Убей своего мадьяра

Папа говорил на тарабарском языке. Папа был в гипогликемической коме. В вене его торчала игла, толстый дядя в белом халате вводил глюкозу. Он спросил:
- Ваш отец мадьяр?
- Нет.
- Он читает стихи Петефи, по-мадьярски, - задумчиво сказал доктор. - Хорошо знает язык!
- Нет, сказала мама, - он вообще языка не знает.
- Знает, - сказал доктор. - И - хорошо. Я венгр.

Спустя время я рассказала об этом отцу. Он удивился. Задумался. И поведал историю, после которой мне захотелось увидеть места, о которых вспоминал папа. Увидеть памятник Шандору Петефи на берегу Дуная.

Я сразу увидела его, выйдя из машины в Буда-Пеште - сумасшедше красивого бронзового поэта. Он одиннадцать дней первым встречал меня по утрам, и провожал по вечерам, а в промежутке была - Венгрия.

…С чердака игрушечного дома строчит пулемет. Бой идет на площади у городской ратуши, где домик синий соперничает с домиком желтым яростью красок. Припадая на левую ногу, натертую новым хромовым сапогом, молоденький капитан бежит за усатым ординарцем, не поспевая. Потом ординарец станет толстым председателем колхоза. А капитан - моим отцом.
Все происходит быстро и сразу. Они взбегают на чердак, папа стреляет в пулеметчика, и, как внезапная летучая мышь, из тени выскакивает женщина. Федька, ординарец, бросается вперед и вбок, собою прикрывает командира. Автоматная очередь. Федор падает. Женщина мечется, крича, раскинув крыльями руки. Над отброшенным автоматом дымок, как над чашкой чая.

…Белая скатерть вышита гладью, поле лиловых анютиных глазок на круглом столе. Сидят за столом черноглазые дети, пьют чай из фарфоровых чашек. Младшенького держа на коленях, смеющаяся женщина вытирает ему пускающему пузыри, смеющийся беззубый рот.
Папа головой трясет, отгоняя видение. Федька лежит - и розовая пена пузырится в его пшеничных усах. Четыре пули вошли и остались в Федоре. Папа переступает через ординарца и идет убивать женщину.

…Пододвинули чашку, варенье в блюдечке…
Детей у женщины трое, мал-мала. Папа смотрит на тонкие пальчики младенца. Женщина замерла. Убивать стало некого.
Отец возвращается к Федору, уже опустившему поголубевшие веки, и тащит его вниз, взвалив на спину.
Женщина догоняет на лестничном пролете, прижимается к стене и, задевая папу горячим телом, протискивается, протягивает папе маленький немецкий вальтер, требуя непонятного. Потом кричать перестает, внятно, настойчиво говорит: “Пуф”. “Пуф”, повторяет громче, и опять кричит: “Пуф”! Верещат дети. Папа идет прямо на неё, а она отступает, пятится, наставив на папу дрожащий пистолет и - падает. Папа не останавливается.

Я запомнила, случилось это в Секешвехерваре, в одном из домиков на центральной площади, в 1945 году.

Спустя время, папа возвращается в этот домик, и женщина не кричит на него, а из сложного чувства ненависти и удивления закрывает лицо руками. Говорит еле слышно:
- Он защищал свой дом, - почему, почему ты, - она бьет отца ребром ладошки, - не застрелил всех, что теперь делать?
Дети стоят, смотрят черными глазами. Молча.

Постепенно, из-за материнского инстинкта - необходимости выжить, женщина привыкла брать у папы его офицерский паёк. И подарила пистолет, из которого хотела убить, но не убила.

Её муж не был фашистом. Он был мобилизованным мадьярским солдатом немецкой армии, так сложилась его венгерская жизнь. Она же любила его, и еще любила национального поэта, героического офицера, скончавшегося от боевых ран в позапрошлом веке - Шандора Петефи.

Покачивая почти мертвым лицом с гордым маленьким лбом, мадьярская женщина читает убийце своего мужа стихи великого поэта-воина.

