В.Стус. Из лагерной тетради

«Из лагерной тетради» – рассказ заключённого лагеря особого режима и недавно ещё (по первой ходке) – политического ссыльного, поэта и правозащитника Василя Стуса (1938-1985) о жизни его на Колыме, кратком пребывании на свободе и втором аресте. Это один из немногих текстов (известны ещё – только пять стихотворений), дошедших из колонии ВС-389/36-1 (пос. Кучино на Урале), которую заграница называла лагерем смерти, а мы – никак не называли, потому что у нас была социалистическая демократия, а ни секса, ни политических заключённых не было.


ЗАПИСЬ 1
Итак, пятого марта [1977] я прибыл на Колыму. Позади остались 53 дня этапа, почти два месяца. Вспоминаю камеру челябинской тюрьмы с толпами тараканов на стенах, насмотревшись на них, я чувствовал, как чешется всё тело, и потом – новосибирская пересылка, отбытая вместе с В. Хаустовым, страшная иркутская тюрьма – меня бросили в камеру с бичами-алиментщиками: вшивые, грязные, отупевшие, они разносили дух периферийной удушливой воли, от чего хотелось выть волком: оказывается и так можно жить, и так мучиться тюремной нуждой. Пьяные надзиратели Иркутска – будто выхваченные из когорты жандармов-самодуров времен Николая І или Александра ІІ. Один из них чуть было не избил меня за то, что я сказал во всеуслышанье про его грубое поведение. Наконец, Хабаровск, потом – пассажирский самолёт, где свободные и невольники разделены рядами кресел: тут уже стыдиться некого. Меня сковали наручниками с каким-то рецидивистом, и так мы пребывали два часа полета.
Ну вот и Колыма. Холодное низкое небо, маленькая тюрьма на каком-то выгоне, сравнительно хорошая еда и тёплая темноватая одиночка. После прожарки можно было терпеть свою одежду.
Вызвал начальник тюрьмы: он вроде бы никогда не видел политзаключенного.
За несколько дней воронок с буржуйкой в середине добросил меня до Усть-Омчуга.
Это 400 километров от Магадана. Бросив в камеру КПЗ и продержав несколько дней, меня вызвали к начальнику милиции Переверзеву, и тот заявил, что работать я буду на руднике им. Матросова шахтером, жить буду в общежитии в комнате №6, а на жалобу на здоровье – обещал показать врачам. За каких-то 20 минут меня осмотрели врачи; все заявили, что я здоров.
Вечером 5 марта меня привезли в поселок. В комнате, словно поджидая меня, сидели несколько пьяных молодцов и пили водку. Никто мне не удивился. Ревело радио, орал магнитофон и транзистор: им было весело.
Началась моя работа. Бригада […] – ударная, коммунистическая. Чуть не половина рабочих – партийные. Это показательная бригада. Они должны были меня воспитывать.
Страшная пыль в забое, ведь вентиляции нет: бурят вертикальные глухие штреки. Молоток весит около 50 кг, штанга – до 85 кг. Когда бурят „окна”, приходится работать лопатой. Респиратор (марлевая повязка) за полчаса стаёт непригодным: становится мокрым и покрывается слоем пыли. Тогда сбрасываешь его и работаешь без защиты.
Говорят, молодые парни (сразу после армии) за полгода такой адской работы становятся силикозниками. Из-за пыли не видно лопаты, которой работаешь. К концу работы – весь промокший насквозь – выходишь к клети под ледяной воздух, который не подогревают.
Пневмония, миозит, радикулит – преследуют каждого шахтера. А еще вибрация и силикоз. Но за 500 – 700 руб. в месяц люди не боятся ничего. Через 5 лет он соберет деньги на машину, если не сопьётся или не станет калекой.
Травматизм на руднике – очень высокий. То обрушится потолок, придавив жертву „заколом”, то бурильщик упадет в „дучку”, то попал под вагонетку, перебитые руки, ноги, ребра – чуть не у каждого второго. Но колымчане – люди крепкие. Они знают, что благополучие дается нелегко. За него нужно платить – молодостью, здоровьем, а то и целой жизнью. Жизнь жестокая – ничего не сделаешь. А на Колыме есть продукты, хоть и не всегда достанешь мяса. Да и где оно есть – то мясо?

