ей всё равно, что надо: веера.
контрабас.
* * *
Воздух ночной с имбирём и шалфеем.
Люди с елеем идут по аллеям,
ладан и смирна — при них...
Ласковый Господи, мили ся деем
за чуваков и чувих.
Это звезда расплескалась над клёном
небом, в простую розетку включённым,
чтобы нам радостно жить.
Поезд идёт по уснувшим вагонам, —
ласковый Господи, виждь.
Полю тепло под большою подушкой.
Кофе с печеньем… Зима с колотушкой
бродит одна по дворам... —
сделай меня неизвестной зверушкой,
ласковый Господи, там.
* * *
Волчью тоску
прижми к виску:
снег лежит на боку,
греет заполье.
В ледяном янтаре
заброшенной штольни
ангел поёт сольно.
Плачет ангел на пустыре
один, со свечой стекольной.
Ангел заснул в снегире.
На одной ноге на горе
стоять больно.
* * *
Пальчиками перебирая,
смерть глядит родная
в отцовской телогрейке,
в бабушкиной канарейке,
в дедушкиной пуле,
в детском пальто — гули-гули,
а захочет поцеловать —
в свадебном платье мать
с зеркальцем пустоты,
из которого смотришь ты.
* * *
Ничего мне не надо,
только б с небом вничью
на краю снегопада
ты лелеял мою.
О, моя золотая,
обуянная цветь!
Пустота заводная,
деревянная смерть.
На, рябина, конфету,
и чижу — пирожок,
а мне, Боже, за это —
от подарков мешок.
* * *
Каждое утро откладываешь десять сигарет
и читаешь мантру: “ни одной сверху!”.
А помнишь, Господи, как мы ходили за “Вторцветмет”
в гости к слезам и смеху?
Или как на трамвае проезжали “Кресты”
и махал нам призрак Ахматовой? —
три года всего, а сколько в них чистоты
Лёвиной, Йосиной, Колиной, адовой…
Это ведь неизменно у нас: храм-крест-тюрьма.
Нам с Тобой всегда не хватало снега,
и теперь по щекам стекает бесприютная наша зима
в Торонто, Неаполе, Франкфурте, Сан-Диего…
Но снега как не было, так и нет,
на собаке заканчиваются домочадцы,
лишь не гаснет наш маленький горький свет.
Одиннадцать, двенадцать, тринадцать…
* * *
Только ветер и снег, ледяные — до неба — колонны:
длинные лица воды, твёрдые, с криком во рту.
Стыло, стыдно, светло, и бессонные смотрят поклоны
в пустоту.
Это песни пустынь просыпаются в створках жемчужных,
чтобы глаголы свои в белых объятьях согреть, —
выйди, Господи, в них из оружий Твоих безоружных,
поцелуй нашу смерть
в перемёрзшую речь на плоту обгоревшего взгляда.
По воду, словно во сне, медленно колокола
станут ночью водить, а в воде ледяная цикада
кинет звездой в зеркала.
* * *
Книга ночами является мне,
и раскрываются в белом огне,
тянутся к небу страницы-
странницы, раны, ресницы,
веки её — словно рты,
если прозрачные птицы
падают в них с высоты.
* * *
Во времени всё больше дыр,
оно похоже на пунктир
в садах, оставшихся от моли,
и боль, отдельная от боли,
горит над полем, как сапфир.
Ветшает жизни вещество,
и люди маленького роста
уже глядят на нас сквозь звёзды,
не ощущая ничего.
* * *
Ещё не птица — отзвук, ветер, пламя,
как мысль о ней на грани бытия,
неясное дрожанье меж холмами…
Так для кого-то выгляжу и я,
и мы с тобой, затерянные где-то
во времени, чей ускоритель — свет.
Вдохни в меня немного сна и ветра,
оставшегося от других планет.
Мы вышли в поле путаницей улиц,
вошли в него и больше не вернулись.
* * *
Слеза горит под потолком.
