III
В облаков небесной храмине
шли по зауми экзамены…
1
На перекрёстке ль пропасть,
жестом, угрюмо капризным,
веку в раскрытую пасть
кинув щепоть укоризны…
В мёртвых ли травах лежать –
в запахах выцветшей жизни –
вылежав право стяжать
горечь в небесной отчизне.
Знаю, на Страшном Суде
буду – молчаньем отброшен –
напоминать сам себе
о воскресении прошлом,
никнуть, в свой ад нисходить…
Только хватило бы слуха
скорбным молчаньем раскрыть
книгу скорбящего духа.
2
День ото дня всё глуше крики чаек.
Сырой туман все звуки поглощает.
Всё тише поступь времени.
Неслышно
приходят и уходят вещи, люди…
У них нет тени.
Только осязанью
я доверяю.
– Стало быть, не призрак, –
я говорю себе,
погладив кошку,
потрогав ветку
и – твою улыбку…
– Вот наш автобус с ясными глазами,
что перевозит души сквозь туман.
3
Солнце. Время течёт.
Лечит или калечит?
Где тот гамбургский счёт?
Человек не перечит.
Он лежит, как лежал, –
огуречик на пляже,
и малиновым стал
от предплечий до ляжек.
На песчаной бахче
возлежат и другие,
как и он, вообще
абсолютно нагие.
Дар, а может – удар.
Знать бы, что ожидает.
Этот – молод. Тот – стар.
Ветер книгу листает.
Как запечный сверчок,
как беспечный кузнечик,
как печник-старичок,
мастер дымных колечек,
каждый сам создаёт
эфемерное нечто
и надеется, что
где-то рядом с ним – вечность.
Высоко-высоко
самолёт в небе тает.
И растаял
легко…
Так душа отлетает.
4
Женщина пахла рыбой,
водорослями
и солью.
Женщина пахла морем,
это понравилось мне.
– Хочешь, – она спросила, –
мы поплывём и вместе
лунной дорожкой этой
выберемся к луне?! –
Властно переспросила:
– Хочешь?
Моё молчанье
было почти согласье,
было почти что звук.
Даже не сбросив платья,
быстро шагнула в волны,
не оглянувшись даже,
медленно поплыла.
Вот уже третьи сутки компас в песке ищу я,
тупо смотрю на ласты, трогаю акваланг…
Это её подарок, это моя надежда.
Только инструкция – где же?
В море с собой взяла.
5
Чреда вразнобой наклонённых столбов.
Случайный прохожий, впейзаженный заживо
попутчиком бабочек-мотыльков,
в плаще, спешным ветром
небрежно разглаженном,
легко мог за ангела даже сойти,
но
слишком нелепая эта “болонья”…
Тихо летит. И мы тоже летим.
Какая-то местность. Россия? Япония?
В реальности разница явная есть
для тех, кто по белому свету слоняется.
Любитель гравюр знает, что предпочесть,
но в праведность это едва ли вменяется.
6
Доктор, доктор,
где твой ножик?
Две берёзки у скамейки,
как сестрицы, что ждут брата.
Не спеша,
в карман халата
сунув маску с хлороформом,
доктор вышел на прогулку.
Доктор выполнил три нормы,
и уже остановиться
он не может.
Вынув скальпель,
долго режет по скамейке
нечто римски-цифровое,
счёт ведя неумолимо
всем, кого не отпускает.
За порочным кругом жизни
свято место нынче пусто.
Доктор дело понимает.
И ему
ужасно грустно…
7
Сентябрь-Матисс дремотно-золотист,
мажорно-лиственен, и тлен благоуханен,
листвы дыханьем правит Ференц Лист,
В словах двоится Игорь Северянин.
Молчанья золото сгорает на лету –
я многолепетно-жеманен,
как нежно я Вас под руку веду,
как взор Ваш чутко-женственно чуть странен.
Вы вся – как свет, Вы – осени портрет,
она и Вы – как сёстры… Что добавить?
Меня!
И мы составили букет:
в хрусталь словесности жаль ставить…
8
Прикоснись мозольной правдой рук
к моему лицу –
шершавы, грубы…
Я не верю в то, что скажет звук,
и не слушаю, что шепчут губы.
Не таись… Жестоко улыбнись
холодящей жути безмятежной
тверди неба,
по которой – в жизнь,
как по льду,
идём
над нашей бездной.
9
Ты помнишь?
Дверь, крыльцо и дождь лил…
Восторженной печали бред.
Как мы, обняв друг друга,
сохли,
любви сказав
и “да”,
и “нет”…
Как полумрак, храня истому
цветущей липы,
отвердел
и весь вошёл в ограду,
к дому,
и принял форму наших тел.
Так
потемневший лик иконы
таит неугасимый свет.
То были мы –
и
дождь,
и
кроны,
и
мокрый, весь в слезах,
букет…
10
Про-
щаль-
ный
дар Феба –
вечернее небо…
Дня тени всё дальше и дальше бежали –
в сиреневых далях, сиренью дышали…
Закатная туча в прудах лиловела,
легко отступая к последним пределам,
неона огнём догорая, и тлела.
