Дата: 05-11-2007 | 02:34:51
Артур О’Шонесси Песнь о Святыне
(С английского)
Враждебной змейкой, всё упрямей,
к измученной и вянущей не в срок,
к ней чаще стала подбираться память,
особенно в периоды тревог
грызя её, как сломленный цветок.
По-свойски, умудрившись к ней втереться,
травя часами или невзначай,
горчайший яд ей вкалывала в сердце,
шипела на ухо последнее: «Прощай !»
Она прошла до грустного предела -
до злой необходимости уйти -
без страха, и назад не поглядела,
и горе крепко стиснула в горсти,
хотя разбилось сердце по пути.
Не стало белых роз, не стало алых.
Над крышами навалы листьев палых.
И жало змейки входит до кости,
и чувство, будто в склеп к червям попала..
Боль неустанна. Память так дотошна.
И вот пошла дурная колея.
Ей жить без роз всё это лето – тошно,
а память ей напомнила о прошлом –
коварный беспокойный гость - змея !
Ползла змея по следу без осечки.
И жертве нет защиты впереди.
В цветах не скрыться. И, крутя колечки,
змея панует в мыслях и в груди.
Она вгляделась в пёстрое былое.
И вот текущий день в кошмарном сне
уже поглочен длинной чередою
далёких лет в неведомой стране.
И в ней, внутри, негаснущее пламя,
а Дух из ей неведомых земель
её толкает к бездне, что над нами,
в безмерность с безнадёжными мечтами
и шепчет про несбыточную цель.
В сиянье женского её цветенья
возникли тонкие приметы утомленья,
следы любви и всех её чудес.
Всё в прошлом. Но нельзя предать забвенью,
как крылья лета били в твердь небес -
в экстазе ! А теперь – Увы ! – иное.
Пропал восторг. Разрушен интерес.
Вокруг одно бездушие земное.
Цветы в траве задохлись, как от зноя.
Она уже бывала раньше в славе
как чтимая вершина чистоты.
Ей в светлых мыслях посвящали “Аve”
и в храме поднебесной высоты
придали статуе её черты,
затем, чтобы сияла торжеством
и стала настоящим божеством
в своей религии, в её державе,
и звёздный знак сверкал там как диплом.
Теперь непоправимым прегрешеньем
кощунственным для всех до изумленья, -
столь явственным, что просто сеял страх,
отпор и смертоносные сомненья, -
была её мечта забыть свой крах
и всё былое счастье без изъятья.
Обида крепко забрала её в объятья,
презрев призывы, с сердцем не в ладах,
и повелела не прощать проклятья.
Как шла она дорогою постылой ?
Как беспощадно убивала плоть,
которой наделил её Господь ?
И всё лучилась благостною силой.
Не мне судить: грешила – не грешила.
Не знаю. Сердце может подвести.
Пусть скажет тот, кто посвящён в секреты,
слыхал её признанья и обеты
в течение кремнистого пути.
Я был не здесь. Её знавал лишь прежде.
И услыхал теперь иную суть.
В злосчастный день, дойдя почти до края,
с тоскою в сердце, будто умирая,
она взмолилась, плача, но в надежде,
что сыщется ещё желанный путь,
и возвратится радостное время,
и ей удастся милого вернуть,
и тот её возвысит надо всеми.
Она покинута и безутешна.
А боль в груди питает яркость щёк
живым огнём. Идёт она неспешно,
и говорят с ней камни вдоль дорог,
пугая безнадёжностью кромешной.
И по дороге убеждается она,
как гибелен её уход от ссвета,
какою ясной благостью полна
дарованная ей в удел планета.
Ничто не изменилось ни на скрупул,
лишь только сосны сгрудились стеной,
сгустилась тень, и весь небесный купол
сиял чистейшею голубизной.
Но что-то было скрыто пеленой,
и всё дышало тайной строгой,
не постижимой духом или сном,
известной разве что лишь только Богу,
великой тайностью о Ней и Нём.
Но влезшая к ней в мозг напостоянно
змея о тысяче голов и жал,
язвя, всё время наносила раны,
и этот ад всю душу раздирал .