Морозно, инисто, елово,
и тишина идёт пешком
сквозь запорошенное слово.
Она идёт из всех миров,
как шоколадная конфета,
украденная у врагов
из антикварного буфета.
* * *
Нежность снежная и живая,
открой мне глаза,
вежливости безбрежность,
безгласные голоса,
слепая, святая, пустая…
Снег твой целую нетронутый
губами прозрачного сада.
Из меня выходят дома и комнаты
умершего моего взгляда.
Прячущего лицо в поднятом вороте,
холоде, голоде, городе,
можно, обниму Тебя, Господи,
как же я Тебе рада…
* * *
Однажды наступает Новый год,
когда ты даришь себе очки,
потому что упало зрение,
и развешиваешь цветные стекляшки
на дереве-бонсай вместо привычной ёлки.
Однажды ты достаёшь зрение из-под
пустоты, одетой в лавандовые пучки
и своё отражение —
что на нём? рябь? мурашки?..
холм в немедленной щёлке.
Однажды ты оказываешься на дне чашки,
и у тебя есть ровно две треуголки,
чтобы успеть спрятаться
за зрачки.
* * *
Трижды умер за эту зиму
в глаза мои и воскрес из них —
ангел Господень постриг нас в схиму
слов твоих золотых,
лиц опадающих, рук прозрачных,
вязаной чёрной шапки, печального лба;
ты — мой самый трудный задачник,
Богородичная тропа:
в гору с тобой, тебя — в гору,
гору — в тебя со мной на горе,
ведущей нас по узору
горнему на пустыре.
* * *
Бог создал тебя молчанием,
думающим молчанием тебя создал:
снегом вчерашним,
светлым веянием над водой,
веткой прозрачной, одинокой синицей,
пуховым глотком одуванчика,
огня мехом ласковым.
Рёбра твои осиновые, берёзовые, кленовые,
ноги ледяные, руки глиняные,
глаза из слёз, сердце из музыки,
уста из Бога, из уст — я.
* * *
Свет пишет свету:
я пишу лишь для тебя одного,
обними каждое слово моё молчанием —
это самая прекрасная книга во вселенной,
потому что она говорит молча,
потому что она — тайна.
Съешь её горько-сладкое царство:
рай, тартар, мир.
Здравствуй, любимый, здравствуй!
Жизнью меня обними.
* * *
Горит над бездною окно,
в нём повторяет: “Боже, Боже”
соединенье сна и кожи,
вода, и уксус, и вино,
и кажется: на волосках,
на перекрестье невесомом
распялось солнце перед домом
и входит в солнце человек
всей болью, бездною, разломом,
горящим льдом, слепящим громом,
и снегом падает на снег.
* * *
Налей мне с молоком холодной боли —
я выучила главные слова:
люблю, прощаю, ветер, небо, поле,
вода, огонь, деревья и трава,
плед в клеточку — на тонком табурете,
и венский стул, что умер от тоски,
мы дети горя, пьяного от смерти,
мы тени света, мифы, тайники...
Смотри, смотри: в тебе лицо Господне
сегодня — словно сотня сотен лиц,
ты руки опустил — Он руки поднял,
и кровь с водой стекли из рукавиц.
* * *
И Бог во всём, и в Боге — всё:
несом и невесом, несёт.
Господь как Свет — не равен свету,
и птица раскрывает ветру
гнездо, что в центре колеса,
и возвращаются глаза
и голоса
из пустоты,
и немота, что над водою,
питает зренье высоты,
и дождь с брусчатою ногою
идёт в себя — из темноты.
* * *
Это книга Живых
вписывает себя в нас:
выстрел — осечка,
выстрел — осечка,
выстрел — осечка.
Кричи, кричи себе в глаз,
выкричи из себя мёртвого человечка,
выплачь страшный его послед
на свет,
свет,
свет.
* * *
Венок из облака и тени,
в котором небо и земля,
обнявшись, стали на колени, —
простая песенка моя.
И никому её не надо,
она свободна и чиста,
пока лицо из снегопада
молчит из бездны сна и сада
и простираются уста.
