
Аниточка, а что я тебе принёс!
Дед Морено ставит сумку на пол и, кряхтя, выпрямляется.
Аниточка! Где же ты? Иди скорее сюда!
У щенка на лбу белое пятно,
такое большое, что наплывает на глаза.
Он вылез из сумки
и ходит вокруг неё, пританцовывая.
Аниточка! Погляди! Деда обещал тебе, а? Обещал, ну скажи?
Дверь на балкон открыта. Занавеска вздымается от ветра,
как белый холм, и лопается, обнажая кусочки зелёной травы внизу, во дворе.
Щенок несколько раз хочет сесть,
но пугается занавески и отбегает обратно к сумке.
Наконец, он садится, подворачивая под себя туловище.
Задние лапы вместе с хвостом уплывают в сторону.
Щенок дрожит. Белое пятно. Глаза мокрые, голубые.
Девочка лет шести выходит из кухни.
Радость моя! Погляди, что я тебе принёс! Это твоя собака! Она тебя будет защищать!
Дед Морено старается придать своему голосу задора,
но с волнением смотрит на внучку.
А волноваться есть о чём. Она очень уж бледная сегодня, даже белая.
И не поела ничего утром.
Дед сам жевал яйцо, которое сварил для неё,
чувствуя, как что-то внутри него,
что долго, всю жизнь растапливалось,
растопилось, наконец, и потекло наружу. Мал д’энбиамэн!
Дед выругался и оглянулся через плечо, как вор.
Щенок дрожит. Девочка стоит в дверном проёме. Её руки покрыты синяками.
Этих, на локте, вчера не было.
Отодвинув занавеску,
дед выходит на балкон и стоит, по-бычьи глядя вниз, на траву.
Потом достаёт из кармана куртки пачку Кабальеро,
оранжевую, с картинкой бодрого ездока в сомбреро,
вынимает сигарету, разминает её.
Будет защищать. Уж конечно. Щенок-то слабый. Грудка узкая,
и лапы торчат в стороны. Хорхе уже топить пошёл,
а я говорю, Хорхе, отдай мне, я внучке больной отнесу. Тот ещё, сволочь, торговаться начал. Вот люди-то! Хоть две песеты да выудят. Сволочь, сволочь этот Хорхе. Да хрен с ним!
Дед Морено закурил. Едкий дым наполнил ему рот, полный крупных жёлтых зубов. Табак першит в горле. Дед сплёвывает кусочки табака. Ему почему-то хочется проследить, как эти кусочки полетят вниз и упадут на асфальт у подъезда,
и на минуту его полностью захватывает это желание,
вытесняя из головы всё прочее. Вот раньше я бы иголку отсюда увидел. А теперь… Дрянь эта жизнь!
Дед Морено оборачивается – и вдруг улыбка, большая, некрасивая, прорезает его лицо. Анита подошла к щенку и присела на корточки. Розовое платьице Аниты мелькает и прячется за танцующей занавеской.
Дед не видит морды щенка. Он видит лицо внучки.
Синие круги под глазами. Аккуратные волосы. Заколка на темени,
как пластмассовый мотылёк.
Аниточка начала сама расчёсываться. Сидит и занимается этим часами.
Я говорю, ненета, все волосы вычешешь! Всех женихов распугаешь!
А она даже не улыбнётся.
Щенок скулит, встаёт и, опустив голову, плетётся на балкон.
Дед курит, смотрит.
В самый дальний угол балкона отошёл щенок,
поднял заднюю лапку, и потекло.
Аниточка, иди сюда! Твой малый целую лужу надул!
Девочка идёт, прижимается спиной к дверному косяку и начинает смеяться. Впервые за столько дней,
за столько месяцев, за столько столетий.
Аниточка, радость моя! Дед бросает сигарету в зелёную, теперь уже звонко зелёную траву и садится на корточки. Дед тоже смеётся.
Всё! Залили соседей! Сейчас дона Жозепа примчится. А вот погляди. Это тебе не дворняга какая. Это алано, понимаешь? Порода! Никогда в доме не наляпает, никогда! Скорее лопнет!
Всё впервые. Трава такая зелёная впервые. Улыбка девочки впервые.
И гордость за щенка, она тоже впервые. Дед одобрительно смотрит на лужицу,
которая уже опасно подкрадывается к самой кромке балкона,
а внизу проживает толстая дона Жозепа. Теперь и её хриплый, бронхитный голос кажется деду смешным.
Пойдём щенка выгуливать, а?
Девочка кивает.
Но ты должна придумать ему имя. Как ты его назовёшь?
Анита засунула палец в рот. Не знаешь? А я тебе помогу! Давай назовём его Манчо? Как тебе такое имя, солнышко? Вон какое пятнище у него на лбу! Больше самого лба!
Но через неделю дед Морено уже носил внучку на руках
с пятого этажа. Она была лёгонькая, будто дед нёс не саму девочку,
а лишь её платье. Манчо с трудом давались высокие ступеньки. Дед кряхтел и сипел.
Начиналось душное лето 1992 года.
Дед Морено хорошо знал доктора Висенте,
который лечил ещё мать Аниты. Да что мать Аниты! Висенте лечил самого Морено, такой доктор старый. От него табаком несёт ещё сильней, чем от подлеца Хорхе.
Когда Морено был моложе, он ходил к доктору Висенте,
но чем больше дед старел, тем меньше ему хотелось видеть белые халаты и кабинеты.
Но Висенте, он добряк. Никогда не откажет. Всегда придёт,
принесёт мантекадо девочке. А она не ест. Уже целая стопка этих мантекадо, в белых обёртках, на тумбочке. Целая колокольня выросла.
Морено, ты чем её кормишь? Ох, ангелочки вы мои! Мясом красным корми, чечевицей корми!
Доктор Висенте двух слов не может сказать, чтобы не закашляться.
Внучка растёт, ну что ты хочешь? Подцепила что-то. Сейчас грипп вон какой ходит. Да и вообще гуляй, гуляй почаще. Солнце, море. Выходи на пляж. Через две недели всё пройдёт, обещаю тебе, Морено. Ну давай, не скучай. Я вот сейчас к старушонке одной иду, так у неё племянница, как её? А, Пепита! Точно, Пепита! Представь, пластом лежит! Вот это проблема, я понимаю! А у тебя что? Пустяки, Морено, пустяки! Долорес кресцентиум! Болезнь роста, по-нашему. Организм тратит силы на скелет! Слушай, я заскочу в уборную? Ох, ангелочки вы мои!
Доктор Висенте всю жизнь упоминает каких-то ангелочков,
но что это за ангелочки, не знает ни сам дед Морено, и никто во всей Таррагоне.
Дед Висенте выходит, наконец, из уборной.
Дед Морено встаёт рядом с ним.
Худой, лысый Висенте
и коренастый, смуглый, как выделанная кожа, Морено.
Оба деда смотрят на Аниту.
А это что у тебя? Собаку завёл?
Да вот, с работы для внучки принёс.
Правильно, правильно. Ангелочки вы мои!
Оба старика вдруг замолчали. Манчо скулит. Занавеска позвякивает кольцами. Дверь на балкон открыта. Девочка есть. Девочки нет. Дед Морено видит лишь розовое пятно её платья.
Аниточка, ты почему печеньки не ешь? Они ведь засохнут.
Девочка давно перестала отвечать на вопросы. Она смотрит одинаковыми, размытыми глазами, будто потеряла что-то и уже поняла, что не найдёт.
А давай так! У деда зубов нет, а у Манчо нашего погляди сколько!
Ты будешь половинку печеньки есть, и Манчо половинку. Ну что? Хорошо дедушка придумал?
Девочка кивает. На губах у неё появляется бордовое пятнышко.
Дрожащими руками дед начинает разворачивать белую обёртку мантекадо.
Потом достаёт круглую печеньку, пытается разломить её напополам.
Руки старика дрожат. Печенька крошится.
Дед Морено протягивает кусочек щенку.
Тот хватает, урчит и громко чавкает. Анита улыбается, дед за ней.
У девочки зубы тёмные от крови.
Дед Морено приносил Манчо обрезки мяса с местного рынка,
куриные потроха, куски рыбы.
Щенок жадно всё это поедал.
Через несколько дней шёрстка у него залоснилась,
голова больше не дрожала, но стояла прямо на короткой шее.
Манчо освоился. Он уже полаивал на прохожих с балкона,
к великому неудовольствию доны Жозепы,
которая пшикала на щенка снизу
и громко стучала жестяной лейкой.
Анита больше не выходила. Дед выгуливал щенка сам.
Он садился на скамейку во дворе,
вынимал сигареты Кабальеро,
дымил, дымил. Щенок бегал вокруг него,
то и дело поднимал заднюю лапку, нюхал траву.
Потом они шли обратно.
Вечером Манчо забирался к Аните в кровать.
Ему нравилось тепло девочки, мягкая пижама,
узкая ручонка, играющая его ухом.
Каждый раз Манчо где-то внутри, где-то непонятно где чувствовал,
как собака в нём расширяется
и охватывает девочку,
как он уже не отличает себя от неё.
И эта квартира, и балкон, и дед Морено становятся какой-то одной большой собакой,
и эта собака – Манчо.
Ах, ангелочки вы мои! Слушай, Морено. Что-то мне… как-то... Ты бы отвёз её в Барселону, а? В клинику Сан-Пау.
Доктор Висенте больше не упоминает ни гриппа, ни чечевицы, ни болезни роста.
Он опускает глаза.
Кольца занавески звякают и звякают от ветра.
Что потом? А потом была дорога в Барселону.
Нет, Висенте молодец. Позвонил в клинику,
договорился с доктором. Как этого доктора зовут?
Барселона готовится к Олимпиаде.
Мы на полпути, а какой кавардак. Ангелочки… Ох, пристали эти ангелочки! Дед нервно опустил окно, закурил.
Справа мелькает яркое, истошное море. Утром шёл дождь,
и вода испаряется с нагретого асфальта, не давая дышать. Как там Аниточка?
Дед быстро оглянулся. Девочка спит на заднем сидении, подогнув голые коленки. Под головой у неё куртка деда Морено, такая потёртая, что кажется грязной белой подушкой.
Манчо лежит у Аниты в ногах и тоже спит.
Девочка маленькая. Щенок мог бы совсем растянуться, и ещё осталось бы место.
Голубой Сеат Панда, урча, как собака, бежит по магистрали,
мимо оранжевых конусов, временных дорожных знаков и гор щебня.
Спохватились, когда три недели до Олимпиады остаётся... Вечно одно и то же. Поэтому и живём, как…
Дед задумался, подыскивая сравнение.
Машина принадлежит Хорхе.
Вот зачем лепить на руль эту мохнатую дрянь? И без того жарко, а ещё руки потеют.
Дед вышвырнул окурок в окно. Эх, пропал мой Генерал! А сколько трудов на него положено! И ещё перед таким боем! Полкило на кону… Генерал порвал бы всех этих бестий. Большое сердце! Ах, анге… Ходэр! Да отвяжитесь уже!
Что это? Собачья шкура? Дед пощупал руль. Да, собака. Наша, наверное. Отвоевалась.
Мысль о том, что Генерал теперь у Хорхе,
добивала деда Морено. Со вчерашнего дня у него на лице появилась недобрая ухмылка, которая не хотела сходить. А, шут с ним, с Генералом. Вот Аниточка поправится, так мы нового натаскаем. Ничего! Новый ещё лучше будет!
Дед не верил своим словам. Он снова закурил.
На Хорхе спортивная куртка Адидас, грязная, сине-зелёная, и белые кроссовки.
Ему лет сорок, но лицо уже испито и затаскано. Передние зубы железные,
и золотая цепь болтается на шее, на потной белой футболке.
Слушай, Морено, я всё понимаю.
Хорхе противно растягивает гласные. Хорхе крутит брелком на пальце.
Я понимаю. Внучка, всё такое. А я что буду с этого иметь? Мне тачка тоже нужна. Послезавтра сам знаешь… крупный махач. Ты в Барну, а мне пешком с этими гуирис тереться? Тут реальное бабло, Морено. Так что давай, сам разруливай. Твои проблемы.
Хорхе…
Дед Морено с трудом подбирает слова, он не привык много говорить.
Хорхе, я ведь в долгу не останусь. Ты меня знаешь. Хорхе, ты этого… на неделю всего, не больше. Внучка заболела, надо в клинику…
Слева стоят развороченные тракторы, от них несёт соляркой. Сквозь трупы тракторов ярко синеет море. Ветер, протискиваясь в грязный металл,
свистит на все лады.
Справа – загоны для собак. Вон алано спит. Это какой-то новый, я его раньше не видел. Неплохой пёс. Остальных вроде знаю.
Дед Морено остановился и разглядывает собак. Он должен был остановиться, потому что внутри у него всё дрожит от беспокойства и обиды. Доги канарские. Драк и Фок. У Драка ухо порвано. Успели уже. А Барон где? Опять в клетке! Дед Морено качает головой. Майоркский мастиф Барон блюёт, когда его запирают. Просил же столько раз! Что быку говорить в рог… С края – загон для метисов, крусе. Эти так себе. На затравку.
Воняет мочой и сырым деревом. И солярка эта. Если бы у меня был собачий нос, я бы тут за пять минут сдох.
Хорхе беседует со своим телохранителем по кличке Бульдог.
Слышь, цепь тут покороче. Брешет много. А пидару этому Мучо скажи, что двести, не меньше. Не нравится, пускай валит нахрен. Потом пожри сходи. Ты мне к вечеру нужен. Как твоя эта, а? Регина? Высыпаешься хоть?
Хорхе подмигивает Бульдогу и хрипло смеётся, блестя металлическими зубами. Тот – насупленный детина, в широких серых штанах и белой, как у Хорхе, майке. Руки в шрамах. На обвислой загорелой шее татуировка кинжала. Бульдог сглатывает слюну, отчего кинжал движется, будто всё глубже вонзаясь в шею.
Бульдог, бывший полицейский, сидел за пытки, но вышел по королевской амнистии. Это грело ему сердце. Мысль о том, что лично король помиловал его, Бульдога, что Бульдог, пусть и ненадолго, но просеменил-таки в королевской голове, придавало всей его жизни громадную ценность. Сам король подписал мне индульто! Играя в карты со своими дружками, грузчиками и собачниками, Бульдог садится на самый высокий ящик и постоянно припоминает королевскую амнистию, чем всех уже порядком достал. Но никто не смеет перечить Бульдогу. А Хорхе намекал на любовницу Бульдога – чистенькую, всю в кружевах Регину,
та работает кассиршей в галантерее на бульваре Рамбла Нова.
Когда Бульдог освобождается от дел,
он плетётся на Рамбла Нову и стоит, как обгаженный ворами манекен, прислонившись к платану, и следит за Региной.
Дед Морено опять закурил. Дед Морено смотрит в окно,
на побережье, всё уставленное клетками для бойцовых собак.
Эти клетки вытянулись в сплошной ряд.
Они пахнут мочой, и солёным ветром, и печеньками мантекадо.
Море лижет, лижет клетки. Язык у моря голубой, с белым налётом,
как у долго спавшего человека,
но, прикасаясь к собачьим клеткам, язык становится красным.
А что у внучки твоей?
Хорхе отпустил Бульдога и, покручивая брелком, смотрит в сторону.
Да не знаю. Морено выругался. Что-то с кровью. Надо в Барну срочно везти.
Ну, как я уже сказал, Морено. Твои проблемы.
Хорхе громко рыгает и сует, наконец, брелок в карман спортивных штанов.
Хорхе, лепечет Морено и сам дивится своему голосу,
какой он стал пожухлый, и жалкий, и женский. Хорхе, я ведь в долгу не останусь. Ты меня знаешь, Хорхе. Девочка ведь, маленькая.
