеральный штрих,
живое приложение к графиту,
пытаешься в игольное ушко
сначала заглянуть неглубоко,
затем войти под крики сухожилий,
и безоружно, слепо, без усилий
по высохшему руслу листопада
скользишь за край
(в игле оставив брата,
народы, царства,
сумасшедший шар),
и за тобой толпится, как пожар,
твой голос, оторвавшийся от взгляда.
***
Сначала — точка.
Воздух.
Пустота.
И ты стоишь, не раскрывая рта,
меняешь кожу, шерсть, и оперенье,
и на мощах возлюбленных разлук
в молчание ты втепливаешь звук
и облекаешь в плоть речетворенье.
И видишь в нём себя со всех сторон,
как музыка вдруг видит патефон,
как вечный дух над оболочкой бренной,
и, руки погружая в то, что есть,
опять находишь облако, и персть,
и зёрнышко печали неразменной.
(Автор иллюстрации: ИИ)
Из будущих слов
***
Преломлю с тобой молчанье —
раздели со мною песнь,
за печатью и печалью
нечто радостное есть
и щекочет наши губы,
к ним свой палец приложив,
вот — орех сдаёт скорлупы
в государственный архив,
и на стрелке метронома
спит пасхальная оса,
вот, из детского альбома,
раздаются голоса:
бабушка нам жарит гренки,
сыплет сверху сладкий снег,
из варяг выходят реки,
в реке раков ловит грек.
***
Слева направо и справа налево
небо читать за двоих,
слышишь, висит над горбушкою хлева
месяца вогнутый штрих.
Что-то с тобою опять приключилось
или случается тут,
прячется в тёплых песчаных ключицах
тёмный беспамятный пруд,
переплывающий травы разлуки,
ветер листвой вороша,
и продевает прозрачные руки
в многоголосье душа.
***
И ты, к ветвям цветущим поднесён,
пронизан ветром, взвешен и исчислен
прозрачной безголосицей имён,
и памятью своей переосмыслен,
заезженный донашиваешь быт,
который вылупляется из страха,
и по ночам под рёбрами болит
предчувствие пронзительного взмаха,
и ты кричишь, вперёд бросая звук
(и сада, на ветру, вскипает одежь),
бежишь за ним, как детский твой испуг,
и ни следа от слова не находишь.
***
На птичий ветер воскрешенья трав
ты говоришь, к молчанию припав,
и речь твоя бесхитростно и глухо,
и речь твоя, как проворот ключа,
как на ветру кричащая свеча, —
врывается в его большое ухо,
цветущее задверье отперев,
и, часовыми ветками дерев,
вращает свет и темноту по кругу,
и речь твоя, звучащая отишь,
когда ты с ней молчаньем говоришь,
безмолвие предпочитает звуку.
***
Наши руки сплетаются с ветром в ночи,
наши руки — сирень, бузина,
и во тьме пропускают меж ними ткачи
невесомое пламя свечи
(эта светлая нить — тишина).
Наши волосы спутаны крыльями птиц,
наши волосы — вязь паутин,
и речами ключиц, и молчаньем ресниц
мы выходим из Божьих зениц
сквозь шафран, базилик, розмарин.
Мы выходим на миг, чтоб рассыпаться в прах,
мы выходим из всех берегов
на семи златоглавых влюблённых холмах,
наша плоть — как листва на ветвях,
наши губы — из будущих слов.
Пусть на шее затянута пьеса
***
Пусть на шее затянута пьеса —
если можешь, мгновенья ослабь,
это голокружение леса
и на зеркале светлую рябь.
Пусть дымится, пока он возможен,
серой грустью окутанный куст,
и вода отражения множит
прогорающих мыслей и чувств.
Здесь, наверное, что-то другое —
не тревожно-зеркальное, нет,
это воздух под тёплой рукою
выгибает гигантский хребет,
и с куста поднимается птица,
или небо из птичьего сна
сквозь прореху в пространстве сочится,
и взлетает к нему тишина.
И вот мы шьём сосновою иглой
***
Пока ветра усиливают шат
и признаки вселенского раздрая,
послушай листья: вот они кружат
и молча в бесконечность прорастают.
И вот они, прозрачные на треть,
безгласные в соку и увяданье,
прощают жизнь, как мы прощаем смерть,
так молвит на пороге: до свиданья,
и ворот запахнёт от сквозняка
знакомый человек, и выйдет в темень.
Послушай даль, когда в ней облака —
они по капле сцеживают время,
и сладкий разрушительный настой
нам ежечасно смачивает губы.
Послушай глубину ночного фрейма,
когда, легко уверовав в покой,
холодным языком речной прибой
песчаные зализывает струпы.