ЗАПИСЬ 2
Я возвращался в общежитие и падал, как убитый. Была работа и сон. Промежутков не существовало. Так я смог выдержать три месяца. Пришлось заявить, что такая работа – не для моего здоровья*. Милиция возмутилась, начались первые придирки. К тому же, я сменил комнату, перешёл в другую. Это было новым нарушением: как я смел, когда мне, вопреки положению о ссылке, приказано жить именно в этой комнате и именно с этими людьми. Но их постоянная пьянка не давала мне покоя.
В мае меня вызвали в райцентр и начали угрожать: в случае дальнейшего нарушения режима будут судить. Я сослался на положение о ссылке, которое позволяло мне проживать в границах района, выбирать жилье по своей воле. Переверзев только злобно усмехался, перейдя на грязную ругань. Пришлось его поставить на место. „Со мною даже в концлагере не разговаривали таким тоном, так что прекратите ругаться, иначе я уйду. Я не собирался ехать к вам, а вызвали – так разговаривайте человеческим тоном”.
Вскоре приехала жена – нас поселили в так наз. гостинице, подселив одновременно двух кагебистов, которые спокойно прослушивали все наши разговоры. Как-то они вломились к нам, сели к столу, а один из них, вынув нож, начал испытывать мои нервы. Я просто не реагировал на эту дешёвую выходку. Другой постоялец хотел подарить мне нож; я отказался от подарка, даже не зная, что это провокация с возможным осуждением (хранение холодного оружия)!
Когда жена уехала, со мной произошел несчастный случай: стремясь попасть в комнату (сосед подался в загул на несколько дней, не оставив мне ключа), я попробовал проникнуть […] через окно, но упал – и сломал обе пяточные кости, меня отвезли в больницу, наложили гипс, а в комнату подселили другого жильца. Уже привыкнув к тому, что за мной устраивали тотальную слежку, я не сомневался, откуда этот жилец. Отбывши два месяца, я вернулся в комнату. На ногах был гипс с металлической дужкой – ниже Plattfus’а. Во дворе мороз, снег. Сортир – за 200 метров. У меня пара костылей и гипсовые штиблеты, из которых выглядывают пальцы. На этот раз комната была пуста. Принести воды, сходить в буфет или по нужде – стало очень сложной проблемой. Из этих вояжей я возвращался, чувствуя на лбу цыганский пот. Было невесело.
-------------------------------
*Менее года перед тем Стуса оперировали по поводу язвы, удалив 3/4 желудка.

ЗАПИСЬ 3 
Я сидел за стихами, решив транспортную проблему (просто довелось срезать гипс, который я должен был носить еще два месяца). Изредка ходил на почту, поскольку для ссыльного она стала половиной жизни с встречами и контактами: почта соединяла нас, ссыльных, возвращала голос Черновила и Шабатуры, Садунайте и Коцюбинской, приносила вести из заграницы.
За письма доводилось выдерживать настоящую войну с КГБ. Десятки и десятки писем просто исчезали. А на мои протесты отвечали своеобразно: „В Магаданском аэропорту мешок, в котором носят корреспонденцию, дырявый”. Пришлось несколько раз отбивать телеграмму Андропову: „Ваша служба крадет мои письма”. Телеграммы отсылали, но пользы не было. Скорее вред: это стало хорошо видно в ежемесячные посещения милиции (т. наз. регистрация). Ездить туда нужно было за 30 км (пос. Гастелло).
Чувствовалось, что в воздухе – гроза.
10.11.78 года, когда я, едва передвигаясь на ногах, уже работал в шахте, меня вызвали в отдел кадров. Выявилось, налетели на меня с обыском. Группу возглавлял майор Грушецкий из Украины. Обыск был по делу Лукьяненко. Не важно, что Лукьяненко я не знал, разве что обменялся с ним одним-двумя письмами, – у меня изъяли черновики моих писем к Гамзатову, Григоренко, некоторые письма других друзей, тетрадь стихов. Потом три дня допрашивали в Усть-Омчуге. Показаний я не дал, разве только высказал возмущение.
Теперь травля пошла на новый круг. В комнату подселяли пьяниц (это они со временем оказались свидетелями на новом процессе). Они пили и один из них, даже помочился в мой чайник. Когда я протестовал, мне говорили: „Молчи, а то опять попадешь, где был”. Я требовал отселить их – это ничего не давало. Я старался найти где-нибудь комнату – мне было запрещено это сделать.
Стало известно, что КГБ, милиция, партком старательно натравливали на меня людей. Одному из них, например, предложили подложить в мои вещи ружье или нож, другому – подпоить меня. За это обещали награду – 1500 руб. (то есть две месячные зарплаты колымские). А до какого состояния? А лишь бы запах был – ответили ему. Но я этого не знал.
Каждый вечер ко мне кто-то являлся – то комсомольский патруль, то милиция.
Разговор был недоброжелательный, провокационный. Особенно докучал капитан Любавин.
Приходилось просто не реагировать, когда он появлялся.
И тут получил я телеграмму, что отец при смерти. Но милиция меня не пустила – мне пришлось объявить голодовку в знак протеста. Через неделю они таки дозволили, но перед тем продержали целую ночь в КПЗ – за то, что на дверях комнаты я прицепил объявление: „Прошу не мешать. Голодовка с требованием дать возможность похоронить отца”. Все время – от Усть-Омчуга до Донецка – меня сопровождал отряд шпионов от КГБ. Так было в аэропорту, так было в Донецке. Похоронив отца, я вернулся на Колыму – как в тюрьму. Я чувствовал, что каждый день меня могут посадить снова.

