Дата: 30-12-2012 | 19:33:20
Часть четвертая
Когда в деревне умирает колдун, разбирают крышу, чтобы его виноватая душа наконец могла освободиться. Он не был колдуном: во всяком случае, ему не приходило в голову колдовать, и его этому не учили. Иногда ему казалось, что он предвидит что-то, но предвидение, как правило, не сбывалось. Потому он всегда полагался на опыт наставников, на расчеты конструкторов и если уж на то пошло, то на приказы руководителей центра.
Видимо, игла, пронзившая его существо, была блестящей и тонкой. Блестящей – потому что с концом его видения блеск не уходил, подобно блеску молнии, который навеки разливается в мертвой памяти убитого. Тонкой – потому что выход был тесен даже для такой тонкой субстанции, как душа, она с трудом выбиралась из вынужденного мрака смертного тела в область запредельного небытия. Его зародышевые клетки, еще не погибшие вместе с ним, трепетали от сопереживания с ее напряженным исходом.
И все же ему показалось, что кто-то старательно разбирает над ним крышу.
Вначале над образовавшейся отдушиной возникла странная театральная маска, олицетворение трагедии, потом печальная подкова рта стала изгибаться снизу вверх, перестраиваясь в улыбку. Он вспомнил, что при выборе именно его для миссии полета решающей оказалась его открытая улыбка, ибо лицо, призванное смотреть на себе подобных из кромешной высоты, должно нести на себе привлекательную улыбку, ни в коем случае не натянутую, тем более не презрительную ухмылку или горькую усмешку.
Тогда для соискателей-детей показали зрелище: вышел тощий артист с приклеенной на лице печалью и толстый благодетель с толстой пачкой денег в руке и ртом, похожим на знак минус. Благодетель с невыразительным лицом стал отсчитывать бумажки и передавать их в просящую руку артиста, отчего печаль на его выразительном лице оттаивала, преображаясь в сияющую улыбку, когда все деньги перекочевали в его ладонь; но в этот момент деньги нарушили равновесие его тощей артистической фигуры, он перекосился и якобы замертво рухнул наземь.
“Дети, – воскликнул назидательно толстый благодетель, – умение хорошо считать есть единственно верный путь к процветанию изящных искусств!”
Но дети уже не слушали его, они смеялись над наказанной жадностью худосочного артиста. А будущие наставники в подзорные трубы выбирали наиболее подходящую для высокого взлета улыбку.
И сейчас маска над ним улыбалась ему его детской улыбкой, а в просветах глаз маняще проступало голубое земное небо. Он видел эту ожившую маску, понимал, что она обращает свое внимание на него, но видел себя, достойного такого внимания. Потом медленно маска стала удаляться, но и он последовал за нею, будто она несет его в зубах улыбающегося рта, словно кошка слепого котенка, и он никак не мог понять, за что она его держит, за спину или за голову, ибо он не ощущал ни своей спины, ни головы. Он решил считать себя проглоченным, ибо маска растворилась в движущемся пространстве, и он уже не видел ни ее улыбки, ни ее зубов.
Он захотел заговорить, но не услышал своего голоса, хотя тут же ему стал внятным ответ на не прозвучавший вопрос, ответ потряс его в буквальном смысле, заставив дрожать подобно незримой струне, тронутой незримым, но весомым смычком:
“Я есмь твой ангел-хранитель. Да, я твой ангел-хранитель. Не пугайся меня, но и не мучай меня вопросами, которые будут отвлекать меня от нашего пути. Конечно, я буду стараться отвечать тебе, но нам предстоит очень нелегкий путь. Тот путь, что ты преодолел силой чужого ума, нам предстоит проделать в обратную сторону силой твоей осиротевшей души и силой моего вечного духа. Я сопровождал тебя, но я был не в силах тебя сохранить. Дух веет, где хочет, но ты проник туда, где дух уже не хочет веять. Тебя занесло за пределы Божественной Вселенной. И в ее пределы я обязан вернуть твою душу, так же как я обязан был следовать за тобой, чтобы успеть ее, твою душу, уловить в момент исхода, чтобы она не рас¬творилась бесследно в чужой немыслимой пустоте”.