***
За неделю до первого крика зимы,
может быть, галочьего или вороньего,
её обступают, одетые в небо, холмы,
сорочья стрекочет в саду кинохроника,
камера входит в замедленный дом,
чтобы приблизиться к какой-нибудь вещи,
например, к тазу, перевёрнутому кверху дном,
или к подоконнику, рассохшемуся до трещин,
к запаху сливовицы, мёда, орехов, снов,
к бабушкиной скатерти, чуть закапанной парафином,
к виноградным косточкам застылых слов,
к детской игрушке, из которой вывалилась пружина,
книги не попадают в фокус, но их полно:
старых и новых, с запахом типографской краски,
скрипка на стуле — отражается в ней окно
с последней предзимней розой красной,
камера пятится в поле на рваный край ветра и тьмы,
в поле, где, кроме соломы, ничего не осталось зверю
за неделю до первого птичьего крика зимы
над крышею дома с распахнутой дверью.
***
Ожидается снег, даже вьюга
в пять часов три минуты зимы,
на ветру отрываясь от звука,
тишиною становимся мы
и теплом белотелым, двуногим,
что само по себе — ни о чём,
если нет одинокой дороги
с камышовым её словарём,
если чиркнешь, и пламя задует,
и не видишь, как будто ослеп:
снег огромный встаёт на ходули,
а потом начинается свет.
***
И вот мы шьём сосновою иглой,
костлявый полдень с улицей пустой
и воздухом печным соединяя,
и на ветру натягиваем сеть,
чтоб дальше облаков не улететь,
пока пасёт нас дудка ледяная.
И лёгкий сад уходит по воде,
и тонет взгляд в смертельной простоте,
открывшейся повсюду, словно рана,
куда зима вошла по рукоять,
уходит сад, и не на что пенять,
и вслед за ним исчезнуть — невозбранно.
Меж глиной и звездой
***
И что душа? А впрочем, как всегда,
чирикает до Божьего суда
и тенькает до молчбища людского,
и только воздух знобкий, голевой,
с огромною прозрачной головой,
во рту, как леденец, катает слово.
Вот палочка прилипла к рукаву,
и ветер, не ступая на траву,
меняет пасторальные пейзажи,
а ты стоишь меж ними, нелюдим,
и кажешься, как воздух, золотым,
вдохнёшь его и ничего не скажешь.
***
Какие формы принимает боль?
Поющей птицы, спелого каштана,
пустой бутылки, где был алкоголь.
И напряжённый взгляд Левиафана,
на кожу напускающий мороз,
калитка, что распахнута впустую,
пронзительное пение колёс
под музыку движения простую, —
живые воплощения её.
Дурные сны, похожие на роли,
где ты идёшь развешивать бельё,
но почему-то попадаешь в поле, —
её характер неисповедим.
Вот сгорбленный мужик несёт корзину:
боль или Бог склоняется над ним,
дыханием чуть всколыхнув осину?
***
Листья под деревом — что здесь такого,
лист за листом или словом за слово
полнится круг на траве,
словно живая подвижная масса
или начало огромного глаза
в тёмном земном веществе.
Эхо усталое вздрогнет осенне,
и земляное откроется зренье,
с деревом, птицей на нём,
и ледяная прозрачная скрепа
соединит одинокое небо
с дымом печным над жильём.
***
Утром выходишь, а листьев на дереве нет,
на черенке одинокий колышется свет,
жизнь его вверена ветру,
и на картине с чужими детьми и женой,
с мелким дождём и огромной живой тишиной,
медленно, по миллиметру,
дымчатым ластиком кто-то стирает черты,
место листа уступая свеченью звезды,
мглу напускает по краю,
утром выходишь, а дерева нет — пустота,
и, высветляя последние краски холста,
музыка тихо играет.
***
Ещё нет снега, но зима в уме
к наружной прилагается зиме,
и мост меж ними — из печного дыма,
ты здесь протянешь руку, там пожмёшь,
и смотришь на себя сквозь мелкий дождь,
и ваша тишина нерасторжима.
И в этом единении с собой,
с ничтожеством природы человечьей,
открыта дверь меж глиной и звездой
в предчувствие необъяснимой встречи.
Ну, а пока к зиме идёт зима,
за окнами шафран и куркума
окрашивают сполохи и пятна,
и ты уже с моста с глядишь на них,
прозрачных, невесомых, золотых,
и ничего не хочешь взять обратно.
Это осень и что-то ещё
***
Это осень и что-то ещё,
ни сказать и ни выразить взглядом.
Так берёзка стоит со свечой
на пригорке, ветрами примятом,
и, в окошке напротив, сосед
птичьей стае, как маленький, машет.
Это осень и тот ещё свет,
а на этом — знобит до мурашек.
Что-то втайне, внутри, в глубине,
откликается небу навстречу —
это птица в Господнем огне,
это пламень охваченных речью.
Это время поклонов святым,
тишины чёрно-белая плёнка,
где восход обведён золотым,
и несбыточным чем-то — бетонка.
