В.Стус. Пам’яті Алли Горської (3)

Женщина-птица
К 40-летию гибели художницы

Это сложное для восприятия, напряжённое стихотворение – отзвук потрясшей Стуса смерти известной в своё время, смелой и активной киевской диссидентки, товарища поэта по кругу инакомыслящей интеллигенции, зверски убитой в возрасте 41года. Следы преступления были искусно заметены, чего не могло бы быть в случае обычного бытового убийства, как о том было объявлено...
28 ноября 1970 г. грозой прогремело известие, что в Василькове убита Алла Горская – талантливая киевская художница, приятельница многих, добрая и красивая женщина. Опасаясь, чтобы похороны не превратились в демонстрацию протеста, гэбисты провели с большинством друзей покойной «предупредительные беседы». Не хотите потерять работу и приобрести проблемы – не ходите на кладбище. Со Стусом не говорили.
Во время похорон 7 декабря много кто из присутствующих ощутил, что ушла из жизни необыкновенная женщина.
В могилу бросали гроздья калины, и сок их, как кровь, проступал сквозь комки подмёрзшей земли.
Василь, когда появилась возможность сказать слово, начал читать стихи:
«Сьогодні – ти. А завтра – я,
і пустить нас Господь до пекла…»
Впоследствии из строк этого стихотворения родится знаменитое: " Ярій, душе ".
Хотя официально убийц, которые топором зарубили художницу, не нашли, над могилой прозвучали слова Стуса: «Её убили представители ГБ». Этого ему не простили. Но, выступив, он сохранил верность себе и друзьям, хотя и обрёк себя на дальнейшую мученическую судьбу.
История сохранила печальное фото, где над свежей могилой с портретом Аллы в руках замер Василь Стус"


                                       Памяти Аллы Горской
Тревогою возвышена до неба,
ты распахнула двери и вошла
в склеп вертикальный, тот, куда живущим
входить заказано…

                                      И как же просто
вошла ты в склеп, туда, где синий сумрак
и тень калин – там рдяных гроздьев их
оплыли брызги – колыхают стоны
тех, кто построил боли материк.

Там между скал хрустальных – плачей гул,
отчаяний провалы – словно бездны,
нестройные, дрожащие надежды –
всё необъятное накрыло небо,
что обжигает стужей, как огнём.

Ведь каждый виноват, что мир воздвигся
поодаль от него. Времён миграций
никто и не заметил.

                                      Отстранённый
взгляд, с малых лет направленный в себя,
самодоверия утратив чувство,
на ощупь отправляется в миры,
улиткой, спрятанной в своей скорлупке.

Те души, как порушенные горы,
и камнями лежат, и тяжко верят,
что вот песок, давно уж слишком мёртвый,
пробудится – и житом и листвой…
А башню вавилонскую надежд,
еще не названных своими, помнишь?
Что по соседству жили – возле сердца
не завоёванного? Не души,
но откровений полночи губами
касаясь?

                                       Вот он ствол прожитых лет,
впервой увиденный – уже в подмене,
ведь вспугнутые Киева холмы,
как лебеди, возносятся всё выше.

Как больно – удаляться от души!

Пылал огонь, губ зрелых причастившись,
крылами бился. И прозрачный плач
трипольских голосильниц тонкоруких
предстал пред опьяневшим взором света,
рвалась по ветру лента фиолета
твердея долго, будто дымный мрамор.

И темнота глубокая пришла,
когда натуга мышц окаменела
пред дерзким, как спасение, прыжком
в бессмертие.

                                      И тело отдалилось:
в воспоминаниях душа парила,
и словно тучей рваной возносилась.
Деревья, лица двигались под ней,
машины, скверы, площади, дороги,
свистело небо; под остывшей грудью
шумели демонстрации людей,
всё выше поднималась ты над ними
и уплывала вдаль.

                                      Комета грёз,
обмёрзших вечностью, всплывала в небо –
аж к звёздам в эту роковую ночь,
в ту залитую чернотою вечность,
что отбелить пытаются живые
глазами сердца, рук, очей и уст.

И вис тягучий свист над горизонтом,
не рад свободе тот тягучий свист
над горизонтом. И, не рад свободе,
над горизонтом вис тягучий свист.

Тот день рябой улыбкой усмехался
по хляби васильковских чёрных луж.
Со мною рядом в два потока долгих –
слова, сигналы плыли, поезда,
кружилось вороньё и раздавался
стук тяжких, словно ртуть, и сонных капель
с безлистых веток молодых дерев,
недавних саженцев.

                                      Что за столетье?
Что за земля? И что это за люд,
слонявшийся меж скользкими буграми,
что за дорога радости кровавой?
И что то был за дом краснокирпичный,
как будто рана рваная в предболи
сознания, слепящего как смерть?
И что за день – весь серый, как мертвец,
оброс стрехою страха, как мертвец,
что за фигуры серых мертвецов
там проплывали? Их греховны лица.
Загустевала им в глаза вода,
как ночью снова намерзает льдина
надежды омертвелой. Что за мир –
впервые так моим глазам явился –
с пожолкнувшими яблонями сада
и круговертью шёпотов людских,
что становились кроной и листвою
и овощем отравным?