* * *
В небе струна спелая,
в небе струны — струна,
или последние с первыми
плачут по сторонам.
Радость моя морозная,
валенки, гололёд.
Девочка с белыми косами
в небо страну поёт.
* * *
Мы всему рады, Господи, всему рады:
хлебу, луку, вечности в снегопады,
носкам, положенным на просушку,
пустоте, наполняющей светом кружку,
заячьей грусти, синичьей луне,
воде, начинающейся в огне.
Тишиной обними всё во мне,
накроши укроп и петрушку,
прорастающие в вышине.
* * *
Губы — книга дыхания твоего,
сжатые прочитаю:
молчания вещество
плачет дорогу к раю.
Снежный Господень хлеб…
Съешь ли воздушный мякиш,
плачешь, от слёз ослеп —
ешь тишину и плачешь.
* * *
О, ладони, восходящие на закате
в зенит!
Вплетающий небо мне в пряди
говорит над водой — говорит и горит
немотой о взгляде.
Пашенька, напеки нам оладий
на последней прохладе,
на маслице их орбит.
В сладком болит винограде,
кружит, бежит, дрожит.
* * *
На краешке боли твоей постою —
беззвучно болит, виновато,
глазами прикованное к воронью
во взгляде его и без взгляда.
Одна, отключённая светом во тьму,
я бездну прогрызла навстречу ему
и выжгла свой голос молчаньем.
Я вынесла мёртвых своих изо рта,
и вспыхнула в горле живая вода,
и всякий входящий — отчаян.
* * *
Мой Господи, во мне гора и яма,
безрукий лес, до первого ствола,
стоит пустой — во мне пустая рама
и плачущие светом зеркала.
Возьми мои неплаканные слёзы
и выплачь их в разлуку обо мне,
где у пруда небесные берёзы
Тебе целуют руки в тишине.
Во мне молчит нечаянное бремя,
внутри — туман, и ангел с лошадьми
подходит, чтоб обнять меня сквозь время,
и Ты его за это обними.
* * *
Речь истончается, изнашивается она что ли…
В тишине, напоминающей прозрачную кровь,
Божий образ из сна и боли
обнимает ночную охапку дров,
потому что это любовь.
Знаешь, ведь звёзды никто не гасит —
они гаснут сами, потому что слишком часто о них говорят.
Ночь, словно девочка в чёрном противогазе
до самых пят,
идёт босиком по трассе,
когда начинается снегопад.
* * *
Когда поднимается высокая соль,
и боль уже не боль, а слой
света — не света, а тверди,
ты ступаешь один на отвесный порог
по ту сторону смерти,
в тебе плачут женщины, птицы, и дети,
и нежно целует в лицо ветерок,
со взглядом и слухом неслитный…
Кто-то слезами касается ног
и тебя укрывает молитвой.
* * *
Случится март, и в небе изо льда
останется одна Кассиопея…
И хлынет дождь со снегом — из пруда,
в рассеянье светясь и розовея.
Я стану часто плакать без причин
и слёзы прятать, потому что важно
прочесть молчанья выдох голубин
на белоснежной скатерти бумажной
и чашки с кофе утренний покой,
любимое ворчанье чайной ложки,
когда последний ветер ледяной
выходит из глубокой зимней лёжки
и в щель под дверью тщится посмотреть,
как белый хлеб на деревянной плошке
рождается и побеждает смерть.
* * *
Нагадали мне ветры на метёлках травы
высоту на любви, тишину на крови
и туманов льняные волокна.
Если хочешь, морозную розу сорви
и рассвет напечатай на окнах.
Если хочешь, мы справимся с этою мглой.
Там вдали за рекой, за волной, за ветлой
в небо тянутся белые свечи.
Ветер сильный… Огонь от метели укрой
в междуречье молчанья и речи.
Божий ангел вознёс над землёй имена —
кто-то ждёт, сберегая тебя дотемна
голосами далёких пророчеств.