Из цикла «Маленькие прелюдии и фуги»
***
На перепутье, справа, глухой овёс,
слева, до горизонта, слепой ячмень,
и тишина-дорога с шипами звёзд
между слезой идущего и ничьей,
и высота-разлука, и камень с плеч:
время ему, утратив и смысл, и вес,
вновь собирать, вместе с идущим, речь,
птиц выпускать сквозь ротовой разрез.
***
Кто идёт? тьма,
перец и куркума
что несёт? персть,
жилы, ребро, шерсть
где спрячем свет?
там, где ответа нет,
во льне, ячмене, во ржи,
ча-ща, чу-щу, жи-ши.
***
Ещё трава не высохла до корня,
и, как звезда высокая, репей
лиловой мглой ответствует и кормит,
иглой вонзаясь медленной своей,
указкой Божьей, ласкою, оглаской:
того, что было — не произошло,
и время заливает белой краской
над бездною оконное стекло.
***
Ничего, мы справимся, — говорит, —
это древолиственный алфавит
пьёт из гнёзд пчелиных и птичьих сот
Неопалимую, а не пот,
Нерукосечную, как скала,
Светоприемную, из горла,
а напьётся, выйдет в ночи гудеть.
Кто пожалеет нас? Только смерть.
***
А потом и проститься недолго
(облака — как платочки вдали),
и сойти со страниц эпилога
в летний храм Покрова на Нерли,
и увидеть, как на колокольне,
уничтоженной в пасмурный век,
держит колокол инок покойный
и с ним падает, мёртвый, на снег.
***
Будто каялись, будто веруем —
что-то подлое, типа астмы.
Обожжённых враждой и феррумом,
херувимы поют на Клязьме.
На Днепре поют и над Волгою —
время долгое, соловьино:
и с крестом оно, и с наколкою,
до безвременья половина.
***
И потянет холодом изо всех щелей, нор и дыр,
точка–точка–точка–тире–пунктир,
на воде круги, на стекле следы тут и там,
это потому, что я тебя не отдам
ни воде, ни суше, ни ветру, ни тем, что в них,
лучше слушать стужу в бессонных глазах твоих,
зажигать ей свечи, печку топить, печь хлеб,
слово покачивать, засыпать рядом, в тепле.
***
Чаша небесная
ветра полна и песка,
в ней разгорается жарко
Великое Коло.
Болью,
не толще конского волоска,
степь продолжается
в тёмных глазах монгола,
курится трубка,
и сладок, и горек мундштук,
в костре догорает
ночная тоска и остуда,
и шепчут иссохшие травы:
не помнят, не ждут ...
Откуда им, жалостным,
знать-то об этом, откуда?
***
Дни спотыкаются снова и снова,
в тёмной утробе толкается слово —
маленький свой имярек,
скоро наденет ботинки и шапку
и во дворе наберёт на лопатку
маленький розовый снег.
***
Ничего ни о ком,
ни о чём никому,
никого снежный ком
не утянет во тьму,
и свеча на окне
сквозь ночной антрацит
всё мерещится мне
и горит, и горит.
***
Ночи протяжней и глубже,
звёзды спускаются вниз,
или бессонница глушит
складки мерцающих риз,
и погребальные маски
вкруг над водой склонены,
глядя, как тёмный и вязкий
гаснет зрачок тишины.
***
Что осталось от поля за долгое лето:
тёплый ветер, солома из ветра и света,
а до этого — даль, ожидание чуда ржаного,
занавеска в окне обещанием зренья и слова,
синий гром вдалеке, и прозрачная жёлтая верба,
а до этого — холод и крошки вороньего неба,
человек на снегу посреди ледяной чашки Петри,
ничего, никого, кроме бездны вокруг в километре.
***
Когда наденет река
осенний туман, как невеста,
когда заснут сторожа
идущего вдаль силуэта,
на кончике языка,
на птичьих излучинах жеста,
найдёт моя Госпожа
последние зёрнышки света.
***
Чужие сны, священный лепет
сухой травы, неспешных дат,
чуть слышный ветер листья треплет,
и голоса вдали дрожат,
в дверной проём заходят тени,
свет выбегает за порог,
на яблоневые ступени
садится Бог.
***
Воздух пропитан сиропом, как торт,
как белый сухой бисквит,
свет раскрывает огромный рот,
но всё равно молчит,
и, как большая слеза, оса
ползёт по щеке плода,
и даже когда открываешь глаза —
в них свет и вода.
***
Господи Боже сил,
Ты ли меня растил,
поил росой,
носил босой,
со звездой венчал,
над водой качал,
а теперь во сне
всё кричишь и плачешь —
тише, Боженька,
не утонет мячик.
***
Катись, катись, яблочко,
по серебряному блюдечку…
(русская народная сказка)
Яблочком по блюдечку
поводи, покатай,
увидишь дудочку,
тяни за край,
а за дудочкой — поле, речушку, лес,
белый клевер родимых мест,
лошадь, пасущуюся на лугу,
тело рыбацкое на берегу.
