Орден Полярной звезды - 3

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

СЫН


Он долго искал камень, чтобы его бросить в пруд, нашел, бросил, и по воде пошли круги, дернув луну за серебряную пуповину и рассыпав новорожденный свет в рассерженные волны. Второй камень искал он еще дольше, и, когда он швырнул его, тот отпрянул от воды, никак не повлияв на лунный осадок, потому что пруд затянуло льдом.
Время собирать камни.
А где их возьмешь, если все они давно что-то подпирают, чему-то противостоят? Пирамиды, пьедесталы, колонны... А иные заброшены в тину тихих заводей, где они едва блестят недоступными светляками в перевернутом омуте неба.
Ночью он имел право отдыхать от калейдоскопа дня, где его облик был разбит на множество подобий, где его рот коллекционировал улыбки, по глазам, словно рябь по воде, пробегали проблески разных по оттенкам, но мудрых по сути мыслей. Лицо, уставшее от ликующих, полных надежды взглядов, руки, набрякшие благодарными рукопожатиями. Отнятый от его гортани голос в положенные часы сопровождал ожившие слепки с его лица, обещая зрителям и слушателям то, чего им всем не хватало.
Время.
Он обещал Время.
Как пчела на обножке принесет в свой улей накопленную цветком питательную пыльцу, так он призван выбрать созревшее на почве истлевших звезд мировое время. Именно он, и никто другой. А они с легким сердцем могут пока продолжать утрачивать свое настоящее время.
Его долго готовили для небывалого подвига. С самого детства. И потому у него не было собственного детства, хотя уже тогда предполагалось, что это добавляет детства всем прочим.
Когда дети носились друг за дружкой, оставляя каждому вероятность догнать другого и в то же время при старании надеясь убежать от любого, он был за пределами этих игр, он должен был тянуться за взрослым наставником, который вел его за собой, исходя из продуманных скоростей, ускорений и внезапных остановок. Когда дети купались, будто они впервые попали в воду, он должен был повторять движения наставника, который, казалось, родился в воде.
Он научился любить землю, отталкиваясь от нее ногами. Он научился любить воду, проскальзывая сквозь нее, подобно обтекаемому существу, для которого голова служит носом. Он полюбил воздух, ибо с ним вдыхал в себя все небо, приобщавшее его к высочайшему огню, до которого ему еще суждено будет дотронуться.
– Дыши, дыши, – подстрекали его наставники, – тебе еще придется не дышать или почти не дышать целую вечность!
Он учился затаивать дыхание под водой, и когда он выныривал, то чувствовал не только вкус, но и цвет воздуха, который из синего в его легких мгновенно становился красным, а, пройдя сквозь камеру сердца, сгущался и темнел, как терпкое вино, которым его не баловали, но и не лишали с достижением зрелости. Ему исподволь загадывали загадки: старше ли его это вино или моложе и насколько, когда его сняли с лозы, какое стояло в ту пору лето – и чем старше он становился, тем более старое вино доверяли ему на пробу. И надо было угадывать местность, где оно родилось, высоту над уровнем моря, удаленность от розы ветров, и все это не для того, чтобы в предполагаемом обществе блеснуть отточенностью праздного вкуса, но чтобы уметь определить, оказавшись в неизвестном краю, что это за край, по запахам, по привкусу надкушенной травы, по заложенной в этой земле толике солнца, по томящемуся именно в этом колодце неба настою времени.
Не все из наставников настаивали на том, что время настаивается только в вине, сгущаясь до доступной многим поколениям истины. Однако идея выдержки казалась пригодной для его воспитания, он как бы накапливал время в себе самом, пока сам себя еще никак не проявил, зато он и не выдыхался.
Приятно было сознавать, что время бывает белое и красное, а также розовое, оно бывает сухое, бывает в меру – хорошо, если в меру – сладкое, оно приятно бьет в голову, если оно шипучее. Особенно приятно его делить вдвоем, тогда его становится больше даже при самом малом исходном разливе, ибо оно обрастает обходительностью, взаимностью и любовью.
Время, как гроздь, зависит от земли, воды и солнца, от каприза ветра и легкости облаков, оно начинается весной и замирает поздней осенью, и это почти незыблемо. Становясь вином, время зависит от бочки, от пошедшего на ее бока дерева и уже почти не зависит от безразличной к ее вкусу бутылки, в которой самое важное – пробка.