ЗАПИСЬ 4 
Когда я вернулся в Магадан, то в аэропорту меня ожидал вызов – немедленно явиться в областной КГБ. Ночевать пришлось в гостинице. В понедельник я поехал в город (это 60 км дороги). Принял меня заместитель начальника Сафонов. Он прочитал мне второе предупреждение – с угрозой судить.
В Усть-Омчуге, когда я зашел к начальнику милиции Переверзеву, меня ожидал новый сюрприз – заместитель редактора райгазеты „Ленинское знамя” заявила, что собирается писать про меня статью, и поставила несколько провокационных вопросов. Я ответил, что жанр мне знакомый, а потому я не желаю разговаривать.
И правда, через какое-то время появилась длинная статья „Друзья и враги Василия Стуса”.
В ней вспомнили все. И то, что я получаю посылки из заграницы, и что порвал свой профсоюзный билет, узнав, что именно профсоюзы возражают против предоставления мне медицинской помощи, и „показания” многих жителей рудника. Как со временем выяснилось, Супряга не тратила понапрасну времени: Пока я был в Донецке, она вояжировала по руднику, готовила статью. Не мало людей заявило мне потом, что ничего схожего они не говорили, но свои журналистские обязанности Супряга, имеющая броню КГБ, понимала по-своему. „Стус готов грабить и убивать”,— свидетельствовала одна медсестра из Транспортного. –„Он похож на фашиста, такой на моих глазах убивал детей”. — Гнули комедию другие.
Досадно было за такой факт. Как-то я отказался приступить к работе, поскольку не было респираторов. Мне обещали выдать персональный. Я отказался, настаивая, что респиратор – это обязательная защита для каждого шахтера. То есть я обостряю общий принцип, [протестуя] против нарушения техники безопасности. Респираторы потом нашлись. Само собой, их выдали всем. А меня наказали за “забастовку”. Супряга не обошла и этого случая, полностью перевравши факты.
Как раз на это время приехала жена. Газета повлияла на людей. Они чурались меня, как чумного. Я понял, что манипулировать общественным мнением – очень легко. Особенно когда общественности – нет, так у нее нет и своего мнения. И я, видя, что судиться с Супрягой бессмысленно (ни один суд в Союзе не примет к рассмотрению такое дело), настоял на том, чтобы дать ей ответ публично. На это администрация согласилась. Сделали расширенное заседание рудкома, куда пригласили подготовленную публику. Был журналист из газеты (Супряги не было). Я начал отвечать на вранье достаточно резко и аргументировано. Режиссеры увидели, что спектакль может не выйти – начали обструкцию, не давая мне говорить. Ничего не оставалось, как покинуть зал вместе с женой, обвинив публику в трусости.
А в прессе не утихала буря: десятки читателей возмущались моим поведением, по обычной советской привычке. Теперь положение мое стало еще драматичнее. Прощаясь с женой, я заявил ей: “Чувствую, что видеться снова придется, наверно, в лагере”. Она с тем согласилась, сдерживая слезы. Но головы сгибать я не собирался, что б там ни было. За мною стояла Украина, мой бесправный народ, за честь которого я обязан стоять до смерти.

ЗАПИСЬ 5 
За это время я фактически не имел медицинской помощи. Возвращаясь с работы, не чувствуя ног, я грел воду в миске и, вложив электронагреватель, готовил себе рапу,чтобы попарить ноги. Левая пятка так и осталась смещенной: хирург просто не заметил того. Парафиновые аппликации приходилось делать самому.
Зато провокаций добавилось. Однажды после тяжелой простуды (в этот вечер вернулся жилец с «материка») я выпил с другими 100-150 г. коньяку, еще не зная, что это мне запрещено. Милиция тут же узнала про это – и начала подстерегать меня. Когда вечером, уже перед сном, я вышел на минуту из общежития, – на меня накинулась милиция и повела в вытрезвитель. Я заявил, что начну политическую голодовку протеста, если они не прекратят комедии. Врач, вызванный в милицию, установил легкое опьянение. Я сел писать протест прокурору. За это время нападавшие переиграли ситуацию: отвезли меня в общежитие. После этого я узнал, что милиция решила оформить меня на принудительное лечение от алкоголизма – им был нужен хоть какой-нибудь эпизод. Тогда они и предложили 1500 руб., чтоб меня подпоили. Но номер не вышел. Пришлось обыскивать свои вещи в комнате, чтобы предупредить случай подкидывания: ружья, ножа, порнографического текста и т.п. Возвращаясь вечером с работы, я не раз заставал сломанные двери. Потому пришлось обратиться к прокурору со спецзаявлением: если в моих вещах будет выявлено оружие, взрывчатка или золотистый песок и т.д. – это будет
последствием реализованной провокации.
Доведенный до края, я составил заявление в Верховный Совет СССР со вторым заявлением про отказ от гражданства. Это было в конце 78 года. В нем я писал, что запрет заниматься творческой работой, постоянное унижение моего человеческого и национального достоинства, состояние, в котором я чувствую себя вещью, государственным имуществом, которое КГБ занесло на свой счет; ситуация, когда мое чувство украинского патриотизма возведено в ранг государственного преступления; национально-культурный погром на Украине – все это заставляет меня признать, что иметь советское гражданство есть невозможная для меня вещь. Быть советским гражданином – это значит быть рабом. Я же к такой роли непригоден. Чем больше пыток и издевательств я выношу – тем больше мое сопротивление системе надругательства над человеком и его элементарными правами, против моего рабства. По патриотическому призванию.
Это заявление от 18.X.78., уже второе на эту тему (первое я написал в лагере), конечно, осталось без ответа. Позднее, в 1979 году, меня вызвали к директору рудника Войтовичу. В кабинете сидело около 20 человек т. наз. общественности, несколько неизвестных лиц и начальник милиции Переверзев. Этот последний заявил, что по поручению Президиума Верховного Совета он должен ответить на мое заявление. И начал его читать, каждый раз повторяя, что это клевета, за которую меня надо судить.