                                      Капля света
во мрак нырнула на тяжёлый гроб –
на гроздья алые – из-под ножа
дереворубов, резчиков, спецов
работы мрачной, – в цвет коры вишнёвой,
что пред весной омолодила краску.
Стеклянными слезами сад звенел,
её оплакивая на безлюдье –
по одаль воплениц, друзей притихших…
Пристала горю только – тишина

и одиночество, оно ж впервые
очнулось между длинных корпусов
театра горя и театра смерти,
где столько мрачных знаков и зарубок
и затяжных туманов заосенних,
под ветром стылой вечности в окне!

О, вы, гримасы горя, что не знает
ни места для пасхальных чистых слёз,
ни времени, когда один оставшись,
промеж ладонями зажав лицо,
умрёшь и раз, умрёшь и два, и трижды,
чтоб очищенье сердцу отыскать,
засохшему в обыденности пятнах.
Хозяйничанье горя: ритуал
и проба жалкая, себя оставив,
стать сбоку, разминуться.
                                      Чтобы сердце –
как розы чёрной неживой бутон –
враз не раскрылось лепестками дыма,
который всеми рёбрами валит.

Гримасы, веры, боли, бельма страха,
и самоистязаний чёткий след
на фотографии людской надежды –
вот жизни человеческой пути.
Наш строй утрачен. И случайных проб
зазубренные шпили – лишь остатки
преодолевшие самозапрет,
дарованный расщедрившимся небом,
чтоб мы к нему вовек не поднялись.
Утрачен строй наш. Онемевших душ
не выходить, не исцелить вовеки.
Утрачен строй наш. И уже вовеки
не исцелить оцепеневших душ.
В реальном мире, но немного сбоку,
себя поодаль, с краю существуя,
хотим мы страстно стать посередине –
ни живы, ни мертвы. Нас укрепляет
лишь прошлого неизъясненный крик –
последняя возможность нашей веры.
Забытые и Господом и миром,
мы голую пустыню заселяем
незнаемыми духами чужими,
чтоб снова пить изведанную боль.
Выдумываем всё, что над землёю.
Рельеф надежды – то рельеф земли,
во сне обещанной, который снится,
но яви собственной вдруг испугавшись
в сто округлённых глаз бежит стремглав.
Утрачен строй наш. И в межзвёздной стуже
Нас отогреет только лишь огонь
самосожжения – скажи ж Отчизна,
о ты, земля, ответь нам, – кто вы есть,
кто б вымолвил, куда она ушла,
не оглянувшись даже? Будто львица,
в волнении высоком. Обещав
возможность возвращения из странствий
тем склепом вертикальным? Кто постиг
дороги эти – без конца и края
самопродолженные? Кто ж предрёк,
что вертикаль отважного полёта
восстанет древом? Кто бы смог пройти
меж двух смертей, живейшим оставаясь
среди живых. Да будет так, сестра!
Украденную высь небес – штурмуем.
Не скоро возвращение к душе.

-198-


См. также "Пам'яті А.Г." и "Пам'яті А.Г. (2)"




Оригинал

                                       Пам’яті Алли Горської
Бентежністю вивищена до неба,
ти прочинила двері і ввійшла
у вертикальний склеп, куди живущим
заказано ходити...

                                      Надто легко
ти увійшла в той склеп, де синій посмерк
і калинові тіні – ярких грон
оплилі набризки – гойдає стогін
тих, що створили болю материк.

Там кришталеві скелі голосінь
і розпачу западини, мов вирви,
усе мали для себе, сланцювати
пухкі надії – все пойняте небом,
що пряжить холодом, немов огнем.

Бо кожен завинив, що світ почався
од нього збоку. І доби міграцій
ніхто не спостеріг.

                                     ;Осклілий погляд,
відмалку зосереджений в собі,
утративши чуття самодовіри,
навпомацки пускається в світи,
мов равлик, схований у власній близні.

Ті душі, наче вивітрені гори,
і каменем лежать, і тяжко вірять:
колись пісок, уже занадто мертвий,
прокинеться – і житом и зелом...
а пам’ятаєш вавілонську вежу
чекань, іще не названих своїми?
які сусідували – поруч серця
невідволоданого?не душі,
а подумів, нічних прозрінь губами
торкаючись?

                                      Оце твій стовбур літ,
уперше бачений – уже в одміні,
бо київські сполохані горби
возносяться, мов лебеді, угору.

О довге віддаляння від душі!

Вогонь, що стиглих вуст запричастився,
ще бився – крильми. І прозорий плач
трипільських голосільниць тонкоруких
вже світ засяг перед сп’янілим зором,
яріла в вітрі стрічка фіолету
і довго твердла, мов здимілий мармур.

І темрява глибока залягла,
Коли напруга м’язів скам’яніла
Перед дерзким, як звільнення, стрибком
До вічності.