Ну ты блин забодал. Короче… Хорхе двигает нижней челюстью, будто что-то жуёт, и продолжает глядеть куда-то в сторону. Короче, так порешаем. Я тебе тачку. На неделю, понял? А ты мне… Генерала!
Морено цепенеет. Сердце стучит в горле, мешая говорить.
На неделю? Губы еле движутся.
Ну ты не тупи. На какую неделю? Насовсем!
Лишь теперь Хорхе поворачивается к Морено лицом. Он видит, что поломал-таки деда, и на мгновение облик его преображается. В глазах появляется торжество,
а в теле даже какая-то грязная грация. Ему уже хочется свеликодушничать,
чтобы нагадить ещё больше. Бак там полный, короче. Можешь не подливать.
Эх, пропал Генерал. А какой был пёс! Кане-корсо! А клычища были какие! А лапы!
Дед Морено не замечает, что говорит о Генерале в прошедшем времени.
Впрочем, так оно и есть. Хорхе выжмет из Генерала все соки,
а потом… Дед Морено столько раз видел, как после боёв мёртвых собак оттаскивают крюками за склад, обливают керосином и сжигают. Некоторые ещё живы. Их добивают не из жалости, а чтобы не кричали.
Морено!
Это уже другой голос. Это доктор Висенте.
Дед Морено слышит его так явственно,
словно доктор сидит рядом, в машине.
Вот, я тебе тут написал. Висенте суёт бумажку, какой-то бланк,
заляпанный чернилами. Доктор Жорди Ривас. Приедешь в Сан-Пау, сразу иди в регистратуру и там спроси.
На зеркале болтаются два брелка,
ротвейлер и питбуль. Брелки то и дело позвякивают,
будто псы дерутся. Дед Морено думает,
кто из них победит. Генерал завалил бы обоих и глазом бы не моргнул.
Раньше дед Морено не обратил бы никакого внимания на звякание брелка,
но теперь всё раздражает его, и за раздражением сразу следует наплыв противной, тягучей тоски. Невидимый кулак уплотняется на уровне груди,
но не бьёт, а давит, давит, и даже вкручивается иногда,
проникая под самые рёбра.
Раньше дед Морено сорвал бы брелок с зеркала,
но теперь душевных сил у него хватает лишь на то, чтобы вести машину
и то и дело оглядываться.
Спит маленькая. А Манчо проснулся и скулит.
Надо бы остановиться. Обделает всё сиденье. Хорхе визжать будет.
Опять комом в горле встаёт имя Хорхе. Дед Морено ненавидит его. Если бы не Аниточка, завалил бы эту сволочь, вместе с Бульдогом его. Взял бы ружьё и обоих бы завалил. А там – хрен со мной. Пожил уже, хватит.
Воровато оглянувшись,
будто он угнал эту машину вместе с девочкой и щенком,
дед Морено сворачивает с трассы на узкую дорогу, ведущую к морю.
Это вороватое движение помогло ему,
на несколько секунд отделив от самого себя, от машины, даже от внучки,
но сразу же, с громким неслышным хлопком
старик вернулся. Болезнь Аниты, утрата Генерала, наглость Хорхе, поездка в Барселону – всё это вышибло из него тот гибкий, словно металлический стержень,
на котором душа деда Морено держалась всю его жизнь.
Он забыл, но на самом-то деле уже дважды душа теряла свой стержень
и дважды обретала вновь. Каждый раз тот становился тоньше и тоньше,
и теперь грозил надломиться. Первый раз – когда Морено уволился с флота и вернулся в Таррагону, в пустую квартиру. Жена ушла от него, оставив дочку, будущую мать Аниты, у соседей. Всё, что осталось в памяти деда Морено от того дня,
это табурет на кухне, и как он скрипел, и как дед курил, не открывая окна, и как рядом ревел старый холодильник. Второй раз – когда мать Аниты, Жана,
работавшая в ночном клубе Луи Вега,
сбежала с каким-то турком. В прошлом году пришла от неё открытка на Рождество.
Вместо того, чтобы думать о мерзком поступке дочери,
надорвавшем ему сердце, дед Морено думает о самолёте,
вделанном в стену клуба. Кажется, что самолёт врезался в стену
вместе со своей лётчицей, которую так и звали – Луи Вега. Или её звали Жана?
Дед Морено открыл заднюю дверь машины. Манчо тут же выскочил и, задрав заднюю лапу, стал мочиться прямо на колесо. Вот сорванец. А ведь терпел. Алано! Это тебе не крусе какой-нибудь. Тот бы надул прямо в салоне.
Дед Морено закурил. Ветер приятно зашёркал его седыми волосами,
скученными ближе к затылку. Движение ветра останавливало движение мыслей.
Впереди расстилалось море, которое казалось не синим, а зелёным.
Вдали краснели грузовые суда. Глаза-то ещё видят. Хоть с этим повезло.
Вон карбунэ пошёл. Куда, интересно? А вон троншу. Борт совсем ржавый. Чего они ждут? А вон мой. Дед Морено с гордостью сглотнул. Это был россэк, тяжёлый, грозный зверь, от которого на две мили разило гнилой рыбой и дёгтем,
но для деда Морено это самый приятный запах на свете. Конечно, это не тот россэк, на котором когда-то в молодости работал старик. Тот россэк, Лорка, то есть Косатка, уже давно сгнил, на кладбище кораблей в Алиаге, но для деда Морено он стоял теперь вон там, в почему-то зелёном море,
и что-то ещё стояло за ним. Что там такое? Дед Морено прищурил глаза.
Он увидел тонкую башню из кирпича, со шпилем и золотой звездой,
и два крыла здания,
похожего на красную птицу, сушившую на ветру крылья.
Деда, ты куда пошёл?
Старик резко повернулся. Аниточка проснулась.
Я здесь, маленькая, я здесь! Хочешь водички?
Девочка лежала странно, вывернув тельце и глядя прямо на Морено.
Потные прядки волос прилипли ко лбу, к щекам, к шее. Пока она спала, на левой щеке выскочил крупный синяк.
Дед Морено налил из термоса воды в крышечку и протянул Аните.
Она выпила глоток. Деда, мы уже приехали?
Эти слова получились влажными и оттого немного напоминали голос девочки,
каким он был до болезни.
Нет, солнышко моё. Ещё долго. Ты поспи.
А где Манчо?
Манчо здесь, гуляет. А ты хочешь погулять?
Анита не ответила и снова легла щекой на ладонь.
Дед быстро затянулся, отщёлкнул бычок.
Эй, Манчо! Залезай!
Мираж всё ещё был в море,
только теперь красное здание стало ещё более отчётливым.
Морено видел каждый кирпич и каждый крест штукатурки между кирпичами.
Сквозь три полукруглых окна сверкало море,
теперь уже не зелёное, как повсюду вокруг,
но оглушительно синее.
Взгляд Морено полетел прямо к башне,
всё быстрей и быстрей летел он,
и уже надо было выбирать, в какое из трёх окон пробиться на ту сторону,
но Морено чувствовал, что выбор уже давно сделан.
Дед сел в машину. Манчо заскочил на заднее сиденье.
Дед, повернувшись, захлопнул дверь.
Взгляд был уже на той стороне башни. Как он пролетел сквозь окна,
и почему он их не разбил, дед Морено не знал и знал, что никогда не будет знать.
Там был берег, длинный берег,
уходящий в обе стороны. И щебетали птицы, много птиц.
На берегу стоял его чёрный пёс Генерал, задрав уши.
Рядом стул, и на стуле сидела его дочь Жана, в золотом балахоне. Её волосы шелестели, как дождь.
В руке у Жаны россэк, на котором дед Морено исходил всё Средиземное море,
и бывал в Африке, и видел мыс Доброй Надежды,
и дошёл даже до Гоа. Судно было такое маленькое,
что помещалось в ладони Жаны. Дочь не смотрела на Морено.
Её глаза были распахнуты, как два окна,
распахнуты в сад, в котором тоже падал, падал дождь, и тихо пахло спелыми грушами и прелой листвой.
Рядом с дочерью, повернувшись спиной к Морено,
стояла его жена Ремеди. Она скрестила руки, платье на шее разорвано,
отчего вышитый на платье гранат распался на две половины,
но вместо зёрен внутри темнеют белые ошмётки нитей.
Меди, ты почему не смотришь на меня?
Потому что ты изменял мне. Ты не думай, что я не знала. Мир не без добрых людей.
Меди, ты простила меня?
Да.
Щебечут, щебечут птицы. Как далеко уходят берега, эти два кинжала из песка и пыли прошлого. Они загибаются в конце и, продолжая уходить вдаль, быстро движутся ко мне, и встречаются, наконец, в моей голове, и всё начинает мучиться и болеть вместе.
Дед Морено чувствует, что если Аниточка… мысль обрывается.
Сеньор?
Дед вздрагивает и просыпается. Глаза ещё летят, ещё блуждают.
Сеньор? Сеньор!
Кто-то треплет его за плечо. Дед Морено открывает глаза.
Сеньор, тут нельзя собаку! Немедленно уведите!
Дед Морено никак не может сообразить, где он. Полуденное солнце нагрело куртку, левая щека тоже пылает. Он трясёт головой. Золотая волна катится, катится по берегу моря, унося и птиц, и дочь, и жену, и маленький россэк.
Перед ним стоит женщина, сухая, с морщинистым, кричаще крашеным лицом, в белом халате. На голове шапочка с красным крестом.
Уведите собаку, сеньор! Это Вам не парк!
Манчо рычит.
Оставь его, Эулалия. Ступай, ступай!
Но, доктор…
Оставь, говорю!
Подошёл врач, бодрый, ещё молодой, с лысеющей головой и густыми бровями. Эулалия, пожав плечами и состроив гримасу, отходит.
Сеньор Морено?
Да?
Дед окончательно проснулся. Птицы больше не щебечут у него в голове, и море больше не лижет белый берег.
Меня зовут Жорди Ривас. Я врач Вашей девочки. Вы нашли где остановиться?
Да, доктор.
Старик встал. Он хотел протянуть доктору руку, но в последний момент испугался. Внутри всё колотится. Жутко, невыносимо хочется курить.
Я в пансионе тут, недалеко. Вы не беспокойтесь, доктор.
Собаку пустили?
А дворик. Разрешили там держать.
Очень хорошо, очень хорошо.
Ривас кусает губы и смотрит в окно. От яркого света, бьющего прямо в глаза, за окном ничего не видно. Только свет и глухой шум проезжающих машин.
Нам нужно поговорить о Вашей внучке.
Да, доктор. Слушаю Вас.
Колотится, колотится сердце.
У Аниты серьёзное заболевание. Оно называется апластическая анемия.
Как, доктор? Апла… Что?
Ну неважно, как оно называется. Видите ли, костный мозг девочки перестал функци… работать. Мы сделали ей вливание, так что она пока держится.
Слава Богу, доктор! Слава Богу!
Сеньор Морено, я не буду Вам лгать. Радоваться не стоит. Понимаете, дело слишком запущено.
Дед Морено выключается. Всё меркнет, а потом вспыхивает в другом месте,
в тёмной подворотне, пахнущей сыростью и мочой. Двое парней бьют его, молча и жестоко. Один держит сзади, а другой пинает ногой в живот. Это было давно, и Морено уже забыл об этом, и вот вдруг опять оказался в той самой подворотне. В другое время Морено легко справился бы с этими молокососами, но в ту ночь он шёл от любовницы пьяный. Его избили и отобрали отцовские часы, старинные Бреге.
Дед Морено дышит хрипло, тяжело.
Он поднимает неподъёмные глаза на доктора.
Дело, говорю, запущено. Вы слышите меня? Надо делать пересадку костного мозга.
Простите меня, доктор. Я сяду.
Да, конечно. Садитесь. Вам принести воды?
Нет, спасибо. Я не пони… понимаю. Что за пересадка?
Доктор Ривас видит, как старик побледнел и задышал. И этот щенок, жмущийся к его ноге. Доктор опускает глаза.
Не переживайте так. Ещё не всё потеряно. Далеко не всё. Держитесь.
Голос у доктора, впрочем, слабый. Морено это чувствует. Ему плохо до тошноты. Парни бьют его, бьют, и всё никак не остановятся. Уже столько лет прошло, да берите уже эти часы, да идите уже, да старейте уже, и оставьте нас с Аниточкой в покое.
Курить хочу, говорит старик.
Что Вы сказали?
Курить хочу.
Здесь нельзя.
Доктор Ривас оглядывается по сторонам.
Знаете что, пойдёмте-ка в мой кабинет. Это вон там, слева.
Дед Морено встаёт и начинает обвязывать поводок вокруг ножки стула.
Нет-нет, собаку возьмите тоже.
Манчо топает лапами по ковру. Ковёр мягкий. Манчо это приятно. Он чувствует, как его коготки вдавливаются в мякоть ковра. Начинается коридор и этот запах, уф,
противный, едкий запах. Манчо чихает. Ему жутко хочется домой,
в тёплую постель к Аниточке. Ему хочется помочиться. Ему хочется мяска.
Противный запах ковра и противоречивые желания
создают вязкую кашу в голове щенка. Он скулит и мотает головой.
Кабинет светлый, белый.
Высокое окно выходит во двор.
Привстав на носки, Ривас открывает окно. Волна жаркого воздуха врывается в кабинет.
Садитесь тут, сеньор. Да-да, прямо на подоконник.
И курите в окно, пожалуйста. Вот Вам… подождите.
Доктор берет чашку со своего роскошного стола
с зелёной лампой и зелёным сукном. Ножка у лампы изящная, бронзовая.
Кажется, это какое-то диковинное растение
пробилось прямо из сукна,
и расправилось бронзовым стеблем,
и подняло кусочек сукна ещё не раскрытыми лепестками.
Вот сюда пепел, пожалуйста. Я, видите ли, сам не курю.
Дед Морено тянет время. Он садится на удобный, низкий подоконник,
достаёт свои Кабальеро. Внизу густеют мокрой зеленью лимонные деревья.
На ярко-красном фоне кирпичной стены
они кажутся кляксами свежей краски. Чуть подальше – аллея пышных конских каштанов. С Аниточкой бы здесь погулять.
Ну всё. Дед Морено напрягает живот, и последний пинок хулигана,
сильный, на убой, не убивает его.
Морено, однако, притворился забитым насмерть. Он обмяк, и державший его сзади юнец отпустил его. Морено повалился на землю, в смердящую лужу.
Он лежал на боку и слышал, как его обыскивают, как снимают отцовские Бреге.
Уходя, тот парень, что держал его сзади и недостаточно насладился,
пинает его по лицу. С тех пор у Морено нос немного сдвинут набок.
Морено щупает нос. Морено курит.
Морено готов слушать.
Знаете что? Дайте-ка и мне сигаретку.
Доктор Ривас долго мнёт её в руке, потом тоже садится на подоконник.
Сто лет не курил. Доктор пробует смеяться, но, видя выражение лица Морено,
меркнет.
Скажите, сеньор, а где родители Аниты?
Отца нет.
Умер?
Не было никогда.
Понимаю. А мать?
Мать…
Морено делает такую долгую затяжку, что дым валит у него из ноздрей.
Мать… ну это… танцовщица… сбежала с турком. В Берлине живёт.
Доктор кивает. Он ожидал успокоения, разрядки от сигареты,
но она слишком крепкая. Доктор курит уже из вежливости.
Манчо очень хочет помочиться. Он лежит на жёстком деревянном полу,
он смотрит на хозяина и на доктора.
У них во рту белые палочки с дымом. Эти палочки не нравятся Манчо,
потому что из-за них он не слышит никаких запахов,
а, когда он не слышит запахов, Манчо боится.
А сами Вы женаты?
Нет, доктор. Я вдовец.
Морено не может признаться, что жена бросила его.
Доктор Ривас, чувствуя, что выкурил достаточно,
чтобы не обидеть старика,
бросает половину сигареты в чашку, на дне которой душно краснеет недопитый чай.