Он знал, что среди теоретических разработок, от которых зависит результат его будущего полета за временем, проблема пробок является наиболее сложной. Уже предполагалось, где находятся залежи времени. Если бы Вселенная имела форму бочки, что не так уж далеко от истины, то время бродило бы где-то на ее дне, а до нас доходило бы только редкими пузырями, их-то мы и транжирим, деля на эоны, века, дни и секунды. Но эта бочка еще и вращается, подобно центрифуге или стиральной машине, потому время завихривается спиралью и отбрасывается на самые края вместе с галактическими туманностями, потому в мощные телескопы, даже, несмотря на чудовищную удаленность, видно, что в этих туманностях заблудилось немало времени, возможно, даже и затонуло на дне четвертого измерения. Красное смещение намекает нам не только на разбегание галактик, но и на красный цвет втуне исчезающего времени и на преимущество красных вин по отношению к белым. Он проходил – вернее, пробегал – все эти научно-небесные соображения; один наставник вел его молча, всегда забегая вперед, а второй, чуть отставая, диктовал ему на бегу скороговоркой то знание, которое не требовало формул и графических иллюстраций. Эти наставники передавали его друг другу, как эстафету, ведь уставали они, вещая скороговоркой, быстрее, чем он, внимающий на бессловесном дыхании. Менялась при этом и тема: — например, состояние вакуума внутри ближайшей Вселенной, стереометрия цветка зонтичных растений, разница в поведении рабочих пчел и трутней в условиях магнитных бурь, пророчества древних атлантов и гипербореев о роли государства Российского в грядущем подъеме Атлантиды и так далее.
Знание более плотное преподавалось во время плавания, как только он выныривал, чтобы вдохнуть воздух, вместе с ним он проглатывал афоризмы о смысле жизни, вроде того, что человек это гигантски разросшийся сперматозоид или что человек рожден для счастья, как птица для перелета в Африку, тут же ему называли некоторые мировые константы – постоянную Планка, золотое сечение, число “пи”, величину которых он должен был себе вообразить уже под водой, выпуская на поверхность соответствующего объема пузыри, причем никто не мог выдуть квадратный пузырь, что говорило об иррациональности мира и невозможности кубатуры шара.
Следы мудрости отпечатывались в его мозгу гораздо надежнее, чем его собственный след в воздухе или в воде, а ему придется хранить эту мудрость в далеком вакууме, чтобы ее не высосало в пустоту. Снова проблема пробки! И он, будущий сосуд всеобщего нового времени, в отличие от личностей, оставивших в человеческой истории цепочку значительных следов, был включен в сонм бессмертных, еще не совершив заданного подвига. Это было обоснованно, ведь, когда он совершит свой подвиг и замкнет кривую своего полета, его встретят (согласно теории относительности) уже другие поколения, и они едва ли будут помнить даже кого-то из его до¬стойных современников, ибо не будет для них такого свершения в прошлом, сравнимого с его неизбежным подвигом ради их будущего.
Вот его еще и увековечивали. Когда с него еще живого снимали гипсовую маску, он воспринимал это как очередной опыт затаивания дыхания. Вспышки фотографов предваряли ощущение полета среди недолговечных сверхновых звезд, которые выслаивали из него плоскостной срез за срезом, но были изготовлены и голографические его облики, из которых предполагалось еще соорудить единое монументальное его представление. Со временем, подходя к окну, он сам себе казался своим поясным портретом; распахивая дверь, он вписывался в проем портретом во весь рост; когда он бежал без лыж по снегу, он видел за собой, даже не оглядываясь, след легендарного снежного человека, а море он любил за то, что оно быстро смывало его следы.
Его вводили в заблуждение зеркала, в них он казался себе не столь значительным, как на портретах; он старался не обращать на них внимания, тем более что определить, правильно ли сидит на нем головной убор, можно было и на ощупь.
Однажды его посетил ночной кошмар: как будто его лицо несут на пластиковом пакете, набитом луком, и, хотя лук не был нарезан, из его глаз лились слезы, кто-то из прохожих доброжелательно указал: – смотрите, у вас пакет протекает! Он в ужасе проснулся, бросился к зеркалу, чтобы убедиться, не из пластика ли его лицо и нет ли на нем не приличествующих ему слез. Когда он поделился этим переживанием с наставниками, ему категорически запретили рассматривать человечество ниже уровня головы, а зеркало из его покоев убрали, рекомендовав при ночных кошмарах вызывать дежурного.
Отвлекаться на чтение писем восторженных поклонниц и завистливых поклонников ему было не положено, на них отвечали отзывчивые грамотеи, имеющие опыт собственного сочинительства, никому не нужного, но тут у них создавались все условия для ответственного творчества. Девушкам из кругов, к нему не допущенных, они сообщали, что да, встреча возможна, но только после его возвращения, когда у всех будет достаточно времени. Юношам они подтверждали принципиальную возможность повторения его подвига, но это лишь в случае, если его подвиг не состоится и уже не будет времени на подготовку такого же, как он. Тем, кто сомневался, доживут ли они до успешного завершения его космической миссии, предлагалось беречь свое время и таким образом обязательно дожить, но не забывать и вкладывать свое личное время как капитал в детей и внуков. В заключение они, как правило, добавляли, что примут все меры по улучшению работы почты.