***
Сухо, сухо, с, у, х, о,
дождь в открытое окно снится,
ночью улица — большой махаон,
а луна — как маленькая синица,
крошек много мерцающих, золотых,
где уж одной ей справиться... сон ли, дождь ли?..
улицы-бабочки и шмели-сады,
отчего же столько печали, боли?
***
В августе звёздные нити с неба и потолка
свисают, как ветви времён истёртых,
мы на столе оставляем хлеба и молока,
немного хлеба и молока для мёртвых,
шепчем, щебечем, тревожась во снах своих,
в склонённые долу большие родные лица
меж листьев прозрачных, серебряных, золотых.
Кто нам ответит? Овёс и ячмень, пшеница.
***
В тишине виднее, во тьме слышней,
вот и стой меж ними глухой, слепой,
одевайся листьями сентябрей,
обнимай туман одолень-травой,
приглашай шиповник, чертополох,
и полынь зови в золотой вертеп,
потому что свет по тебе оглох,
потому что Бог по тебе ослеп.
***
Холодно внутри, снаружи,
небеса насквозь прожгло,
забинтуемся потуже
в бела ангела крыло, —
много ль человеку надо,
если вечностью ночной
плоть его к теплу прижата,
над трубою нимб печной.
***
Птице приснилось небо,
небу приснилась птица,
небо просило снега,
птица хотела сбыться,
снилась зима другому
(во сне трепетали веки),
птица и небо к дому,
живущему в человеке.
***
Осенью иная тишина,
от неё легко и безвозвратно
тает в небе пригоршня пшена,
золотые маленькие пятна,
ночью придорожные столбы
держатся за провод, как слепые,
и несут светильники судьбы
чередою небыли и были.
***
Белыми небесными полозьями
промелькнули будни похорон —
много их за пазухой у осени,
а зима нашепчет легион.
Зашипят, закличут гуси-лебеди:
«Где Ивашка или сбёг поди?».
Едет наш Ивашечка из небыти
на санях по Млечному пути.
***
Ночь холодит затылок,
мёртвые — это свет
из пустоты, где — было,
из полноты, где — нет.
Не распознаешь, кто здесь,
с яблоком лунным тих,
жадно вдыхает осень,
спрятавшись от живых.
***
Дождь по утрам, если встанешь
часиков в шесть или в семь,
небо — как рудная залежь,
или нет неба совсем.
Только деревья и воздух
делит на нечет и чёт
время огромного роста,
в тёмный кармашек кладёт.
***
Из прошлого приходит человек
и обещает: всё теперь иначе,
и по щекам стекает мокрый снег,
но человек смеётся, а не плачет,
он говорит: построим тёплый дом,
с тобою в нём состаримся, как надо.
Вот только я стою в саду пустом,
вернее, в том, что будет после сада.
***
И когда дожди, заржавев на стыках,
заскрипят от тяжести над домами,
хватит нам тепла и в зажжённых тыквах,
потому что мёртвые выпьют с нами,
потому что будет, с кем поделиться,
вспоминая это, другое, третье
и безмолвной речью в прозрачных лицах
зажигая свечи любви и смерти.
***
Дни — как тени, что ветром несомы,
человек продуваем насквозь
этим временем тёмным, бессонным,
истончающим небо и кость.
Постепенно легчаешь, как птица,
отрываясь от каменных ниш,
и срываешь передник из ситца,
и за синее море летишь.
***
Листик сорвавшийся, на паутине,
под обессиленной веткой повис,
как на растянутой скрытой пружине,
вот и не вспомнит, где верх, а где низ,
и на ветру серебрит, как монета,
слабый потерянный грошик живой,
слух без вопроса и взгляд без ответа.
Нить порвалась, и конец. Боже мой...
***
Нервный, неровный, рваный,
свет не даёт уснуть,
смотрят в окно туманы,
глаза приоткрыв чуть-чуть;
белые держат веки,
пальцы — беззвучный дым,
будто набросок некий,
которому снишься ты.
***
Часто глядишь в окно —
Господи, как же темно,
даже когда на свету
к свету из света иду,
даже когда эта тьма
бережно сводит с ума
и, предрекая исход,
спать в подорожник кладёт.
***
В поле кукурузном
человек и мыши,
пусто в нём и грустно —
кто тепла надышит?
Но молчат початки
в чистой мешковине,
словно опечатки
света на картине.
***
Вот один человек,
вилка одна и ложка,
не человек, а фейк,
рыбина и картошка.
Спросят его: ты кто?
Он отвечает просто:
ветка во тьме, гнездо,
ветер, трава, и звёзды.
***
Господи, да будет слово Твоё: «Да»,
да не одолеют нас ветра и врата,
да святится именем инея — синее,
да приидет звонное знобкое зимнее,
да будет поле Твоё,
речушка Твоя, и лес Твой,
да воскреснет хлеб, молоко, жильё,
птица Твоя над листвой.