На папином кителе много орденов и медалей. Я гладила их и пальцами читала буквы: “За взятие Праги и Берлина”, “За взятие Кракова, Будапешта и Вены”, “За взятие Секешвехервара”.
Мне скажут, что медали дают только за столицы? Что нет медали за город Секешвехервар? Но мои пальцы знают, там еще были буквы: “За озеро Балатон”, “За переправу через Влтаву”. Они так знают!
И - я держала в руках тот пистолет.

Вот я опять приехала в Венгрию. И вновь отправилась в Секешвехервар.

…И произошло расширение сознания но не в голове, а… в груди. Стало сердце думающим. И твердым.
Дышу-дышу, продышаться не могу, боюсь вздохнуть, до посинения задерживаю выдох и - иду в голубых носочках, сквозь удушье, сняв туфли, и вижу труп.
Голоса работников в белых халатах говорят:
- Вы тело заберете? Не заберете тело? Оно вишен просит! И просит пистолет. Мы вам не выдадим тело. Пусть лежит!
Рядом женщины кормят детей из голубых чашек.
Когда ходишь в одном башмачке, мама умрет. Нельзя в одном. А когда вообще без башмаков? Нет такой приметы.
В голубой чашечке белая кровь. Лейкемия у детей, разве не очевидно тебе? - говорят работники в белых халатах.
Вещий это сон, с четверга на пятницу - вещий!

…Спешит поезд Будапешт - Львов, спешу я, заглядываю в глубину свою. А за окном уже мелькание земли украинской. Что за городок “Пiдзамкове”. Под замком или под замком? Замок сохранился? Это - Львовщина. Значит, не сохранился замок. Подумать бы о чем-то целом. За окном то руины, то новострой, и составы товарняков бесконечны.
А когда по Венгрии - то сплошь цветы за окном, и крыши яркие в телевизионных спутниковых тарелках.
До чего же не празднична, убога - серая моя родина. У мадьяр - кирпичи в целлофановой упаковке, на земле Украины сикось-накось палки в заборах, удобрения в рассыпку - все мусор, все в мусор.
И вдруг белый храм о пяти головах, вдали, у горизонта. И белый аист на телеграфном столбе посреди поля, а по полю брызги зайцев - врассыпную!

В Венгрии пережила сильное чувство - над каменным мадьяром в фашистской каске с рожками. Он лежит, схваченный в камень, с лицом, похожим на лицо отца моего. Может быть, его мой отец убил? Я точно знаю, что на главной площади Секешвехервара мой папа убил своего мадьяра.

Почему жена и дети его были на чердаке, откуда поливал он пулеметным огнем советских солдат? Почему не в подвале была женщина и дети? Почему на их глазах - мой отец застрелил - их отца? Почему их мать не смогла убить моего папу?

Над памятником мадьяру в немецкой форме подумала я, что хороший мадьяр - мертвый мадьяр. Ведь не лежи здесь он - камнем бы стал мой отец. Вот почему они так лицами похожи. И не было бы меня, с моей уже почти прожитой жизнью, мужчинами моими и нашими детьми.
Я испугалась. Не о папе, о себе испугалась. Ощутила пустоту здесь, рядом, в месте жизни, заполненном судьбой моей. Где бы мы все были, если бы не отец, а - отца? На той, второй мировой.
На базилике, рядом с памятником, видела я распятие, не похожее ни на одно из виденных прежде. На желтой стене вспучивается огромным, беременным животом, во всю стену, крест. И благодаря страшному напряжению тела Иисусова крест не сламывается над лаконичным: 1956.

Помню этот год. Мне пять лет. Папин полк поднят по тревоге. Нас, детей, сажают в теплушку, на солому. Вокзал приграничного городка Унгены. Молдова. Эшелоны направляются на станцию Чоп. Оттуда - с семьями в глубину Союза, воинские эшелоны - на Венгрию.