Летать он начал раньше, чем бегать, но позже плавания. Сначала это были полеты с наставниками, он привыкал к высоте и скоростям, необычным для неоснащенного тела, он сразу понял, что управлять самому летательным аппаратом и одновременно заучивать, скажем, главы из истории о редком сочетании власти и интеллекта в лице фараона Эхнатона весьма затруднительно, даже пролетая в ясном небе над египетскими пирамидами, и, как бы велик ни был мудрый царь Ашока, следов его мудрости на азиатской земле нельзя было различить. К самостоятельным полетам его допустили одновременно с введением в его жизнь обязательных женщин, в расчете на то, что одна из них в свое время привяжет его к себе настолько, что эта привязанность станет залогом его возвращения из окончательного полета.
Кроме всего прочего, женщина была ему предписана для ощущения тех нюансов тяжести и невесомости, которые недостижимы ни при нырянии, ни при подъеме на снежные вершины, ни в пикирующем полете. Называя свои знаки Зодиака, они преподавали ему наглядную астрологию, ему становился ясней тот ближайший Млечный Путь, первый слой, который придется ему преодолевать. Наставники оставались при этом в тени, где они вычисляли, когда и с кем он погрузится в очередной раз в собственную тень, каковой он считал женское тело. Он и входил в него как в собственный след, не смытый морем и порывами ветра.
Он много раз облетал Землю, с разной высоты рассматривая ее черты. Оранжевым заревом тлела пустыня Сахара, погашенная на севере дыханием Средиземного моря. Из темно-бирюзовых материковых полей выползал седой Нил, чтобы остужать и оплодотворять северо-восток, золотое сечение Африки, сокровенным числом подпирающее пирамиды. Облака стелились к югу, набегая на яшмовые леса и аметистовые горы. Облака так часто затягивали его поле зрения, что он привык видеть в их белом стане что-то привлекательно-женское, а сквозь белизну женского тела ему вдруг не терпелось увидеть скрытые за ним материки, моря, затонувшие корабли.
Он думал, что все женщины белые, темным в них отмечен только вход, заметный даже у блондинок. А однажды, после полета над Океанией, к нему вошла абсолютно черная женщина, и он испугался, что не найдет в нее вход, а потом, когда уже совсем стемнело, изумился, что она осталась плотью и не слилась с ночью.
Он различал своих наложниц по дыханию, смеху и стону, по вкусу губ и языка,
но видел их в отдаленной и смутной перспективе воздухоплавания, он любил их и
боялся – и потому зажмуривал глаза, чтобы уравновесить любовь и страх. Хотя что было толку закрывать глаза, когда по ночам и без того темно.
Еще он закрывал глаза над Тихим океаном, когда было малооблачно, и его завораживала синяя, до черноты сгущающаяся глубина, насыщенная настоящим солнцем, а то, которое стыло в небе, казалось только отражением.
Как-то он плыл в этом океане рядом с китами, которые не обращали на него никакого внимания. С севера они несли в себе огромных детенышей, чтобы выпустить их из себя в потеплевших водах Мексики. Он подумал, что вся морская вода профильтрована через их ноздри. Вдруг возникла большая белая акула, он насторожился, но вблизи огромных китов, казалось, ее наглость не вышла наружу, и она не тронула более мелкое существо.
Глядя на океан из противоположной бездны, он не мог не вспомнить о китах, ставших там, внизу, незаметными, хотя под водой продолжалась их мощная океанская работа. Стоило закрыть глаза, и уже неясно, плывет ли он рядом с китами или летит высоко над ними и над женщинами, которые гораздо меньше китов и меньше, конечно, акул, но таят в себе что-то гораздо большее, чем детей, которых надо рожать в океане.
Наставники, сопровождавшие его в полетах, тревожились, если он за¬крывал вдруг свои глаза, обязанные быть бдительными; он поведал им о китах и о женщинах, и они подивились, почему такое с ним случается именно над Тихим океаном, он же сам не совсем уверенно объяснил, что Индийский океан более серый, Атлантический более узкий и текучий, а в Северном больше льдов, чем воды, от его стужи и стремятся уйти беременные киты.
Наставники рекомендовали ему впредь смотреть на женщин открытыми глазами.
Тогда он стал замечать, что ищет повторений, чтобы та или иная женщина появилась снова, но ожидание всегда было обмануто, а новизна оправдывалась соответствующим сочетанием звезд, и всегда насылались новые и новые юные существа. Ему даже подумалось, что на самом-то деле это одна и та же женщина, но владеющая волшебным искусством неузнаваемо изменяться. Тогда он стал надеяться на совпадение не только точек, но и линий, рассчитывая не только на встречу, но и на путь.
Он стал мечтать, какова она на самом деле.
В его закрытые глаза вливалось ясное, как рассвет, и яркое, как закат, человеческое лицо, черты которого внутренне совпадали с его глубинным представлением о вечном наслаждении видением. Но когда он открывал глаза, этот образ сразу же забывался, на него падало совсем другое лицо, он ощущал что-то похожее на полет кувырком в небе, когда еще не раскрылся парашют, когда он еще сам не установился в бесстрашном падении, а лик земли внизу пугает своим приближением.