Сигарета пшикает и гаснет. Тоненькая струйка дыма,
очень похожая на ножку лампы,
если бы та была сделана из серебра,
завивается и тает в воздухе.
Ну так вот, сеньор Морено. У Аниты серьёзная болезнь.
Дед Морено смотрит во двор. Лимонные деревья становятся ещё гуще, ещё зеленее,
они уже въедаются в красную стену.
Нужно делать пересадку костного мозга. Срочно. Это новая процедура, опасная,
но другого пути у нас нет. Вы понимаете, что я говорю?
Да, доктор. Да.
Вот уже первое дерево просочилось в стену, вот уже и другие деревья следуют за ним.
Тёмно-зелёные листочки шелестят внутри кирпича. Если так будет продолжаться,
стена рухнет.
Доктор смотрит на старика, на его сломанный нос,
на прядку серебряных, как сигаретный дым, волос,
на потёртую кожаную куртку с какими-то красными пятнами,
на руку с татуировкой якоря, держащую сигарету,
на прищуренные глаза с густыми, чёрными, совершенно не поседевшими бровями.
Доктор Ривас так и не привык беседовать ни со смертельно больными пациентами,
ни с их родственниками. Каждый раз он переживает сам,
будто их беда случается с ним. Это неправильно. Какой из меня врач,
если я больной? И этот щенок лежит. Как бы не надул здесь. Эулалия будет злиться. А щенок хороший. Что за порода, интересно?
Доктор и не заметил, как произнёс последние слова вслух, и страшно смутился.
Алано. Хорошие псы. Этого утопить хотели. Я Аниточке принёс. Какая-никакая, но радость. Правда ведь?
Конечно, конечно.
За окном громко взрёвывает мотоцикл, и рёв начинает удаляться,
смешиваясь с шелестом каштанов.
Сеньор Морено, не будем отчаиваться. Послушайте. Я связался с Фондом Каррераса. Вы говорили, что у девочки мать жива, так?
Так.
Давайте скажем, что девочка сирота. Они тогда возьмут на себя расходы по лечению, понимаете?
Да, доктор.
Нужно действовать быстро. У нас дней шесть, ну, десять самое большее.
А потом?
А про потом мы с Вами думать не будем, ладно? Вы ступайте в пансион, отдохните, а мне надо заняться делами.
Можно Аниточку повидать?
Поглядите сквозь стекло. А входить не надо. Пойдёмте, а собаку здесь оставим.
Доктор и Морено выходят. Большущая белая дверь закрывается.
Манчо остаётся один. Он слышал имя девочки. Он понимает, что его не взяли.
От обиды Манчо скульнул. Ему стало легче. Он скульнул опять. Стало ещё легче.
Тогда он подошёл к двери и громко завыл. Стало совсем хорошо. Вот бы ещё пописать. На подоконник села птичка и, скосив головку набок, смотрела на Манчо.
И так всё застыло: тишина просторного кабинета, запах кожи от кресла,
лампа на столе, потолок в рыбьих чешуйках, и эта птичка, смотрящая на него.
Всё стало явным. Предметы отделились от Манчо,
и он впервые, совершенно внезапно ощутил себя как нечто отдельное.
Вот он, Манчо, вот его лапы, вот звук его дыхания, вот его мокрый язык, сдавленный по бокам нижними зубами, и прохладный воздух на языке –
а вот всё прочее, всё, что не Манчо,
и уже никогда не будет им.
Что-то в нём как бы приподнялось, затрепетало и больше уже не опускалось,
а в груди что-то раздвинулось и начало впускать какие-то даже не запахи,
а что-то странное, ломкое, живое.
Это не было приятно. Манчо ощутил тревогу, волнение. Какой-то молоточек заколотился в нём. Имя Аниты и тепло девочки вдруг соединились,
это мозг щенка толкнул своё забытьё,
пробил его, как лепестки цветка
пробивают бутон,
и раскрылся первой мыслью. Анита и девочка – одно и то же,
и с Анитой что-то не так.
Не из мести, что его оставили – о нет! –
а от смятения,
от необходимости противопоставить ему
хоть какое-то действие
Манчо подтяпал к солидному кожаному креслу,
обнюхал его. Кресло пахло приятно.
Тогда он поднял заднюю лапку и начал дуть.
Вон она. Видите, вливание делают. Иммунитет почти на нуле.
Старик смотрит сквозь стекло. Он видит лицо Аниточки,
опущенный к груди маленький подбородок, похожий на жёлтый кулачок.
Девочка спит. Медсестра Эулалия возится в палате.
Доктор глядит, как старик и щенок уходят по коридору.
Вот Ривас опять в кабинете. Он видит лужицу на ковре.
В молодости Ривас хотел стать священником,
но передумал и выбрал медицину. Где-то тут зажигалка была,
пациент забыл. Доктор садится на подоконник.
Он хочет докурить сигарету,
но она размокла от чая, стала густо-красной, как чай или кровь.
Доктор сидит, поставив одну ногу на подоконник,
болтая другой ногой, и щёлкает, щёлкает зажигалкой.
За окном воздух начинает мигать ломтями света,
и вдруг меркнет, и шелестит.
Пошёл дождь. Он заглушает шелест каштанов.
Красные стены больницы,
лимонные кусты, два санитара, ведущие под руки
толстяка в синем халате –
всё, что минуту назад было одинаково золотым
и потому одинаково невнятным,
вдруг становится жутковато отчётливым,
разъединённым, сочно цветным.
По тельцу Аниты тоже идёт дождь.
Он струится по лбу, наполняет выемки над ключицами,
скапливается даже под коленными чашечками.
Где Манчо? Где деда?
Но желание увидеть их сразу стирается.
Подступает вязкая, тяжкая тошнота.
Хочется бежать и от этой тошноты,
и от этого пота, и от этой мокрой, липкой простыни –
соскочить с кровати, помчаться по коридору.
И вот Анита поднимается, слезает с кровати,
отдирая от себя тошноту,
которая становится осязаемой,
как мокрая рука того Эль Чуло, Красавчика,
который присматривал за девочкой,
пока мама танцевала у шеста.
Анита не помнит Эль Чуло,
его уже никто не помнит,
Красавчика зарезали два года назад.
От него осталась лишь вот эта потная рука,
которая лезет под платье, шарит, шарит под ним.
Анита отдирает от себя руку Эль Чуло,
поднимается, падает ступнями на пол,
просачивается, как струйка пота или дождя,
сквозь белую дверь
и мчится по коридору. Скорее, скорее!
Руки движутся быстро,
а ноги медленно и не поспевают за руками.
В конце коридора закрывается дверь,
темнота бежит навстречу Аните.
Скорее, скорее… Но пол становится вязким,
ноги – ватными, а голова тяжёлой-тяжёлой.
Анита валится на пол, на свою мокрую простыню.
Эль Чуло опять приближается.
Теперь на нём белый халат. Его лицо густо накрашено.
Брови почти зелёные. Седеющие волосы выбиваются из-под шапочки с красным крестом.
Эль Чуло злой. Мертвецы всегда злые,
поэтому о них нельзя плохо говорить.
Нет у тебя никакой мамы. И не плачь. Я у тебя есть, твой дед.
А больше у тебя никого нет. А про маму плохо не думай.
Мама меня однажды водила в сад. Мы там видели больших бабочек.
Одна села мне на руку. Мама сказала, что это ангел.
Анита улыбается, и на руке тут же появляется бабочка.
Сначала её крылышки сомкнуты,
но вот они раскрываются, как два зеркала,
и в каждом зеркале Анита видит лицо мамы.
Мама не злая. Это значит, что мама не мёртвая.
Эль Чуло, оглянувшись, щипает Аниту за руку.
Это очень больно. Это страшно больно.
Девочка истошно кричит,
и крик не может оборваться.
Дверь в конце коридора захлопывается,
и темнота копится, как стремительная волна,
и прокатывается мимо, за стеклянной дверью.
Ах ты, моя маленькая? Кто тут у нас плачет?
Такая большая девочка, а плачешь!
Эулалия пытается говорить с приторной сладостью,
но голос её дрожит и срывается.
Она не ожидала, что девочка так громко закричит.
Чтобы стереть этот крик, Эулалия говорит громко,
всё время оглядываясь. Аните вдруг становится всё равно.
Она глядит, как по руке расползается новый густой синяк.
Мы с мамой ходили однажды в сад. Мы там видели больших бабочек.
Мама мне купила шоколадное мороженое. А теперь у меня только деда и Манчо.
Медсестра Эулалия глубоко дышит. Ей хорошо.
Тонкое, острое наслаждение щекочет ей тело под белым,
идеально отглаженным халатом.
Дождь прекратился. Летом 92-го в Барселоне случались редкие дожди,
а так было очень жарко. Весь город готовился к Олимпиаде.
Анита умирала. Манчо надул на ковре.
Её мать жила в Берлине. Её муж, турок Хакан,
поставил её заведовать квартирным борделем в Кройцберге.
Доктор Жорди Ривас вёл переговоры в Фондом Каррераса.
Он написал, что Анита – сирота. О мертвецах плохо не говорят,
потому что они злятся. А если не злятся, то они не мертвецы.
У красной стены снова зашелестели лимонные деревца.
Они отвоевали свой шелест у дождя. В тот день радуги не было.
Якорная цепь поднимается.
Каждое звено стучит. Каблуки Жаны стучат.
Она любит высокие каблуки с подковками.
Хорхе вертит ключами, но, как вентилятор,
в который что-то попало,
ключи не звенят, а тоже стучат. Дэу мэу, да что же это такое!
Дед Морено ворочается в постели.
Манчо знает доктора Риваса,
поэтому не лает. Щенок стоит возле окна и машет хвостом.
Стук становится всё более настойчивым. Доктор видит старика,
который спит одетый на раскладушке,
и щенка с большим белым пятном на лбу,
машущего хвостом.
Сеньор Морено! Сеньор Морено!
Доктор не привык повышать голос,
и ему странно слышать себя самого.
Голос доктора доносится глухо сквозь грязное стекло.
Дед открывает глаза,
потом привстаёт на локте, щурится
и, узнав доктора Риваса,
вскакивает и открывает ему дверь.
Бон диа, сеньор Морено!
Бон диа, доктор…
Из комнаты несёт консервами, псиной и табаком.
Старик спросонья не помнит имени доктора
и улыбается, показывая крупные жёлтые зубы.
И тут его лицо искажается. Такой ужас набегает на это вязкое, морщинистое лицо,
что доктор сам пугается. Старик так бледнеет,
что часть морщин исчезает,
а самые глубокие, наоборот, становятся иссиня-чёрными.
Что-то с Аниточкой?
Нет-нет, не беспокойтесь. Она спит. Всё хорошо. Всё хорошо.
Простите меня, доктор. Я сяду. Вы входите. Пожалуйста, входите.
Старик садится на табурет и сипло дышит,
шаря по майке руками,
не понимая, что на ней нет карманов.
Манчо, пользуясь тем, что дверь открыта,
выскакивает во дворик. Солнце уже встало. Щебечут птицы,
тарахтят машины. Такая роскошь запахов и звуков бьёт в Манчо,
что он урчит от удовольствия
и начинается кружиться на месте.
Зачем он это делает? Манчо сам не знает,
но ему хочется именно кружиться!
Это первое бессмысленное действие в его жизни,
которого он именно пожелал.
Прежде он желал мяса, воды, ласки,
и всё было зачем-то. А теперь столько всего открылось,
причём ни зачем, просто так,
просто потому, что внутри забил приятный ручеёк!
Манчо кружится, высунув язык. Его начинает тошнить. Он валится набок.
Сеньор Морено, у нас очень, очень большая удача.
Мы нашли донора, представляете? Надо спешить. Я на машине. Одевайтесь и едем!
Доктор Ривас едва сдерживает нетерпение. Он мнёт пальцы. Он кусает губы.
Манчо лежит на боку, вывалив язык, и глядит на доктора.
Что такое? Куда ехать?
Сеньор Морено, времени очень мало. Неизвестно, когда у него выступление. Да вставайте же!
Дед встаёт, качаясь. Донор, выступление, опоздать.
Я всё по дороге объясню. Ехать пятнадцать минут. Ну что же Вы!
Старик, действительно, застыл.
Но вот он дёргается, бросается в уборную, потом одеваться.
Доктор Ривас ходит нервно по дворику,
присаживается на корточки. Манчо подбегает.
Доктор пахнет чем-то вкусным.
Он гладит Манчо по голове.
Шави, по улице Марина возьми! Там быстрее проедем!
Да, доктор.
Садитесь. А этого тоже?
А куда его?
Ладно, давайте поскорее!
Старик ставит Манчо на заднее сиденье и садится сам.
Там уже расположилась полноватая женщина, строго одетая, в очках.
Это Елена. Будет нам переводить.
Старик уже совсем выбит из колеи.
Как Манчо, который впервые в жизни бессмысленно кружился,
дед Морено впервые в жизни что-то делает,
чего совершенно не понимает.
Но если юная душа щенка почувствовала восторг,
то старая душа Морено пришла в смятение.
Старик садится возле женщины,
стараясь из вежливости не прикасаться к ней,
что, впрочем,
ввиду её полноты и узости машины никак невозможно.
Он берёт Манчо на колени.
Доктор Ривас усаживается рядом с водителем.
Машина гудит, машина едет.
Дед Морено не решается заговорить.
За окном слева вырастает Саграда Фамилия,
вся в лесах. Каменные ростки пробиваются на волю,
грозят опрокинуть подъёмный кран,
такой же высокий, как они сами.
На несколько мгновений мощная воля
устремлённого в небо камня
передаётся деду Морено.
Собор встаёт внутри него
помимо его желания –
всего на несколько мгновений.
Машина приближается к собору,
и кажется, что собор начинает расти,
с чистыми золотыми шарами на шпилях,
с каменными ангелами,
держащими в ладонях пригоршни лазури.
Вот камень уже заслоняет всё небо,
или это небо становится камнем?
Доктор Ривас оборачивается
и кладёт левый локоть на спинку сиденья.
Сеньор Морено,
в прошлом году открылся РЕДМО…
ну это… такая база данных
доноров костного мозга. Вы понимаете?
Доктор заикается от волнения.
Дед, покачиваясь вместе с машиной,
не понимает, но внимательно слушает.
Его левое плечо утопает
в мягком и горячем плече невозмутимой Елены.
Ну, это Вам неважно знать.
Шави, вон тут поверни! Там всё разрыли!
Так вот. Мы подали запрос в эту базу данных –
и нашли, представляете? Да ещё так быстро! Это чудо! Чудо, понимаете?
Голос доктора поплыл, глаза заблестели.
Что нашли, доктор?
Донора нашли! Вот что! Да ещё с таким совпадением! Это невероятно, сеньор Морено!
Ривас приходит в сильное возбуждение.
Давай, Шави! Жми! Не дай бог опоздаем!
Шави, в голубой рубахе с короткими рукавами,
в тёмных очках,
крутит баранку. У Шави горячий нрав, и даже тёща, шумная и пышная дона Пилар, старается ему не перечить.
Но теперь, чувствуя, что происходит что-то важное,
Шави притихает. Перед ним болтается чётка со Святым Христофором,
и кажется, что святой пляшет на стекле.
Донор – штангист! Русский!
От пыли и жары у доктора пересохло горло.
Он приехал выступать на Олимпиаду!
Выплывает арена Монументаль,
круглая и такая же красная,
как больница Сан Пау.
На крыше арены белеют яйца с чёрными окошками,
чтобы каменные птенцы разглядывали через них Барселону.
Визжат мотоциклы,
ревут разноцветные автомобили
и, как взбудораженные звери, снуют без всякого смысла.
У деда Морено кружится голова. Впервые в жизни его,
старого моряка, укачало.
