Башмак Эмпедокла - 14

– Потрясение! – воскликнул он. – Нам всем необходимо потрясение! В чем загадка происхождения человека? В потрясении! Когда появились посланцы далеких миров, животный мир земли заволновался. Но когда эти посланцы посмели, наконец, разоблачиться, сбросить свои тяжкие скафандры и шлемы, они предстали во всей красе, которую никто не мог оценить, кроме наших предков обезьян, ведь обезьяны и сейчас самые впечатлительные из животных. Они, как известно, любят и понимают телевидение. А тогда, на заре зажиточной жизни, именно обезьяны были потрясены красотой пришельцев, и в них произошли мутации, превратившие их в человека, а память их сохранила это потрясение, что и было зафиксировано в букве Священного Писания: по образу и подобию! Вот, батенька!
– А, может быть, дело не в потрясении, а в зоркости взгляда и отзывчивости души, – поспешил я вмешаться, при этом незаметно перекрестившись.
– Именно! Священная история ничуть не противоречит эволюционной теории Дарвина, сокровенным осталось лишь сознательное стремление мудрых и зорких обезьян к увиденному и оцененному ими образу. Уже потом произошла душа и наша русская всемирная отзывчивость. Отсюда нам будет лучше понятно и откровение Достоевского: красота спасет мир! Если, конечно, мир обратит на нее внимание. И так называемое второе пришествие – это приближение нового космического цикла, когда снова нас посетят высшие существа, которые не могут прибыть к нам раньше по соображениям космической геометрии. А до этого они дали нам бездну времени, чтобы разобраться в самих себе, прежде чем приобщиться к вечности…
Поэт выскользнул на мгновение и вернулся уже в косматой бараньей бурке.
– А знаете, почему произошло великое оледенение? Улетавший чужой космический корабль оставил после взлета пылевое облако, оттого ослабла сила солнечных лучей, остыли атлантические течения, Гольфстрим и тому подобное, ледник пополз и сдвинул с места арийские племена, которые мерзли и одевались, а необходимость одеваться это первый шаг к обретению космических доспехов, арии пришли на юг и дали южным племенам эту гениальную идею – одеваться даже тогда, когда жарко. А южные племена отплатили северным идеей изобразительного искусства, ведь они начинали с татуировки, им еще не приходила мысль создать некую оболочку вокруг себя, они еще изменяли свою собственную, а нанесение татуировки, копирующей облик пришельца, этот эскиз, примеренный на собственное тело, он и формировал собственно человека, татуировка, прежде всего, устраняла волосатость, вот почему мы, если разденемся, выглядим самыми голыми из животных, а раз мы самые голые, то и интерес у нас к этому моменту обостренный, так стал человек самым сексуальным существом, в результате чего неимоверно расплодился, а когда окончательно расплодился, этот интерес кое-где стал выражаться в порнографии и во всяких там эротических шоу... Не исключено, что ко второму пришествию мы опять полностью обнажимся…
Фантаст проворно вскочил и сбросил с себя тяжелую бурку, подаренную ему еще Расулом Гамзатовым, как он успел мне ненароком поведать, подпрыгнул и удалился в другие комнаты, я испугался, уж не обнажаться ли он пошел, но вот он вернулся, действительно в другой форме, как ни странно, это был глухой френч защитного цвета, ремень с кобурой, где, возможно, находился настоящий пистолет, я знал уже непредсказуемость поведения великого человека и испугался еще больше, так что даже не обратил внимания на его брюки, были ли они с лампасами или нет. Заметив в его руках книгу, я тут же успокоился, а он сел в свое кресло и, как будто это было продолжением разговора, прерванного его новым переодеванием, отчеканил:
– Теперь обстановка и убор человека далеко не имеют того значения, какое они имели в старые времена. Современный человек обставляет и убирает себя по своим понятиям и вкусам, по своему взгляду на жизнь и на себя, по той цене, какую он дает самому себе и людскому мнению о себе. Современный человек в своей обстановке и уборе ищет самого себя или показывает себя другим, афиширует, выставляет свою личность и потому заботится о том, чтобы все, чем он себя окружает и убирает, шло ему к лицу. Если исключить редких чудаков, мы обыкновенно стараемся окружить и выставить себя в лучшем виде, показаться себе самим и другим даже лучше, чем мы на самом деле. Вы скажете: это суетность, тщеславие, притворство...