И в окне без окна — наша вечность видна,
если хочешь, родной, если хочешь.
* * *
Высокое крыльцо Лица —
Лица и Агнца, хлеб животный,
конец кольца, и колеса
свет перелётный и бесплотный.
Барашки сыплются с небес
в объятья зимней пантомимы.
Раскинув руки — словно крест,
ты шепчешь: Господи, помилуй…
И смотришь снизу в пустоту,
где ты стоишь, раскинув руки,
как бог из музыки и муки,
что в Боге виден на свету.
* * *
Господи, мы ведь не скажем ему:
страшно нам в поле,
и дико
взгляд пустоты обнимает во тьму
куст безголосого крика.
Мы не расскажем ему никогда:
мёртвые люди приходят сюда —
люди любви и сирени,
с белою гроздью у сжатого рта,
в свете без сна и без тени.
Пряди мои из реки я пряду,
грустного ветра в поющем саду,
где по большому отвесному льду
белые ходят олени.
* * *
Реки рук твоих, стремнины их и изгибы…
Ты — дерево, цветущее беззвучной речью.
Ласковым летом в пламени льна и липы
молитвой вышью тебе оплечье,
травами, ветром, света с листвой пятнашками,
звёздным, с каплями клюквы, мохом,
лошадками, слониками и барашками,
эхом, обнимающимся со вздохом.
* * *
Принесите Господеви воду и воздух,
принесите Ему заезженные пластинки,
ваши кровь, сердце, любовь и звёзды,
на земле изнашивающиеся, как ботинки.
Преломи, Господи, время, обмакни в соль:
кто примет его? имя ей — боль,
красная куртка на молнии,
волосы цвета каштана с медью.
Чтобы мы Имя Твоё запомнили,
речь вознеси над смертью!
* * *
Мне хочется в тебя войти —
войти, как в комнату, где вечер
и речь, отличная от речи,
со мной заходит, любит, лечит,
считает вслух до десяти,
садится сбоку на кровать,
и я иду тебя искать
под клёном, где цветущий стол наш
и небо отвечает: помнишь?..
и спрашивает впереди.
* * *
И ты, которому дано:
закаты гор, восходы рек,
разлуки крепкое вино,
и руки — в снег,
и руки — в снег,
решай, во рту катая ком
из тишины, в которой — Лик.
И гвоздь весенний за окном:
распни язык!
распни язык!
* * *
О, Хрустальная… Ты сидишь на крыльце,
ноги Твои до коленей покрыты золой.
Влюблённая в пепел отвесных,
положи мне на лоб ледяную ладонь,
согрей моё пламя Твоей бесконечной слезой.
Ангелу смерти на правой руке напиши,
что эти цветы не сорвать никому, кроме Бога.
ЛИТУРГИЯ
1
В разрушенной часовне тьма
во тьме переливается.
Зима, сошедшая с ума,
с ладоней не смывается.
Откроешь дверь, а двери — нет,
лишь мельтешенье сивое
и тишины распятый свет
над ангельскими силами.
2
Гору имеем в сердцах,
сердца на гор
е.
Г
оре горит в серебре,
в ледяном болевом окладе.
Люди с лицами, как печати,
жарят ангела на костре.
3
Покаянное входит
с бубенцами воздушных кадильниц,
прячется дерево
в колокол пустоты,
и на лбу тишины,
на запястьях
святых пустырей и пустынниц
маленький мальчик
обнимает цветы.
4
Проводить ладонью по зелёным колосьям пшеницы…
О, ласка простая, дороже всего на земле.
Мы с тобой птицы — последние Божии птицы,
гнездящиеся в хрустале,
изречённые Словом, уже занесённым над твердью.
Баю-баю, не думай об этом, засни в тишину,
над которой пою, поклоняясь любви и бессмертью:
виноградному хлебу, пшеничному — в поле — вину.
* * *
Уже и ты не веришь никому,
хранитель мой, безмолвный собеседник.