А где-то еще есть трое детей, того, каменного в немецкой каске, те дети…они могут смотреть на меня - здесь и сейчас, на меня, вечно теперь стоящую под распятием…Из окошек яркого домика, какой из них - красненький, желтенький, голубой - скрывает этих моих побратимов смертью? И не знают они родства нашего.

Опустошенной почувствовала я себя, виноватой. Это место, в Секешвехерваре, вошло в меня новым о себе и о жизни знанием: нет от него защиты! Ни памятью, ни надеждой. Мечтой? Мечтой о Мiре.
Чтобы мiр был во всем Мире всегда. Потому что убитый мадьяр и убивший отец - два солдата, уже сделавших свое дело. Они, тогда, в 1945, и я здесь и сейчас, в 2002…

Уже мой отец умер, и умрем мы, дети солдат второй мировой, и наши дети - их внуки, станут жить дальше, дольше…Хорошо - то как! Пусть будет мир!

Я трогаю, глажу отцовский пистолет, из которого мадьярская женщина не убила моего отца, убившего мужа и отца ее детей…
Он долго лежал под моей подушкой. Спустя годы после той трагической военной истории - я поняла, что надо мне сделать с ним. Я провезла его через таможенные границы, и, просверлив в стволе сквозную дырку, подарила любимому. А себе на память оставила обойму. Она всегда со мной, вместе с шомполом для чистки ствола.

И вот я опять приехала в Венгрию. И отправилась автобусом из Будапешта в Секешвехервар.

На игрушечной площади, чуть свернув в сторону, чтобы не смотрел на меня отовсюду тот самый чердак, ярко-желтая, сверкающая в солнечных лучах базилика приковала меня: два обнаженных бронзовых тела в позах римских легионеров и в фашистских касках смотрели с фронтона храма. А перед ними на ступенях лежал окаменевший мадьяр в солдатских обмотках. Носки каменных ботинок смотрели в небо.
А из неба смотрела я, десятилетняя, испуганная. Из того времени смотрела, когда захотела побывать в этих, с боями пройденными отцом местах.
Вот я вижу его точеные и знакомые черты, и знаю, что это его, отцовские скулы - на мадьярском каменном лице.
Это тот, кого убил мой папа. Вот почему они так похожи друг на друга.
Я поцеловала каменное лицо.
Я нашла своего мадьяра, не успевшего убить меня.


11 апреля 2001 - 10 апреля 2002 - 28 января 2003гг.
Будапешт - Секешвехервар - Москва.


Оля, тебе удалось достоверно показать, как пустота оборачивается наполненностью, а смерть-оборотень в другом месте вспыхивает новой жизнью. Очень много сказано в коротенькой новелле, не случайно novel - переводится как "роман". Эта новелла многих романов стоит!


СОЛОМОН ВОЛОЖИН. Рецензия.
http://www.codistics.com/sakansky/paper/volojin/solomon02.htm

«Убей своего мадьяра»...

Имеется в виду, что мадьяр – это человек толпы. Как тот пулеметчик на чердаке: «Он был мобилизованным мадьярским солдатом немецкой армии, так сложилась его венгерская жизнь». Воюет поневоле, понимай. Или как та мадьярка, жена пулеметчика, тоже марионетка. Куда муж, туда и она. А если даже они идейные борцы против СССР... Все-таки повествовательница – дочь советского офицера. А он не мог не знать, что в 1945 году венгры, воевавшие против СССР, были салашисты, не хортисты. Последние вышли из союза с Германией еще в 1944 году. И если это не отразилось в рассказе впрямую, то, может, чтоб не запутывать читателя. Самой же повествовательнице, в глубине души, ясно, что это самые идейные венгры все еще сражались против СССР в 1945 году.

Отсветом этого является проникшая в рассказ борьба вековой давности, революция 1848 года, национально-освободительная борьба Венгрии против Австрии. Я имею в виду столь любимого женой пулеметчика Петефи, поэта и воина, погибшего тогда, как погибло тогда и дело независимости Венгрии, как оно погибло и в 1945 году. И в 1956 году (подавленный путч тоже проник в этот рассказ).