Однажды он перепутал в пасмурном полете дебри изумрудной Амазонки с медной патиной лесов африканской Гвинеи. Это было постыдной ошибкой, но ни чем особенно не чреватой, ни там, ни здесь он не намерен был приземляться. Но лицезрение таило в себе нечто более серьезное, вплоть до опасности разбиться в падении, хотя он и сознавал, что не летит над чьим-то лицом, и, чтобы еще убедиться в этом, он склонялся к нежной безопасности слепого поцелуя.
Ночные полеты доставляли ему меньше радости. Исчезала вся лучезарная физическая география, оставалась назойливая политическая, электриче¬ские искры городов, прикинувшиеся звездными скоплениями, трассирующие линии дорог, внутри которых пульсировали элементарные частицы под управлением бессонных водителей с весьма ограниченной свободой воли. Ночная Земля управлялась не солнечной осмотрительностью, не веселыми порывами ветра, а суровой бессонницей ночных патрулей и вкрадчивыми страстями контрабандистов. И лишь с возмужанием он стал воспринимать ночную музыку земли, как поднимается и опускается с трагическим гулом перепонка Африки, как продувают друг в друга суховатые обертоны мощные меха Америк, как гулко гудят под смычком песчаного ветра тугие струны Азии, как в своих электрических снах смех смешивает со стоном Европа, говорящая со своим оглохшим прошлым.
В этих сухих искусственных искрах ничто не напоминало о женском волшебном тепле, которое не измерялось никакими приборами. Ночной полет обещал только то, что этой ночью он пребудет на высоте, но без возможной возлюбленной. Эти полеты над политической географией считались для него важными, ибо ему придется ориентироваться среди ночных звездных роев, он может оказаться в положении ночной бабочки, наколотой на случайный острый луч, если не будет начеку, сознавая, что у каждой, даже самой тусклой, звезды может быть своя коварная политика, а то и просто страсть к накоплению мимолетностей. Иногда ему намекали, что Вселенная, скорее всего, женственна и ему предстоит изведать, имеет ли она женское тело, или женскую душу, или то и другое.
Кружа над Землей, в теплой атмосфере одухотворенного и не до конца отравленного человеческой жизнью небесного тела, он размышлял, откуда и куда уходит время. Стекает оно с холодных полюсов со скоростью полярных экспедиций, вынуждая Землю дрожать от глубокого озноба и стряхивать со своего лица ненадежные людские жилища? Или тратится сразу и вдруг с извержением застоявшихся вулканов, сметая доверчивые селения, искавшие тепла у их подножий? Или тает вместе с морским туманом, от которого запотевают корабельные часы, и капитаны не успевают записать в свои вахтенные журналы, в котором часу столкнулись их корабли? Пересыпается ли оно вкупе с песками пустыни под копытами верблюдов, несущих на своих горбах запрещенные грузы? Или вянет оно в городах, где скапливаются сомнительные слухи, запрещенные грузы и отравленные туманы, где замышляются темные дела, но еще не тают зыбкие мечты и вспыхивают редкие светлые мысли?
Бледную Луну он недолюбливал, как ночное животное, когда-то бывшее живым, а теперь, ни живое, ни мертвое, оно пугает и завораживает живых. В полнолуние вся ее пустота обнажена, а в новолуние она грозно обещает наращивать свою ущербную сиятельную пустоту. Но после прогулок по Луне, по пыли, которой негде колыхаться, он увидел Землю такой же одинокой и безвременной, и он стал жалеть обе эти сферы – и ту, где еще было время, и ту, на которой оно отмечено лишь чужими следами и отдаленными туманными взглядами. Особенно его окрылило открытие, что можно подойти ночью к окну, отодвинуть штору и при свете Луны открыть для себя лицо уже засыпающей от счастья женщины. Если у Вселенной такое же лицо, то что творится у нее во сне?
Сны ему иметь не возбранялось, но предлагалось и во сне настраиваться не на расплывчатые лица и образы, а на цели и ориентиры, выстраивая предполагаемый путь над конкретными континентами и акваториями, планетарными системами, галактиками и метагалактиками, повторяя их собственные имена и координаты с неизменным добавлением, как внушили ему наставники, – пока: пока Африка, пока Америка, пока Солнце, пока Рыба, пока Магелланово Облако... Почему пока? – спрашивал он. Потому что существует вероятность полной неизвестности того, что потом, так отвечали ему.
