Башмак Эмпедокла - 8 ("Книга жалоб")

...Празднуя нашу сокрушительную победу над командой «Стреноженные кентавры», мы тарелки перебили на счастье и от избытка радости, едой и питьем довольны, за что выражаем благодарность охране, персоналу и поварам ресторана «Космос». Просим простить за осколки. Все оплачено нашими болельщиками.
Подпись: игроки команды «Пучина», всего одиннадцать подписей, одна из них крестиком (левый крайний).
...Совершив вынужденную ночную посадку на этом необыкновенном небесном теле, мы с гордостью и горечью обнаружили здесь груду осколков в таком далеком и унылом углу космоса. С гордостью, ибо приятно сознавать, что и здесь уже побывали наши гуманоиды. С горечью, ибо от их величественных кораблей остались одни белые осколки. Мы еще вернемся сюда на поиски наших пропавших без вести предков! Подпись: экипаж летающей тарелки У– 794652138046291004 –Х.
Таковы извлечения из некоторых книг, написанных нашими братьями по разуму. Эволюция этих книг проста, от бедности языка и жизни к богатству языка и жизни.
Одна из первых жалобных книг – «Бедная Лиза» была написана в то время, когда кроме Лизы бедных почти не было.
Потом появились «Бедные люди», так как бедных стало больше, но писал эту книгу всего один человек. Несколько человек эту книгу прочитали.
С прогрессом человечества появилась такая знаменитая книга, как «Богатые тоже плачут», автор которой уже не важен. Зато важно, что в ней объясняется простым языком то, что было уже видно невооруженным глазом на посиневшем от слез экране. К этому плачу с восторгом присоединялось все больше и больше бедных.
Становясь все богаче и богаче, массы пишут все меньше и меньше жалоб, и все меньше обращают внимания на писанину бедных, все еще грамотных. Зато на пути к богатству массы все больше пляшут и поют. Пение более органично для масс, чем писанина. Если подумать хорошенько, то как могут водить одним пером дюжины, сотни и тысячи, не говоря уже о миллионах. А музыка масс возникает как бы сама собой, давая выход не унылой жалобе, а всеобщему ликованию.
Вначале кто-то начинает пыхтеть, сипеть, повизгивать, хрюкать, жужжать, лепетать, квакать, улюлюкать, крякать, квохтать, кукарекать, выть, ухать, мяукать, причмокивать, урчать, гундосить, фыркать, ржать, блеять, тявкать, шипеть, каркать, икать, гоготать, рявкать – и тому подобное, и все это вызывает безусловное неодобрение окружающих. Но если огромное скопище окружающих само подхватит это великолепное начинание и тоже будет всем скопом хохотать, свистеть, стенать, кашлять, картавить, цокать языком, скрежетать зубами, щебетать и при этом считать – до двух, до трех, еще лучше до двух и трех тысяч, а потом в обратную сторону, считая при этом, что каждое выкрикнутое число является иррациональным, – экстаз будет полным.
Чтобы все это действо упорядочить, надо подключить электричество, упаковав его в микрофон. Один из народа берет этот микрофон в свои руки и подносит его к своему рту, усиливая свои звуки настолько, что все остальные воспринимают их как свои. И тут к звуку подключают свет, который высвечивает обладателя микрофона, дают ему вид, блеск, мерцание, сияние, и это еще усиливает его (или ее) слияние с массой, помогая ей хлопать в ладоши и топать ногами. Таким образом пение соединяется с танцем, состоящим из двух па: ерзания и подскакивания, так как танцевать чаще всего приходится, сидя всей массой на стульях. Любой из таких исполнителей дает слушателям чувство уверенности в том, что и он – исполнитель. Но кроме исполнителей, многочисленных в массовом искусстве, существовали и выдающиеся сочинители в этой новой для забывчивых области.
