Во всю горизонталь. Субъективные заметки о русской поэзии. Часть 2.

(продолжение)

"КОРОТАЯ СТОЛЕТЬЕ"

…Итак, мы едем в метро. Мария с полуулыбкой продолжает наблюдать за вагоном. Я тоже с полуулыбкой, только внутренней, вспоминаю наши вчерашние с ней беседы. На днях она вернулась с Нижегородчины. Переполнена эмоциями.
– …Бабки целый день сидят на лавочке. Огороды не сажают, ничего не делают. Те, что помоложе, водку пьют. Из горла… Ленка замуж вышла за вора, четыре раза сидел, мальчика родила… Девочка Катя, тринадцать лет на индивидуальном обучении. Хотели отдать в интернат – не стали, потому что пособия лишатся, она ж инвалидом считается, не умеет ни читать, ни писать. Мать её тоже не умеет. У нас там очень много таких детей, по пьянке сделанных… В первый класс детей не набрали… Это у нас Россия. Глубинка. Дома скупают приезжие… Моя бабушка, учительница, до революции получала сто рублей и в выходные в Петербург в театр ездила, в Австро-Венгрию отдыхать. Каменщик высшей квалификации в то время 25 рублей получал, у них в подъезде жил… пятеро детей, жена не работала – вот так хватало. Десяток яиц стоил пять копеек, хлеб – четверть копейки, барашка 12 копеек фунт… у меня книга кулинарная есть дореволюционная, могу тебе почитать…
В какой-то момент я вдруг ощущаю приступ паники: сейчас вот точно, убаюканная распевной Марийкиной речью, – отключусь. Надо срочно вспомнить что-нибудь остроумное!

Коротая столетье,
не очень-то ведая, с кем,
воробьев своих лепит
ворующий солнечный свет...

Чувствую вдруг спасительные ритмы. Это Дима Сорокин. Мы с ним едва знакомы, да и то по Интернету, но, подозреваю, он знает, что кулинарная книга, как и телепередачи про политику с экономикой – для моей головы труд непомерный и напрасный. Тихий же его, дурковатый вроде стих если пронзит сермяжную завесу, то я в образовавшуюся дырочку, как нитка за иголкой-то и вышмыгну на белый свет.

Слыша трепетный лепет -
куда и откуда река,
полчаса на планете -
от мальчика до старика.
Иордан или Волга
почти дождались Рождества...
Птица редкая гоголь
влетит в опоздавший трамвай.
Пластилиновый ленин
в картонный скользнет мавзолей,
коротая столетье
один на безлюдной земле.

– Марийка, ты в мавзолее была? – восставши от дрёмы, кричу.
– Да-а-а… Когда в пионеры принимали… Слушай, его давно пора зарыть. Мне кажется, пока его не зароют, у нас так и будет полный бардак… Миша (это она о родственнике своём, военном в отставке, нынче преподающем в воскресной школе – Н.Д.) говорит, что положение очень серьёзное, спасёмся, если только все дети будут в церковь ходить…
А меня принимали в пионеры в другом городе, далеко от мавзолея. И потом – когда пришлось много времени проводить в Москве – тоже не удосужилась. Не по идейным соображениям, а по вопиющей своей нелюбознательности и лени. По этой же причине и в Загорске ни разу не была. Люди же ездили, и с собой звали, и рассказывали… “Не горело ли в нас сердце наше…» А вот горело же! Тихим таким, кротким тайным пламенем. Не из него ли много лет спустя родилось стихотворение «Батюшка, глянь-ка, расцвёл и горит алый цветок на окне…», а следом и сам цветок, в горшке: не знаю, как называется и кто принёс, и не поливаю, но с тех пор, как только он расцветает – множеством мелких огоньков, – это точно (как говорится – к бабке не ходи) означает, что предстоит мне очередная поездка. «Глянь, над дорогой какая звезда. Батюшка, благослови». Написано пером, не вырубишь топором – мудрость, между прочим, народная.
…Через остановку место рядом с Марией освободилось, и она кивнула: пересядь, мол. Да ни к чему – тоже кивком ответила я. Выходить скоро. Конечно же, я ей не признаюсь, что мне этот терпкий дух «бомжности» даже нравится – загадочностью, похожей на ту, которой в детстве веяло от старинных икон, тех, что с обратной стороны были все в дырочках. В таких же дырочках был прадедушкин деревянный диван с резной спинкой.
Всё это было в деревенском доме, где, оставленная на бабушку, коротала я свои младенческие годы. Бабушка стала мне не только няней, но и мамой-папой, воспитательницей, первой учительницей и в основном единственной приятельницей. Поскольку, оберегая ребёнка от всякого рода мерзостей внешнего мира, существование она мне определила затворническое. Так что деревенское детство – то самое, «босоногое», с купанием до посинения в речке и катанием до посинения же с коры на санках – прошло не то чтобы мимо, но как-то рядом, не пересекаясь. И будучи козырем многих моих современников-собратьев по перу, стало предметом моей ущербности. Иногда я видела его в окно, но в основном – в книжках.