ЗАПИСЬ 6 
Он начал меня пугать, что отправит на Омчак (поселок в 6 км от Матросова, где есть лагерь строгого режима). Я расценил ситуацию как крайнюю и решил отвечать ему надлежащим образом.
Когда директор попробовал немного разрядить атмосферу, я остановил его: «О чем вы говорите? У него в одном кармане ордер на арест, а в другом наручники!» Это кабинетное судилище продолжалось с час. Этим эпизодом, кажется, закончилась попытка КГБ взять меня штурмом. До самого окончания ссылки, кажется, больше не имел неприятностей. Только уже на суде я увидел, что первые судебные допросы т. наз. свидетелей датируются апрелем 1979 года. В большинстве это были все те, кого Сутяга упомянула в своей статье: вот только тон лжи стал еще более злобным и нетерпимым. Читать эти показания было смешно. Наверно, на суде я проявил слишком мало чувства юмора, когда для одного такого лжесвидетеля, лагерного уголовника-бытовика Сирыка (за сотрудничество с КГБ его досрочно освободили из 19 лагеря), сделал исключение – будто адвокат – начал ставить ему каверзные вопросы. Ошибкой это назвать нельзя, – но немного жалею: пусть сам дьявол устраивает суд для себя, обставляя его комедией вероятности, какое мне дело до этого? Так я вернулся в Киев. Там меня ожидал сюрприз. Оказалось, за неделю до моего приезда кагебисты ворвались в мою квартиру, а жену, которая в то время возвращалась домой, схватили на улице, насильно кинули в машину и два часа возили по Киеву, пока налетчики не ушли из нашего жилища.
В Киеве я узнал, что людей, близких к Хельсинкской группе, репрессируют грубейшим образом. Так, по крайней мере, судили Овсиенко, Горбаля, Литвына, так погодя расправились с Чорноволом и Розумным. Такого Киева я не хотел. Видя, что Группа фактически осталась без помощи, я вступил в нее, так как просто не мог иначе. Раз жизнь забрана – крохи мне не нужны. Пришлось заняться тем, что для спасения своих стихов, дописывать их в информационные материалы Группы. Работа на заводе Парижской Коммуны (меня взяли туда формовщиком) оказалась для меня слишком тяжелой: наносившись опок, я едва мог ходить (так болела нога). Пришлось сменить работу; снова получил ее не по профессии. Стоя за конвейером, я мазал кистью подошвы обуви; за это мне платили от 80 до 120 руб. в месяц.
Психологически я понимал, что тюремные ворота уже открылись для меня, что на днях они закроются за мною – и закроются надолго. Но что я мог сделать? За границу украинцев не выпускают, да не очень-то и хотелось – за тот кордон: кто ж тогда тут, на Великой Украине, станет горлом возмущения и протеста? Это уже судьба, а судьбу не выбирают. Ее принимают – какую ни есть. А если не принимают, тогда она силком выбирает нас.
14 мая кагебисты пришли на работу. Ночью отвезли в КГБ, там я увидел, что ордер на мой арест выписан еще в понедельник. Следовательно, два дня мне было подарено. Ордер подписал прокурор Глух и заместитель Федорчука генерал Муха. Тут уже ничего не поделаешь. Суд – неминуем. А следствие – лишняя ненужная процедура. В СССР нужно садиться вторично – тогда все понятно и просто. Никаких сюрпризов.