Донор, штангист, русский, Олимпиада.
Стены Монументаля пестрят афишами с картинками быков, с именами матадоров.
День разгорается, движение на улицах становится всё более бесшабашным,
и внутри Морено всё движется, всё тоже кричит, бурлит.
Манчо спит у него на коленях. Щенок горячий, как грелка.
Морено чувствует, как животик щенка
набухает и сдувается между колен.
Вот мы сейчас туда едем.
Шави, ты чего встал?
Так вон же, доктор!
В другое время Шави бы вспыхнул, ввернул бы этакое словцо,
мол, раз такой умный, сам садись веди,
но не сегодня, не сейчас.
Что-то большее, чем Шави,
давит на него сверху.
Дорогу переходит старушонка с базарной сумкой,
в нелепой шляпе с огромной красной розой,
по цвету точно такой же,
как стены Монументаля и Сан Пау.
Доктор Ривас ёрзает и кусает губы.
А, кстати! Это Елена. Она медсестра, но не в нашем отделении.
Поможет нам разговаривать. Я по-русски знаю только «пиристройка» и «спутник».
С этим далеко не уедешь.
Елена строго кивает.
Это молчаливая женщина с добрым пухлым лицом.
Несмотря на жару, её плотное платье застёгнуто под горло,
и в шею упирается брошка в виде птички-зарянки.
Такая же точно птичка сидела на подоконнике
несколько дней назад и глядела, скосив головку, на Манчо,
но об этом никто не знает и не узнает.
Это одна их тех мелодий судьбы,
которые любят звучать втайне.
Монументаль, со своими быками, афишами и матадорами
скрылся из виду. Машина урчит, несётся к площади Глориес.
Новые высотки взлетают среди развалин старинных складов Побленоу.
Вот и башни-близнецы, Мапфре и Артс.
Дед Морено бывал в Барселоне,
но давно, ещё в молодости,
и он ничего не помнит, кроме пьяных драк и разгула
моряков, на короткое время спущенных с поводка.
Башни блестят стеклом и металлом.
Дед зажмуривается. Аниточка. Аниточка.
Только сейчас он понимает, что думал всё это время о внучке,
думал, не думая, и всё вокруг него,
все эти пыльные улицы, красные стены, переходы и старушка,
и брошка под горлом Елены,
и доктор Ривас, облокотившийся на сиденье,
сглатывая высохшую слюну,
и горячий животик Манчо на коленях –
всё это думало об Аниточке, думало тем пронзительнее,
что не называло её имени,
но жило её именем,
дышало её именем,
и всё имело смысл лишь в этом, единственном, самом истинном, самом правильном, самом живом действии.
Дед плывёт. Дед качается.
Ужасно, ужасно хочется курить.
Вот и Олимпийская деревня.
Выплывает золотая рыбка Фрэнка Гери.
Сквозь рыбку просвечивают небо и облака.
Небо уже загустело,
и оранжеватый металл испещрён
белыми и синими крапинками.
А то кажется, что небо испещрено
оранжевыми крапинками
и забрызгано молоком.
О какая! Первый раз вижу! Ривас оборачивается с улыбкой,
которую пытается сделать весёлой,
но видит бледного старика,
спящего щенка и невозмутимую женщину с птичкой под горлом.
Шави, блокпост!
Машина резко тормозит. Манчо просыпается
и, зевнув, глядит в окно. Манчо видит море, и белые яхты с парусами.
Дед Морено тоже смотрит на море,
но яхты вызывают у него презрение. Мыльницы…
Для Манчо же яхты – зверьки,
за которыми так и тянет погнаться,
но Манчо не решается. Он хочет пить.
Ривас вынимает из кармана карточку
и показывает охраннику.
Откуда-то появляются ещё двое
в зелёной форме,
с ними немецкая овчарка.
Один читает наклейку на стекле,
другие обходят машину.
У кучерявого парня в руках палка с зеркальцем.
Он суёт её под машину и водит туда-сюда.
Овчарка замечает Манчо.
Он виляет хвостом и скулит.
Эй, тётенька! А побежали к морю! Или просто побежали куда-нибудь!
Пахнет свежим асфальтом и краской.
Манчо чувствует, как устала овчарка от этих запахов,
и как ей наплевать и на эту машину,
и на самого Манчо, и на всё на свете.
Овчарка обнюхивает машину
и отворачивается, окончательно теряя к ней интерес.
Ну и ладно. Ну и ступай. А я сам побегу!
Манчо, конечно, понимает,
что никуда он не побежит.
Он чихает с досады и гордо прячет язык.
Но жара такая, что выдержки хватает лишь на несколько секунд.
Язык снова вываливается.
Шави выходит из машины,
открывает багажник.
В окне появляется худое лицо
с длинным носом и блеклыми глазами.
Лицо разглядывает Елену, деда Морено и Манчо.
Проверяют документы.
Узнав, что едет важный доктор
из знаменитой клиники Сан Пау
по вопросу донорства костного мозга
для маленькой каталонской девочки,
охранники заметно смягчаются
и пропускают машину,
однако один едет рядом на мотоцикле.
А ехать надо к бывшей текстильной фабрике,
где тренируются штангисты.
После пыльного и серого Побленоу
Олимпийская деревня кажется игрушечным городком,
прилизанным, как двор дорогой больницы.
Запах моря и горячего неба,
смешанный с ароматом асфальта и краски
кружит голову. Чтобы успокоиться,
Манчо тычет мордой в кожаную куртку деда Морено.
Знакомый запах действительно успокаивает щенка.
Попить бы ещё. От женщины пахнет жасминовыми духами.
Это чужой запах, но приятный. Манчо глубоко вздыхает.
Что-то внутри отпускает хватку. Манчо даже закрывает один глаз.
Вот и здание фабрики.
Потёртые кирпичные стены. Слышен глухой звон.
Шави, подожди нас! Я не знаю, как долго! Извини!
Ничего-ничего, доктор.
Шави остаётся с полицейским,
который рад покурить и поболтать.
Шави уже опять становится Шави.
Он подбоченился, он постукивает по шинам.
Остальные идут в зал.
Манчо важно семенит рядом с хозяином.
Открывается дверь и сразу же по щенку бьёт звон металла,
такой хлёсткий, что Манчо прижимается к полу.
За первым звоном раздаётся второй, третий.
В ушах у Манчо тоже начинает звенеть.
Вся его важность мгновенно испаряется. Щенок трепещет.
Густой запах магнезии бьёт ему в ноздри,
но это не самое худшее. Здесь ещё какой-то запах –
острый, противный, разъедающий нежный носик Манчо.
Он охотно предпочёл бы снова нюхать свежий асфальт и бензин.
Полуголые великаны
швыряют, швыряют об пол какие-то странные длинные вещи.
Те падают, падают и звенят, ну просто ужасно!
Манчо жмётся к ноге деда Морено и скулит.
Внутри щенка ничего не остаётся,
кроме этого чудовищного звона.
Матвеич, на сто восемьдесят идти сегодня? Кисть что-то дёргает.
Да не кисни, Жора! Замотайся плотнее! Ну что ты, как балерина, ноги раскидал?
Штангист Георгий Воронов трудится.
Это последняя, тонусная тренировка перед олимпийским выступлением.
Давай, Жора, работай! Золото само в карман не прыгнет!
Георгий рывком поднимает штангу.
О, добре! Не заваливайся на носки! Ну куда ты пошёл? На всей стопе стой! Пятки приклей, приклей!
Матвеич, с помятой сигаретой за ухом,
ходит, поворачиваясь,
будто заперт в невидимой клетке.
На Матвеиче тоже сине-зелёная куртка Адидас, а под ней белая майка.
У него животик.
На голове плешь.
Втыкай локти сразу! Жёстче встречай! Не кивай руками!
Георгий, которого Матвеич называет Жорой,
страшен и огромен. Вошедшие замирают при виде этого богатыря
в ярко-красном трико,
покрытого комьями мускулов,
поднимающего штангу.
Матвеич орёт на него резким, высоким голосом.
Палки-ёлки, ну ты опять повёл! Ладно, всё! Отдохни, а то уже брак идёт.
Матвеич, ты болгар видал вчера?
Ну видал, а что? Жора, дались тебе эти болгары! Не ходи к ним!
Они говорят громко,
потому что в зале стоит страшный звон,
из-за которого до ушей долетают лишь обрывки фраз.
А видал, как Йотов на сто девяносто прыгнул? А? Это в разминочном-то?
Да хрен с ним, с Йотовым с этим! Йотов рядом с тобой дрова! Понял? Это он для тебя старался. Знает, что ты пришёл на него поглядеть. Жора, золото твоё! Не кипишуй! А болгары пускай куражатся. Спину сорвут – нам легче. Ты их на одной технике объедешь. Твоё дело простое. Подошёл, убил вес, ушёл. Всё. Про пятки только помни. Столько лет уже тебе про них талдычу!
Да помню я, Матвеич.
Ну иди, посиди пару-тройку.
Башня из мускулов медленно поворачивается и отходит.
А вы кто такие, палки-ёлки? Кто вас пустил?
Матвеич, вырвавшись из невидимой клетки
и сразу определив, кто из пришедших главный,
подбегает к доктору Ривасу.
И собак притащили! Что за кардыбалет! Где охрана, палки-ёлки?
Всё, что осталось от волос Матвеича,
это задорный, петушиный рыжий клок.
Глазки Матвеича бегают безумно по всему лицу,
ухитряясь блеснуть везде – на щеках, на лбу, даже на кончике носа.
Доктор Ривас шепчет что-то Елене.
При виде серьёзной дамы с пышной грудью и брошью
Матвеич притихает.
Извините, сеньор тренер.
Матвеичу нравится, что его назвали «сеньором тренером». Его глазки останавливаются и занимают свои положенные места в глазницах.
Меня зовут Елена. Вот это – доктор Жорди Ривас из клиника Сан Пау в Барселона. Доктор Ривас, он специалист,
он занимается анемия.
Под потоком этих никогда прежде не слышанных слов
глазки Матвеича принимают истошно-вдумчивое выражение.
Простите. Лена, Вы сказали?
Матвеич берёт женщину под локоть.
Леночка, Вы о чём? Какая клиника? Опять на допинг проверка, что ли? Так мы уже всё прошли, палки-ёлки!
Матвеич, кто такие? Что им надо?
Слова Георгия перекрывают звон металла,
который, правда, сильно уменьшился. Другие штангисты,
видя, что Георгий сел на скамейку, решили тоже передохнуть.
Да сам я разберусь, Жора! А ты воды выпей!
Георгий послушно сворачивает горло пластмассовой бутылке.
Два глотка! Слышишь?
Слышу, Матвеич!
Ну так вот, Леночка. Что такое? Вроде договорились уже.
И комиссия была. Что за проблемы опять?
Елена пытается высвободить руку,
но Матвеич не отпускает.
Сеньор тренер, у нас пациент,
маленький девочка. Она больной. Очень больной. Надо делать пересадка костный мозг.
Ну так делайте! А мы-то тут при чём? Эй, старшой! Собаку с помоста убери!
Это Манчо полез нюхать штангу. Дед Морено тащит щенка вниз. Манчо упирается.
Мы проверили база данных и нашли донор.
Матвеич, что там?
Да Жора, палки-ёлки! Дай поговорить с людьми! Что такое, Леночка? Что за донор?
Это Ваш спортсмен, Георгий Воронов.
Кто-кто? Жора?
Георгий, услышав своё имя
и думая, что Матвеич позвал его, подходит. Все невольно поднимают головы.
Манчо принюхивается. На штангисте широкий пояс,
кожа размякла от пота.
Впервые знакомый запах
пытается перебить иные, чужие запахи.
Пояс Георгия пахнет в точности
как старое кресло в кабинете доктора Риваса.
Манчо немного успокаивается. Ещё бы попить,
а потом можно вон ту чёрную ленточку погрызть.
Что такое, Матвеич?
Да вот, кровь просят сдать, палки-ёлки!
Так я уже сдавал!
У Георгия короткие светлые волосы,
прядями слипшиеся на лбу.
Лицо Георгия будто выточено из твёрдого дерева
несколькими ловкими движениями резца.
Там нет ничего лишнего,
ни родинки, ни морщинки.
Это светлое, потное пространство,
накрывающее сверху голубыми глазами.
Я уже сдавал, Матвеич!
Вы слышали, Леночка? Мы всё уже сдали. Ещё в Москве.
Матвеич выпускает, наконец, локоть Елены
и обращается напрямую к доктору Ривасу.
А если надо досдать, так пожалуйста. Да, Жора? После выступления! Мы правила соблюдаем!
Доктор Ривас опять объясняет что-то Елене.
Матвеич напряжённо вслушивается,
будто напряжение позволит ему
понять чужой язык.
Елена кивает и оборачивается.
Её брошь, поймав лучик света от приоткрытой входной двери,
блестит и бьёт в глаза Манчо.
Воодушевлённый этим,
щенок принимается грызть провод.
Сеньор тренер, Вы понимаете,
тут просто кровь не хватит.
Нужно костный мозг.
Матвеич достаёт сигарету из-за уха,
суёт её в рот, не попадает и снова засовывает за ухо.
А что нас-то? Чего вы к нам-то всё время ходите?
Елена шепчется с доктором Ривасом.
Понимаете, сеньор тренер, есть такой база данных,
ну, как Вам сказать, для полиция, для спортсмены.
И вот совпадение, полный совпадение.
Сеньор тренер! Маленький девочка умирает.
Если не делать пересадка, девочка... Ну Вы понимаете…
У Елены от волнения густеет акцент.
Доктор Ривас кусает губы. Манчо уже вовсю грызёт провод.
Морено переводит глаза с Матвеича на Георгия,
отчего голова старика ходит вверх-вниз,
как россэк во время качки.
Ну… Жора, ты слыхал?
Слыхал, Матвеич.
Ну блин, Жора! Ты когда успел кровь им сдать?
Да у всех брали, Матвеич. Ну я тоже пошёл. Ты же сам велел!
Ах, палки-ёлки! Да что же это такое! Сначала чемоданы потрошили, потом зал не давали, а теперь вот… Как утопленникам везёт! Да что же это такое! Кардыбалет какой-то!
Матвеич, резко махая руками,
подрагивая рыжим хохолком,
начинает снова ходить взад-вперёд,
то и дело приседая,
как экзотическая птица,
выполняющая сложный брачный танец.
Матвеичу надо ходить, чтобы думать.
Все, кроме Манчо, терпеливо ждут,
а Манчо слишком занят проводом.
Щенок зажал его между передними лапами
и упоённо грызёт.
Матвеич подбегает обратно к Елене. В его глазах блещет внезапная надежда.
А Йотова вы проверяли? Может, Йотова возьмёте?
Нет, сеньор тренер. Можно только так. А не иначе нельзя. Без Георгий нельзя.
Матвеич думает.
Вдруг падает штанга. Звук получается такой резкий,
что все, даже Матвеич, вздрагивают.
Да погоди ты!
Матвеич машет рукой на другого богатыря,
который сразу отходит и садится обратно на скамейку.
Ну хорошо. А что там нужно? Костный мозг? Это укол такой, что ли? Ладно, ладно! Вот выступим и сдадим. Без проблем!
Взволнованная Елена хочет сама взять Матвеича за руку,
но что-то останавливает её.
Георгий мнёт огромные ладони,
с них сыплется белый порошок.
Сеньор тренер, кровь не достаточно. Надо делать пункция.
Услышав новое слово, Матвеич прерывает шаг
и замирает с приподнятой ногой. Его глазки так и хотят вырваться из орбит и снова забегать по лицу, но душевное напряжение удерживает их на месте. Не в состоянии двинуться, глазки начинают сильно блестеть.
Какая пункция?