***
Всё хорошо, — повторяет он, — всё хорошо,
небо в глазах его — словно большой ожог,
взгляд его — ветер в траве и в сухой листве,
пёстрые птицы — за пазухой и в рукаве,
в жёлтых карманах — орехи, а в красных — желдь,
жизнь он плетёт, кровлю, плетень, и смерть,
стебель последний на дудочку тратит, дует в неё
светом утренним на винограде,
дымом печным, — нежное такое дутьё.
Процесс цветения бузины
I
Будет — так будет, сколько пред ним ни юли,
травное, птичье, бузинное, горевое,
с ангелом, улетающим от земли,
что-то глубинное, главное, горловое,
пёрышком белым небу ладонь щекотать,
спать у воды, с головой накрываясь тенью,
прядь отводить, прозрачную трогать гладь,
жаться во тьме к ночнику, мотыльку, растенью,
петь, шелестеть, упрашивать, лепетать
II
Тьма из цветка выходит по наши души,
так говорит идущий.
Смерть и любовь в один уместятся ящик,
так говорит смотрящий.
Кто-то, без ног, траве говорит под вишней:
ветер — как мёд гречишный.
Вещь, в глубине, заснувшую нежность прячет,
так говорит незрячий.
Смотрит немой, идёт. Песни во сне поёт
III
Куст бузины раскрылся, как ясный глаз
в нежно-зелёном взгляде, Господних веках,
ветках, ветрах, чём-то ещё до нас,
что и не вспомнит смертного человека,
что-то ещё такое, чему нельзя
просто сказать: извини, давай не сегодня?
Это звезда, по листве, по щеке скользя,
золотая, ласковая, Господня, —
только молчи и не открывай глаза
IV
1
даже на кончиках пальцев свет
при мысли о нежности прикосновений,
спящий покачивается на листве
светлой, ласкающейся, весенней,
в небе желтеет вороний глаз,
на раскрывающейся иконе
темень сгущает свой чёрный газ,
спящий лежит в золотом бутоне
2
просит он: матушка Бузина, расскажи сказку,
и она рассказывает,
держит его на ветвях материнских,
слышит он шелест листвы за окном,
слышит, как с ветром летят тростинки,
и останавливаются, как в кино,
ещё он слышит луч на обоях,
мухи, бьющейся о стекло, зуд,
женщину, любующуюся наготою,
над водой скользящую стрекозу
3
слышит сквозные бузинные бездны:
Бог созда человека, персть от земли взем,
просыпается утешенный и небесный
и становится всем
V
Небо во сне ближе кажется и синей,
или вверху синие вставлены стёкла,
тело бойца предают белой, большой зиме,
воздух её раздвинув тягучий, клёклый,
мякиш хлебный, паром окутанный каравай
в соли, в снегу, всегдашней муке и му́ке.
Где-то Чед Крюгер поёт тебе Lullabay,
так что просто включи радио, пей звуки,
делай хоть что-нибудь, плачь, кричи, оживай
VI
Соцветья бузинные — словно раскрытые рты,
медленный пар выдыхающие на морозе
утром прозрачным, розовым, золотым,
лёгким, как завтрашний след стрекозий —
что там, какая несбыточность или намёк,
или дрожание воздуха над письменами?
Свет бузины выдыхает слова её
белыми нежными пухлыми ртами,
тёплыми, как молоко, именами
VII
1
Птица на куст отвесно спускается,
так человек с утёса ныряет в море,
вода задерживает дыхание,
потом себя в себе узнаёт
и светла, и спокойна;
2
бабочка ли на ветвях,
при корнях ли какой-то зверёк,
и не успеешь невнятно ойнуть —
пенное становится снеговым
с жухлым листком на ветру дрожащем,
и убираешь остатки света и синевы
в письменный ящик,
3
пробуешь кончиком пальца лёд,
словно боясь обжечься,
в жёлтой высокой траве человек плывёт,
чуть обгоняя вечность
Что мы увидели, что мы нашли
***
К тебе у меня только небо, полное слёз,
полное лоз
виноградных, закутанных в серые выси,
шепчу: «больше жизни»,
и кто-нибудь там угадает вопрос
немного собачий
и чуточку рысий.
Только дрожащая веточка, что на ветру
царапает грунт
беспристрастной иглой самописца,
и новые лица
вступают в настольную нашу игру,
а птица выходит,
и птице такое простится.
А птица выходит, её не приманит ничем
ночей беспокойных течение
вместе с пловцами.
К тебе у меня
только эхо твоё и ручей,
поящий волчицу
с тугими сосцами.
Я посвящаю твой тающий образ корням,
вплетающим смысл
в почернелое тело планеты,
пока из ручья
пьёт волчица к тебе у меня,
и есть хоть одна
виноградная косточка света.
***
Так, у костра, перебирая дым,
сидеть бы век, покуда за домами
белеет сад под небом золотым,
и тишина похожая на пламя
то вспыхнет, то вспорхнёт, угаснет вдруг,
то лижет соль с безмолвных наших рук
и на траве свивается в клубок.