ЗАПИСЬ 7 
Попытка дневника в этих условиях – попытка отчаянная: таких условий, как тут, люди не помнят ни из Мордовии, ни на черных зонах, ни из Сосновки. Одно слово, режим, предложенный в Кучино, достигает полицейского апогея. Любая апелляция к верховной власти остается без ответа, или – чаще всего – угрожает карой. Буквально за полгода у меня трижды отбирали свидания, чуть ли не через месяц – т. наз. «ларек», подряд три недели отсидел в изоляторе. Кажется, нигде не было такого, чтоб за голодовку лишали свиданий, потому что голодовка – это нарушение режима. Меня дважды карали за голодовку – 13 января 1982 года и в годовщину гибели Ю. Кука, подельника Марта Никлуса. Нигде не доходило до того, чтоб надзиратель бил заключенного, как то случилось с Никлусом. Март сидел в ШИЗО и писал жалобы. Пьяный надзиратель Кукушкин открыв камеру, ударил его кулаком в лицо, а потом начал бить сапогами. Никлус поднял крик. Мы все начали звонить и громко возмущаться, и это остановило пьяного хама, который немного испугался. Но администрация взяла его под свою защиту, а на требования наказать Кукушкина стала наказывать Никлуса: будто бы за поклеп на добросовестного надзирателя.
Одним словом, Москва дала здешней власти полномочия, и кто сберегает иллюзию, что какой-то там закон должен регулировать наши отношения с администрацией, – сильно ошибается. Закон полного беззакония – вот единственный регулятор наших т. н. взаимоотношений.
Нигде в лагере не запрещали раздеваться до пояса во время прогулки, – тут запрещают и наказывают, когда кто-нибудь хочет поймать крошечку солнца. Обыски проводят
необыкновенно самоуправно: все, что хотят, отбирают, даже без акта и без уведомления. Мы утратили всякое право принадлежать себе, не говоря о том, чтоб иметь свои книги, тетради, записи. Говорят, что когда Господь хочет кого-нибудь покарать, Он отбирает разум. Так долго продолжаться не может – такое давление возможно перед гибелью. Не знаю, когда придет гибель для них, но я лично ощущаю себя смертником. Кажется, все, что я мог сделать за свою жизнь, я сделал. Заниматься творчеством здесь невозможно абсолютно: каждая рифмованная запись отбирается при первом же обыске. Приходится изучать языки. Если я за это время напасти овладею французский и английский язык, будет хоть какая-то польза. Собственно, и читать нечего, если мы в камеру и получаем литературу (В. Белова, Ч. Айтматова и др.), то по-украински – нет ничего абсолютно. Культ бездарных Яворивских, их время, их час. Талантливые авторы или молчат (как Андриящик), или занимаются Бог знает чем (скажем, Дрозд или Шевчук). Лина Костенко пробилась несколькими талантливыми книжками, но так и осталась на периферии сегодняшнего безвременья. Не ее это время. Не время Винграновского. Не время Драча – капитулянта поэзии. Время испытует каждого творца на воловье терпение, на упорство.
Когда начали тянуть жилы – первыми покорились талантливые. Что ни год – то черты женские все ярче проявляются у Драча. Сегодня он – как говорливая тетушка. Такою же говорливой тетушкой проявляется и Дзюба. Ему хочется старой своей стилистики, но с оглядкой на новые условия. Выходит так, что он много разглагольствует, а без пользы. Его статья про «Киев» Винграновского – и прекрасна, и грешна. Ибо твое время, Иван, минуло. Невозможно сейчас писать про Винграновского, поэта начала 60-ых годов. Наконец, и сам Дзюба – это критик начала 60-ых годов. А в 80-ых – они воспринимаются не в своей атмосфере. Они выброшены из своего времени на произвол судьбы. Талантливые люди (какой мастер – Дрозд!), но к чему приложить ему свое мастерство? И он расписывает общественные туалеты – так как это единственная дозволенная форма общественного служения украинского искусства.

ЗАПИСЬ 8 
Вспоминаю письмо Павлычко, написанное Юрию Бадзьё. Это было письмо-ответ на реплику Ю.Бадзьё о том, что напрасно Павлычко в каком-то из публичных выступлений говорил про Франко как борца с украинским буржуазным национализмом – чуть ли ни главнейшая (по-советски) черта Франковского гения. Павлычко был крайне возмущен репликой – он воспылал искренним гневом против обманчивой философии, которой отдал дань и И.Дзюба (это – речь Павлычко). Никогда не хвалите меня, – закончил Павлычко свое письмо, демонстрируя свою полярную по отношению к Бадзьё позицию. Это относилось к 1978 приблизительно году. Потом Бадзьё был репрессирован как автор националистической работы «Право жить».
Националистической потому, что по Бадзьё, каждый народ должен дышать, а не прозябать под имперским ярмом. Интересно, как чувствует себя Павлычко теперь, когда Ю.Бадзьё в неволе?
Не понимаю, неужели не наскучило до сих пор т. наз. украинской интеллигенции толочься в старом логове – меж мазепинским патриотизмом и кочубеевским интернационализмом по-русски, то есть исповедовать философию меньшего или большего национального предательства. Неужели ей, этой интеллигенции, не достаточно того, что уже имеем? Когда у нас забрали историю, культуру, весь дух, а взамен дозволили творить душу меньшого брата? Неужели вот таким холуйством можно послужить чему-нибудь доброму?
Только сумасшедший может надеяться на то, что официальная форма национальной жизни может что-нибудь дать. Все, что создано на Украине за последние 60 лет, источено бациллой недуга. Как может развиваться национальное дерево, если у него отрубили полкроны? Что такое украинская история без историков, когда нет ни казацких летописей, ни истории Руси, ни Костомарова, Маркевича, Бантыш-Каменского, Антоновича, Грушевского. Какая может быть литература, когда она не имеет доброй половины авторов? И авторов первоклассных – таких, как Винниченко, Хвылёвый, Пидмогыльный.
Вот и имеем прозу колхозных подростков – один напевнее другого, один слаще другого. С речью сельской бабуси, которая без «енька» слова не скажет, то есть типичную колониальную литературу-игрушку. «Киев – это такая прекрасная флора, но впрочем, фауна!» – говорил Виктор Некрасов. И как с ним не согласиться, видя этот набор холуев от литературы, обозных маркитанток эстетики, которые на национальной трагедии шьют себе расписные шаровары шутов-танцоров, которые на трупе Украины вытанцовывают лихой гопак. Воистину рехнуться легче, чем быть собой, ведь нет ни зубила, ни молотка.
Собственное бессилие перед кривдой – оскорбительно. Когда знаешь, что где-то там за стенами Олекса (Тихий) – в критическом состоянии, а над ним издеваются – как молчать?
Но голос здесь бессильный. Как бессильны жалобы прокурору (в каждой жалобе обязательно найдут «недопустимые выражения» - и накажут: думаю, карают за саму форму жалобы-протеста), когда на прогулке – вопреки советским кодексам – запрещают раздеваться до пояса, а бессильного Скалыча заставляют сидеть в бушлате на страшной жаре; оскорбительно – разговаривать с прокурором и начальником колонии, который на все жалобы цинично отвечает, как автомат «не положено», и тогда теряешь голос: или перестаешь разговаривать с капитаном Далматовым (начальник участка), или называешь его палачом, убийцей и т. д.
Форма существования тут не найдена (ни одной формы индивидуального поведения я не назвал бы идеальной, так как идеально вести себя тут – просто невозможно). Март Никлус, скажем, взял за правило писать длинные частые жалобы: он верит, что они могут принести пользу. Другие отказываются от массовых голодовок (как правило, это 30.Х и 10.ХII, но в этот год мы отметили 10-летие репрессий на Украине и годовщину гибели Ю.Кукка), считая что они неэффективны. И каждая позиция имеет хорошую аргументацию. Так вот, каждый держится так, как, как ему подсказывает его разум и совесть.
Работа очень нудная: чтоб выполнить норму, нужно работать все 8 часов, не отрываясь ни на мгновение. Но до чего только не привыкнешь. Унизительно, когда в камеру врываются надзиратели и забирают все записи, все книжки, оставляя только по 5 книжек (считая и журналы). Унизительны конфискации писем: почти никто не получает писем от непрямых родичей или друзей. У каждого есть только один дозволенный адресат, но и от него письма доходят не так легко. Одним словом, правительство дозволило делать с нами все, что угодно.
Больница практически не существует, медицинская помощь – так же. Дантиста ожидают по 2-3, а то и больше месяцев. И когда он появляется, то разве только для того, чтобы вырвать зубы. Тем временем почти все заключенные – больны. Особо тяжелое состояние у покутника Семена Скалыча, Ю.Федорова, В.Курило, О. Тыхого. Да и остальные – чувствуют себя не на много лучше.
За последний год зона количественно не изменилась. Некоторые военные заключенные (полицаи) перешли на черную зону, другие – добавились (И.Кандыба, В.Овсиенко, уголовник Острогляд). Должен подъехать М.Горынь, заключенные из тюрьмы (среди них – И.Сокульский). А зона держится на 30 людях (20 из них – под замком) или на одной трети, то есть в открытой [тюремной?] секции – пока еще там только три [диссидента?]: О.Бердник, Яшкунас и Евграфов (бывший бытовик). Интересно, не предложит ли КГБ вторую часть бытовиков на эту зону, где полицейская добавка укорачивается с каждым годом (сейчас их около 10-12 душ, но через год под замком может не остаться никого). Пока что, кроме военных, нашу жизнь отравляют двое: В.Федоренко и бытовик Острогляд. Что будет дальше?