Понимаете, это очень болезненный процедур. Надо колоть много раз тазовая кость, бедро. Большая игла. Потом в кровать два дня. Потом два неделя реабилитаций. Это трудно, сеньор тренер. Выступать нельзя потом.
Что такое, Матвеич?
Что такое?
Матвеич подбегает к штангисту и мечется вокруг него, задрав голову.
Что такое? А я скажу тебе, Жора, что такое! Вот эти люди пришли в тебя иглу всадить!
Какую иглу?
Вот такую!
Матвеич показывает руками примерно метр.
Зачем?
Зачем? А вот ты их сам спроси, зачем! Нет, да что же это такое! Палки-ёлки!
Матвеич, а зачем им?
Да девочка у них того… при смерти, говорят. А тебя, значит, в доноры!
А почему меня-то?
Да ты им один подходишь, голубь ты мой! Вот почему!
А что за девочка?
Да девочка ихняя, местная! Я знаю, что ли?
Ну пускай берут.
Ну ты такой интересный, Жора! Пускай берут! Это не просто подошли да взяли! Это ты потом будешь тут лежать, а у нас билеты обратно! А потом две недели, говорят, хромать будешь! Ты, Жора, мозгами-то двигай! Ты для этого сюда приехал?
Георгий молчит, потом пожимает плечами.
Да ладно, Матвеич, похромаю. Что там… Олимпиада уже кончится.
Ладно! Подожди, Жора! Я с ними сам договорюсь! Слушайте, а когда эту пункцию вашу надо делать?
Ривас опять что-то тихо объясняет Елене.
Сеньор тренер, в ближайший три дня, не позже.
Тут у Матвеича глаза округляются,
становятся нормального человеческого размера
и перестают блестеть.
Что?? Три дня?? Да вы что? Вы что, понимаешь? Как… кк-какие три дня??
Манчо приподнимает морду от провода и глядит на Матвеича. Тот снова начинает бегать, подпрыгивать и махать руками.
Вы что это?? Да это что у вас такое?? Вы что, не знаете, что выступление через три дня? У нас тут золото, понимаешь, на носу! Палки-ёлки!
Матвеич останавливается, перестаёт кричать и, пританцовывая от нервов, подходит к доктору Ривасу и начинает говорить прямо ему, будто доктор его поймёт.
Знаете что? Так не годится. Ребёнок, всё такое! Но у нас выступление через три дня! Это ж не областные вам соревнования! Это ж Олимпиада! Олимпиада! Объясните ему, что такое Олимпиада! Пришли тут, понимаешь! Кардыбалет устроили!
Матвеич так разнервничался, что чешет брюшко. На кисти у Матвеича новая, ещё красноватая татуировка – олимпийские кольца.
Дед Морено стоит в сторонке. Он забыл про Манчо. Он видит, что дело не клеится. Чужой язык бьётся о стены зала, как неприкаянная волна,
другая же волна, в груди старика, опускается ниже и ниже,
она уже дошла до паха и стала крутиться там,
вызывая тягучую тошноту.
Знаете, сеньор тренер. Вы нас простите. Мы не хочит причинить беспокойство. Мы хотел бы говорить прямо с Георгий Воронов. Нам Вы можно?
Георгий, услышав своё полное имя,
совсем обеспокоился. Всё-таки на допинг проверяют. А с девочкой так, уловка. Георгий никогда допинга не принимал. А вдруг подсунут? А вдруг болгары их подкупили?
А что вам Георгий Воронов? Ну что? Я вам так скажу: Георгий Воронов – это я! А он вам это подтвердит, палки-ёлки!
Матвеич, да что там? Что им надо? Скажи им, что я чистый!
Жора, они с тобой хотят поговорить. Не отвяжутся теперь. Кардыбалет устроили, понимаешь! Ну давай, поговори сам. Объясни им, что у тебя золото, что ты всю жизнь вкалывал, как папа Карла! Вот скажи им, а то им как о стену горохом, палки-ёлки! Пришли тут, понимаешь! Срывают нам выступление! Ребёнок у них умирает! А у нас золото умирает!
Глаза Елены поднимаются,
продираясь через горы мускулов
к глазам штангиста. Она хочет обратиться именно к глазам,
но быстро понимает, что обращаться нужно ко всей этой красной горе,
остро пахнущей потом,
затянутой широким кожаным поясом,
осыпающейся белым порошком.
Сеньор Воронов,
у нас девочка пациент. Она срочно нужен пересадка костный мозг. Девочка умирает. Больше нет донор. Вы слышите меня?
Дед Морено вдруг выключается.
Перед ним вспыхивает голубое пространство,
море, море без конца. Дед Морено хочет смотреть только на море,
но сзади кто-то хлопает его по плечу.
Дед Морено не хочет оборачиваться,
но его хлопают ещё раз. Я сейчас быстренько обернусь,
а потом уже буду на море смотреть.
Лишь теперь он почувствовал,
как сильно ему недоставало моря.
Все эти годы старения, выживания, лая собак.
На море даже куришь морем, а не дымом.
Опять хлопают. Да что же это такое!
Дед оборачивается и опять оказывается в подворотне.
Эй, тронко! Извини, мужик, закурить не будет?
Морено был настолько пьян,
что не почувствовал первого удара.
Сеньор Воронов,
мы всё хорошо понимать, Вы не думайте.
Но у нас три дня много. И потом… ну Вы слышал… Вы слышал, сеньор Воронов?
Елена делает больше ошибок, чем обычно.
Теперь уже за спиной пахнет морем и ещё чем-то,
что течёт изо рта. Каким-то образом один из парней
обошёл вокруг и держит Морено за руки. Тот мычит и пытается вырваться,
но первый парень бьёт его по лицу, а потом пинает в живот.
Интересно, что нет никакой боли. Тело просто обмякает и слабеет.
Вон он! Генерал! Чёрный пёс почти невидим на фоне ночи. Лишь красный язык, мясистый красный язык, словно фонарь на корме россэка, мигает в темноте. Генерал, ко мне! Но пёс оборачивается и бежит прочь, бежит, бежит к самому морю.
А можно после выступления?
Нет, сеньор Воронов, после выступления быть поздно.
А я часики твои заберу. Ты не против, шабаль? Перед лицом Морено качаются часы Бреге, которые его отец купил когда-то по дешёвке в Марселе,
в портовом кабаке, у спивающегося писателя,
австрийца Йозефа Рота. Отец, алкоголик-моряк и ценитель литературы,
очень этим гордился. Перед уходом один из парней,
тот, который держал Йозефа Рота сзади,
поворачивается и пинает его по лицу. Поэтому у всех героев романов Рота кривые носы. Дед Морено никогда ничего не читал. Уберите щенка! Это уже кричит медсестра Эулалия. На балкон капает! Часы Бреге болтаются на шее Эулалии. Деда, ты куда пошёл? Деда, который час? Сейчас, Аниточка. Сейчас посмотрю. Дед Морено встаёт из вонючей лужи и всматривается в лицо медсестры. Только что на её лице были стрелки, а теперь их нет. Морено ищет стрелки глазами на земле. Вот же они, вот они! Старик поднимает стрелки, но они становятся такими длинными, такими тяжёлыми. Ангелочки вы мои! Морено, ты бы отвёз девочку в Барселону? О, да это доктор Висенте! Слава Богу! Сейчас мы вместе поднимем стрелки, будь они неладны! Старик видит светлый плащ, который Висенте носит постоянно, даже летом. Старик поднимает глаза, но плащ продолжается, продолжается, и нет лица Висенте, плащ уходит в самое небо, плащ поднимается над аркой, и над амфитеатром Таррагоны. А теперь я буду смотреть на море, только на море, и будь что будет.
Аниточка… Аниточка… Аниточка…
Вы знаете, я бы с удовольствием, но… не могу. Вы уж простите.
Георгий не любит и не умеет говорить.
Я такие вопросы не решаю. Как тренер скажет.
Во, Жора! Молодец! А тренер скажет до свидания! Что это со стариком вашим?
Это, сеньор тренер, дед нашей девочка.
А… ну понятно.
Матвеич бегло окидывает деда Морено взглядом. Тот прислонился к стене и закрыл глаза.
Так, Жора! Всё! Работать, работать! А вам спасибо, что пришли. Извините, всё такое! Матвеич поворачивается. Ну дела, понимаешь! Палки-ёлки!
Георгий смотрит на старика, на щенка.
Тот уже лёг на пол, опять зажал провод между лап и грызёт, почти перегрыз.
Георгий наклоняется, отрывает Манчо от провода и поднимает.
Манчо летит сквозь волну пятен и запахов.
Он чувствует невероятную силу ладони, подхватившей его под животик.
Задние лапы Манчо болтаются в воздухе. Ощущение полёта восхитительно.
Зубы приятно покалывают после провода.
Язык болтается на холодке.
Георгий хочет отдать Манчо деду Морено,
но тот не видит Георгия. Тот видит море, и череду собачьих клеток,
уходящую далеко, за самый горизонт.
Дед Морено видит самолёт,
на всей скорости летящий в стену клуба Луи Вега.
Осталось лишь немного, какие-то несколько дюймов, до стены.
Пропеллер яростно рычит,
крылья самолёта трепещут. Дед Морено видит и профиль пилота,
белое, белое собачье лицо в шлеме.
Морда выпирает из-под крупных очков-консервов,
красный глаз блестит за стеклом.
Самолёт рычит, урчит, как урчал когда-то маленький Генерал,
как теперь урчит Манчо,
но не может, не может преодолеть несколько дюймов,
остающиеся до безразличной стены.
Я хотел бы вас попросить…
Губы деда Морено трепещут, как два склеенных в паутине мотылька.
Понимаете, моя собака пить хочет. Дайте воды моей собаке.
Доктор Ривас, бледный как полотно,
кусая губы и стараясь не смотреть на старика,
берёт его под руку.
Сеньор Морено, пойдёмте. Прошу Вас. Мы что-нибудь придумаем.
Доктор прекрасно знает, что ничего придумать уже нельзя.
Щеки Елены тоже так сильно побледнели,
что птица под её подбородком стала живой и яркой.
Манчо всё не может опомниться после полёта.
Он садится на задние лапы и прижимается к ноге Морено.
Доктор пытается подтолкнуть Морено к двери,
но старик вырывается, как ребёнок,
да так сильно, что его локоть отлетает в сторону.
Сначала собаку мою напоите. Жарко. Собака пить хочет.
Так же точно вырвала свой локоть Ремеди,
когда уходила от Морено. Локоть отлетел в сторону
и сбил с этажерки слоника, купленного где? Где же я его купил, слоника этого?
Морено перебирает в уме все порты, где он когда-либо был. Вернее, ему кажется, что перебирает. На самом деле он помнит лишь Таррагону, и лужи собачьей крови, и лицо подлеца Хорхе, который хотел утопить Манчо.
Что-то поднимается со дна деда Морено,
что-то невыразимое, пугающее,
то ли волна, то ли статуя.
Он чувствует, как внутри всё становится живым камнем,
лазурным камнем, ходящим из стороны в сторону,
как спокойный, губительный, морской вал,
который остановить невозможно,
и никакие пинки, никакие унижения, никакие беды
не пробьют эту стену синейшей, чистейшей, солёной воды,
эту жемчужную пену, плетущую свой вечный узор на жизни Морено.
Достоинство старого моряка просыпается в сломленном, исстрадавшемся,
обезумевшем от страха деде.
Я никуда не пойду, пока не напоят мою собаку,
говорит он уже твёрдым, стальным, как бок его россэка, голосом.
Манчо хочет пить. Пожалуйста, принесите воды.
Да что это такое?
Матвеич бросается обратно. Что у вас тут такое?
Доктор Ривас опять хочет взять Морено под руку,
но тот даже не реагирует. Морено страшно бледен. Он смотрит вбок и в пол,
в лазурный вал, вставший перед ним,
такой плотный, что штанги плавают по нему, как спички.
Самолёт изо всей силы врезается в стену клуба Луи Вега.
Разлетается бурый кирпич, куски пропеллера визжат в белом воздухе,
как израненные псы, которых добивают крюками,
прежде чем облить керосином и сжечь дотла.
Жора, что ему надо?
А я знаю, Матвеич?
Да палки-ёлки! Ему плохо, что ли? Выведите старика на воздух! У нас тренировка тут, а не медпункт! Всё! Давайте! Не мешайте! Устроили тут кардыбалет, понимаешь!
Но дед Морено не уходит. У него дрожат губы.
Они давно оторвались от лица
и летают над ним, и боятся сесть обратно.
Парень, изо рта которого несёт вином,
снимает с лежащего Морено часы Бреге, часы его отца.
Морено чувствует, как золотая цепочка натягивается,
тащит за собой сердце, вызывая острую, жгучую боль,
и, наконец, обрывается.
Манчо и в самом деле хочет пить. Щенок уже позабыл про свой полёт.
Груда железных блинов у двери неодолимо влечёт его к себе.
Манчо бочком, пока на него никто не смотрит,
подбирается к блинам и лижет самый нижний. Фу, гадость.
Какое-то масло. На языке что-то липкое. Манчо ложится и лижет передние лапы, чтобы с языка сошло это что-то противное и липкое. Оно не сходит. Манчо чихает.
Матвеич подлетает к Морено.
Товарищ, уходите отсюда! Не мешайте!
Старик не смотрит на Матвеича. Он чувствует, что именно Матвеич ему враг, что это Матвеич не даёт Манчо воды.
Простите, сеньор тренер. Может быть, у вас тут находится кран? Быстрее будет. Напоим собака и ушли.
Елена умоляюще глядит на Матвеича. Доктор Ривас опускает глаза.
Он чувствует невероятный стыд перед стариком, перед Еленой,
даже перед собой.
Другие штангисты, слыша, что назревает какой-то скандал,
глядят с любопытством, но не встают со скамеек.
Вот народ! Матвеич хлопает себя по бёдрам. Да что вам тут, постоялый двор? Да палки-ёлки!
Матвеич мечется, Матвеич пыхтит. Но краем глаза он видит, что старик врос в пол и вряд ли уйдёт. Матвеич быстро соображает.
Вот, понимаешь, устроили тут кардыбалет! Да я на вас жалобу подам, прямо в олимпийский комитет, на всю эту клинику вашу! Матвеич прекрасно знает, что ничего он не подаст, но ему надо говорить,
иначе у него пухнет горло. Размахивая полами сине-зелёной куртки Адидас, мелькая белыми кроссовками, Матвеич спешит в крохотный туалет и возвращается с какой-то плошкой. Вода расплёскивается на пальцы Матвеича.
Вот! Пейте и давайте отсюда! Живо!
При виде воды в Манчо вспыхивает жажда. Махая хвостом, он подбегает к плошке. От неё несёт чем-то резким, но жажда сильнее. Манчо начинает лакать.
Все стоят и смотрят на щенка, пока он пьёт. Розовый язычок Манчо мелькает всё быстрее, заворачивается, брызжет. Пол вокруг плошки уже весь мокрый.
По затихшему залу разносится серебристое клацанье воды.
В непривычной, гулкой тишине
Георгий смотрит на Манчо, как тот лакает воду.
Георгий смотрит на бледного старика
в грязной потёртой куртке.
Старик сильно горбится,
будто он тоже хочет встать на пол
и пить вместе со щенком.
Доктор Ривас уже приоткрыл дверь.
С улицы прилетает горячий запах свежего асфальта,
звуки мужских голосов,
и ещё что-то непонятное,
то ли звук, то ли запах,
то ли щебетание птицы,
то ли шуршание дерева.
Берите, говорит Георгий.
Что ты сказал, Жора?
Матвеич бросается к нему, но Георгий не смотрит на Матвеича.
Он смотрит непонятно куда.
Берите вашу пункцию.
Что? Жора, ты не шути! Это плохие шутки, Жора!
Давай, живо! Работать!
Но Георгий не движется.