                                      І тіло одмінилось:
Куріла в спогадах душа одлегла,
Возносячись, неначе рвана хмара,
Під нею йшли обличчя, дерева,
Машини, сквери, площі, автостради,
Свистіло небо, під схололі груди
Рушали демонстрації людей,
А ти вивищувалася над ними,
І віддалялася.

                                       І брила мрій,
Обмерзлих вічністю, рушала вгору –
Аж до зірок у найпевнішу ніч,
В ту геть залиту чорнотою вічність,
Котру дарма одбілюють живущі
Очима серць, долонь, очей і вуст.

І висів тяглий свист над небокраєм,
Нерадий волі, висів тяглий свист
Над небокраєм. І нерадий волі,
Над небокраєм висів тяглий свист.

Той день рябим радінням усміхався
По чорних васильківських калюжах –
Обабіч мене в довгі два потоки
Пливли слова, сигнали, поїзди,
Шугало вороння і капотіли
Важкі, неначе ртуть, і сонні краплі
Із головіття молодих дерев,
Ще зовсім саженців.

                                      Яке століття?
Яка земля? І що то був за люд,
Що никав між ослизлими горбами,
Що за дорога радости кривава,
І що то був за дім червоноцеглий,
Неначе рвана рана, в передболю
Осяяння, сліпучого, як смерть?
І що за день – весь сірий, наче мрець,
Острішком остраху оброслий, наче мрець,
І що за сірі постаті мерців
Пливли – гріховні неспокійні лиця?
Їм загусала ув очах вода,
Як ніч розтоплена, з острішком криги
Змертвілого чекання? Що за світ
Уперше був очам моїм явився –
З посивілими яблунями саду
І покотьолом шепотів людських,
Що вже ставали кроною і листям
І трутним овочем?

                                      І бризка світла
Пірнула в смерк, і вже тяжка труна –
Із ґронами калини – з-під ножа
Дереворубів, різьбярів, майстрів
Своєї смерті, як кора вишнева
Одмолоділої під весну барви.
І сльози саду сизі, як скляні,
Її оплакували на безлюдді –
Подалі жалібниць і стихлих друзів,
Бо горе вірить тільки самоті.

О, самото незграбна, що уперше
Збудилася між довгих корпусів
Театру горя і театру смерті,
Де стільки тьмавих зазубнів обтятих
І затяжних туманів заосінніх
І видутої вічності в вікні!

О, ці гримаси горя, що не знає
Ні простору для великодніх сліз,
Ні часу, щоб лишитись наодинці
І, ухопивши лиця між долонь,
Умерти раз, умерти два і тричі,
І тільки так очищення знайти
Для свого серця – в плямах узвичаєнь.
О, господарство горя: ритуал
І жалюгідна спроба – обік себе
Пройти і розминутися.
                                      Щоб серце –
Троянди чорної нечулий бубон –
Враз не розпуклось пелюстками диму,
Котрий валує ребрами всіма.

Гримаси віри, болю, круглі більма,
Чіткий малюнок самокатувань
На негативі людської надії –
Оце ви й є, дороги життьові.
Нам ряд утрачено. Раптових спроб
Зазубрені шпилі – ото єдине,
Що вирвалося з самозаборон,
Які дарують небеса щедротні,
Щоб ми до них повік не возмоглись.
Нам ряд утрачено. Отерплих душ
Не відволодати вовіки-віку
Нам ряд утрачено. Вовіки-віку
Не відволодати отерплих душ.
Під світом і життям і трохи збоку
Існуючи, неначе скраю себе,
Ми прагнемо посередині стати –
Півмертві, півживі. Держить нас тільки
Минулого нерозпізнанний крик –
Єдина віри нашої спромога.
Забуті Богом і забуті світом,
Ми заселяєм голу порожнечу
Якимись духами, для нас чужими,
Щоб настромитись на впізнанний біль.
Вигадуємо все, що над землею.
Рельєф надії – то рельєф землі,
Обіцяної в сні, котрий присниться
І, власною настрашений явою
У сто очей втікає стрімголов.
Нам ряд утрачено. В космічній стужі
Відігріває нас лише вогонь
Від самоспалення – скажи ж, Вітчизно,
Ти, земле, вимови, – хто ви єсте.
Хто б вимовив би, куди вона пішла,
не озираючись? Немов левиця,
вивищена бентежністю? Сказав
про певність повертання з довгих мандрів
тим вертикальним склепом? Хто збагнув
оці дороги – без кінця і краю
самоподовжені? І хто прорік,
що вертикаль цього дерзкого лету
ще стане стовбуром? Хто б зміг пройти
межи двома смертями і лишитись
живиішим від живих. Так, сестро, так:
штурмуймо небо, вкрадене справіку –
ще довге навертання до душі.


1972-1979 рр.




Александр Купрейченко, поэтический перевод, 2010

Сертификат Поэзия.ру: серия 1181 № 83783 от 22.11.2010

0 | 0 | 3327 | 26.04.2024. 22:13:35

Произведение оценили (+): []

Произведение оценили (-): []


Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.