Однако и не оболваненные, идейные – тоже своеобразные марионетки, рабы массовой идеи. Например, идеи независимости Венгрии от варварского СССР. И этого след тоже есть в рассказе. Я говорю о противопоставлении: «До чего же не празднична, убога - серая моя родина» с одной стороны и «домик синий соперничает с домиком желтым яростью красок» с другой (и много еще всякого контрастного).

И не потому ли НАСТОЛЬКО солидарна с пулеметчиком-мужем его жена, что сама с ним полезла на чердак помогать отстреливаться от штурмующих город советских. (Наверно, то случай, что в тот бой пулеметчику пришлось вступить в своем родном городе и в своем доме. Но фанатизм мужа и жены, может, и не случаен.) Война – время выбора. Многие, так или иначе, примыкают к одной или к противоборствующей толпе. И при поражении своих кажется, что рушится мир. И тогда фанатики своей, терпящей поражение толпы, готовы покончить с собой, если остались живы, и даже покончить с жизнью собственных детей. Что и попыталась сделать жена пулеметчика, прося советского капитана застрелить ее и детей ее.

Наконец, и сам советский капитан – представитель толпы, толпы, ведущей справедливую, по ее мнению, войну против исчадия ада – фашизма и его приспешника, салашизма.

Капитан, да, убил мадьяра-пулеметчика, человек одной толпы убил человека другой толпы.

Но если название «Убей своего мадьяра» это призыв убить человека толпы в СЕБЕ, то даже такой, казалось бы, экстраординарный поступок капитана, как в бою отказаться убить сразившую капитанского ординарца женщину – не есть еще выламывание капитана из толпы.

Поясню.

Война кончается. Великодушие вот-вот победителей, гуманность их настолько велика, что рука капитана, поднятая на мать (дети ж тут же!), опускается.

Убивает в себе человека толпы капитан лишь тогда, когда под дулом пистолета в руках женщины, с умирающим (но еще не умершим) ординарцем на спине уходит.

И здесь мелькает мысль, а не демонизм ли ведет этого человека? Ощутить всю полноту жизни на ее грани со смертью...

Или капитан здесь просто квинтэссенция человека толпы, обуянной чувством силы и справедливости?.. То есть героический персонаж коллективистского толка...

Наверно, все же второе.

Вот он и в 1956 году не ослушивается приказа и участвует в подавлении антисоциалистического путча в Венгрии. Военнослужащий же... Человек толпы.



И только дочь его, повествователь рассказа, наконец, безусловно совершает акт убийства в себе человека толпы.



Вот доказательства.

Во-первых, она возводит в культ почитание Случая.

А это действительно Случай с большой буквы – то, что произошло на чердаке в 1945 году. Не брось яростная женщина автомат после попадания в ординарца, продолжи она очередь, капитан был бы убит.

Или скажете, что закономерно: сработала ее женская суть. Каким бы ни была она фанатиком идеи, какое бы чувство мести ни поднялось в ней при виде убитого мужа, женская мягкость-де вмешалась всевластно.

И все же... Доля секунды отделяла капитана от смерти.

Близко он был от нее и под дулом вальтера. Все же женщина ненавидела его. Теперь еще и за то, что он отказался покончить с ее детьми и нею.

Нет. Случай спас капитана. Впрочем, и его ординарца: «Потом ординарец станет толстым председателем колхоза».

И вот ради чувственного чествования Его Величества Случая повествовательница несколько раз ездит в Венгрию, в тот город, где случайно не убит был ее будущий отец. Тот случай породил-де цепь других случаев. Случай ее рождения. Случаи ярких явлений ее жизни: рождения ее детей, рождения ее любовей к разным мужчинам.

Да здравствует Случай!