Хотя известие должно было погрузить его в глубокую скорбь по самому себе, потрясение было приятным, и, когда оно утихло, он захотел снова испытать течение ангельского голоса по струне его души, ибо в замирании не было ничего, кроме всплесков новых вопросов, которые таились где-то в центре его нового существования. Он уже сознавал себя тонким смычком, настроенным на струну ангельского слуха, или, может быть, дуновением внутри ангельской флейты, которая тут же зазвучала ему в ответ.
“О, это желание увидеть себя! Ты захотел увидеть себя в зеркале, и это стало причиной разрушения твоей телесной оболочки. Ты даже не успел заметить, что это было за зеркало. Земные законы и земные константы плохо сочетаются с физическим беззаконием других миров. Не отвлекай меня лучше вопросами, связанными с физикой или математикой! Божественны лишь редкие числа, один, два, три, менее того – семь, а какое нагромождение чисел в вашем видимом мире! И ты нес это нагромождение в себе. Ты захотел увидеть себя как совокупность хранящих тебя в полете чисел, но при той скорости, как твоя, твое цифровое представление в зеркале не соответствует твоей действительности. Тем более это расстояние между тобой и желанным зеркалом! Тебя предупреждали догадливые мыслители об опасности сверхдвижения. Ты просто-напросто разбился о собственное отражение. И теперь оно не принадлежит ни тебе, ни мне и летит одиноко туда, откуда никому никогда не будет возврата”.
Это показалось ему печальным. Ему было очень трудно вообразить себе, как его отражение продолжает где-то играть его роль, может быть, даже оно тоскует теперь о нем, и ему стало жалко своего отражения. Обычно разбиваются отражения, оригинал остается, или, как в случае с Нарциссом, они сливаются и исчезают оба вместе.
Дуновение голоса еще качало его, как лодку в океане, только плеска не было слышно. Когда-то в планирующих полетах он видел, как по земле летит его крылатая тень, сейчас он ощущал себя такой же летящей тенью, тенью ангела, но самого ангела он не видел.
“Ты не можешь меня видеть, – зазвенела в нем ангельская струна, – потому что я храню форму твоей несовершенной души, испуганной своей неожиданной свободой. Я несу в себе твой испуг, не показывая его тебе, чтобы твоя душа безболезненно приняла свою блаженную форму. Ангелы иногда кажутся страшными тем живым, которым они являются не всегда по своей воле, а втягиваясь в земное зримое пространство игрой настоятельного воображения, не облагороженного святостью смиренного иконописца. Наши очертания часто очень страдают от рассеянного человеческого зрения. Особенно опасно попадать в поле ложно-невинного женского взора, когда наши крылья ломаются в воронке внешне безмятежного зрачка. Нет ничего больнее, чем удар бесконечности об единицу...”
Дуновение голоса замерло где-то в листве Мирового древа. Легкое покачивание челнока утратило свою блаженную амплитуду, серая, мертвая зыбь уныло нахлынула на отсутствие его тела. Где-то, где не было сердца, разливался смутный страх.
Голос упал с Мирового древа сизым туманом, это был и не звук, и не очертание, а разрозненный алфавит, с трудом собирающийся в слова.
“Мы вернулись в опасную глушь Вселенной. Здесь пространство изъ¬едено обиженными душами, не нашедшими или потерявшими своего ангела. Здесь есть души, до сих пор крадущие друг у друга кости. Здесь есть места страшные, как провал пустого взгляда. Ты преодолел это испорченное пространство под прикрытием мечты о чистоте снега. Крик неприкаянных душ заглушает гармонию небесных сфер и встает как мутный щит на путях осмысленного разговора. Мой голос с трудом в этой бездне обретает в тебе впечатление слуха. Но мы и это преодолеем...”
Голос с Мирового древа бросил ему легкий цветок, держась за который он не проваливался в бездну. Стали видимы покинутые им звезды. Он впервые увидел их не над собой, а сквозь себя, отчего они стали ему еще дороже, не умаляя его отсутствующей плоти. Возможно, что, видя чужой свет, он сам обретал способность свечения. Возможно, это помогало ему освещать обратный путь, и, возможно, это нравилось его ангелу, ибо он видел это.