Затворенный для солнечного взгляда
неистребимый жесточайший ад,
с которым нет и не устроить слада,
в котором только пропасти грозят,
где не вселить надежды и отрады.
Она пошла застенчиво и робко
в ту сторону, куда, её маня,
вела уже изведанная тропка,
но там-то и таилась западня.
Пришла к нему, но будто бы к чужому.
Увидевши, уверена была,
что друг остыл, хотя не держит зла,
и он не одинок под крышей дома.
Но Бог распорядился по-другому.
И день и ночь Целитель- Искупитель,
восславив, украшал Его обитель.
И та оделась в ореол мечты,
взлетела и ушла в сиянье высоты,
к чудесному кольцу вокруг планеты.
И вот, пока не минула пора,
лихая тень не затмевала света,
между цветком, спасённым из костра
и рыцарем, готовым для обета.
Её расцвет согнал дожди и бури.
Сама - как воплощённая любовь
с победоносной магией в фигуре...
Открой ей сердце, храм ей приготовь !
А незапятнанное сердце трепетало –
не каясь, а гордясь своей судьбой.
Вернулась в дом, откуда шла сначала,
в свой рай любви, в свой замок голубой,
и больше не была сама собой.
И та, другая, прямо с высоты
большой любви и белой чистоты
зовёт уйти из тусклого угла:
«Я – весь тот блеск, которым ты была.
Во мне твои прекрасные черты.
Я – прелесть свежести и красоты.
Я – первый поцелуй, начало страсти.
Я не сбегаю от любви и счастья.
Сестра души Его, в своём сиянье,
я, вся, - в пожизненном очарованье.
В видениях, где я в шафранном платье,
я вспоминаю нежные объятья,
и Он по мне слезами изошёл.
Из этих слёз – мой светлый ореол.
В своих слезах, святей которых нет,
Он был как ангел – краше, чем весь свет.
Я тоже прорыдала много лет.
А после ночи жалоб и рыданий
и горестных душевных излияний
в своём скиту, Он снова увидал
во мне весь блеск и прежний идеал,
божественный, собравший воедино
воскресшие любовные руины,
тот идеал, царящий над душой,
который чист и несомненно свой.
С ним об руку, красивым и свободным,
и мне теперь дышалось превосходно.
Всё хорошо ! Я любящие взоры
бросала на него, забывши пору
разлуки и разлада. Он опять,
точь-в-точь как прежде, продолжал мечтать.
Его печаль навеки улетела.
Любовь всесильна. Небу нет предела !
И я – как окрылённая Любовь –
поглядываю в небо, вновь и вновь,
прослеживаю светлые бразды
в просторах от звезды и до звезды.
Я – только госпожа его души,
но мне все средства были хороши
для достижения такого счастья.
А в тот же Рай и Он спешил со страстью.
Узнав тончайший райский аромат,
туда войти и Он был горд и рад».
Воздайте ж честь тем белым изваяньям,
в которых кроются воспоминанья
и оживают яркие примеры
то горькой страсти, то волшебной веры.
Цвет веры прорастает из всего !
И пусть в цветах святится естество !
И пусть Надежда светит и ведёт.
И пусть Любовь восходит до высот,
как и Она возвысилась отныне,
Его души чистейшая святыня !
Arthur O’Shaughnessy Song of Shrine
One little unseen snake of memory
Followed her through the world; and in the hour
Of her last desolateness, what foe but he,
Finding her like a bowed and beaten flower
Fainting with sadness in a fading bower,
Drew nigh familiar to her, keeping near
With a sure spell from which she could not start,
Hissed a forgotten farewell in her ear,
And struck his poignant poison to her heart ?
Thither she came by many a gleaming track
Of wooing light and painless swift forsaking;
Fearless she came, and without looking back,
And never a lingering word of fond live taking;
But there at length, alone with her heart breaking,
She only saw dead roses white and red,
And pale leave’s rainy roof-work overhead;
She only felt that sting, and knew the aching,
As a ceaseless worm that gnaws the dead.