А месяц
по лужи мерцающей кальке
скользнул неуклюже хрустальной сандалькой,
и золушкой в золотце вмиг обернулась
берёзка над лужицей…
Небо
качнулось!
Просыпались звёзды –
коснусь их…
ус-
та-
ми!
Так совестно,
рядом
скри-петь
са-
по-
га-
ми.
11
Вы столь возвышенно печальны,
что мой апрельский птичий лик
в Вас оскорбляет жизни тайный,
непостижимый мне язык.
Вы столь светлы глубоким взглядом…
Как перед омутом стою!
Мне ничего от Вас не надо,
я умираю: я люблю.
Перегорит ли это чувство?
Дорогу жизни озарит?..
Как мне при Вас предельно грустно:
за грусть душа благодарит.
12
Твоя рука
ласкает
облака.
Моя,
изнанки листьев лопуха
касаясь,
как пушистых гениталий,
вмиг
засыпает.
Рядышком притих
кузнечик верещавший:
этот псих
устроил домик
из твоих сандалий.
Вот ветерок
принёс издалека
морское нечто.
Как бы свысока,
рисует пастушков
для пасторали
Судьба…
И да хранит её рука
наш час –
на расстоянии
плевка
от
пасти
огнедышащей
Морали.
13
Пасут овец босые дети
и из копытца воду пьют.
вокруг кузнечики снуют,
малиновка звенит о лете.
Так солнцу лето предстоит,
так щедро небо землю греет,
так всё цветёт и зеленеет,
что сердце пчёлкою парит.
Как слюдяной витраж крыла
в чуть выпуклых прожилках нежных
ему идёт! Как безмятежно
лазурь на ширь земли легла!
Белеет облако ли, храм…
Как отыскать к Нему дорогу
(всегда неведомому Богу)?..
К каким идти поводырям?..
А овцы, что холмом бредут,
вот-вот сольются с облаками.
И дети машут им руками
(мол, отпускаем!) и поют…
И – исчезают в щебетанье
за старой яблоней, в раю…
14
Как хмурилось утро. День сер, бесконечен.
Ещё беспробудней насупился вечер.
Ночь, чёрною тушею, трудно дышала.
Бесцветное утро опять выползало.
В избе, почерневшей, в четыре окошка,
старуха живёт да блудливая кошка –
чего ни оставишь под кружкой на блюде,
разнюхает, камушек скинет, добудет.
Всего удивительней – всюду здесь мыши.
Но кошка не ловит, в упор их не слышит.
И бабка за ржавой идёт мышеловкой
к соседке Тамарке, беспутной воровке
(доску надломила с угла, у сарая,
и в щель кочергою поленья таскает).
Смирялася бабка пред хитрою силой,
но щель каждый вечер с молитвой кропила.
И вот у Тамарки проснулася совесть:
о ближнем подумать решилася, то есть –
на праздник Николы с бутылкою водки
явилась и банкою пряной селёдки.
И бабка сказала:
– С таким угощеньем
забудем о прошлом! Займёмся спасеньем.
С тех пор каждый вечер, свечу зажигая,
акафист Николе с Тамаркой читают…
15
Асфальт и воздух. Городской пейзаж,
исполненный мерцанием графита:
художник обломил свой карандаш,
тончайшей пылью полотно осыпав.
Речная дымка облекает в плоть
и самый воздух. Томно розовея,
вздыхают липы. Как дурная кровь,
река ползёт огромным тёмным змеем.
Она берёт в охват, в полукольцо,
гранит, и мрамор, и бетон – весь город.
Так и живут уж множество веков:
у города давно змеиный норов.
Но над змеёй, блестящей чешуёй,
над всей толпой с безумными глазами
всегда в седле – бессменный часовой! –
Святой Георгий. С белыми церквами…
Асфальт и воздух. Городской пейзаж,
весь облечённый в сумрачность графита.
Отточенный и жёсткий карандаш
дорисовал подковы на копытах.
16
Завтрашний день,
призрачный час –
вот его тень,
абрис и глас…
Шёпот часов,
шелест минут,
блик на часах,
блёклый уют.
Движется тень,
как по меже…
Завтрашний день –
вот он уже!
Не уловить
и не понять,
как его жить,
с кем разделять?..
17
В шум осенний и ночной –
выйду в сад.
Сообщается с луной влажный взгляд.
Всё блестит – дождя росой – под и над:
Под ногой, над головой – целый клад.
Бриллиантовый ты наш старый сад!
Вишни, яблони и я – сошуршат.
В дом войду – все половицы скрипят…
Запишу.
И подпишу:
Г о м м е р ш т а д т.
Померещилось?
В окно – стук ветвей.
Жёлтым пальцем погрозил мне Ван Вэй…
*
Пыльца карандаша,
цветка пыльца,
пыл,
пыль дорог –
здесь всё перемешалось.
Как смог…
И городской суровый смог
добавил
(и укрыл мечты усталость).
На пыльных полках залежалась жалость!
Безжалостность – для времени закон,
его неумолимая работа…
Так сходит пласт с записанных икон,
и видит глаз…
утраченное что-то…