Он переносил это пока на имена своих возлюбленных, если они ему открывались: пока Анна, пока Аэлита, пока Ассоль, от многих только и оставалось это пока. Однажды ему приснилось, что он спит с Австралией. Пока Австралия. Наставники попеняли ему, что это не просто часть суши, но и отдельное государство со своими законами и проблемами, которые могут расстроить здоровый сон. Например, проблема, связанная с размножением прожорливых овец, или проблема незаконного вывоза словоохотливых попугаев. Сон больше не повторился, а наставники склонили его к более низким полетам, обращая его внимание на мелочи. Он промчался над Москвой, где извилистая линия реки понравилась ему больше, чем громозд¬кая панорама самого города, напомнившая ему распластанного осьминога, выпустившего над собой облако отвратительных чернил. Потому дома и кварталы выглядели смутными присосками. И таковы были многие города. От Москвы он соскользнул на Калугу, где виднелась допотопная одинокая ракета, воплотившая в себе память о чудаке-велосипедисте, задумавшем здесь думу об околосолнечном пространстве. Там же рядом сохранился музей древней космонавтики, где на потолке можно увидеть сегодняшнее звездное небо. Снизу его летательный аппарат принимали за неопознанный летающий объект, поэтому над деревнями и окраинами городов он избегал появляться, чтобы не вызывать переполоха и писем в местные газеты; в городах же ко всему привыкли и не обращали внимания на небо, зато в некоторых странах было предписание сбивать подобные объекты, которое, к счастью, не выполнялось из-за предписания не разбазаривать боезапас. Лишь однажды, в районе Билибино, где когда-то была атомная электростанция, кажется, чукчи его обстреляли стрелами из луков.
Ему нравилось отмечать среди имен городов ласковые женские: Лима, Манила, Севилья. Некоторые звучали жестче: Прага, Рига, Калуга – или вовсе вызывающе: Аддис-Абеба, Тегусигальпа, Калькутта. При облете планеты выбирались самые замысловатые кривые, но со временем маршруты стали повторяться, так что стали повторяться облики и названия населенных пунктов.
Он снова поднял вопрос о закреплении за ним некоторых из уже отданных ему на любовь женщин. Наставники убеждали его: это огромная честь – провести с ним ночь или даже часть ночи. Если уж он хочет вникнуть в тонкости этой специальной службы, то для него отбирают красавиц из неимоверно длинной очереди претенденток, а это сложный процесс отбора, учитывающий астрологические моменты и политические убеждения, моральную чистоту и древность рода, художественный вкус и пассионарность, а в особенных случаях обращаются к оракулам и колдунам для принятия соответствующего решения. Все это происходит на самом высоком правительственном уровне. И было бы исторической несправедливостью оборвать на ком-то эту восторженную очередь до его призвания к решающему поединку с пространством и временем. Он должен также сознавать, что в расчете на единственную с ним встречу претендентки отдают ему такой любовный заряд, который повторить в принципе невозможно.
Он даже пожалел, что на свете так много красавиц, обращенных помыслами только к нему, веруя, что именно он добудет для них время, которое навечно сохранит их красоту.
– А как ты находишь танец нимфы, который танцует каждая из них, – ведь это каждый раз по-новому, каждый раз его ставит новый хорео¬граф? – спросили его наставники, хотя они редко обращались к нему с интимными вопросами.
– Танец нимфы? – удивился он. – Никто никогда не танцевал никакого танца, если не считать танцем бурное раздевание.
От такого ответа наставники остолбенели и долго не могли прийти в себя.
И вот когда она появилась у него и дразняще присела, словно обещая завлекательный танец, но тут же отбросила все притворное и вдруг спросила, как его зовут, он был так озадачен, что его собственное имя, давно всем известное, вдруг как-то выпало из его закружившейся головы. Он засмеялся впервые не от радости прикосновения, а от высказанного слова, которое продолжало кружить, как спутник, вокруг его головы, задевая волосы и приводя их в ласковый беспорядок. Обычно он не успевал никого ни о чем спросить, а тут он спросил в свою очередь, она сказала – Александрия, он вспомнил этот город, где сгорела великая библиотека и когда-то была великая словесность на забытом ныне языке, в нем проснулись какие-то неслыханные песни и по звучащему совпадению промелькнул забавный сон со спящей Австралией.
Когда все прежние поражали его молчанием и междометиями, переходящими чуть ли не в плач, видимо от долгого нетерпения в очереди, она покоряла его ритмом из речи и мановений. Прежде чем наброситься на его губы, она сказала: давай поцелуемся, и, когда они поцеловались, она заявила, что он целует не в той музыкальной тональности, и стала так перебивать его поцелуи своими, что он ощутил поцелуй, наконец, как слово, которое можно произнести только вдвоем, и не с любой, а с той, с кем находишь общий язык, и такая речь не насытится сиюминутным говорением, она через мысль спускается в нижний угол сердца и уже сердцебиением продолжается всю умную жизнь. В конце концов, ему показалось, что он перепутал себя с нею.