Эти вдунутые в него звезды, а может быть, только его одного снова что-то задело, обеспокоило, даже закружило, но как-то необычно, неожиданными толчками и провалами, и ангел ему поведал:
“Это Большое Минное Поле Вселенной, но это не совсем точное название, а обозначает оно поле битвы исторических личностей, где продолжаются непрерывные военные действия, постоянно повторяются ошеломительные подвиги. Здесь идет соревнование в науке разрушать, подавлять и сдерживать, что особенно трудно в едином и неделимом пространстве.
Вот крымско-татарский хан Тохтамыш тайком от Кутузова выжидает, когда Наполеон войдет в опустевшую Москву, чтобы тут же ее сжечь. Все попытки Наполеона доказать Тохтамышу, что это не его время и совсем не та Москва, тщетны. Тохтамыш свирепо сжигает то, что он считает Москвой, чтобы не было больше сомнений, кто поджигатель, и теням наполеоновских гренадеров нечего грабить. Наполеон же вместо того, чтобы поспешно отступать в родную Францию, бросается в сердцах в погоню за Тохтамышем, его конница форсирует Сиваш, громит в Крыму отступающую русскую белую армию во главе с благородным генералом Врангелем, но тут с Черного моря его начинает обстреливать турецкая эскадра. Наполеон напрасно ждет подкрепления, конница Мюрата попадает в засаду, ибо ее проводник, матрос революции Железняк, опять завел ее не туда и французов бьют объединенные полчища половцев, гуннов и печенегов. На помощь туркам с моря подходит единая, неделимая часть Украинского Черноморского флота. Мимоходом обстреливают броненосец “Потемкин”, который ищет убежища в чудовищной киноленте Эйзенштейна. Наполеону ничего не остается, как бежать вместе с остатками Белого движения из России, в результате его хоронят несколько раз на разных русских кладбищах, то в Турции, то в Белграде, то в милом его сердцу Париже, где он снова собирает армию, восхищает и разоряет Европу, пока опять и опять не нарывается на одноглазого русского старика Кутузова. Вот головокружительный провал, здесь в келье давно упокоившегося летописца сидит участник Крымской кампании Лев Толстой и описывает и описывает борьбу Кутузова с Наполеоном, ибо всплывают все новые и новые факты, войска несут все новые и новые потери, одерживая все новые победы и терпя все новые поражения.
Человек единственное существо, которое постоянно увеличивает расстояние своей убойной силы. Убийство на расстоянии вытянутой руки, на расстоянии брошенного копья, выпущенной из лука стрелы. С тех пор как это расстояние покрыло всю Землю, в любой точке Вселенной идет невидимая война. Побежденный в земном бою побеждает в бою небесном. Почему так происходит? Потому что побежденные несут бульшие потери, нежели победители, и в небесном сражении силы побежденных, как правило, превосходят зазнавшиеся силы триумфаторов. Исключение – русские, павшие во Второй мировой войне. Они победили, но продолжают гибнуть в иных сферах. Павшие в небесной битве во второй раз ведут новые неравные бои в следующих слоях небес, так до бесконечности. Нам очень повезет, если мы невредимыми минуем эти небеса, если нас не заденет шальная пуля, если мы не подорвемся на забытой мине, если нас не затопчут боевые слоны Ганнибала, не загрызут немецкие овчарки или не съедят дикари-людоеды, легендарные охотники за головами. Особенно это опасно для тебя, ведь ты – великий герой, твоя голова у разборчивых людоедов ценится очень высоко.
Не бойся, это уже другое поле, и по нему бродят другие тени, они не так ужасны, как выглядят. Нет, это не людоеды, проглотившие чужие головы, это народ, для которого желудок был превыше всего, поэтому желудок занял свое место, то есть бывшее место головы, а голова тихо переваривается там, где когда-то верховодил желудок. Это мирные люди, они умерли своей смертью и теперь продолжают жить своей жизнью.
