За два предела

Дата: 24-08-2012 | 01:14:57

***
К началу ХХ1 столетия стихотворное пространство общелирической ойкумены оказалось освоенным до двух крайних пределов: душевного микрокосма Иннокентия Анненского и «сияющей пустоты» лирического макрокосмоса Георгия Иванова. Всегда интересней заглянуть за край, чем довольствоваться общеизвестным, но для этого необходимо войти в стихотворные пространства, которые с обычной читательской точки зрения рассмотреть бывает затруднительно.
Не оттого ли больше других Анненский любил слово «невозможно», что оно открывало ему некий душевный проход в бесконечность малых лирических величин, куда не вмещается привычное целое, зато есть возможность переносить одухотворение на его детали и фрагменты?
Целое – Андромеда, одуванчики, девочка, скрипка или старая шарманка – не умещается, и взгляду не просто тесно, а парадоксальным образом неохватно! Зато видны, как на ладони, и «печальный обломок» руки, и «два желтые обсевочка» одуванчиков, и «струны» скрипки, и «старый вал»
шарманки – даже «шипы» на нем… «Дальше… вырваны дальше страницы»… «Отпрыгаются ноженьки, / Весь высыплется смех», а песок-то куда высыплется, стебельки-то, которые – «прочь», где разбросаны – ведь не по кроватке, как отпрыгавшиеся ноженьки… От страшной и «лишней красы» девочкиного «садика из цветов» хочется поскорее вернуться обратно к целому: к Андромеде, пусть даже «с искалеченной белой рукой»; к скрипке, хотя бы и через боль способной ответить «да»; к девочке, пусть спящей или заплаканной – к общей участи и детали, и целого.
Вернуться, пережив удивительное очищение состраданием и жалостью из-за невозможности исправить непоправимое.
Именно желание хоть как-то посочувствовать обделенности подталкивает самого автора за страх «красы» и «хаос полусуществований». Человеческую совесть не останавливают ни «отрава глянца», ни «нагие грани бытия». В том последнем своем душевном усилии поэт жаждет, как спящий обмануть самого спящего, «до конца все видеть, цепенея», чтобы воскликнуть: «О, как этот воздух странно нов!» – и, себе тому, допредельному: «Знаешь что… я думал, что больнее / Увидать пустыми тайны слов»… Прозрачней о сквозящей туда пустоте здешнего мира не
скажешь. Но доискиваться этой закраины стоило, ибо воздух там «странно нов», потому что возможно дышать и жить. И только память наших печальных мест, побуждающая к состраданию память , одна еще удерживает от невозвращения.
Не потому ли даже смерть физическая была легка своей мгновенностью, что душа поэта, полная до краев земными горестями и утомленная «самым призраком жизни», уже знала, куда идти и где ей будет легче?

***
Но вот… прижизненное удаление в стихотворные пространства большой бесконечности другого астронавта лирики – Георгия Иванова. Самые огромные и важные величины здесь – родина и будущее. Они есть, нет их – у самого поэта. Только пустота, в которой на месте будущего – прошлое, т. е. то, чего уже нет; на месте России – отсутствие себя в ней. То же самое «невозможно», лишь с другим, чем у Анненского, знаком. Потому и любимое – «все-таки возможное» прошлое счастье, «Птицей улетевшее в небо
изумрудное, / Где переливается вечерняя звезда».
У Анненского – не было, но будет. У Иванова – было, но не будет больше никогда. Душа Анненского вобрала в себя пространство микрокосмоса лирики, душа Иванова сама, как целое, растворилась в лирическом макрокосмосе. «И даже угадать нельзя, / Куда он движется, скользя, / По лунному карнизу», в какое «холодное ничто» глядит. Не за
что зацепиться, движение совершается в безвоздушном пространстве, точнее, в духовной опустошенности, «на хрупком льду небытия», т. е. скользя без скольжения, как в реальном космосе, где до настоящего тепла – миллионы световых лет. «Ну и потеряю душу, / Ну и не увижу свет»...
Вот предел, за которым целое становится разодухотворенной частицей бытия.
А пространство все искривляется. Любить значит уже не сострадать, а страдать. Любить «за ритмическую скуку» – дождик, за «упоительную холодность» – женщину, за безнаказанность смеха – «вечернюю звезду», даже розу – за то, что будет выброшена в помойное ведро… Не состра-
дая красоте, а «Сливая счастье и страданье / В неясной прелести земной», т. е. видимой издалека. Так и движется: вместо крыльев, подобных ласточкиным, – «полы пальто». Старого, зимнего, неодушевленного… что под ним? Пальто, которое «Закатом слева залито, / А справа тонет в звездах»,
т. е. летит на север, т. е. вперед, т. е. к прошлому.
В таком полете и опыт Анненского не поможет: «полфунта судака» или «полы пальто» – детали, что навечно остаются деталями. А вот уже и нечто за краем: «То, чего мы не узнаем, / То, чего не надо знать»… Но там, за пределом здешнего знания, все иначе, и поэт может быть счастлив, «Ничего, как жизнь, не зная, / Ничего, как смерть, не помня». Иными словами – и зная, и помня как-то совсем иначе, в инобытии.
Где-то там, в этом и-но, сходятся оба края, вообще все пределы и края, Иванов и Анненский… А глазами служит сама природа, чье слово еще могущественнее и древнее языка пастернаковских деревьев и гармоничнее божневской «золотой середины».

http://vestnik.yspu.org/releases/2012_2g/53.pdf

Обратила внимание на раздел, куда Вы поместили это эссе - "Разная лирика". И знаете, Леонид, не то, что соглашусь, а воскликну, что именно об этом и хотела написать: как необыкновенно поэтично можно писать литературоведческие статьи! Читаешь - как пьёшь бальзам. Спасибо!

Re: За два предела
Леонид Советников 2012-08-26 11:26:40

Спасибо, Галина!
Я не стал на сайте приводить подзаголовок к своим прозаическим писаниям: критическая лирика. Но Вы и без этого верно почувствовали!