Потом она зажгла свечу, принесенную с собой в сумочке, и чего только у нее там не было, в этой сумочке. Расположив свое лицо между свечой, луной, заглядывающей в окно, и зеркальцем позади свечи, она стала менять для него свое лицо. Она снимала все краски, румяна, тени для век, помада и так уже была съедена с губ, откидывала волосы с чистого лба и стягивала на затылке в пучок, и он видел, что она совсем ребенок. Она распускала золотистые у свечи и пепельные в лунном свете волосы, оттеняла веки, отчего раскосыми становились темные в полутьме глаза, ярко обнажала губы и приоткрывала рот, язык хищно проплывал из уголка в уголок, становилось ясно, что она вся – женщина и ее любовная сущность готова вот-вот опрокинуть предел временного приличия. Чтобы его не смущать нарисованной страстью, она стягивала сызнова мягкие волосы, обнажая любопытные уши, надевала круглые стрекозьи очки, глаза увеличивались, становясь важнее утонченного рта, сквозь который она начинала процеживать серьезные слова, весь смысл которых можно было свести к математическим началам неэвклидовых пространств. Ее тело лучилось положительной и отрицательной кривизной, не сводясь к линейности: стоило ему протянуть к ней руку и уронить ее от груди к низу живота, чтобы убедиться: параллельные пересекаются. Она вращалась вокруг своей бесконечной оси, а он скользил ладонями от лопаток вниз через тонкую талию и убеждался, что параллельные могут расходиться не в беспредельности, а на кончиках его же пальцев. Он был больше ее, но ему мерещилось, что весь может войти в нее без остатка, и это его исчезновение становилось единственным доказательством его бытия. Ему не хотелось возвращаться в себя. Ему не хотелось, чтобы в свете дня навсегда рассеялась эта ночь, в которой он никак не мог отделить сон от яви.
Днем, уже в полете над Канарскими островами, когда в проеме облаков мелькнул кратер потухшего вулкана, серый, а рядом зеленое пространство для игры в гольф, он заявил наставникам, что хочет видеть только Александрию. Наставники было согласились повернуть в сторону Средиземноморья, но он возразил, что речь идет не о городе, а о человеке.

Они стали смотреть какие-то списки, посовещались и после какого-то мыслительного тупика прямо его спросили, как попала к нему эта странная Александрия. Он вспомнил, что она вошла к нему не как все, постучав в дверь, а через окно, почему ее попытка сделать танцевальное движение показалась такой веселой. Сам не сознавая почему, он не дал своим спутникам точную информацию, сказав, что она вошла как все, как обычно. Тогда они спросили, вошел ли он в нее как обычно или... Он смутился, но не показал виду, и они ничего не заметили, ведь научился же он владеть и сердцем своим, и дыханием, а теперь впервые возникли мысли, которые хотелось сдерживать. И он сказал, что он вошел в нее как обычно, хотя входил он в нее именно с трудом, и при этом он заметил, что ей больно, может быть, даже страшновато, но разыграла она при этом такую радость, что он поверил в одновременную боль и радость, лучше даже сказать – в радость, острую до боли.
После приземления в Центре наставники поспешили к начальству, вид у них был озадаченный, а при выходе от начальства явно перепуганный. Видеть их ему больше не довелось. Такое бывало и раньше, но с наставниками низшего ранга, которые ни в чем его не наставляли, а просто, как ему казалось, берегли его. Страховали, когда он полз по отвесной скале, или, когда он совершал затяжной прыжок и долго не раскрывал свой парашют, они тоже в ужасе летели рядом, но не раскрывали своих куполов, пока он не раскроет. Некоторые сопутствовали ему на расстоянии и, если бы не его цепкая наблюдательность, казались бы случайными спутниками. Как-то его забросили на полярную льдину на предмет выживания, и на него набрел белый медведь, а он еще раньше заметил, что его преследовал некто в белом халате с винтовкой, сквозь ее оптический прицел некто время от времени его разглядывал, не зная, что он видим и без оптики. Он и решил: сейчас его спасут от медведя при помощи меткого выстрела, – но не тут-то было. Видимо, было так задумано, что с медведем ему придется обходиться самому. Зверь смотрел на него бессмысленными глазами сильного существа, нанятого высшими силами для соблюдения относительного порядка. Он словно ожидал приказа, более императивного, чем праздное любопытство, задом осел в снег, из такой позы можно было либо встать на задние лапы и попробовать протянуть передние для освидетельствования неизвестного, либо развернуться, чтобы не пятиться, и уйти от греха подальше. Зверь выбрал второе, услышав оглушительный свист себе в лицо и решив, что к такому предмету лучше подходить потихоньку и сзади.
Свист пришел ему в голову как самое резкое действие при отсутствии личного оружия и затруднительности маневрирования в мягком снегу. Когда опыт на выживание успешно закончился, его взяли на борт вертолета, куда тут же юркнул и тот в белом халате. “Ну что, страшная была большая медведица?” – ехидно бросил ему белый человек. “А откуда вы знаете, что это была медведица?” “По Полярной звезде”, – со знанием дела ответил белый. Затем для согрева ему подали бутылку его любимой испанской риохи, а его соглядатаю, у которого от объятия с винтовкой закоченели руки, стакан спирта.
Когда внутри у обоих потеплело, он спросил соглядатая, зачем ему винтовка, если он не стал стрелять в медведя, то есть в медведицу. И тот ответил, очумев от спирта, что из винтовки ему было велено уложить не медведя, а именно его, если он ради выживания отправится через полюс в Северную Америку.
Это известие его поразило настолько, что он уснул, а когда проснулся, обнаружил, что спутник его бесследно исчез, хотя вертолет явно не прерывал своего воздушного путешествия.