ЗАПИСЬ 9-10 
Киев празднует свое 1500-летие. Отреставрированы Золотые ворота , через которые никто не въезжает и не выезжает. Символом Киева были для меняворота Заборовского. Замурованы. Этот Киев – запечатан. Чем красивее становится Киев, тем он страшнее. Ведь вместо живого города, превратился в маскарад, маску вампира, который пьет кровь своих сынов и дочерей – и от этого хорошеет. Вспоминаю женщину из «Солнечной машины», голова которой была похожа на змеиную. Золотоглавый Киев – змеиноглавый. Никак не избавлюсь от впечатления, что над юбилейным Киевом висит гроб Ивана Светличного (жив ли он?) – как статуя Иисуса Христа над Римом. Щеголять юбилеем Киева – это гордость приблудных и холуев. Ибо гордиться они не умеют, так как любят хамской любовью. Право на официальную любовь к Киеву имеет только сонм чиновников – т. наз. интеллигенция по-советски.
Собственно, есть ли украинская интеллигенция? Думаю, или ее нет, или она все еще молода и все еще недозрелая. Она утратила свое качество или никогда его не достигала. Украинский интеллигент на 95% чиновник и на 5% патриот. Потому он и патриотизм свой хочет оформить в бюрократическом параграфе, его патриотизм и неглубокий и ни к чему не обязывает. Ибо на Украине до сих пор не создано патриотической гравитации. Введенная в систему государства, эта интеллигенция не ощущает никакой обязанности перед народом, который так и не потерял индивидуального лица. Он тоже многоликий Янус, советский Световид. Эта интеллигенция официоза, желая жить, движется к бесславной смерти, мы, узники истории, – идем в жизнь (примет ли нас она – жизнь, через сколько поколений?).
Размышляю про 1000-летие христианства на Украине. Думаю, что была сделана первая ошибка – византийско-московский обряд, который нас, самую восточную часть Запада, прилучил к Востоку. Наш индивидуалистично-западный дух, стиснутый деспотичным византийским православием, так и не смог освободиться из этой двойственности духа, двойственности, которая создала позднее комплекс лицемерия. Кажется, что консервативный дух православия тяжким камнем упав на молодую невызревшую душу народа – привел к женственности духа, как атрибуту нашей духовности. Железная дисциплина татаро-монголов оплодотворила российский дух, придав ему агрессивности и пирамидальности строения. Украинский дух так и не смог выломиться из-под тяжелого камня консервативной веры. Может, это одна из причин нашей национальной трагедии. Не люблю христианства. Нет.