– Что вы, что вы, – поспешил заверить я, – я с вами совершенно согласен! Я грешным делом подумал, что он собирается таким образом отстаивать соцреализм, приукрашивание действительности как способ показать лучшее будущее, но он, не снижая пафоса, размахивал далее книгой, заложив какое-то место в ней указательным пальцем:
– Так, совершенно так. Только позвольте обратить ваше внимание на два очень симпатичные побуждения. Во-первых, стараясь показаться себе самим лучше, чем мы на деле, мы этим обнаруживаем стремление к самоусовершенствованию, показываем, что, хотя мы и не то, чем хотим казаться, но желали бы стать тем, чем притворяемся. А во-вторых, этим притворством мы хотим понравиться свету...
На этом месте Померещенский споткнулся, перестал размахивать книгой, так что стало видно на обложке: В. О. Ключевский. «Исторические портреты», раскрыл ее на заложенном месте и уже по книге прочитал:
«В старые времена личности не позволялось быть столь свободной и откровенной...» Он протянул книгу мне, и я с удивлением удостоверил точность цитаты, что подтверждало легендарную память моего импозантного собеседника. Он еще какое-то время наслаждался моим неподдельным удивлением, затем промолвил:
– Вы теперь понимаете, почему не приходит художник? Мое лицо неуловимо, как и лицо нашего времени... А ведь я лишь один из тех, кто вышел из своего народа, чтобы показать его ему же. И чем дальше, чем более зрелым становился мой талант, тем труднее удавались мои портреты. Да что это я все говорю, говорю, это даже как-то с моей стороны негостеприимно, не стесняйтесь, спрашивайте!
– Что вы, вы так интересно рассказываете, вы просто предвосхищаете мои вопросы! Разве что хотелось бы услышать, как вы начали сочинять, – осмелел вдруг я.
– Писать я начал едва ли не раньше, чем научился читать, а потом что бы я ни читал, так тут же сочинял что-то подобное. К сожалению, мало что сохранилось, ведь я долго скитался. Помню только, прочитал я «Гадкий утенок» Андерсена и написал «Гадкий опенок», сказку, как опенок стал белым грибом, а для этого я проработал литературу о грибках, после чего написал свою первую фантастическую повесть о Луне, пораженной лучистым грибком, я там объяснил, почему в полнолуние оживают вампиры и происходят превращения оборотней – это лунный грибок проникает в кровь и вызывает такое...
– Здорово! Значит, уже в детстве ваше дарование проявилось. А как оно дальше развивалось?
– Когда я стал повзрослее, я мечтал стать скульптором. Ведь где бы я ни был, в любом городе стояли памятники, еще не мне, (поэт хитро и в то же время застенчиво усмехнулся) очень тяжелые, и я тогда стал качать мышцы в уверенности, что искусство скульптора заключается в том, чтобы громоздить камень на камень. Но это увлечение быстро прошло, так как монотонность гимнастики с гантелями и гирями наскучила мне.
– И что потом?
– Потом я обратил внимание на мое лицо, вот тогда я и обратился к боксу, а когда на лице у меня уже стала пробиваться борода, я и начал пробоваться в кино.
– На роль бородатых?
– Бородатых у нас еще Петр Великий запретил. Чтобы все на лице было написано. А я стал пробоваться на иностранцев, я же одно время увлекся иностранными языками.
– И вы пробовались на иностранных языках?
– Не обязательно, фильм бы все равно дублировался. Но вот мне досталась роль египетского писца в фильме о знаменитом реформаторе фараоне Эхнатоне.
– Почему не самого Эхнатона?
– Должен сознаться, что в юности я шепелявил и даже заикался, поэтому поначалу мне давали только бессловесные роли. И вот я сижу над бумагой, это, якобы, папирус, и я на нем что-то должен писать. Как только я взял в руки перо и оказался над бумагой, я тут же начал писать, не останавливаясь, режиссер пытался меня вывести из кадра, так как мой эпизод закончился, но мысли так и просились наружу, а скрипел пером я так остервенело, что ко мне уже не решались подойти, да и я ни на кого не обращал внимания, даже на саму Нефертити и ее полуголых шестерых дочерей. Съемку пришлось прервать, пока не кончилась бумага, а я – вчерне, конечно, набросал свою ставшую известной повесть «Пятая нога в четвертом измерении».
– Это в ней вы открыли, что не только скорость вращения зависит от времени, но и количество времени зависит от прецессии скорости?
– Совершенно верно. Там же я высказал важные соображения о четности и нечетности в живых и полумертвых организмах.