И тут в одно мгновение исчезло сразу множество окружавших его наставников, хотя никакой вертолет специально на базу не прилетал. Ему пришлось узнать страшную тайну, сообщенную ему, скорее всего, неофициально: эти уставшие от собственных монотонных наставлений специалисты решили по-своему управлять очередью за его любовью, они допускали в его объятия лишь тех красавиц, которые не отказывались перед этим пройти через их руки. Они оправдывали это необходимостью удостовериться, действительно ли они, эти девушки, сохранили для него свою девственность, а удостоверившись, они освобождали его от дальнейших, как они называли, хлопот по лишению.
Высокое начальство и непосредственные исполнители разошлись в мнениях о так называемом таинстве любви, о чем у высокого начальства оказались и более высокие представления, и еще только им известные далеко идущие планы и замыслы. Но об Александрии никто не мог ему ничего ни прошептать, ни сообщить командным голосом, ибо в списках очередниц она не значилась. Пострадали не только непосредственные наставники, но и незримая охрана, исчезновения которой он так и не заметил.
Новые наставники не сообщали ему ничего нового, и он весьма сожалел о старых, которые, как выяснилось, оказались для него более чем близкими.
Он еще не знал новых наставников по голосам, и как только кто-то позвал его к окну из темноты сада, он подошел, тот же голос предложил ему впервые в жизни спуститься через окно, и он это с удовольствием выполнил, вспомнив, что Александрия позволила себе возникнуть именно так и именно так, через это окно, исчезнуть.
Он спрыгнул в темную траву, и тут же его спеленали какой-то сетью, куда-то понесли, а потом, видимо, повезли. Он не сопротивлялся, ибо не имел на этот счет никаких указаний, ему было не очень приятно дышать сквозь стягивающее всю его плоть пелену, он решил, что это очередной опыт по сдерживанию дыхания, и терпеливо сдержанно дышал. Через некоторое время, которое он вынес, он оказался в замкнутом пространстве, где его распеленали частично, высвободив правую руку, правое ухо и единственный рот.
Он получил в руку телефонную трубку, в которой услышал взволнованный голос незнакомого наставника, и он узнал, что он похищен неизвестными с целью выкупа, они требуют миллиард долларов в купюрах образца не ранее 1990 года, выплата должна быть произведена немедленно, похитители знали уже, – а он этого еще не знал, – что уже назначен его запуск, если запуск сорвется, то его придется перенести на неопределенный срок, а человечество будет продолжать прозябать под угрозой неотвратимого безвременья. Ему было предложено мгновенно оценить и доложить обстановку и не предпринимать никаких самостоятельных действий, кроме непредвиденных. Он хотел переспросить, что это значит, непредвиденные действия, но, как ответственный человек, прежде всего доложил обстановку, что везли его 47 минут 14 секунд на юго-юго-запад без нарушения скорости, то есть не превышая 70 километров в час, судя по плохой дороге, в черте города, потом 30 минут со скоростью 110 километров в час точно на юг, в месте его пребывания влажность воздуха говорит о наличии водоема, скорее всего реки, если отвести от уха трубку, слышно, что-то течет, куда нельзя войти дважды, как учил Гераклит... При имени Гераклита стали переспрашивать, при чем здесь Гераклит, надо ли эти данные закладывать в компьютер, но тут у него отняли трубку и в нее пролаяли: “Слышь, ты, Гераклит, ваш пока жив, времени у нас в обрез, а у вас и того меньше, так что выполняйте условия и не валяйте дурака”. А ему снова примотали руку, хотя ухо и рот оставили на свободе. “А что ты ему руку-то отматывал?” — сердито прохрипел еще один живой голос. “А кто он мне такой, чтобы я ему своей рукой трубку держал?” – ответил другой живой.
Дальше события развертывались с неимоверной быстротой.
По его данным было просчитано, что он находится на даче бывшего министра культуры, после упразднения этого министерства ею завладел известный продавец лондонского тумана, нашедший оригинальный способ хранить туман в бутылках так, что последний не рассеивался. Астрологиче¬ские прогнозы о скором провале Англии в тартарары были широко известны, поэтому спрос на сырой лондонский туман, расфасованный по литровым бутылкам, был велик, англоманы всего мира сделали этого изобретателя самым авторитетным среди новых русских, а безработные эрудиты, знающие наизусть любое место из Британской энциклопедии, могли хорошо зарабатывать себе на жизнь сбором пустых бутылок. Изобретатель и продавец имел некоторое отношение к пресловутой проблеме пробок, но выяснилось, что к похищению он не имел отношения, так как сам уже давно переселился в Лондон, а дачу сдал каким-то темным личностям. Вот за них-то сейчас и возьмутся.
Итак, они ждут миллиард американских долларов, вертолет, который их доставит в аэропорт Чкаловский, где их должен ждать готовый к взлету сверхзвуковой бомбардировщик, но без бомбового груза. За ними прилетает вертолет, к нему же подвозят доллары, они выволакивают похищенного, прикрываются им от возможной прицельной пальбы, пересчитывают деньги и загружают в вертолет, заваливая ими похищенного, так что он сможет протянуть, почти не дыша (а для этого его и тренировали), как раз до взлетной полосы в Чкаловском, где добычу быстро перебрасывают в бомбардировщик, откапывая, таким образом, похищенного и возвращая ему воздух, затем взлетают и скрываются из виду.