И этих тоже не бойся, у них вместо головы то, что было превыше всего для них, поэтому они вообще потеряли голову. А эти плоские черви, замкнутые сами на себя, это рядовые сторонники отсутствия каких бы то ни было иерархий. Из них можно вить веревки, по которым легко спускаться в пропасть глупости, но подняться обратно нельзя, любопытные вечно соскальзывают по гладким извивам вниз”.
Ангел приумолк, видимо, эти тени вызывали в нем некоторое уважение, а о нем ангел словно забыл на мгновение, отчего ему почудилось, что его выронили, и если он до этого был натянут в пространстве горизонтально и ангел играл на нем как на скрипке, то сейчас на нем стало возможным играть как на виолончели, ибо натянут он был отвесно, перечеркнув таким образом собственную линию горизонта.
“Ничего страшного, – продолжал утешать его ангел, перехватив его, как падающую в пропасть виолончель, – ты попал в топкое место пустых разговоров, систематической болтовни, но здесь эти серые тени, от которых идет пар холостого перегрева, уже не обмениваются словесами друг с другом, а только чокаются пустыми стаканами. Здесь можно встретить знаменитых государственных деятелей, которые в принципе еще живы, но их тени уже здесь, ибо здесь они скорее находят себе собеседников. Здесь немало отставных военных, которых по тем или иным причинам не допускают к военным действиям даже в потустороннем мире. Многие столпились здесь в ожидании спиритических сеансов, с этими как раз никто не хочет говорить в заочных сферах, поэтому спиритический вызов для них единственная возможность разболтаться. Еще здесь скопище влиятельных дам, которые и здесь продолжают оказывать свое влияние. На что? На общество? И на это общество тоже, но еще они хотят оказывать влияние на Вселенную, в чем им не могут отказать галантные тени пребывающих здесь высокопоставленных мужчин. И здесь не без суматохи. Вот морские пехотинцы пожимают руки всем своим президентам, вплоть до первого, после чего они разочарованно расходятся, ибо очередь быстро исчерпана. Вот русские патриоты рвутся дать пощечину Петру Первому за то, что он устроил сквозняк в России, прорубив окно в Европу. А вот огромная толпа – это народы всего загробного мира спешат в мавзолей души Ленина, чтобы заставить ее повторить все те обещания, которые прозвучали из глубины еще живого вождя. Но эта душа молчит, она верна суровому безмолвию своего исковерканного ради земной вечности тела.
Да, запах. Этот запах многое говорит опытному чутью, этот запах сопутствует воинственному скрипу и зеркальному блеску. Мы в раю. Этот рай не исчерпывает все состояния блаженства, но это тоже рай. Нет, это не запах забальзамированных кумиров, хотя он и сродни бальзаму.
Здесь царит вселенский запах ваксы, здесь пребывают в блаженстве те, кто всегда мечтал чистить сапоги самому товарищу Сталину. Здесь сапог хватает на всех, это и есть их Чистилище. Почитатели Гитлера не могли для себя пожелать ничего лучшего, поэтому они тоже здесь чистят сапоги господину Гитлеру. Можно подумать, что Гитлер не так часто носил сапоги, как товарищ Сталин, но здесь все справедливо, и у Гитлера здесь не меньше сапог, чем у Сталина. И это несмотря на то, что Гитлер, так же как и Сталин, находится в Чистилище, и это ради тех, кто, благодаря им, ощущается себя здесь как в Раю. Ты, конечно, я понимаю это любопытство выздоравливающей души, не можешь не спросить: что же тогда такое ад?
Ад находится здесь же. В аду сгорают от зависти те, кого не удостоили чести чистить сапоги ни Сталину, ни Гитлеру.
А здесь страдают более интеллигентные личности, при жизни они страдали от более высоких видов зависти, теперь они страдают вдвойне, поскольку никак не могут понять своим интеллектом, отчего их так мучает не оказанная им честь чистить чужие сапоги.