Ни один мускул на этой человеческой горе
не шелохнётся. На ладонях ещё остались клочья белого порошка,
отчего кажется, что Георгий зачем-то надел изорванные перчатки.
До Матвеича вдруг всё доходит.
Он страшно бледнеет.
Его лицо становится таким же грязно-белым,
как его майка. Потом на лицо набегает зелень,
но сразу же вспыхивает кричащей, пятнистой краснотой.
Ты что это надумал? Ты что это, я говорю?
Матвеич подскакивает к неподвижному Георгию,
и тут же бросается обратно,
как собака, которая нападает,
но не решается укусить.
Да ты вообще понимаешь, что ты ляпнул?
Ты понимаешь, где ты? Это же Олимпиада! Олимпиада!
Включи мозги! Ты, дурак, столько лет ишачил!
Ты столько лет надрывался! И это теперь что? Козлу под хвост?
Жор, ты это брось! Брось, слышишь? Ты таких вещей не решаешь!
Матвеич машет пальцем, как ножом,
будто отрезая
что-то невидимое.
Ты вообще кто такой? Ты что вообще такое?
Твоё дело, вон! Подошёл, вес убил, ушёл! Я тут всё решаю! Понял, умник?
Давай к штанге! Быстро!
Но Георгий стоит неподвижно. Его глаза слишком высоко,
и Матвеич не может в них заглянуть.
Манчо лакает воду. Он давно уже не чувствует жажды,
но так приятно лакать! Язычок щекочет,
и по мордочке стекают капельки прямо на лапы.
Какое чудо! А потом можно снова штангу понюхать,
а то и провод пожевать… М-да!
Там какой-то новый вкус уже пошёл,
жаль оторвали. Но и летать было так здорово!
Я потом тётеньке всё расскажу!
Матвеич меняется.
Жора, Жор! Ну ты чего? Да ты чего? Я тебе семёрочку обещал новенькую? Так я выбью тебе, Жор! Ты ж меня знаешь! И квартиру достану, в центре Москвы! Ну ты чего, а? Да кто они тебе? Они тебе никто! Кто с тобой возился? Кто тебя из твоего мухосранска привёз? Да я бы только моргнул и сто парней подскочило бы! Ты же олимпийский спортсмен, Жора! Без пяти минут чемпион! Ты же величина! Ты же… Да ты этого Йотова за пояс одной левой заткнёшь! А это что? Ты же не выступишь! Это всё! Весь наш труд! Всё насмарку! Жора! Жора!
Матвеич почти плачет.
Он бегает кругами, он мечется.
Его глазки тоже бегают,
но против движения тела,
будто пытаются найти решение в каком-нибудь ранее неведомом пространстве.
Георгий! А как же товарищи твои? Как Родина твоя? Ты думаешь, ты пуп земли? А на команду тебе наплевать? Вон, товарищи твои сидят! Иди, скажи им, какой ты подлец! Да тебе, Жора, никто руки не подаст! И я тебе ещё скажу! Ты предатель! Ты Родину предаёшь! Ты тяжёлую атлетику предаёшь! Да кто ты был? Кто ты был, я тебя спрашиваю? Ты червяк! Ты пустое место! Да ты сопьёшься в своей деревне! Да кому ты нужен будешь! Решил он, понимаете! Палки-ёлки! Берите, мол! Берите пункцию! А она твоя, это пункция? А? Твоя? Она моя, пунк-ци-я эта твоя грёбаная!
Матвеич начинает хлопать себя по бёдрам,
его глазки бегают всё быстрее.
Ну хорошо. Тебе на всё наплевать. Я понимаю. Нет, Жора! Я понимаю!
А обо мне ты подумал? О семье моей ты подумал?
А меня, значит, на помойку? Да? Я, значит, жизнь мою на тебя, скота, положил!
Я на тебя кости мои в порошок истёр!
Матвеич хлопает себя по животику.
А ты меня, значит, побоку? Этого ребёнка ты, значит, спасать надумал,
а моих детей по миру пустишь? Русских детей! За какую-то непонятно что!
Жора, ну хочешь я на колени перед тобой встану?
Жора, не глупи! Жора!
Матвеич и в самом деле начинает корячиться,
будто хочет встать на колени.
Тут Георгий легонько бьёт его кулаком в плечо.
Матвеич отлетает и бьётся о дверной косяк.
Пасть захлопни.
Манчо лакает воду.
Брызги капают на передние лапы,
а сами лапы стоят уже не на полу,
а на сиденье машины, рядом с Анитой.
Немного подросший Манчо
лижет девочке руку.
Она горячая. В окне стоит, не мелькая,
густое, голубое безразличие.
Вот появляется жёлтый шар,
но слишком коротко, чтобы ослепить глаза.
Манчо нравится сочетание синего и жёлтого.
Носик начинает подёргиваться, ощущать и другие запахи,
куртку хозяина, ведущего машину,
кожу Аниты, пахнущую странно,
какой-то смесью приятных и неприятных волн.
Манчо жарко. От руки Аниты исходит ещё больше жара,
но желание ласки сильнее.
Манчо скулит и трётся лобиком о руку девочки.
Рука едва отвечает. Лишь один палец чуть пошевелился
и провёл по белому пятну на лобике щенка.
Манчо чувствует, как Анита отходит от него,
как она становится менее насыщенной,
как внутри неё появляется чужой запах,
ещё слабый, но растущий вместе с движением машины,
какой-то непахнущий запах,
завершительный запах,
после которого уже ничто само не ударит в нос,
но будет стоять возле носа,
ожидая от него первого движения.
Манчо хочет посмотреть в окно.
Он обожает смотреть в окно,
как мелькают машины, здания, телеграфные столбы,
особенно телеграфные столбы,
что-то в них есть такое спокойное,
потому что они высокие и одинаковые,
а Манчо волнуется, когда всё меняется слишком быстро.
Он любит, когда всё меняется предсказуемо –
машины, здания, столбы.
И всё бы хорошо, и свернуться бы калачиком возле Аниточки,
но этот запах, растущий внутри неё,
не даёт Манчо расслабиться. Он хочет скулить ещё громче,
хочет и лаять – но видит, что девочка спит,
и не решается. Наконец он вздыхает всей грудкой,
так сильно, что содрогается всё его тельце,
и укладывается на сиденье.
Дед Морено ведёт машину.
У правого уха побрякивают собачьи брелки.
На каждой рытвине, когда машина подскакивает,
собаки бросаются друг на друга.
Слева синеет море,
но Морено больше туда не смотрит.
Он вышел из того состояния,
когда люди смотрят, разговаривают, чувствуют.
Он хочет вести машину. Он хочет быть лишь тем, что ведёт машину,
и больше ничем. Совсем ничем.
Два парня, избившие его в подворотне,
даже они оборачиваются,
и не уходят, и глядят на Морено.
Хорхе перестаёт крутить брелком на пальце.
Ремеди стоит на берегу моря,
которого Морено не хочет видеть.
Платье Ремеди колеблется на ветру. От Ремеди, как листья,
отрываются нос, глаза, уши, губы,
и жаркий ветер уносит их прочь, в самую даль,
где они становятся судами, вставшими на якорь.
Вот и вся Ремеди рассыпается,
и улетает прочь. Птицы уже порхают сквозь то место,
где она стояла. Ветер уже свободно дует сквозь это место,
и оно не сопротивляется ветру.
Он сдувает, сдувает собачьи клетки с берега
и тоже уносит их в море,
которого Морено не хочет видеть.
Смерть пахнет скипидаром и мокрой собачьей шерстью.
Эти два запаха остались деду Морено,
два запаха, слишком живучих,
чтобы быть живыми.
Сеньор Морено.
Доктор Ривас говорит глухо, почти неслышно.
Он давно уже не смотрит старику в глаза. От доктора пахнет сигаретой.
За окном кто-то заводит, заводит мотоцикл,
и никак не заведёт. От этого звука доктору ещё труднее говорить.
Эулалия идёт по коридору, громко цокая каблуками.
Сколько раз я ей говорил не носить каблуки в больнице,
пациентов только беспокоить.
Сеньор Морено,
у меня плохие новости.
Вчера был консил… было собрание наших врачей.
Мы полагаем, что донорский материал не прижился.
Старик не понимает.
Кто не прижился?
Тело его холодеет, и опять начинает крутить в животе.
Старику неловко, что его сейчас вырвет, прямо при докторе.
На улице продолжают заводить мотоцикл. Мотор коротко взрыкивает,
но тут же глохнет. И опять эти удары ногой по педали.
Я понимаю, сеньор доктор.
Это говорит не Морено. Он молчит. Это говорят его губы. Он сам слушает свои губы.
Надо повторить эту… как её… пункцию?
Доктор кладёт руку на плечо старика.
Сеньор Морено, мы не можем повторить. Уже поздно.
Губы Морено улыбаются. Как ни странно, старик видит улыбку своих губ. Как он её видит?
Что Вы имеете в виду, сеньор?
Ривасу так тошно, что хочется бросить и старика, и эту клинику,
и бежать куда-нибудь подальше. Он уже думал, что достаточно зачерствел,
но вся его чёрствость опять растаяла,
и он беззащитен перед беззащитностью этого бедного старика.
Отвратительная, тянущая безотрадность
пропитывает всё вокруг, будто внутри больницы пошёл дождь.
Знаете что… нет смысла мучить и дальше девочку.
Везите Аниту домой, сеньор Морено. Вливания можно делать и у вас.
Я написал сеньору Висенте. Он придёт к Вам завтра,
организует паллиативный уход.
Морено не спрашивает, что такое паллиативный.
Он ведёт машину, а больше он ничего не делает
и никогда не хочет делать.
На каждой рытвине собаки,
ротвейлер и питбуль,
бросаются друг на друга,
но не могут перегрызть друг другу глотки,
потому что собаки железные.
И Морено железный. Он ведёт машину. Он везёт внучку домой.
Придёт Висенте. Ах, ангелочки вы мои! Ремеди, я скучаю по тебе иногда,
и я даже вспоминаю твоё лицо, когда скучаю слишком сильно.
Морено не хочет вспоминать, что было дальше в больнице.
Он хорошо видел, что доктор Ривас всё сделал бы,
если бы смог, что Ривас добрый.
Кто-то внутри Морено, сидящий глубоко в голове,
наблюдал за всем
спокойно, безразлично,
как вот это небо, которое просто синеет
сквозь пыльное лобовое стекло.
И этот кто-то, а вовсе не Морено,
забрал внучку, и
положил её в машину.
Деда, мы куда едем?
Домой, Аниточка.
Деда, ты меня пока не накрывай. Мне жарко.
Хорошо, моя радость. Ты поспи. Мы быстро доедем.
Деда…
Но больше ничего не было. Анита заснула. Морено подложил ей под голову куртку, и движением головы велел Манчо запрыгнуть в машину. Щенок мгновенно повиновался. Вот что значит алано, а не какой-нибудь крусе.
Падайте, листья. Падайте больше! Ремеди рассыпается,
как сад моего деда, сеньора Жоана. Я помню его густые-густые, белые брови с чёрными волосками внутри них, и вечную роговую трубку. Я так его и называл: сеньор Жоан. Попробовал бы я не назвать его сеньором! Сад облетел. Сочное небо наполняет зазоры между голыми ветками. На ветках висят золотые груши.
Надо нести Аниточку на пятый этаж.
Дед Морено берёт внучку на руки. Она спит. Она жарко налегает на левое плечо. Раньше дед Морено не заметил бы этой ноши, но теперь старик шатается и едва не падает. Свободной правой рукой он закрывает машину. Манчо уже стоит на земле и машет хвостом. Щенок рад, что они дома.
Высоко в небе тарахтит вертолёт,
и от этого звука дворовые деревья тоже начинают ронять листву.
От этого тарахтения сами деревья расходятся прочь,
кто куда, кто в центр Таррагоны, к узорчатому собору,
кто к морю – смотреть, как суда одно за другим снимаются с якоря
и навсегда уходят из порта,
кто в сад сеньора Жоана. Теперь в этом саду слишком много деревьев,
и жёлтые пятна груш редеют и бледнеют.
Вот уже всё порасходилось – и скамейки во дворе, и двери других подъездов.
Разлетелось бельё, развешанное на балконах,
разлетелись и руки, развешивавшие бельё.
Дед Морено видит лишь голубой Фиат подлеца Хорхе,
и Манчо, машущего хвостом,
и обшарпанную дверь подъезда с белыми лохмотьями объявлений
о том, что донорский материал не прижился,
и себя самого, но со стороны,
как он идёт и несёт внучку на левом плече,
а щенок, алано, бежит то за ним, то перед ним.
Сеньор Морено, Вы мне это прекратите!
Дона Жозепа моет подъезд. Она толстая, она сипит, она ворочает боками, как бегемот.
Я давно уже хочу поговорить с Вами, сеньор Морено. Ваша собака постоянно лает и мочится. Вы слышите меня? Лает и мочится! А капает на мой балкон! А у меня лаванда от этой мочи вянет! Провоняло всё, как в общественной уборной!
Дона Жозепа, видя, что старик подавлен и не окажет сопротивления, распаляется, смелеет. Ей так томительно, так тоскливо приятно выговориться, покричать, вновь сделаться важной, как много лет назад, когда она была активисткой «Совета по защите каталонских женщин» и толкала идеологические речи местным проституткам. И мы, между прочим, образцово работали. И такого, простите меня, лупанария тут не было. Люди в церкви и дневали, и ночевали! Все чего-то боялись! А теперь ни в бога, ни в чёрта не верят! Рассобачились! А сколько душ я лично спасла, а? Я вам скажу – я всех тут спасла! Я, Жозепа Рамос! И Христос мне являлся и лично меня благодарил! Вот так!
Дона Жозепа стучит в сердцах шваброй.
Зассали тут всё! Бандиты! Это вам не собачий питомник!
Дед Морено начинает подниматься по лестнице.
Вы, сеньор Морено, не мните тут себе! И на Вас управа найдётся! Вы слышите? Я мяска возьму, иголочек туда наломаю и собачке Вашей подам!
Дед Морено исчезает на повороте лестничной площадки,
но доне Жозепе это уже неважно. Старуха продолжает митинговать.
Мяска куплю, иголочек накрошу. Дона Жозепа обожает вымачивать зерно в мышьяке и кормить голубей. Для этого она каждое воскресенье после церкви ходит в парк. А зерно уже в сумочке припасено. Дона Жозепа, войдя в собор и перекрестившись пальцами, омочёнными святой водой из каменной чаши,
брызгает немного и на отравленные зёрна,
аккуратно сложенные в пакетик.
Разлетались тут. Развратники! Вид совокупляющихся голубей вызывает у доны Жозепы острый приступ рвоты. Она ненавидит голубей. Она также ненавидит кошек, собак, всех прочих животных, легковые машины, грузовики, включая бортовые и изотермические. Дона Жозепа ненавидит море, сушу и даже немного небо. Эта ненависть приносит ей духовное счастье. И если бы не Манчо, который завёлся наверху, на балконе этого старого пердуна Морено, дона Жозепа была бы счастлива совершенно.
Дверь открывается,
и Манчо вбегает навстречу родным запахам.
Справа – спальня, которая пахнет Аниточкой,
ещё той Аниточкой, не такой, как сейчас,
но это всё равно она, она!
Манчо кружится, клацая коготками, по полу,
потом выскакивает на балкон, под оглушительный ливень света,
задирает заднюю лапу
и глядит сквозь решётку,
как падают капельки
на красивые синие цветочки на балконе доны Жозепы.
Это наполняет Манчо бурной радостью.
Он скулит, он бежит обратно в зал,
а потом в комнату деда Морено,
остро пахнущую лежалыми простынями и табаком.
Сейчас, сейчас всё будет хорошо!
Всё уже в порядке! Мы дома! Мы дома!
Манчо видит, как дед Морено вносит Аниточку в спальню,
укладывает на кровать
и стаскивает платье.