Первым здесь был, конечно, Померещенский, который свои личные жалобы называл любовной лирикой, он давно закрыл эту тему своим нашумевшим сборником «Вызываю любовь на себя». Другой нашумевший сборник – «Моя любовь обрушилась на всех» – это уже гражданская лирика. Затем поэт углубился в поиски нового жанра, который бы обладал достоинствами как поэзии, так и прозы. Свои опыты он начал с исполинских стихов, его «Гигантские шаги в незнаемое» продавались в спортивных магазинах, были они в двух томах, и первый том был приспособлен для левой, а второй для правой руки – специальный был переплет с захватом, книги эти охотно брали борцы и тяжелоатлеты. В первом томе поэт признавал себя фанатичным продолжателем футуризма, во втором он неистово отрекался от футуризма. А исполинскими стихи эти были еще и потому, что каждое слово занимало в них отдельную строчку:
В
левой
руке
том,
в
правой
руке
том,
левой
ногой –
топ
правой
ногой –
топ!
И
дело
все
в
том,
чтить
стихи
мои
чтоб!
– и т. д.
Поэт гордился, что его книгами размахивают сильнейшие люди планеты. Но узкая строчка не долго тешила поэта, он перешел к сверхдлинной, тогда его книги стали издавать в форме вымпелов, если их насадить на флагшток, то, как левые, так и правые могли идти с ними на манифестацию.
Все эти опыты вызвали к жизни исследования, в корне изменившие поэтику.
Стали считать, что, если ширина текста почти не отличается от его высоты на отдельно взятой странице, то это проза, а если ширина во много раз меньше высоты, то это поэзия. Если ширина больше высоты, то это сверхпроза, например, такой текст: ПРИБЫЛ СКОРЫМ ПОЕЗДОМ ВСТРЕЧАЙ САМОЛЕТОМ ОБЯЗАТЕЛЬНО ЦЕЛУЮ ПОДРОБНОСТИ ЗАКАЗНЫМ ПИСЬМОМ ЖЕЛАТЕЛЬНО НА ДЕРЕВНЮ В ГОРОД и т. п. Исследователи Кронштейн и Шпиндель в своей монографии «Штрихи к истории введения в определение предмета» доказали, что именно Померещенский первый использовал в качестве стихотворной строки сверхпрозу. Померещенский же был одним из первых, кто согласился с этим доказательством. Но надо было идти дальше, и поэт стал писать, исходя из сверхпрозы, но не столь по-исполински, как прежде, а все короче и короче, после чего появились не только критики, но и читатели, которые смогли все это дочитать до конца.
Исследователи в новой монографии доказали, что, таким образом, была обнаружена так называемая тихая глубина, тихий омут, он сам окрестил свое новое направление омутизмом, что и пришло на смену жалобизму.
В музыкальной среде поэт был давно известен как потрясатель основ. Когда тот писал свою сверхпрозу, многие известные композиторы говаривали, что будь кто-то из них Вагнером, они бы обязательно к его сверхпрозе написали музыку, это было бы большой честью для них и обещало бы немалую выгоду, ведь поэт выступал в основном на стадионах, за рубеж его приглашали читать в римский Колизей, в древние цирки Малой Азии, читал он и с пирамиды Хеопса, откуда его не было слышно, зато видно – показывали по телевидению через спутник, при этом комментатор утверждал, что читает он стихи, написанные им по-коптски, отчего нет смысла озвучивать передачу. Готовился он читать и на аэродромах, для чего уже переоборудовали Орли под Парижем, Пикассо готовил эскизы специально для этого, а американцы перенесли в аэропорт Кеннеди Статую Свободы, сделав в ее рту отверстие для головы поэта, который должен олицетворять свободу в прямом и переносном смысле – давать ей лицо. Статуя мешала взлету и посадке самолетов, и ее вернули назад на Гудзон, не дождавшись лично Померещенского, – не дают поэту свободы в России, – прошел слух по Америке.
А он тем временем сидел в Байконуре в ожидании запуска в космос, но тут новое мышление привело к распаду имперского сознания, поэта от запуска в космос временно отстранили, ибо стало неясно, какую часть суши он представляет.