Ты никак не возьмешь в толк, отчего же мучается в сам товарищ Сталин? Ну, как же, ему кажется, что в его сапогах ходит Гитлер. А чем подавлен рейхсканцлер Гитлер? Очень просто, ему жмут сапоги товарища Сталина. Ты находишь эти страдания недостаточно мучительными для обоих вождей? Но в этом проявляется простота и человечность ада, и дело не в изощренности муки, а в ее безысходности.
Тебе не нравится эта бесформенная серая масса? Но она никому не нравится. Она не нравилась бы и себе самой, если бы могла выразить свои собственные переживания. Это то, во что обычно превращаются самые обыкновенные воры. Это и есть, собственно, та вакса, которой чистят вышеупомянутые сапоги. Конечно, вакса должна быть скорее черной, чем серой, но тогда бы чистка сапог заканчивалась бы несколько быстрее, чем проходит потенциальная бесконечность, а так она не заканчивается, наполняя чувством блаженства одних и удручая других. В то же время сам космос черен, и серое получает в нем необходимую возможность, так или иначе, блестеть”.
Промелькнуло несколько знакомых лиц, на них не было и тени страдания, он подумал: значит, они в раю, это хорошо, хотя при жизни на этих лицах не было заметно ни тени мысли. Но одно из явлений его неприятно поразило: это группы абсолютно одинаковых теней, которые мучительно вглядывались друг в друга.
“Это увековеченные, – объяснил ангел, – они блуждают среди собственных подобий, не в силах понять, кто из них настоящий”.
Многих из них он никогда не встречал лично, но хорошо знал по портретам.
Кто-то играл на нем не как на виолончели, а как на контрабасе, перебирая басовые струны, под этот туповатый ритм с горизонта ползли полчища начищенных сапог, они нарастали, шли строевым размеренным шагом, но потом почему-то начинали заплетаться самым причудливым образом. Ему показалось, что они бегут по снегу, что они бегут в панике с какого-то исполинского поля боя, оставив своих хозяев недвижно лежать на окровавленном белом снегу. Ему хотелось еще спасти кого-то, он попытался кого-то приподнять под огнем невидимого противника, но только провалился в глубокий сугроб.
Ангел засмеялся:
“Это не то, что тебе представляется, это переплетения самых обыкновенных букв, хотя они и говорят о бедных событиях, интересных для тех, кто в них не участвует, и провалился ты не в снег, а просто порвал свежую газету”.
Не было никакого запаха, оставалась только чернота без блеска, но вот и блеск появился, обмотав его шею снежным шарфом, он узнал родной Млечный Путь, обрадовался и удивился его гордому постоянству. Все звезды были на своих местах.
Он уже мог ухватить за пояс коренастого Ориона, и тогда бы его могли увидеть с Земли, оттуда, где ночь. Он вспомнил шутку школьного астронома. Он спрашивал: “Какая звезда ближайшая к нам?” “Альфа Центавра!” – кричали отличники. “Ничего подобного, – ликовал астроном, – Солнце”.
Как всегда, ангела не было видно, но был слышен скрип его шагов, словно они рядом идут по снегу, но следы оставляет только ангел. Как прекрасно, как очаровательно, что ангел сумел вернуть его сюда, в привычное земное небо, где каждая звезда имеет свое имя!
“Как прекрасно, как очаровательно, что ты выдержал дорогу сюда, в привычное земное небо, где у каждого есть своя звезда!” – протрубил ангел в невидимую огромную трубу, и при этом из нее вместе с известием, словно молния или змейка, вылетела маленькая флейта, таящая в себе возможность женского светлого голоса, которая повторила уже в своей тональности: “Как прекрасно, как очаровательно, что у каждого есть свой путеводный ангел!”
Была ли эта молния-флейта все время рядом с ним, или она дожидалась его в этой близкой, надежной Вселенной? Или это была флейта-змея, которая заставила его сделать мертвую петлю в надежде вернуться домой?
Правда ли, что Вселенная при всей ее грандиозности женственна? Ангел выплеснул еще несколько звенящих волн:
“Конечно, женственна и бесконечно женственна! Но она еще и девственна, поэтому тебе не следовало ломиться в ее прозрачный предел с такой безудержной поспешностью, да еще и с желанием увидеть свое отражение! И все же – это не тень Млечного Пути, а самый настоящий Млечный Путь, и твоя душа насытилась его молоком, и ты заслужил под ним свое тело, ты получишь его, но запомни, как желают того буддисты, это будет твое последнее тело...”