На яблоне воркует голубок,
он кажется родным и безмятежным.
И что — надежды? А надежды те же:
вернуться в дом, идя по холодку,
и, мятную конфету за щеку
отправив, свежий чай цедить глотками,
забыть про остывающую печь,
и молча слушать, как дымится речь
и вспыхивает слово между нами.
***
Что мы увидели, что мы нашли,
Край обживая зимы и земли?
Медленный снег на дорогу
Молча ложится в безгласной ночи,
Ветка сухая о ветку стучит,
Боль притулилась к порогу.
Если печаль ослабляет кольцо,
Снег приближает большое лицо,
Белое шепчет заклятье,
Или с глазами, лишёнными век,
К нам наклоняется, как человек,
Из неприступного глядя.
Лазарь
Надёжно обвивают пелены,
дышать в них трудно — это ли дыханье
прошло сквозь грудь и вышло со спины,
не повреждая погребальной ткани,
и громкий ветер вновь обрёл свой дом
под рёбрами Того, кто есть и будет?
Мне ветер протрубил, что смерти нет,
но снилось ясно: я болел и умер,
соседский пригодился табурет,
чтоб два — под гроб — их получилось в сумме,
за окнами лил дождь во сне моём,
и Марфа с кухни приносила студень.
Но по ночам я мёрз в гробу один,
на третий день приехала Мария
и вещи раздавала на помин
в какой-то непонятной эйфории,
и похороны задержались по
финансовым причинам и бумажным.
На день четвёртый стало мне смешно,
хотелось есть, чесался подбородок,
а также — встать и выглянуть в окно,
с злорадным любопытством нищеброда,
на братскую друг к другу нелюбовь
и на отшибе дом пятиэтажный.
Но кто-то гаркнул в ухо: выйди вон!!
И я вскочил, как в щель меж поездами —
Господь, каким ужасным был мой сон!
Сестрицы обнимают со слезами,
я перемёрз, и голоден, и жалок,
но жив среди оливковых садов,
миндальных рощ, и виноградных склонов,
какое счастье в дом войти к себе
и позабыть про город задымлённый,
где воркованье адских голубей
в мозгу моём настойчиво звучало,
перемежаясь клацаньем часов.
Я видел ад, я адский говор слышал,
пока не пробудился в полутьме,
оставленный смердеть в холодной нише, —
я был как брат разгулу и чуме,
и сёстры относились хуже мачех
ко мне, то насмехаясь, то грубя,
всяк норовил толкнуть и одурачить,
и, Господи, я умер без Тебя.
И тьма переходит в заезженный звукоряд
***
И тьма переходит в заезженный звукоряд.
Весна — это жизнь после смерти,
когда пробуждаешься от хронического января
в травяные азы, шелестящие буки, и веди.
...Костяшки ветвей постукивают по стене.
Сырые ветра исчисляют холодный прибыток.
Здесь полагается слушать и костенеть
около форточки чуть приоткрытой,
шёпотом, посвистом становясь
редкого снега, привитающей птицы.
Глубоко вздыхает живая вязь,
чтобы осуществиться,
заснежённые открыть глаза.
Или горько так от морозного дыха?
Пой наши песни, лей бальзам,
одушевляйся тихо.
Сны, сады и мостовые
1
Отцовский сад, как зеркало во мгле:
движения, черты, — неразличимы,
и снег его, не тающий в тепле,
растерянный, родной, непоправимый.
Я вижу дверь под вишнями, она
как будто вдаль немного приоткрыта,
в ней плещется весенняя волна
о камни поглощающего быта,
и на верёвке мокрое бельё,
как чаячья бессмысленная склока.
Скажи мне, сад, где прошлое моё,
стекающее в темноте со стёкол?
Но он опять молчит оцепенев,
чтоб не сморозить глупость или заумь,
как будто в горле тоже горький снег
запёкся вперемешку со слезами.
2
Пустой коридор с занавесками красными
качнулся волной невесомого шёлка,
но кто-то ступает над хрупкими фразами
по длинному полу, по краю осколка.
Смычок проплывает тонами альтовыми,
и времени ветер неслышно прозрачен,
но кто-то уходит шагами вишнёвыми,
и в сумочку мир пошатнувшийся прячет.
О, как высоко эти нежные отзвуки
останутся жить в городском подсознании,
и чья-то судьба, растворённая в воздухе,
и что-то ещё, но уже без названия.
3
Мы видим одинаковые сны:
снег хлопьями, лесная нежность пруда,
и за оленьим яблоком глазным
предчувствие бессмертия и чуда.
Мы влюблены прозрачностью ручья,
внезапным хрустом ветки под ногами
в хрустальный мех, осыпавший поля,
в глаза ночей с лиловыми кругами.