Руки старика дрожат
и долго не могут расстегнуть сандалии.
Он хочет накрыть Аниточку одеялом,
но та стонет и отстраняет одеяло рукой.
Старик плетётся на кухню, шумит вода.
Вот он возвращается.
Манчо подпрыгивает, чтобы его погладили,
но старик не смотрит на Манчо.
Аниточка, попей водички. Девочка, приподнявшись,
делает один глоток, потом снова ложится на спину и закрывает глаза.
А мы так не договаривались! А поиграть? А побегать?
Манчо стоит в дверном проёме.
Хвост перестаёт болтаться и опускается. Манчо понимает, что с ним играть не будут. И вообще он начинает осознавать, что возвращение домой
не восстановило прежней жизни.
Манчо делает ещё одну попытку. Он запрыгивает на кровать и лижет руку Аниточки, но рука больше не отвечает ему.
Манчо начинает что-то чувствовать,
и это уже не птичка, не синева в стекле, не кожаное кресло, не кожаный пояс.
Та большая собака, до которой Манчо расширился уже давно,
до отъезда в клинику Сан Пау,
до Олимпиады в Барселоне,
начала отдавать маленькому Манчо всё, что знала сама,
знала же она много, очень много,
но это всё беспредметные, увёртливые волны.
Их нельзя понюхать, в них нельзя уткнуться лапами,
их нельзя укусить.
Что-то происходит,
что-то тяжёлое, что-то давящее сразу отовсюду.
Манчо становится сильно не по себе.
Он спрыгивает с кровати. Он бежит к деду Морено,
к его грубым рукам, к его старой куртке,
с которой почти уже выветрились запахи других собак.
Морено стоит на балконе. Он курит и глядит
на пятнистый платан, который настолько вымочен в позднем свете,
что, кажется, не сможет существовать без него
и померкнет вместе с ним,
когда окончится день.
Сгорбившись, дед поворачивается.
Он глядит в глубину зала пустыми глазами.
Он шаркает, шаркает, уходит в свою комнату.
Тоскливое, невыносимое одиночество накатывает на Манчо.
Щенок чувствует всё – и редкое дыхание девочки,
и пальцы Морено, которые откупоривают пыльную бутылку,
и покачивание балконной двери.
Манчо скулит и ложится.
Его правое ухо загнулось, как розовый конвертик.
Дед Морено начинает пить. Он сидит на стуле,
глядя в стену, на розовые, вылинявшие обои,
которые наклеила ещё Ремеди,
а Жаночка ей помогала.
Я помню этот день. Я только что пришёл с моря,
а они к моему приходу не успели. Смеются.
Захожу, ведро стоит с клеем,
и этот запах. Я люблю, как пахнет свежий клей. Манчо, лежащий на полу,
вдруг тоже чувствует запах свежего клея. Он озирается по сторонам,
но ничего не изменилось. Это пахнет оно, то самое, что принесла большая собака,
и поэтому его бесполезно искать. Манчо кладёт морду на лапы.
Морда у него растёт быстрее, чем прочее тело.
Из-за этого, когда Манчо быстро бежит,
его заносит в сторону.
Морено залпом выпивает стакан рома,
и сразу же ещё один. Голова старика покачивается.
Ему становится ненадолго как-то механически хорошо,
а потом происходит обвал. Морено падает в сад своего деда,
сеньора Жоана. Никто никогда не называл его просто Жоаном. Никогда!
Только сеньор Жоан! Дед бы этого не потерпел. Дед бы заставил саму смерть убраться отсюда, и забрать эти проклятые обои,
от которых мне тошно, потому что к ним прикасались руки Жаны и Ремеди.
Хорхе смеётся, покачивая часами Бреге на золотой цепочке.
Морено, старый хрыч! Ты плохой муж, плохой отец, плохой дед!
Морено, старый паршивец! Ты и сын плохой!
Ты всех упустил, всех потерял! Ты даже часы отца не сохранил,
а отец так любил эти часы!
Морено хочет ударить Хорхе по его мерзкому лицу,
но пить хочется сильнее.
Он машет рукой, достаёт из-под кровати новую бутылку,
тупо открывает её, наливает, пьёт, пьёт.
Чем больше он пьёт, тем ему становится хуже.
Груши деда Жоана падают прямо на голову,
и вот уже и голова падает вместе с грушами.
Знаете, что противнее всего? Что сердце жаркое, а живот холодный,
и тело от этого треснет. Хорхе смеётся.
Морено смеётся тоже и наливает ещё стакан.
Тот вываливается из рук, падает, катится по полу.
Манчо не входит в комнату.
Манчо чувствует, что Морено там больше нет.
Дед грузно наклоняется за стаканом,
но никак не может его ухватить,
машет рукой, валится на пол и засыпает.
Манчо видит, как пожилая женщина приближается к нему,
садится на корточки, подкладывает ему под голову ладонь,
и сразу же уходит, а ладонь остаётся, и это не ладонь уже,
а плотный ломоть последнего света,
покидающего и дом, и балкон, и платан.
Свет совсем пропал.
Через раскрытую дверь видны балконные перила,
теперь уже тёмные, слишком отчётливые,
а на перилах топорщится листва.
Свет настольной лампы,
которую зачем-то включил дед Морено,
становится более внятным
и отвоёвывает для себя комнату.
Манчо, наконец, решился.
Он осторожно подошёл к деду и обнюхал его –
сначала руку, потом рубаху, потом лицо.
Из хозяина лился резкий, чужой запах.
Манчо зарычал и топнул правой лапой,
но она попала в лужицу рома.
Манчо задрыгался, закружился
и помчался обратно в зал.
Стуча коготками по полу,
щенок бегал из угла в угол,
вынюхивая ту, прошлую квартиру,
где ему было так хорошо.
Потом он бросился в спальню.
Анита спала, сипло, шумно дыша.
Рука девочки свесилась, как белый ручеёк,
замёрзший на полдороге до пола.
Манчо лизнул руку. От неё тоже пахло чем-то резким и чужим,
но сквозь этот запах пробивалось и тепло Аниты,
уже молчащее тепло.
Щенок скомкал мордочку
и громко чихнул.
Его морда, взорвавшись хаосом складок,
ударилась об пол.
Ужасная, ноющая тоска охватила Манчо.
Впервые щенку стало страшно, по-настоящему страшно.
Белая занавеска висела неподвижно на окне спальни,
другая белая занавеска болталась в дверном проёме балкона.
Дед Морено лежал как мёртвый,
щекой в луже рома.
Сумерки сгустились ещё больше.
Стало совсем тихо. Шуршание платана и занавески
стало одним шуршанием.
Дыхание Аниты и дыхание глубоко спящего Морено
тоже стало одним дыханием,
и между шуршанием и дыханием
шла борьба за пространство комнаты,
в которой на полу лежал Манчо.
Он вытянул передние лапы
в сторону балкона,
и положил на них морду.
Животиком щенок чувствовал,
как пол остывает от света, весь день бродившего по нему,
как всё вокруг становится серебряней и суровей.
В комнате улеглась тишина,
полная тишина,
существующая вопреки любым звукам.
Анита вздохнула громче
и перевернулась.
Далеко, со стороны моря, раздался звук, резкий, протяжный,
то ли выстрел, то ли корабельный гудок.
На перилах балкона появились пальцы.
Манчо поднял голову и насторожился.
Над пальцами появилось лицо,
полное, мешковатое, с плоскими блеклыми глазами.
Это лезла дона Жозепа.
У неё было собачье тело и человеческие руки.
Ухватившись ладонями за перила,
дона Жозепа подтянула зад
и глядела на Манчо.
Маленький, маленький, цып-цып-цып,
шептали губы доны Жозепы.
А что я тебе
принесла!
В сторону Манчо покатился мясной шарик.
От него вкусно, томительно пахло.
Манчо облизнулся и понюхал.
Дона Жозепа сидела на перилах и ждала.
Язык Манчо уже потянулся к шарику,
но что-то внутри него, что-то сильнее аппетита,
сильнее самого Манчо
дёрнулось и запретило ему.
Манчо заскулил, задрыгался, отступил, присел
и замахал хвостом.
Покушай, маленький! Покушай! Цып-цып-цып!
Манчо стал пританцовывать от желания пожевать мяска,
но не мог, не мог преодолеть этот запрет,
вставший в нём, как окровавленная палка.
Не хочешь кушать? Уу-мный!
Дона Жозепа пропела это последнее слово
и стала грузно сползать с перил на пол балкона.
Вот она уже стоит в дверном проёме,
облитая светом настольной лампы.
Из волос доны Жозепы торчит черепаший гребень,
у неё густо подведены глаза.
На холке, под кружевным платком, топорщится седая шерсть.
Ууу-мная собачка!
Дона Жозепа поползла мимо Манчо в спальню Аниточки.
Манчо затопал лапами на месте и залаял,
но старуха продолжала ползти.
От неё пахло теми голубыми цветочками,
которые росли у неё на балконе, в кадушке.
Плоские, зыбкие лапы
расплющивались об пол.
Хвост, мерзкий и гладкий, как змея,
тянулся за осевшим крупом.
Преодолевая отвращение,
Манчо подбежал и укусил этот хвост,
но старуха всё ползла.
Тогда Манчо рыкнул и укусил сильнее.
Он почувствовал, как зубки
вдавливаются во что-то гадкое, горькое, ледяное, как труп.
Старуха взвыла
и, полуобернувшись, ударила Манчо лапой.
Щенок упал набок и заскулил.
Старуха отвернулась и продолжала ползти.
Её седые космы вздыбились,
а рот, полный слюны, чмокал и шамкал.
Старуха шептала и приговаривала:
Жозепа Рамос… Жозепа Рамос… все уважали сеньору Рамос…
такого распутства не было… совет по защите каталонских женщин…
вы что там себе думаете… идеологическая работа…
ух, проститутки… расстрелять всех…
у меня максимальная пенсия… максимальная пенсия…
гуля-гуля… иди, милочек, иди… я тебя водичкой святой окроплю…
Щенок дрожал всем телом.
Не зная, что делать,
он бросился к деду Морено
и рванул ворот его рубашки,
но дед спал и даже не шевельнулся.
Манчо бросился обратно.
Дона Жозепа, огромная, обрюзглая,
почти уже доползла до порога спальни.
С каждым движением она становилась пахучее, плотнее.
Манчо заметался по залу.
В голове у него искрилась одна мысль –
спрятаться, переждать.
Но снизу, из глубины груди
вставало, расправлялось что-то совсем иное,
что-то тёмное, сильное, сильнее Манчо.
Поскуливая от ужаса,
чувствуя липкие позывы тошноты,
щенок сделал шажок в сторону доны Жозепы,
потом ещё шажок,
а потом бросился и, трепеща всем телом,
перегородил ей дорогу.
Старуха зашипела и подняла скрюченные руки.
Манчо дёргался от ужаса. Его глазки застыли.
Тело так и порывалось ринуться прочь,
но внутри продолжало стоять нечто,
будто вросшее в пол,
и не давало щенку шевельнуться.
Старуха перестала чмокать.
Она теперь смотрела прямо на Манчо,
и вдруг то самое тёмное, что высилось внутри щенка,
очень больно дёрнулось и опало,
будто множество деревьев разом сбросили все свои листья,
и эти падающие листья очистили всё внутри,
и заглушили своим шуршанием ужас, и смягчили дрожь.
Какая-то пронзительная чистота
воцарилась в грудке щенка,
в его глазах и голове,
особенно в голове.
Покой, полный покой стёр щенка,
стёр его страх, и тошноту, и дрожь.
И в этой новой прозрачности
Манчо почувствовал, что дона Жозепа готовит удар.
Хотя старуха стояла не шевелясь,
Манчо знал, что вот он, вот он готовится,
вот уже намерение убить его,
хищно плотнея, выходит из тела старухи, выжидает, выбирает момент.
И это произошло.
Дона Жозепа вдруг дёрнулась,
клацнула челюстями.
Густое, отвратительное дыхание обдало морду Манчо.
Но челюсти старухи пролетели мимо.
Как это было, Манчо не успел понять.
Что-то молниеносное в нём дёрнулось,
ловко увернулось от клыков
и во мгновение ока, когда шея доны Жозепы
открылась, рвануло её прямо по набухшей артерии.
Это движение было таким точным,
таким выверенным и умелым,
что старуха даже не поняла, что случилось.
Она попыталась опять ринуться на Манчо,
но кровь уже вовсю лилась из её шеи.
Манчо изогнул губы над клыками
и зарычал.
Старуха зашаталась,
её правая щека стала дёргаться,
глаза поплыли кверху,
и она рухнула на пол.
Манчо хотел понюхать лужу крови,
текущей из доны Жозепы,
но что-то отвлекло его внимание.
Что-то новое ползло со стороны балкона.
Манчо всматривался в полумрак,
источенный слабым, неровным светом лампы.
Это был Хорхе. Манчо помнил запах
его немытого тела, пота и сухой слюны.
Лицо Хорхе сидело, покачиваясь,
на собачьих плечах. Он вздёрнул холку,
прижался к полу и медленно полз на Манчо.
Во рту Хорхе блестело золото. Это были часы Бреге.
Вот Хорхе остановился и положил часы на пол.
Губы его заговорили. Бери, бери…
Хорошая собачка… Отнеси хозяину…
Он мордой подтолкнул часы к Манчо.
Если бы часы ёрзнули бесшумно,
то Манчо подошёл бы понюхать их,
но часы издали шершавый, глубокий звук,
и этот звук остановил щенка.
Хорхе начал ползти слева,
прижав острые уши к черепу.
Лицо его было вытянуто в морду,
оставшись лицом человека.
От этого губы натянулись на передних зубах
в отвратительную улыбку.
Зубы поблёскивали металлом.
На нём была рваная куртка Адидас,
а на шее болталась крупная золотая цепь.
Хорхе не двинулся к спальне Аниточки,
как это сделала дона Жозепа.
Сначала он хотел убить Манчо.
Губы так сильно натянулись на зубах собачника,
что, казалось, они вот-вот порвутся
и повиснут по краям его морды.
Манчо чувствовал,
что угроза, исходившая от Хорхе,
была намного сильней угрозы доны Жозепы.
Хорхе был сильный, ловкий, опасный.
Он не приближался,
он давал щенку время утонуть в страхе,
онеметь, сломаться.
Но что-то странное происходило в Манчо.
Кровь доны Жозепы, вкус этой крови
разбудил его язык, а язык разбудил горло,
и волна новой жизни покатилась вниз,
в грудь, в живот, в бёдра.
Сами собой задние лапы немного расставились,
упёрлись в пол,
приняли на себя вес тела.
От этого грудь распрямилась
и дыхание стало более свободным.
Передние лапы,
освобождённые от груза тела,
стали лёгкими, готовыми к любому движению.
Манчо никогда не видел ни одного боя,
но что-то, жившее в нём,
что-то, теперь открывшееся ему,
видело все бои,
слышало клацанье всех челюстей,
знало каждую рану, каждую смерть.
И это проснулось теперь,
заранее ведая всё, что сделает Хорхе.
Морда Манчо оставалась неподвижной.
Лишь краем глаза щенок следил за движениями врага,
пока тот полз, прижимаясь к полу,
покрытому пятнами электрического света.
Манчо подмечал всё – даже то, что пятна,
когда Хорхе наступал на них, не переходили ему на спину,
но временно пропадали, чтобы потом появиться на полу снова.
Душа Манчо стала спокойной.
Тело не тратило больше ни капли энергии
на страх, на дрожь, на перебирание лапами.
Во всём теле щенка появилась единственная цель –
защита Аниточки,
и в этой цели Манчо растворился,
перестал существовать как перепуганное существо,
купленное дедом Морено за горстку мелочи
у этого самого Хорхе.
Вместо щенка появилась цель,
цель с клыками, упругим телом и лапами.