Но музыка, как и прежде, не знала границ, поэт от сверхпрозы шагнул к сверхпоэзии, за которую сразу и ухватились композиторы. Большинство из них шло простейшим путем: поэт – потрясатель, поэтому класть его надо прежде всего на ударные инструменты. Скажем, берем литавры: как только в сверхпоэтическом тексте появлялся ударный слог, так тут же удар в литавры: чвяк! И раз за разом: чвяк! чвяк! чвяк!
А там, где кончается сверхстрока и появляется что-то вроде рифмы, там ударник: бум! Очень это нравилось молодежи и охраняющей ее конной милиции. Услышав имена композиторов, обратившихся к его творчеству, и не найдя среди них себе известных, поэт обвинил композиторов в сальеризме. Сумбур вместо музыки, заявил он. Но потом он оттаял, когда после музыки пошли банкеты, и на одном из них открыто высказал свое отношение к благозвучию.
Прежде всего, он позавидовал музыкантам. Вот он, поэт, не может своими словами переписать ни Ивана Баркова, ни Демьяна Бедного. А тут любой композитор может положить и Шекспира и Микеланджело на свою – на свою! – музыку. Вот вам, пожалуйста: я и Шекспир, я и Микеланджело! На Пушкина до сих пор кладут! Когда же композиторы устыдились, поэт воскликнул: и это хорошо! Композиторы воспрянули, а поэт продолжил: но вот что плохо... И стал объяснять, как неудачно положили на музыку именно его. Никакой Вагнер не мог оркестром так заглушить слова, как заглушили его слово, между прочим, известное всему передовому человечеству наизусть.
– А как? – а как? – закричали композиторы. А так, продолжал поэт. Перво-наперво было слово. Мое слово. А что такое музыка? Музыка – это сочетание приятных звуков с не менее приятной тишиной. Так вот эту тишину надо сделать достаточной для того, чтобы в нее влезло мое слово. А если музыкальную тишину еще чуть-чуть продлить, то это слово не только можно произнести, но и пропеть. А уже в промежутках между словами – пожалуйте, инструмент, барабан или гобой. Кто успеет, подсказал кто-то. Э, нет, поднял Померещенский свой указательный палец, не кто успеет, а кому по партитуре положено. Какой тут шум произошел, аплодисменты и топот: все композиторы побежали по домам, к своим нотным тетрадкам. Книги поэта, конечно, были у каждого в домашней библиотеке. Некоторые работали на глаз и на слух, некоторые тщательно измеряли длину каждого слова линейкой, прежде чем втиснуть его в музыкальную фразу.
Так начиналась массовая омутизация тишины. Однако вся эта музыка была только сопровождением для массового театра будущего, здесь Померещенский считал себя продолжателем дела Хлебникова и Крученых, режиссером Солнечной системы и драматургом туманностей, едва видимых с Земного шара. Новый театр выходит на площади, увлекая за собой зрителей и сметая с пути зевак. Переходя все границы, он становится театром военных действий. Выходит из моды пословица, – когда говорят пушки, музы молчат, ибо муза массовых зрелищ охотно делится с народом пушечным мясом, особенно в периоды затруднений с обычной едой. При этом уходят в прошлое великие сражения как дорогостоящие, сегодня мы не увидим ни Куликовской битвы, ни Бородинского сражения, ни Ватерлоо, ни Курской дуги. В прежних баталиях зрителей было гораздо меньше, чем непосредственных участников, потому их и не пускали из-за громоздкости на телеэкран. Современный театр военных действий более локален, более обозрим, само количество зрителей на много порядков превосходит число действующих лиц конфликта.
А чтобы так называемый зритель не вмешивался в конфликт, подобно взбесившемуся болельщику на стадионе, телевизор как бы арестовал массы и рассадил их по одиночным камерам собственных квартир. Если эти камеры семейные, то в них разыгрываются локальные конфликты, когда хозяйка хочет плакать вместе с богатыми по одной программе, а хозяин желает завести себе рабыню по другой программе.

У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!