Yea, ceaseless – since he had found that day at last,
Lying in wait for it beneath vain summer,
Tracking it through the transient roses cast
In vain between her and the outraged past
He came from – ceaseless that insidious comer
Had leave to make his sojourn; through the world,
She found some flower to foil him from her breast;
But flowerless now she lay, and he lay curled,
Her thought his victim, in her heart his nest.
And all the abortive years were crushed between
And that day over them reached out a hand
And joined itself to a day dimly seen
Through all year’s distance in distant land,
Inwardly then, with perfect quenchless burning,
The unknown and immeasurable Soul
Opened undying depths of fatal yearning
And unconsoled eternities, all turning
Back to that post’s irrevocable goal.
The lovely blossom of that woman’s face
Bore fading out in many a tender trace,
Pale flowery legends of love’s glowing wonder,
Felt in unfinished flower-time, in some place
Where summer’s wing beat rapturously under
Unalterable heaven. But now, alas !
It was as though the earth had leave to plunder
And soulless earth-born things to kiss and pass.
And ruin than fallen flower in the grass.
Oh, I can say that she was once exalted
In the chaste glory of adoring thought,
Become a temple most serenely vaulted
With dreamy domes of heaven itself had wrought –
The wonderful white statue, passion brought,
And set there sacredly to stand and shine –
White sanctity becoming more divine
In its own fair religion, unassaulted
By doubt, and steadfast as starry sign.
And the first irremediable sin
And sacrilege that let the day glare in
On all that glimmering splendour – so appaling
With great rude clash, and bidding death begin
To drag down what was lifted above falling
Or death, - it was same fatal thought of hers,
The birth of some false dream that grew perverse,
Even in her plighted heart, and, past recalling,
Lured her and led her to fulfil its curse.
Yea, and how far she went that dreadful way,
How weary and how long life’s murder seemed
To the divine white nature, while it gleamed
With any remnant of a holy ray;
And what things sullied her, I will not say –
Indeed my heart would fail me in the telling –
Indeed I will not know: let those men keep
That secret who were there, and saw her weep
In the rent ruin of her heart’s last dwelling.
I did not see her then: long year ago
I knew her; but they tell me that she turned
In that late bitter day, with a great crying
Torn from her tortured heart, and, like one dying
With haggard passionate looks she prayed to know
What long-lost way would led her where she yearned
To set your foot once more, though but to die;
Where she might look upon the heaven she spurned,
And him whose love had set her once on high.
Then went she like a woman desolate,
A burning inward pain feeding her cheek
With wavering fire, until she found the strait,
The stony mountain paths, whose stones could speak
Great deafening memories uncompassionate;
And onward still, laboriously and slowly,
She learnt the unrelenting upward road
Out of the world, and, beautiful and holy,
She saw again the home where she abode.
There was no change: only it rose more clearly
Into the stainless bosom of the blue;
Only the pines stood closer, and severely
The strong ascetic shadow that they threw
Seemed to have shut upon it; and she knew
The somber secret that they seemed to hold
Eternal converse of from year to year, -
The thing concerning him and her they told
Loftily there, for only God to hear.
Then did that thousand-headed serpent thing
Who had the long existence of her soul.
To plague with ruthless and recurred sting,
Urge her to take into her breast the whole
Ccnsummate irremediable hell
That the last glimpse of a surpassing heaven,
Cut off and vanished upward, might first tell
The dismal depth of – loss without a leaven
Of hope, and long remorse profound and fell.
And she drew nigh, in one of her old ways,
Wherein such snare of sweet used to be set
To fascinate and take the golden rays
Of his first look in an enchanted net:
She drew nigh; but she called him not her own
When she behold him; - bitter past believing
It seemed to her, for he had long ceasing grieving,
And day and night he was no more alone;
But One stood there to heal and to atone.
Through changeless night and day, a changeless face
Sweetened and filled and glorified his place;
Which the unbroken halos of a dream,
Severed from earth and distanced in their gleam,
Marvelous as a planet’s radiant ring:
And never, for the ruin of an hour,
Had came the shadow of a fatal thing
Between the bloom of that celestial flower
And his soul looking up and worshipping.