Во-вторых, повествователь вводит в культ красоту, сопровождавшую тот, первый Случай: «как внезапная летучая мышь, из тени выскакивает женщина», «раскинув крыльями руки», «Над отброшенным автоматом дымок, как над чашкой чая».

В третьих, в рассказе есть культ экстремального, экзотического: декламация стихов по-венгерски человеком, не знающим этого языка, яркие поступки в виду смерти (ординарец, грудью заслоняющий своего командира, женщина, решившая всей семьей погибнуть вместе с мужем, бесстрашие капитана).

И, наконец, этот вызов – со стороны повествовательницы – общественному мнению в ее стране, состоящему в том, что преступления фашистов не подлежат забвению и прощению. Следовательно, ничем внешним не может быть оправдан (пусть и похожестью на лицо отца) поцелуй в губы каменного салашиста в фашистской каске, памятника жертвам в борьбе с СССР в 1945-м и в 1956-м годах.



Все это вместе достаточно доказывает, что идеалом Ильницкой, вдохновившим ее на создание рассказа является демонистский идеал сверхчеловека.



Скажете, а как же с дифференцировкой между повествователем и автором? – А Ильницкой как раз характерно внедрение собственного бытового элемента. Расстояние между автором и повествователем у нее предельно мало. Как, впрочем, и у всех романтиков (этих эгоистов, если в моральном плане и одним словом, по Гуковскому) и их крайних представителей, демонистов.

Впрочем, чтоб не создалось негативного осадка от данного осмысления рассказа стоит и впрямую похвалить автора. Во-первых, за само наличие идеала, стимулирующего ее творчество. А то в нашу эпоху постмодернизма художник зачастую творит, не имея за душой того, во имя чего вообще стоит творить. И получается произведение, так сказать, околоискусства, выражающее мировой пофигизм. Во-вторых, это не шутка – гуманистический материал развоплотить в антигуманную идею, прекрасные массовые порывы - в ценность случая, ужас смерти – в красоту. Как писал Мазель: «Сила [художественного] открытия измеряется его неожиданностью и трудностью. Чем дальше друг от друга совмещенные свойства, чем меньше угадывалась заранее сама возможность их сочетания и чем менее очевидными и более трудными были пути реализации этой возможности, тем выше, при прочих равных условиях, творческая сила открытия, В этом смысле истинно художественное произведение осуществляет, казалось бы, неосуществимое, совмещает, казалось бы, несовместимое». И можно сказать: «Браво, Ильницкая!» Даже несмотря на такую щекотливость, как демонизм. Ибо такой идеал призван встряхнуть, побудить к бунту против застоя, пошлости, мещанства. Это иногда нужно людям.

Я вообще исповедую теорию Атанаса Натева, что специфической (ничему больше не присущей) функцией идеологического искусства (в смысле не прикладного) является непосредственное и непринужденное испытание сокровенного мироотношения человека с целью совершенствования человечества. И отношения искусства с нравственностью в этом случае оказываются очень, как бы это сказать помягче, неоднозначными. Кто-то из людей может не выдержать испытания. Но не человечество. Поэтому ему не страшно даже испытание такими страшными идеалами, как ницшеанство, демонизм...

Так что пусть не смущает никого то, к чему привел мой разбор рассказа Ильницкой.



Хочу еще признаться, что данный разбор явился результатом проверки следующей идеи.

Идеал – явление инерционное. У некоторых он один-единственный на всю жизнь. У некоторых – плавно изменяется. Медленно. Так если Ильницкая относится ко вторым, то ее идеал нескольколетней давности не должен бы измениться.

А несколько лет назад я столкнулся с книгой Ольги Ильницкой «Дебют на прощанье».

Из разбора кое-чего оттуда получалось, что она – демонистка.

Захотелось проверить, осталась ли она ею.

Получилось – осталась.

Можете сравнить. См. http://art-otkrytie.narod.ru/bayron.htm

Дайте файлу открыться до конца, инструментом Find найдите «Ильницкая» и читайте, проверяйте.



2 августа 2005 г.

© Соломон Воложин