ЗАПИСЬ 11 
Возможно, важно и то, что огромная глыба духовного христианства упала на слишком юную душу, на ее еще не окрепшие плечи. В любом случае мы суть наибольшая жертва православия. Выйти из-под его восточных чар мы так и не смогли. Это уничтожило нашу витальную, жизненную энергию.
Негативное влияние христианизации на язык, наверно, можно вычленить. Но там уже было течение, поток национальной истории.
Возможно, это мысли слишком неподготовленные, черновые, но жизнь имею такую, что негативизм к консервативному православию не может не развиваться.
Думаю про мировоззрение: по мне это понятие слишком метафизическое. Более действенное чувство – соотношение принуждения и желания, воли и логики, воли и принуждения. Мировоззрение – это в большой мере вопрос темперамента и совести, нашей жизненной активности. Порой мировоззрение проявляется шансом на выживание, на социальное влияние, на массовость. Но меняются жизненные обстоятельства, а с ними меняются и составляющие мировоззрения. В моем теперешнем состоянии никакие эгоистично-расчетливые соображения уже его не определяют. Что же тогда? Взгляд вечности или отчаяния? Нестерпимо наскучили обломки судеб, ломаные линии желаний и свершений, гримасы последствий.
Страшно чувствовать себя без края своего, без народа, которых должен творить сам в своем больном сердце. Может, выпало жить в период межвременья, может, когда исторические условия изменятся (но – к лучшему ли?), можно будет открыть этот жизненный поток народа, его жизненный порыв. Пока что его не видно. Отсюда и наше суперотчаяние, кусачесть душ, проявляющаяся и среди наилучших. Но пока что я не вижу – никого и ничего. Ни одного знака надежды.
Летом 1981 года в ШИЗО бросили Олексу Тихого – трижды подряд по 15 суток. Было очень холодно, и его начал мучить больной желудок. Через 45 суток он уже не мог подниматься. Видя его катастрофическое состояние, врач разрешил давать ему ночью грелку с горячей водой. Прямо из ШИЗО Олексу перевели в больницу, где он, пролежав еще три месяца, как снятый с креста, вернулся в камеру.
Как больно, что в наших условиях невозможна обычная людская солидарность – обычной голодовки и протеста. Первое – люди обессилены долгой борьбой, второе – полная неэффективность какого-нибудь сопротивления в этих абсолютно закрытых условиях. Но как это калечит душу – когда ты видишь и молчишь.
Виталий Калиниченко сделал несколько попыток связаться с волей – и все неудачно. Ему не везет. В руки КГБ попало его острое заявление протеста – его посадили на год в одиночку (15.X.1981). Через полгода (с 8.IV.82) год одиночки получил Март Никлус. Я был на очереди – после трех лишений свиданий и трех недель в ШИЗО. Последнее выпало за то, что, не удержавшись, я обозвал кагебиста Черкасова фашистом и гестаповцем. Заявления перестал писать – из-за полного отсутствия последствий.