That vision bore the glory that she had
On lips and hair and white effulgent form;
That vision kept the love that made her glad,
Blooming up there beyond the rain and storm;
And an immaculate heart of hers was thrilling
In an unfallen nature without same,
And realizing ever and fulfilling
The perfect heaven of love from which she came,
She who behold and was no more the same.
And then that other, from the lovely height
Of a surpassing love and spotless white,
Bade her depart and be no longer there –
“I, the sweet stainless splendour that you were;
I, the unblemished image of your face;
I, all your virgin and untarnished grace;
Your soul’s sublime betrothal; your first kiss;
I have not fallen away from love and bliss;
Here, in the lifelong wonder of a dream,
I, his soul’s sister, crowned with many a gleam
From the clear heights of vision, and still dressed
In tender saffron memories oft caressed,
Have changed not, only that the tears he shed
Have grown to be a halo round my head;
And unto him, left holier for each tear,
The angel now is dearer than the dear
Exalted woman wept through many a year.
After the night of lamentation long,
After the soul’s sad resignation song,
Here, in the cloistral solitudes of grief,
He saw me beautiful, a lost belief,
Restored, transfigured, in some way divine,
To light up all love’s ruins, and to shine
unshaken on the soul’s eternal throne;
He found again his spotless one, his own,
Sitting beside him, excellent and bright;
Upon her features there was not the blight;
Of any falseness; all her passionate gaze
Was bent upon him, mindful of no days
Of sadness and divorce; and, as before,
He dreamed again a dream that nevermore
Shall leave him. Oh ! his sorrow is quite past,
Love is so strong and heaven so great at last !
And I, fond image of a faultless love,
Grown winged, immortal with face set above,
And keen illumined look discerning far
All heaven without a break from star,
I am that only mistress of his soul,
Dreamed of and waited for and wooed with whole
Transcendency of passion. Oh ! how fair
That Eden was his first thought did prepare,
With pure unearthly meanings and rare scent
Of many a speechless delicate intent !
And onward, upward, how the consecrate
White monuments of memory relate
Of many a precious sadness, and the spell
Of faith’s celestial flower ineffable
Grown up miraculously out of all !
And it shall be that not a flower shall fall,
And not a hope shall fail, and not a a height
Of love’s imagination fond and bright,
Be less than perfected in her, divine –
The pure Ideal of his soul’s pure shrine !”
From “Music and Moonlight”, 1874.
Примечание переводчика.
«Песнь о Святыне» не принадлежит к числу самых известных
произведений О’Шонесси. Критики упрекают поэта в многословии,
в отсутствии изобретательности, важной тематики, оригинальных мыслей, занимательных сюжетов и т.д. Упрекают в принадлежности
к школе «чистого искусства» и в приверженности ряду французских
поэтов. Но редко кто из критиков не отметил его высокого поэтического
мастерства, эмоциональности, глубокого лиризма и музыкальности
его стихов. ВК
Артур О’Шонесси Песня «Три дара Любви"
(С английского)
Любовь три вещи мне дала
из бывших у неё во власти.
Мне каждая была мила,
но третья принесла несчастье.
Ах, лилия - барашек в небе.
Ах, роза – яркий алый цвет.
А третий дар – подруга-лебедь.
Увы ! Её уж больше нет.
Приди проститься над могилой.
Дары Любви при мне, я - с Милой.
За годом год - как день за днём,
и мы теперь навек вдвоём.
Arthur O’Shaughnessy Song: Love took three gifts…
Love took three gifts and came to greet
My heart: Love gave me what he had,
The first thing sweet, the second sweet,
And the last thing sweet and sad.
The first thing was a lily wan,
The second was a rose full red,
The third thing was my lady-swan,
My lady-love here lying dead.
Come and kiss us, come and see
How Love hath wrought with her and me;
Over our grave the years shall creep,
Under the years we two shall sleep.
From “Music and Moonlight”, 1874
Владимир Корман, поэтический перевод, 2007
Сертификат Поэзия.ру: серия 921 № 56607 от 05.11.2007
0 | 0 | 2450 | 26.12.2024. 17:46:25
Произведение оценили (+): []
Произведение оценили (-): []
Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.