Возьми меня, рождённую во тьму,
от сладкой безнадёжности весенней,
от лестницы, от пола и стены,
автобуса в дымах прямоугольных,
из тишины, что больше тишины,
из клёклых снов, игольных и глагольных,
от правящих, поэтов и держав,
играющих в бессмертье на трибуне,
возьми меня в молитву майских трав,
в огромное, как Пасха, полнолунье,
в неузнанное мягкого песка,
в спокойное, рой бабочек, в стрекозы,
скользящие беззвучно с языка
в небесные мерцающие плёсы.
* * *
Л. АронзонуЛежу почти что у ручья —
как Лёня: Бога и ничья,
лежу почти что у ручья,
но до ручья минут мне двадцать —
куда вдеваться, издеваться,
куда деваться,
но до ручья минут мне двадцать,
в ручье — бумажная ладья,
ладья приятеля, не братца,
ладья не мужа — жития.
Лежу почти что у ручья,
и, если в Лёню одеваться,
всё — счастье, Бог и чешуя.
* * *
Сумасшедшие письма сгорели,
и кричит немота в немоту…
Помнишь снежные ночи в апреле
и сады ледяные в цвету?
Мой безадресный, бездный, бесчатный,
мой не мой и твоя — не твоя,
распеченненный и распечатанный,
распечной, разречной по края.
Ничего не хочу, что мне хочется.
Помолюсь, постираю бельё…
Ты мне имя разлуки и отчество,
безымянное счастье моё.
* * *
Здесь будет тихо… В несколько домов
войдёт она, переливаясь шёлком —
войдёт она, войдёт оно само,
травой присеребрённое к метёлкам,
подсвеченное птичьим голоском,
продлённое случайным детским взглядом.
Оно войдёт осенним веществом,
размешанным в часу двунадесятом.
Войдёт оно, войдёт она сама,
и станет тихо: доски, дождь, дома…
* * *
Это розовых бабочек спелый костёл,
и выходит на свет вдохновенный олень.
Мой шиповник расцвёл, мой шиповник расцвёл,
алиллуйя — лелейте оленей аллей!
И колосья пшеницы уже тяжелы,
и — как небо — огромный в хлебах василёк,
и раскинуты руки сосновой смолы —
это ангел в траве невесомо прилёг.
Это ангел целует шиповник в уста,
и влюблённое поле над полем взошло,
и честна пустота, и светла пустота,
и под нею светло, и над нею светло.
* * *
…такое дерево, у которого внутри — камень.
Куда идёшь?
Оно отвечает: на свет.
Дерево длится каменными мотыльками,
заснувшими на листве.
Дерево неправильному алфавиту,
облачённое в чистую фиту,
дерево дереву света,
дерево ветра,
не фета,
не дерево.
* * *
Бабочка вспорхнёт с лопатки,
пересядет на поясницу.
Вечность на коже гладкой,
похожая на ресницу:
дунешь — даже не дунешь — вздохнёшь
и станешь обратно временем,
наколотым здесь на нож,
с наколкой и белым теменем.
* * *
Шествие жёлтых акаций,
шествие белых каштанов,
тихий обряд бузины…
По следам — мы уходим — сиреней,
по туманам туманных туманов,
сторонам посторонней страны.
Пламя молельного поля,
летняя лютня люпина…
Светом останься, любимый.
* * *
Раскрытая ладошка мака,
и в центре — шарик надувной,
он сладко плакал, горько плакал,
когда взяла его с собой.
Собака — с мыслями до ветру —
плыла по полю, хвост задрав…
Господь, прими картинку эту
в альбом святых вселенских трав.
* * *
Ястреб над морем пшеницы, и хочется мне
песню сложить про него, взять в парящие губы…
Голос мой пересох в ястребином окне
и в огне удаляющей лупы.
Голос мой пересох, окунулся в запретный репей,
в междукрылья осок и богатство крапивы.
Ястреб в небе висит, словно ржавый замок от людей,
и мы всё ещё живы при этом, и живы, и живы…