Часть первая
Звезды так плавно опустили его на Землю, как будто не они это свершили, а он медленно возвел звезды на их места. Где-то среди них остался и ангел, уже не напоминая больше о себе. Внезапный метеор быстро пересек созвездие Лебедя, словно яркое доказательство истинности этого неба, поскольку в нем можно сгореть. Боль этой вспышки отдалась в его спинном мозгу, он содрогнулся и опустил взгляд на линию горизонта. Конечно, была ночь, иначе звезд не было бы видно. Во тьме тихо колыхались силуэты деревьев, они были непрозрачны, значит, одеты листвой, было лето. Он медленно приходил в себя.
Среди деревьев проступали кричащие в своей обнаженности кресты, указуя на страны света. Он понял, что попал на кладбище. Чему удивляться, побывав в глухих закоулках рая и ада. Он стоял над могильной плитой, едва освещенной тусклым светом ущербной луны, плита была очень древняя, он нагнулся, чтобы разобрать на ней свое имя, известное любому на Земле. Его нисколько не удивило, что именно его имя было высечено на плите, ведь очень много детей называли в его честь, а обрадовали его даты рождения и смерти неизвестного однофамильца – это были пятизначные числа!
Надо думать, что он выполнил свою задачу – добавил времени своим отсутствием, а своим возвращением он докажет, как много еще нерастраченного времени впереди.
Он потянулся, наслаждаясь своим вновь обретенным телом, его фигура вышла на дорожку, обозначившуюся в наступающем рассвете, и тут его охватило чувство, которого он давно не испытывал: ему показалось, что на него кто-то смотрит. Присмотрелся и он, за крестами мелькнуло что-то, а так как бежать, минуя могилы, было непросто, эти двое выскочили прямо на него, в руках у них были охапки еще не увядших цветов. Ну вот, его уже спешат встретить с цветами. Но они почему-то пронеслись мимо и скрылись; наверное, будут встречать его на выходе из кладбища, на кладбище приветствовать несколько неудобно...
Он вышел через ворота на улицу незнакомого города, который еще не совсем проснулся. Те, с цветами, так и не встретили его, дав ему возможность выдвинуть предположение о стеснительности местных жителей. Хмурый старик подметал за воротами улицу, он так был занят своим делом, что не заметил его, а когда наконец заметил, то только крепче вцепился в свою метлу и замахал ею еще отчаянней.
– Вот я и вернулся, – поведал он первому встречному.
– Мог и не возвращаться, – сказал старик своей метле, стараясь не глядеть в его сторону.
Конечно, старик. Видимо, старику давно уже все равно. В чудеса он не верит и ничего хорошего не помнит. В любые времена возможны такие старики. Все времена похожи друг на друга.
Ему было приятно передвигаться на своих ногах, размахивать в такт движению своими руками, поворачивать голову на звук или на приближение какого-то предмета, будь то птица или промелькнувший на перекрестке велосипедист. Он чувствовал, что его тело подогнано к нему как всегда, как прежде, как будто не было на дне Вселенной его разбитого отражения.
Он вовремя освоил прежнюю подвижность своего тела, он только собрался пересечь улицу, как из-за угла на свирепой скорости вылетел белый автомобиль и наверняка бы сбил его, если бы на его месте был самый обыкновенный человек. Но он интуитивно рванулся вперед, и машина пронеслась мимо. Человек за рулем даже не оглянулся. Интересно, что это за человек, как он ходит по улицам, когда он ходит пешком, или он уже давно сросся с автомобилем? Автокентавр? Было ли случайным его появление, или тот на него осознанно замыслил покушение – как узнать? Он уже стоял на другой стороне улицы, и его не испугало появление еще одной бешеной машины, тогда он понял, что так здесь ездят, значит, со временем здесь все еще неладно, если его так оголтело уплотняют.