ЗАПИСЬ 12 
Чуть ли не от самого Киева слежу за событиями в Польше. Да здравствуют волонтеры свободы! Утешает их, поляков, непокорность советскому деспотизму, их всенародные сотрясения поражают; рабочие, интеллигенция, студенчество – все, кроме войска и полиции. Если так будут идти дела, то завтра пламя охватит и армию. Что тогда будут делать Брежневы-Ярузельские? В тоталитарном мире нет ни одного другого народа, который бы так самоотверженно защищал свое человеческое и национальное право. Польша подает Украине пример (психологически мы, украинцы, близки, может ближе всех к польской натуре, но у нас нет главного – святого патриотизма, который консолидирует поляков). Как жаль, что Украина не готова брать уроки у польского учителя.
Но режим СССР и официальной Польши, отважившийся бороться с собственным народом наигрубейшим полицейским давлением, снова выявил свою антинародную деспотическую суть. После Польши – так мне кажется – верить в московские идеалы может только последний дурак и последний негодяй. К сожалению, не знаю, какое впечатление произвела Польша на народы СССР и всего лагеря.
Профсоюзный вариант освобождения необычайно эффективный был бы и для СССР.
Если бы начала, сделанные инженером Клебановым, были поддержаны по всей стране, правительство СССР имело бы перед собой, может, самого современного антагониста. Ведь Хельсинское движение – это высшая математика для этой страны, как, может, и национально-патриотический. Зато движение за жилье, кусок хлеба, движение за нормальную плату рабочего – это язык общепонятный, допустимый.
Я увлечен польскими рыцарями духа и жалею, что я не поляк. Польша творит эпоху в тоталитарном свете и готовит его крах. Но станет ли польский пример и нашим – вот вопрос. Польша поджигала Россию целое 19 ст., теперь она продолжает свою попытку. Желаю наилучшей доли для польских инсургентов, надеюсь, что полицейский режим 13 декабря не задушит святого пламя свободы. Надеюсь, что в подневольных странах найдутся силы, которые поддержат освободительную миссию польских волонтеров свободы.
Глядя на польские события, замечаешь, что еще примитивнее стали недочеты Хельсинского движения – боязливо-респектабельного. Когда б это было массовое движение народной инициативы, с широкой программой социальных и политических требований, когда б это было движение с перспективой будущей власти – тогда оно имело бы какие-то надежды на успех. А так – Хельсинское движение похоже на младенца, который собирается говорить басом. Конечно же, оно и должно было быть разгромлено, так как своими жалобными интонациями предвещало этот погром. Может быть, следующее обновление власти в СССР сменит шансы на лучшее, но пока что социальный пессимизм советского диссидентства железно аргументирован.
И под конец, прошу не забывать, что целый ряд здешних заключенных нуждается в материальной, денежной помощи – хотя бы для того, чтобы выписывать литературу. Так вот, по возможности, хотя бы 50-100 руб. раз в год заметно помогли бы таким узникам, как М. Никлус, И. Кандыба, В. Овсиенко, В. Стус, В. Калиниченко, О. Тихий.
Большевики, оглушивши народ своей репрессивной пропагандой, выработали построенную на исключительном лицемерии методу. Факты никогда не проверяются, аргументами служат большевистские версии фактов. Такой, например, представляется статья Куроедова в «Литературной газете» (июль 1982). Там вспоминают С.Ф. Скалича, украинского покутника, мученика польской политики санации и большевистского освобождения.
В 16 лет он заболел туберкулезом ног, стал инвалидом-калекой. В 1945 году большевики отправили его на Балхаш: за то, что нашли у него партизанскую брошюру.
Мук, которые перенес он за 10 лет заключения хватило бы на святого великомученика. С 1953 года он связал свою жизнь с покутничеством – интересной народной версией украинского мессианизма. Но то, что пишет Куроедов – 100-процентная ложь. В ОУН он, скажем, не был. Он Божий человек, очень усердный по характеру, верует в новое пришествие Христа с фанатической страстью. Мария Куц, которую упоминает Куроедов, никакого отношения к покутничеству не имела, ее увечье – следствие сумасшествия. Но большевики использовали этот факт для дискредитации покутничества. За что судили Скалича? За религиозные убеждения, за опасную для Москвы националистическую версию христианства. 700 стихотворений, изъятых у Скалича, – это плод его раздумий над миром, верой, христианством. Можно ли было судить Скалича? За что? Большего преступления, как того, что совершено против Скалича, я в лагере не видел. Я верю, что долей украинского мученика проникнутся все честные люди мира. В особой поддержке он нуждается со стороны конфессийных организаций света. Человек, который не имеет ни писем, ни денег даже на то, чтобы закупить продукты (на 4 руб. в месяц), он держится с исключительным достоинством. Предавшись Божьей воле, он уверен, что здесь, на этом кресте, он и погибнет. Но не ропщет на судьбу: она у него прекрасна, он же – мученик за веру.
Недавно также лишили свидания О. Тихого. Украинцев прессуют прежде всего. Эта тюрьма – антиукраинская по предназначению. Значит, угроза украинского бунта для власти очень страшна.
Прошу не оставить на произвол судьбы мою маму, Стус Елену Яковлевну, 1900 года рождения. Ее адрес: 340026 Донецк-26, Чувашская, 19. Живёт она с дочерью, Марией Семеновной (1935 года рождения, учитель математики). Выплакав глаза по сыну, мама нуждается, главное, в моральной поддержке. Люди добрые, пишите ей, пусть не будет она одинокой в своём горе – поддержите её дух!
[1982]

В. СТУС
перевод с украинского – А. Купрейченко 



После опубликования «Лагерной тетради» на Западе давление тюремной власти на Стуса усилилось. Выдающийся писатель Генрих Бёлль (1917 – 1985), Нобелевский лауреат, неоднократно выступавший в защиту поэта, в интервью немецкому радио 10 января 1985 года сказал: «Его (Стуса) так называемое преступление состоит в том, что он пишет свои поэзии по-украински, а это интерпретируют как антисоветскую деятельность... Стус пишет сознательно по-украински. Это единственный упрёк, который мне известен. Даже не упрёк в национализме, что также легко применяют, а исключительно на основании украинского творчества, которое трактуют как антисоветскую деятельность».
28 августа 1985 года Стус в очередной раз был брошен в карцер, где объявил голодовку «до конца»...
Литературные критики – в Украине и вне Украины – признают, что Стус был самой масштабной фигурой в украинской поэзии второй половины, а может и всего ХХ столетия. При жизни об этом практически никто не говорил вслух. Во-первых, боялись. Даже те, кто знал настоящую цену слова Стуса: украинские советские писатели и литературоведы.
Во-вторых, современники практически не имели возможности читать его произведения – последняя прижизненная его публикация в Советском Союзе была в журнале «Донбасс» в начале 1966 года. Следующая – только в 1989 году – в газете «Молодёжь Украины». Благодаря усилиям семьи поэта, в 90-х гг. во Львове было издано собрание его сочинений.
Но те люди, которых судьба связывала со Стусом, не могли не признавать величия этой фигуры. Михаил Хейфец, ленинградский писатель, товарищ Василя по мордовскому периоду заключения, как только вышел из лагеря и эмигрировал из Советского Союза (сейчас живёт в Израиле), написал: «В украинской поэзии большего нет...».


У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!