– Если я не ошибаюсь, вы утверждали, что живой организм отличается от неживого косного тела тем, что находится сразу в двух мирах, собственном и зеркальном, так возникает четность всего органического как частный случай симметрии вещества?
– Вы, я вижу, неплохо ознакомились с моими ранними работами. А ведь свой первый сборник стихов я, как и Некрасов, скупал, чтобы уничтожить, он был слабым, но мне не удалось опередить моих читателей, почти все расхватали.
– Насколько я помню, критики оценили высоко этот сборник, хотя разошлись в мнениях, одни подчеркивали свежесть рифмовки, другие вообще не заметили рифму и восхищались авторским оптимизмом, но все хором хвалили название – «Рядовой мирового порядка»...
– Я бы не сказал, что критика меня обрадовала, в военной прессе писали, что ждут от меня произведений про сержантов и майоров, журнал «Техника – молодежи» сетовал на то, что в моих стихах нечетко проводится граница между релятивистской и нерелятивистской картиной мира, а критик и литературовед Кожинов ничего не написал, но проговорился, что за введение таких порядков в старое доброе время просто тащили за шиворот к мировому судье. Правда, Кожинов, известное дело, консерватор.
– А я слышал, что он возражал, когда его так называли, и уточнял, что на самом деле он – реакционер.
– Ну, это хорошо, если имеешь хорошую реакцию, – Померещенский прыснул, видимо, он оценил свой каламбур. – Я же всегда был и останусь неисправимым новатором. У меня всегда в запасе хорошее новое. Извините, а вы не курите, – ни с того, ни с сего обратился ко мне новатор.– Нет, я бросил, – ответил я и невольно похлопал по своим карманам в поисках отсутствующих спичек. – Вот и хорошо, я тоже бросил, ведь новатору надо долго держаться за жизнь, чтобы увидеть торжество своих идей. Но когда внимательно относишься к бытию, даже дурные привычки приводят к отдельным озарениям. Когда я выдыхал дым, я не только любовался витиеватыми разводами, которые могли бы дать недурную пищу художникам-абстракционистам, но я однажды вдруг со всей очевидностью ощутил материальность слова, его способность стать плотью. И я почувствовал, почти почуял, что такое устное предание, как оно передавалось раньше, до книгопечатания, история и поэзия. Это было буквально – из уст в уста. Вот так возник поцелуй как типично человеческое явление. Так что любовь – это закономерное следствие обмена информацией, причем обмен этот носит доверительный, тайный характер, потому любовь и причисляется к таинствам в христианстве. И вот еще. Выдыхание это и есть произнесение. Господь Бог выдыхал планеты, буквально выдувал их вместе с их именами. Поэтому и говорится в Евангелии от Иоанна: – В начале было Слово...
При этих словах я на всякий случай незаметно перекрестился. Уж не знаю, уместно ли было об этом спрашивать, но я все-таки спросил: – Верите ли Вы в Бога? Он ответил, почти не раздумывая, только еще почесал в затылке:
– Богом я весьма интересуюсь. Надеюсь на взаимность! Однажды в Берлине, который еще был Западным, я спросил одного пастора, моего доброго знакомого: А есть ли Бог? Он только рассмеялся и по-немецки ответил: – я-я, тогда и я рассмеялся, вот за это я-я я и люблю немецкий язык. Потом я многих о Боге спрашивал, так сказать, профессиональных служителей культа. Один тибетский лама так мне ответил: раз ты об этом спрашиваешь, значит для тебя нет Бога. Я даже обиделся, но лама не стал со мной больше разговаривать, да и переводчик куда-то исчез. Было это на севере Тибета, куда иностранцы не допускались, сделали исключение только для меня. А мне больше нравился не северный, а южный буддизм, я где-то читал, что одна из его школ, тхеравада, очень во многом воплощает в себе предпосылки диалектического материализма. Я, хотя в партиях никогда не состоял, но одно время считал себя еврокоммунистом...
Я уже долго терпел, но, наконец, не выдержал и спросил: где у вас туалет? Он тут же провел меня, включил свет, при этом загадочно улыбаясь. Я вошел, закрылся, только посмотрел на унитаз и остолбенел: на сиденье лежала очень аккуратно – колючая проволока. Я подумал, хорошо, что я не женщина, и, подойдя поближе, увидел, что проволока была замурована внутри прозрачной пластмассы. Выходя, я заметил сбоку на полочке портативный телевизор. Разумно, подумал я, а то у многих в туалетах книги лежат, причем только в туалетах…

У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!