«Вот бегает дворовый мальчик,
в салазки Жучку посадив,
себя в коня преобразив…
Шалун уж отморозил пальчик.
Ему и больно и смешно,
а мать грозит ему в окно…»

– с упоением читала я тогда и очень-очень люблю эти страницы до сих пор. Кто его знает: если б «шалун» был не книжный, а реальный – какой-нибудь соседский Коля или Серёжа – может, по-другому скроилась моя судьба. Но она такая, какая есть. Чувство ущербности не прошло, но трансформировалось, а точнее сказать – «щербина» заполнилась содержанием. Со временем я стала догады-ваться, что далеко не все, в общем-то, было во власти бабушки. Узнала, что родилась-то я в день святителя Феофана Затворника Вышенского. Он потом мне много-много еще чего объяснил – жалко, конечно, что уже на старости лет, но и на том спасибо, а то ведь некоторые граждане, так и вовсе уходят на тот свет, ничего не поняв про этот и не подозревая о законах вечности. «Бывают минуты, когда очень нужно слово. Скудность слова есть наказание Божие. Господи помилуй!» – пишет святитель Феофан. О как это верно про скудость слова: когда не пишется, не слышится – поистине адовы муки, мучительнее голода и холода. Но Господь милует. С самых ранних лет милует. Воистину: "Ибо отец мой и мать моя оставили меня, но Господь примет меня" (Пс. 26; 10).
Читать я научилась в четыре года. Бабушка, сама в своё время окончившая только начальную церковноприходскую школу, с великим почтением относилась к учёности, помнила наизусть ещё с тех времён много стихов из русской классики и потому предпочтение, которое я оказывала книжкам – при том что кукол и прочих разнообразных игрушек в доме было великое множество, – с удовольствием поощряла. А ещё было радио, в котором жил тайный ангел. «Тайный» – потому никто не знал и знать не мог, какую великую работу вершили пронизывающие всё существо ребёнка тускловатый голос, нудноватая мелодия, странноватые слова:

«Встань пораньше…
когда дворники маячат у ворот…
............................
грохот палочек то ближе он, то дальше
сквозь сумятицу и полночь и туман…»

«Ангел» же потому, что на протяжении многих лет впоследствии, когда грубый мир, от которого меня прятала бабушка, стал быстро и с успехом забирать своё, поэтический голос Булата Окуджавы был единственной соломинкой, держась за неё, только и возможно было подняться из пучины грязи и отчаяния. «А ты свои серебряные струны стелил мне под ноги и вёл наверх» – это были одни из первых строчек одной из первых песен, что я неожиданно сочинила однажды, уже в зрелом возрасте, взявши гитару, на которой никогда прежде играть и не пробовала, и, как бы дурачась, заявила: «Булат Шалвович умер. Теперь я за него».
Почему Окуджава – не знаю. Но образный строй его произведений, сама его личность и по сей день действуют благотворно и мгновенно. Как внезапный праздник взрывает вдруг залежи бытовщины и унылой материальности. Это так радостно, так сладко! Тогда, в детстве, конечно, нельзя было ничего сформулировать. Только необъяснимо сжималось сердце. Или же расширялось? Вмещая невместимое. Явление этого странного, тревожного и вместе с тем умиротворяющего чувства приходилось переживать и потом. В юности.

(Продолжение следует).

У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!