И, может быть, вся жизненная суть:
искать под снегом серебристый ягель
и в прежнюю действительность уснуть,
от новой оставаясь в полушаге.
И ждать, когда потянется строка,
раскачивая длинный гибкий стебель, —
чтоб снова посмотреть на облака,
мелькающие в том, оленьем, небе.
4
Мы встретимся с тобою в Праге
на улице У милосердных,
пусть будет день простой и жаркий —
мы канем в лето, лето в среду,
у той пивной за тёмной дверью,
что на углу розовостенном,
и благосклонные деревья
листву мечтательно возденут.
У той пивной давно закрытой
ход временной неоднозначен,
и наши прежние орбиты
пересекаются иначе
на двух ступеньках «Дня и ночи»,
но дверь толкнёшь — она поддастся:
нам повезёт, и застрекочут
часы ожившего пространства.
И в хитроумном механизме,
где всё рассчитано до йоты,
но только на пределе жизни
очнёшься и узнаешь кто ты,
мы сядем за свободный столик,
часы пробьют, умолкнут речи...
И всё сначала: снег, и поле,
и я иду к тебе навстречу.
5
В полшёпота шершавых мостовых,
в полглаза занавешенных кварталов,
покуда тьма на стрелках часовых
натягивает сон, как одеяло,
пройти по зимним лужам, босиком, —
довольно странно и немного дерзко,
когда вода шипучим пузырьком
касается затурканного детства,
и буквы остановленных в нём птиц
в слова соединяются и фразы,
сбежавшие из кафельных больниц,
где трижды в сутки промывают разум.
Так близок поезд — где купить билет,
мороженое, танцы в лунном свете?
Смешное сердце бьётся о паркет
и вешаться готово в туалете,
как будто дырку сделал контролёр,
и каждый вдох оплакан и оплачен,
но пациент скорее жив, чем мёртв,
пусть это ничего уже не значит,
когда ботинки брошены под шкаф,
а вместе с ними правила и лица,
и мостовая впитывает шаг,
и музыка пронзительная длится.
Между молчанием и тишиною
***
Что перед, что после — не так уж и важно.
Горит на подлёте твой берег бумажный,
И вправо берёт самолёт.
Но слово сбежать порывается влево,
Гасить и латать прогоревшее небо...
Поплачет и пепел смахнёт.
В конце понимаешь: никто не поможет,
Что друг не бывает плохой и хороший,
А просто он есть или нет.
И между молчанием и тишиною
Мгновенной, летальной, какой-никакою
Всегда остаётся твой свет.
Зимнее
1
Дни праздников прошли на редкость молча,
никто не покидал свои дома,
и к тёмным окнам прижималась ночью
бесснежная глубокая зима.
И в комнатах натопленных и жёлтых,
в круженье электрических светил,
сквозь время проходили тени шёпотом,
и человек сквозь тени проходил.
И в зеркале, начищенном от скуки,
неясное свечение росло,
как будто кто-то простирал к нам руки
и втягивал их снова под стекло.
2
И снег смотрел в окно, огромен,
беззвучен, вытянут, безбров,
сквозь ветки в белой полудрёме
и светлый обморок дворов.
Он был — как радостные двери,
раскрытые из тишины,
из ожиданья, и потери,
и холода внутри спины.
И в тех дверях могла минута
касаться неподвижных век,
на грани ужаса и чуда
их превращая в снег.
3
Дверь откроешь и с облаком снежным
к тёплой печке шагнёшь за порог –
есть у зимнего времени стержень,
и лопата в углу, и песок.
То расчистишь, а это засыплешь,
то растопишь, а это — под лёд,
и получится собственный Китеж,
над кукушечьим домом полёт.
Закемаришь над чайною кружкой,
и приснится, с экрана сошед,
русский снег с необъятной подушкой,
колея через поле, и свет.
Необходимая вещь
Вечерами
он подолгу оставался
в своей комнате,
сидел за пустым письменным столом
с тусклой настольной лампой
и молча смотрел
прямо перед собой.
Светлые глаза его
наполнялись
беспричинными слезами,
усталость на лице сменялась
радостью и каким-то нездешним
бесконечным покоем, доступным
в младенчестве или в безумии.
Однажды пришлось
зайти в комнату, чтобы взять
необходимую вещь,
он вздрогнул и
посмотрел на меня:
никогда ещё не встречала
подобной смеси крайнего удивления,
разочарования и злости,
словно прерванное общение его
с невидимым собеседником
было несоизмеримо важнее
всего известного нам мира,
и — возможно ли?! — даже само
существование мира
зависело от этой беседы.
Затем во взгляде его промелькнула
тень узнавания.
Он подошёл ко мне,
изменившимся
прерывистым голосом произнёс:
«Мы несчастны. Если б ты только знала,
как мы несчастны!»,
бессильно опустил голову,
и наконец,
сотрясаясь всем телом,
беззвучно
заплакал
Солнце медленно катится под гору
***
Солнце медленно катится под гору
огромное, красное, упоённое
многовековой кровью мучеников.