Он поравнялся с дверями подвальчика, откуда слышались голоса; наверное, здесь перед выходом на службу пьют кофе с круассонами, решил он, машинально спускаясь в подвальчик.
– Занято! – бросили ему за первым же столом, хотя он и не собирался там садиться.
Все столы действительно были заняты, сидящие за ними, склонив головы к центру стола, о чем-то загадочно переговаривались, время от времени откидывались назад, и тогда они пили, но не кофе, а водку. Водку ему пить не полагалось, но он знал от наставников, что московский или калужский разлив достаточно надежны, с остальными надо обходиться осторожнее. И то, что в ясные рассветные часы, когда вся жизнь полнится будущим, пить водку предосудительно, он тоже слышал. А здесь пили, не снимая кепок, и кепок было гораздо больше, чем шляп, которые тоже не снимались с голов, отчего лиц и их выражения уловить было невозможно. Приглядевшись, он с ужасом понял, что головные уборы были естественным продолжением головы. То же самое и с одеждой, она, подобно оперению птиц плотно покрывала тела говорящих и пьющих. Он обратил свой взор на обувь, она, несомненно, сформировалась в результате эволюции веками не мытых ног. Его наблюдения были прерваны хозяйственным указанием официанта:
– Не видишь, что здесь за типа люди? Проваливай!
Не имея привычки ни с кем спорить, он вышел на воздух, свежесть которого настолько отличалась от атмосферы подвальчика, что ему стало приятно оттого, что его так неприлично выставили. Он никак не мог вспомнить, где еще он встречал такую же душную атмосферу; странные головы с выступами фуражек и кепок, ноги, нарастившие на себе... сапоги…
Еще один старик, по старости он уже не мог даже мести улицу, он одиноко сидел на скамейке и держал в руках газету, которую он по старости тоже не мог читать.
– Сынок, нет ли у тебя закурить? – прохрипел безо всякой надежды в голосе старик.
– Я не курю, отец, – пришлось ему ответить, он впервые пожалел, что он не курит.
– А что же ты не на войне, сынок?
Странную фразу сказал старик, заставив его остановиться и в свою очередь спросить:
– На какой войне, отец?
– Да я и сам не знаю на какой, но, когда я был молодой, я, помнится, был на войне, потому и остался совсем один, на войне, помнится, почти всех остальных поубивали. Да и сейчас молодых редко встретишь, где они – ясно, на войне, на какой – не знаю. Воюют друг с другом! Ты смотри не ходи туда, а то и тебя там убьют...
Старик замолчал и тотчас забыл о нем, не растолковав свое безнадежно высказанное предостережение, куда не ходить. И он пошел дальше в поисках людей, потому что старик был, скорее всего, не прав, просто он плохо видит и слышит, потому и утверждает, что никого не осталось. И верно, все больше прохожих попадалось ему на пути, они выглядели празднично и бодро, они обходили его стороной, не удостоив своим взглядом, отчего можно было заключить, что у них сегодня очень важное назревает событие. Он стал замечать, что во всех этих лицах есть определенное сходство, он долго соображал, пока его не осенило: они напоминают ему усредненные лица его второстепенных наставников, тех, которых разогнали после разоблаченного безобразия с очередью красавиц. Кто-то еще ехидно заметил, что наставники наставили ему рога, но он не обратил внимания на ехидство, как на недостойную слабость.
Лица были большие и розовые, сосредоточенные на себе, на некоторых были роговые очки, эти были посолиднее и постарше, видимо по званию, а не только по возрасту. Но если у наставников лица были исключительно мужские, то в нарастающей толпе он узнавал и женщин, лица которых были лучше мужских, хотя и в них уже проявлялось некоторое усреднение. Как бы это лучше определить... Быть может, их головные уборы были разнообразнее, запечатлев пласты вымерших, когда-то прекрасных мод? У женщин часто появлялось мужское выражение лица; если бы не это, то многие напоминали бы ему его былых красавиц. Прелесть, накопленная случайным совпадением любовных обстоятельств казалось погашенной служебным расчетом руководящих лиц, точнее говоря, постылые лица наставников и охранников поставили свою печать на Божью милость. Красота вызревает род за родом, а разменивается в одночасье, подумал он, но что тогда остается? Лица, за которые заплачено красотой?