Операция начнется на рассвете, так как в темноте они не смогут проверить банкноты на фальшивость и пересчитать их.
Власти беспрекословно согласились на это, они, в отличие от захватчиков, просчитали, что такое миллиард, сколько времени понадобится, чтобы его пересчитать и перегрузить.
Операция началась на рассвете, вертолет сел на грядку с огурцами, в открытые ворота дачи к нему подошла машина с долларами, шофер покинул ее и ушел, а похитители – их оказалось четверо – только собрались высунуться, но тут стали подходить другие машины, все груженные мешками с деньгами, целая автоколонна. Тем не менее злодеи бросились просматривать первый мешок, забыв о намерении забаррикадироваться мешками, а уже потом их просматривать. К тому же они растерялись, выгрузив несколько мешков: где же тот, в котором похищенный? Плюнув на все, они стали просматривать на свет долларовые бумажки, тут их и уложили снайперы.
В них опознали бывших охранников претендента на президентский пост, который в президенты не прошел, и охранники ему больше не понадобились. Один из них до службы в охране был режиссером детективных фильмов, он, видимо, и организовал захват заложника, основываясь на своем опыте работника культуры. Судя по подложным документам, вылететь они собирались во Франкфурт, причем двое во Франкфурт-на-Майне и двое во Франкфурт-на-Одере.
Перестреляв преступников, бросились искать похищенного, перебрали все мешки, среди которых один оказался с бутылками, но его не обнаружили.
Да и как могли его обнаружить, если он только и думал о непредвиденных действиях, что бы это могло быть. Он знал, что если Вселенная закручена в одну сторону, то раскручиваться ей придется в другую. Он вспомнил, в какую сторону его заворачивали, и в конце концов вывернулся из пеленок, вращаясь в сторону свободного уха. Им же он слышал, что заговорщики оставили его лежать одного, а размотавшись, он связал вместе бутылки с лондонским туманом так, чтобы они образовали нечто вроде мумии, в которую негодяи хотели его превратить навеки. Раскупорив несколько оставшихся бутылок, он выпустил туман за окно, и его никто не увидел, когда он сиганул через окно во двор, преодолел забор и оказался у реки, в воды которой он вошел с уверенностью, что такое больше с ним не повторится.
Ему стало приятно смывать с себя следы непрошеных пут и дышать родным речным туманом, едва заметным над свежей водой. Рассматривая звезды над головой, он понял, что это река Ока, а когда на рассвете увидел над плотиной силуэт старинной ракеты, решил, что это уже Калуга, можно уже и выйти сухим из воды. Сотрудники музея космонавтики встретили его как родного, они долго не хотели его отпускать, уговаривая его навсегда остаться здесь, рядом с Циолковским, в качестве бесценного экспоната.
Но тут всех неожиданно настигло сообщение, что пробил его час. Слух о похитителях распространялся по всем каналам массовой информации, и хотя они должны были быть мертвы, ссылаясь на них, как на источник, был назван день и час его грандиозного запуска. Некоторые выражали мнение, что ему уже небезопасно оставаться на Земле, поэтому чем скорее, тем лучше, и не только для него самого, но и для всего человечества.
Готов ли он? Да, конечно, готов, а если не готов, то готов дублер, он и полетит. Какой дублер? Он впервые слышал о дублере. Некоторые независимые источники сообщали, что похищен был вовсе не он, а как раз дублер. Другие уверяли, что похищение было организовано дублером. Дублер – иностранец, пока неизвестно из какой страны, страны пока молчат из дипломатических соображений.
Народу обещали, что перед взлетом он даст эксклюзивное интервью Московскому радио. Потом было опровержение, командование разрешило ему дать интервью, но ни в коем случае не эксклюзивное, но не Москов¬скому радио, а “Немецкой волне”, там лучше платят. Опять ложь, но ее уже никто не опровергал.
Надо лететь.
– Как, а Александрия?
Вот-вот, и Александрия. Она всполошила всю очаровательную очередь. Ее, Александрию, надо прятать от гнева очередных красавиц. Возможно, она сама это понимает и прячется. Зачем же ей прятаться от него?
Это очень важно, сказали ему, возможно, это самое важное. У него на Земле остается Александрия. Это значит, что он обязательно вернется. Конечно, он бы и так обязательно вернулся, завершив свою миссию, но тут уж совсем нельзя не вернуться. И ради человечества, и ради Александрии, ради себя самого.
Подготовка к запуску была стремительной, как обряд осужденного к гильотине, его, соответственно, облачили во вселенский панцирь, дали прощальный глоток красного вина, перепутав бордо с бардолино, но он, поперхнувшись, ничего не сказал на это, надвинул шлем на бедовую голову, перекрестился и шагнул в бездну.

У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!