Наверное, со схожим чувством
смотрел когда-то на закат
из своего парижского окна
Бунин.
Необъяснимое свойство человека,
в особенности человека русского,
быть непонятым и отвергнутым
собственными близкими и народом.
Тёмные предрассудки ли
виной тому или животное
ощущение опасности при
любом проявлении инаковости?
Зверь забывает запах ушедших
от него взрослых зверёнышей,
и наш человек недвусмысленно
оскаливает зубы при виде тех,
кто вчера преломлял с ним хлеб
и пригубливал вино.
Как страшно не меняются
времена и нравы!
Или дело в нескончаемом
гонении на благородство
путём революций, войн
и страха перед власть имущими?
Риторический вопрос этот
гаснет вместе с утонувшим за горой
солнцем.
Одно мне предельно ясно:
никогда мы не видели России,
где воздух смешивается
с ароматом распаханной земли
и счастьем домашнего хлеба,
той величавой страны,
славящейся своей простотой,
странноприимством и открытостью,
поющей песни даже перед лицом гибели.
Доставшееся нам — лишь отсвет,
игра теней в нестерпимых сумерках
нераскаяния
Ты стал бледней, медлительней, и тише
***
Ты стал бледней, медлительней, и тише.
Ты смотришь вдаль, и даль глядит в тебя —
Кого найдёт, кого она услышит,
Сквозь призрачное эхо сентября?
Люблю твоё туманное предместье
И храм на взгорке с дымкой голубой,
Где вносят Крест с молитвенною песней,
И мы пред ним склоняемся с тобой.
И по дороге к станции ты куришь,
Ни слова за весь путь не проронив,
И разливают станционный сурик
Высокие холодные огни,
Затерянные души расстояний,
И мы уже расплывчаты, легки,
Как ветерок, растаявший за нами,
Дым сигареты, и тепло руки.
Деревья наполняются землёй
Из цикла "Элегии"
***
Деревья наполняются землёй,
как будто сны из тёмной глубины
выходят на поверхность за добычей.
Им тоже страшно ветви протянуть,
почувствовать, как тёплое, живое
неумолимо движется по мху.
Потом рука, наполненная небом,
касается шершавого ствола,
и тишину в нём голос обжигает.
Так в дерево заходит человек,
приносит хлеба, разжигает печку,
и говорит — о чём он говорит?..
Зарядили дожди и надолго
***
Зарядили дожди и надолго.
Небеса, словно глаз мертвеца,
И прозрачною ниточкой тонкой
Свет стекает с большого лица.
По-над светлым леском, если светом
Эту морось печальную счесть,
Небольшое движение ветра
Переходит в протяжную песнь.
И деревья бредут, скособочась,
Вдоль разливистой чёрной реки,
Словно тянут холодные ночи
За собой в горизонт бурлаки.
Брести, брести без остановки
***
Брести, брести без остановки,
пока ходьба сладка на вкус,
пока листва без подстраховки
с ветвей не падает без чувств.
Но что бы ни было помимо,
кружения не миновать,
нанизывая кольца дыма
на тёмную речную гладь,
где на мостках бельё светлело
тому назад ещё два дня,
и тонкою полоской мела
плыла, как песня, простыня,
и было вопреки приметам
такое чувство, что навек
там полоскальщицы из света
запястья окунают в свет.
На грани сентября и полусвета
***
На грани сентября и полусвета,
когда пустые рощицы сквозят,
ни жалобы, ни просьбы, ни совета
нельзя найти и потерять нельзя.
И в шаге между сущим и насущным,
из горнего стремительного рва,
навстречу приближается несущий
ещё не прозвучавшие слова,
их тонкий ветер, всполохи, и тени,
высокий снег, синичкины следы,
и сад, встающий утром на колени
в глубокие холодные листы.
Вот и осень почти что, почти
***
Вот и осень почти что, почти,
без пяти, без одной с половиной,
до неё по мосткам перейти
через тёмный зрачок голубиный
и увидеть, прищурившись, в нём
очертания дома и снега,
и пылающего не огнём,
а лицом и листвой, — человека,
потянуться навстречу ему,
соскользнуть и, хватаясь за воздух,
погружаться в беззвучную тьму,
в молчаливые чуткие звёзды,
и заслышав осенний манок,
ни за что не поведать домашним
этот грустью обдавший дымок,
эти вечно горящие башни.
Сквозь метель и огонь
* * *
Мы плывём в тишину сквозь метель и огонь,
на ладонь — сивый конь, высота на ладонь,
и вода над водой, под водою — вода,
и во мгле золотой сходят звёзды с креста,
и во тьме ледяной в молоко на мороз
горьких роз, сладких слёз
высота с пустотой, высота в пустоте,
светы Млечных берёз на кресте в темноте,
пустота с высотой, в пустоте высота,
сквозь метель и огонь над водою вода…