Он попытался заговорить с некоторыми из них, еще раз пожалев, что не курит, иначе было проще всего попросить у них закурить, хотя и не совсем удобно просить об этом у женщин. Спросить у них дорогу? Но куда? Полюбопытствовать, что это за город, но за кого тогда его примут? Спросить, который час?
– Скажите, пожалуйста, который час?
Ему не ответили, прошли, не оглядываясь, мимо. Он повторил еще раз, но на него посмотрели так, словно говорит он на неизвестном наречии или, более того, просит милостыню в непотребном месте. Тут он понял, что они не говорят, а жуют, и им этого достаточно, чтобы понимать друг друга.
Лиц становилось все больше, и все они стремились в одну и ту же сторону, ему не оставалось ничего другого, как последовать за ними. И хотя они оставались глухи к его речи, он все-таки улавливал в их языке знакомые слова. Да, да, без сомнения, у всех на устах звучало его имя. Как? Они устремляются встречать его, не замечая, что он уже среди них? Неужели он так изменился, выветрился на космических ветрах из своих фотографий, портретов, бюстов? Он снова пожелал увидеть себя в зеркале, чтобы понять, отчего все это происходит, отчего он до сих пор не узнан.
К разговорам в толпе присоединилось радио, звучащее неизвестно откуда, но направляющее толпу в нужную сторону. С ужасом он вспомнил, что уже слышал все это, но слышал не прислушиваясь, потому что это было – о нем, но не для него. Такой же торжественный шум царил в день его запуска в глубину космоса, однако, тогда он не мог всего этого наблюдать со стороны.
Радио повторяло громовым голосом, что сбывается вековая мечта о сапогах-скороходах, что сегодня ОН будет послан в небывалую погоню за временем, которого всем так не хватает и которое он, наконец, догонит и перегонит.
Неужели снова? Значит, его первый полет не удался? И сейчас, без дня передышки, он снова переживет душный отрыв от земли, грохот старта, потом гробовая тишина чужого пространства! Но почему его тогда не пропускают вперед? Почему отталкивают локтями, стараясь протиснуться туда, откуда ЕГО лучше видно перед скорым взлетом?
По усилившемуся реву толпы, по ее натиску он догадался, хотя ничего не мог понять, что ОН сейчас там, на виду у всех, и все хотят его увидеть, быть может, пожать ему на прощание руку. Он катился вместе с толпой, и ему было трудно колыхаться вместе с ней своим привыкшим к одиночеству телом.
Он хотел сдавленной грудью прокричать: “Да я это, это же я! Я!” – но ангел уже не играл на его скрипке, флейта осталась молнией в чужом, черном небе и змеей на черной, чужой земле, она так и не грянула оземь, не обернулась красавицей и не заговорила с ним человеческими словами. “Наш народ достоин того нового времени, которое ОН добудет для нас в сокровенных глубинах Вселенной!” – гремел чужой голос в репродукторе. “Кто же ОН? Неужели не я, а мой дублер?” – успел он предположить, но тут же захлебнулся своим именем, грохочущим со всех сторон и потерявшим в миллионах глоток свое единственное значение.
Его толкнули напиравшие сзади, толкнули навстречу этому магическому имени, он потерял в этом мире привычное равновесие, его сбили с ног, и тотчас по нему неумолимо пошли чужие черные сапоги, он в последний раз отразился в их черном блеске, свет погас в его втоптанных в родную землю глазах, тяжесть, не сравнимая с тяжестью взлета, с хрустом смяла его последнее тело, и длилось это невыносимо долго, пока он с облегчением не почувствовал, что где-то на небывалой высоте над ним разбирают крышу.
Вячеслав Куприянов, 2012
Сертификат Поэзия.ру: серия 1109 № 96895 от 30.12.2012
0 | 0 | 1536 | 18.12.2024. 22:21:21
Произведение оценили (+): []
Произведение оценили (-): []
Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.