Хорхе почти вышел за грань бокового зрения Манчо
и, не дожидаясь, чтобы тот повернул морду,
вдруг бросился сбоку, да так ловко,
что послышались только удар когтей об пол
и шуршание шерсти,
похожее на шорох листвы в увядшем саду.
Тело Манчо отреагировало само.
Задние лапы оттолкнулись от пола,
тело бросилось не на самого Хорхе,
но вперёд, в обход его стремительно летящей морды.
Зеркально отражая нападение Хорхе,
тело Манчо развернулось,
и у врага, хотевшего укусить щенка в шею,
в зубах оказался хвост,
который тут же выскользнул прочь.
Не давая Хорхе времени собраться,
Манчо подпрыгнул и упал на него сверху.
Мерзкая шерсть наполнила рот Манчо.
Зубы щенка стали тонуть в липкой, вязкой коже Хорхе.
Тот заметался, завыл, подпрыгнул
и упал на спину, чтобы скинуть щенка,
но тот вцепился в загривок
и мелкими стежками передвигал клыки
всё ближе и ближе к шейным позвонкам врага.
Хорхе был взрослым и сильным.
Он взбрыкнул, перевернулся и больно ударил Манчо об пол,
но щенок держался, хотя в ушах у него зазвенело
и на глаза наплыла красно-синяя пелена,
от которой свет лампы стал фиолетовым.
Справа послышался новый шорох,
и он отвлёк Манчо.
Пользуясь этим, Хорхе вывернулся
и рванул зубами правое плечо щенка.
Такой боли Манчо не испытывал никогда,
но, в отличие от Хорхе, щенок не заметался, не заскулил.
Напротив, боль соединила тело Манчо
с самим Манчо, и в теле теперь,
именно благодаря этой боли,
появилась осознанность.
Позвякивая золотой цепью,
Хорхе отодвигался в глубину комнаты.
Зачем?
В голове Манчо что-то забилось,
будто птичка затрепетала крыльями,
и включился ум.
И теперь уже ум, а не сырой инстинкт
подсказывал Манчо,
что не нужно преследовать Хорхе,
а нужно, наоборот, идти назад,
к двери, за которой спит Аниточка.
Стараясь не наступать на правую лапу,
Манчо начал пятиться,
глядя и на Хорхе,
который снова припал к полу,
и на всё вокруг.
И вот он ощутил холодок в темноте, справа,
за тушей доны Жозепы,
которую заливал фиолетовый свет лампы.
Всё внутри щенка совершенно успокоилось и замолчало,
даже боль в плече стала одним со светом,
с шорохом в темноте, с белой занавеской на окне.
Тело опять приняло управление на себя.
Манчо тихонько попятился ещё,
пока не упёрся задом в дверной косяк.
Белая занавеска еле двигалась,
и в комнате был слышен лишь её шорох,
усиленный шорохом лап Хорхе
и ещё странным дыханием справа.
Всё так же медленно
Манчо отвернулся от мёртвой доны Жозепы
и подставил дышащей темноте
правое раненое плечо.
Хорхе тем временем терял терпение,
прижимался к полу, подскакивал, перебирал когтями.
Кровь Манчо, которой он только что отведал,
опьяняла его.
Хорхе видел, что щенок не движется,
и наконец, не вынеся напряжения,
сам бросился вперёд.
И тут же,
перескочив через дону Жозепу,
на Манчо кинулась медсестра Эулалия.
Тело Манчо ждало этой атаки.
Не обращая внимания на Хорхе,
который, хотя и летел стремительно,
всё же был дальше от него,
тело выждало, пока расстояние между ним и Эулалией
сократится до предела,
и в самый последний момент,
когда челюсти медсестры уже касались его плеча,
резко упало и прижалось к полу.
Маленький размер Манчо спас его.
Эулалия промахнулась и вылетела на середину комнаты,
откуда мчался Хорхе.
Две твари столкнулись, завертелись
и с яростным шипением принялись кусать друг друга.
Нельзя было ждать ни секунды.
Видя, что шея Хорхе открыта,
Манчо прыгнул и вцепился в неё клыками.
Хорхе захрипел, задёргался
и, упав на спину, начал бить по Манчо задними лапами.
Эулалия, бросив Хорхе,
рвала грудь, бок, лапы Манчо.
Челюсти медсестры быстро окрасились кровью.
Манчо знал, что если он ослабит хватку,
то Аниточке конец.
Ошмётки кожи висели на груди Манчо,
лапы были все изранены,
но щенок держал, держал горло Хорхе
и, сколько мог, уворачивался от новых укусов Эулалии,
заслоняясь Хорхе, движения которого становились уже слабее,
и когти уже не впивались в тело Манчо,
по просто соскальзывали по шкуре.
Весь пол был залит чёрной, пахучей кровью.
Лапы Манчо разъезжались,
Эулалия кидалась, кидалась на щенка, визжала,
в остервенении снова и снова кусала его,
часто промахиваясь, клацая длинными зубами.
Хорхе слабел.
Он уже перестал бить лапами. Он уже не взбрыкивал.
Из его пасти вывалился облезлый, отвратительный язык,
смердящий мясом и слюной.
Манчо, всё глубже впиваясь в горло Хорхе,
продолжал прикрываться подыхающим врагом
от нападений Эулалии.
За время схватки они оказались в дверном проёме.
Когда тело Хорхе перегородило собой порог,
Манчо изо всей силы рванул горло,
что-то отделилось от него и застряло в пасти Манчо,
а Хорхе дёрнулся, вытянул задние лапы и замолк.
Манчо с окровавленной мордой,
тяжело, прерывисто дыша,
угрюмо смотрел на Эулалию.
Губы медсестры были густо обведены помадой,
по языку стекала кровь.
На Эулалии был изорванный белый халат.
На лбу был нарисован помадой красный крест.
При дрожащем свете лампы
глаза медсестры казались двумя кусочками холодца.
Вместо хрипа подыхавшего Хорхе
послышались ласковые слова.
Иди ко мне, маленький…
Я тебе укольчик сделаю. Сейчас не будет больно.
Проявлять высочайшее уважение к человеческой жизни…
Иди поглажу. Манчо, Манчо…
в ущерб нормам гуманности…
Цыплёночек ты мой…
Быть всегда готовой оказать… внимательно и заботливо…
о высоком призвании медицинской сестры…
Иди к маме… иди, мой маленький…
Свято беречь честь своей профессии…
Эулалия шептала эти слова,
покачиваясь и неотрывно глядя на Манчо.
Тело щенка отступило в тень его души,
а ум выдвинулся вперёд
и растёкся по телу.
Манчо сипел. По его груди, по лапам, даже по шее
стекали струйки крови. Голова кружилась.
Иди ко мне, мой маленький…
Иди…
Эулалия попробовала причмокнуть губами,
но вытянутая пасть не дала ей этого сделать.
Манчо замахал хвостом,
прижал ушки, лёг на пол, заскулил
и начал ползти к Эулалии.
Вот-вот… умница…
Иди, иди ко мне…
Манчо мотал мордой, облизывал окровавленные губы
и полз, выставляя левую лапу.
Правая лапа уже безвольно ёрзала по полу
и подгибалась под тело.
Эулалия ждала, жутко улыбаясь.
Её лицо склонилось набок.
Нос, лишь наполовину ставший собачьим,
подёргивал одной ноздрёй.
В комнате стало очень тихо.
Лишь билась моль об оловянный корпус лампы
и щёлкали по полу коготки Манчо.
Эулалия уже совсем рядом.
Ум щенка опять отошёл в тень души
и передал управление телу.
А тело знало, что делать.
Виляя хвостом и вывалив язык,
Манчо стал переворачиваться
и открывать животик.
Манчо, Манчо, шептала медсестра,
вся дрожа от ненависти.
Дай почешу…
Изо рта у неё уже вовсю текла слюна.
Капельки слюны задерживались в воздухе,
повисая на тонких ниточках,
уходивших глубоко в пасть Эулалии.
Но они быстро истончались,
отдавая влагу капелькам,
и рвались, и слюна капала на пол
и на самого Манчо.
Щенок чувствовал, что медсестра не выдержит,
и оказался прав.
Пасть Эулалии клацнула, рванулась к его животу.
И в тот же миг, нет, даже в полмига
Манчо перевернулся, пропустил мимо себя челюсти медсестры,
громко грохнувшие об пол,
и быстро, резко, невероятно для себя самого
одним укусом переломил Эулалии переднюю лапу.
Медсестра взвыла,
как сирена скорой помощи,
и повалилась на пол,
и тут Манчо рванул её за горло,
выдернул лоскут человеческой кожи,
и сразу же вцепился Эулалии в кадык.
Медсестра захрипела,
вскочила на три лапы и бросилась обратно к балкону,
но Манчо висел на ней, как окровавленный медальон.
Кровь медсестры лилась по морде Манчо,
втекала ему в пасть, попала в горло,
и тело щенка шалело от крови,
от хватки челюстей,
от чувства терпкой мякоти,
ласкающей клыки, отступающей глубже и глубже,
к чему-то бьющемуся внутри, ждущему последнего укуса.
И вот, пасть дошла, и сжалась в смертоносной судороге.
Как сок из раздавленной крупной виноградины,
в пасть Манчо хлынула даже уже не кровь,
а что-то другое, что-то вкусное, бодрящее.
Эулалия всем телом грохнулась на пол
и перестала двигаться. Моль билась, билась о лампу.
Манчо хотел разжать челюсти,
но тело противилось. Оно наслаждалось.
Это была кровавая нежность, это был смысл тела.
Оно, наконец, обрело себя.
В глазах тем временем сгущалась фиолетовая пелена.
Что-то мелко, но настойчиво дёргалось в груди.
Боль, которой щенок не чувствовал во время схватки с Эулалией,
теперь накатила на него из каждой раны.
Стало невыносимо тоскливо. Манчо всё-таки разжал челюсти,
попытался встать, но тут же повалился рядом с мёртвой медсестрой.
Щенок дышал всем телом.
Даже лапы его подёргивались от дыхания.
Под ним растекалось что-то вязкое, уже ничем не пахнущее.
Очень хотелось закрыть глаза и заснуть.
На улице поднимался ветерок.
Белая занавеска в балконном проёме стала покачиваться,
как плащ доктора Висенте,
и этот ветерок принёс в комнату
знакомый запах машинного масла и магнезии.
Кто-то стоял на балконе.
Кто-то уже входил в комнату.
Это был Матвеич.
Опасливо оглядываясь, тренер нюхал воздух собачьими ноздрями.
Жора… Жора…
В тишине парил его хриплый голос,
который сливался с хрустом крыльев моли
и от этого казалось, что голос дрожит.
Жора, где ты… Убей вес, Жора…
Матвеич направился к спальне,
перегороженной трупом Хорхе.
Глаза тренера блуждали.
Из-под белой майки выбивались клочья шерсти,
на правой лапе краснели Олимпийские кольца.
Устроили кардыбалет, понимаешь... Палки-ёлки…
Манчо подполз к доне Жозепе
и спрятался за её грузной тушей.
Матвеич пока не видел его.
Тренер понюхал мёртвого Хорхе
и начал через него перелезать.
Задние лапы в кроссовках
скользили по влажному от крови трупу.
Что-то толкнуло Манчо изнутри.
Сильно хромая на правую лапу,
он вышел из-за доны Жозепы.
Белое пятно щенка блеснуло в темноте.
Матвеич повернул морду, оскалился и начал сползать обратно на пол.
Вот он уже стоит перед Манчо.
Рыжий клок волос, как петушиный гребень,
болтается на собачьей морде.
Маленькие глазки бегают, бегают,
как бы что-то выискивая в Манчо.
Ещё человеческий,
слишком короткий язык
прячется за клыками.
Щенок опустил голову и зарычал.
Это рычание отобрало у него последние силы.
Он пошатнулся и чуть не упал.
Но что-то собиралось в нём по кусочкам,
какая-то волна ледяного пламени –
правда, недостаточно быстро.
Матвеич кинулся и укусил Манчо три раза,
в грудь, в морду, в шею,
а потом отскочил, выгнул спину и зашипел.
На этот раз укусы были очень болезненными.
В глазах Манчо всё опять поплыло.
Продолжая тихонько рычать,
он попятился и упёрся задом в труп Хорхе.
Свежая кровь текла по морде, заливая левый глаз.
Судорожная тошнота ходила кругами в животе и груди.
Матвеич кинулся снова и укусил Манчо,
теперь в левую лапу, и отскочил, и стал ходить полукругом,
выбирая мгновение для новой атаки.
Глазки тренера рыскали,
поблёскивая, как алые угольки.
Он продолжал бормотать.
Сгниёшь в своей деревне… предатель… Родину предал…
Я жалобу подам… в олимпийский комитет…
Моль билась, билась крыльями о лампу.
От занавески шёл пёстрый, богатый шорох,
потому что морской ветер постоянно менялся.
Манчо не мог шевельнуться. Ему было так плохо, так больно,
что тело больше не отвечало на подстёгивание ума,
на холодное клокотание души.
Щенок мог только стоять и рычать.
У него не было сил даже оскалиться.
В глазах порхали фиолетовые мотыльки.
Рука Аниточки гладила Манчо по голове,
за ушком, водила под мордой.
Вот Манчо спит, чувствуя тепло девочки,
и как его, собачье тепло,
сливается с теплом человека.
Надо закрыть глаза,
свернуться под боком Аниточки
и спать, спать. И ничего не будет,
ничего больше не произойдёт.
Надо только слушать этот шорох
от белой занавески.
Но даже и этот звук становился глухим, тихим, тихим.
Матвеич опять кинулся на Манчо
и вцепился ему в голову,
захватывая её клыками и прижимая всё ниже к полу.
Кровь щенка возбуждала Матвеича.
Он заурчал, заклацал свободно блуждавшим между челюстями языком.
Морда Манчо больно упёрлась в пол. Нос подвернулся. Кровь текла изо рта.
Клык Матвеича приближался к левому глазу и грозил проколоть его.
Израненные лапы Манчо подломились под весом тренера.
Щенок упал на пол, а Матвеич, резко наседая,
вгрызался, вгрызался ему в череп,
но череп у Манчо был слишком широким,
и толстые складки кожи не давали клыкам Матвеича добраться до шейных позвонков.
Матвеич вынужден был кусать и кусать голову Манчо,
чтобы не выпустить её.
Что-то иначе задёргалось в груди щенка.
Фиолетовый цвет в глазах стал красным,
и его круги расходились далеко-далеко.
Манчо двинул правой лапой,
она вывернулась из-под тела,
и толкнула красное море, и круги побежали, побежали прочь.
В окне машины мелькает голубое небо.
Аниточка спит рядом.
Птичка сидит на подоконнике и, склонив головку,
глядит на Манчо. Впервые щенок понимает,
что он – не птичка и не подоконник,
что он – не боль, которая разрывает ему голову,
и не клыки Матвеича, и не хлёсткое падение штанги,
и не запах свежего асфальта.
И вот, это не птичка уже. Это стоит на подоконнике доктор Ривас.
А теперь он сидит, болтает ногами
и смеётся. Манчо, ко мне! Махая хвостом, щенок подбегает.
Тёплая, журчащая рука треплет его за ушко.
За окном проносятся птицы, разноцветные птицы, их много-много,
так много, что воздух превращается в ряды радуг, стоящих одна за другой.
Я тоже когда-то был собакой. Правда, очень давно.
Тебе нравится тут, Манчо? Кивни головой,
если рот полон крови.
Манчо кивает. Изо рта у него выпадает красный цветок.
Отдохни, мой мальчик. Здесь можно отдохнуть. Здесь все отдыхают.
Окна в кабинете доктора Риваса высокие, а подоконник широкий.
Вот уже Манчо сидит рядом с доктором
и тоже болтает ногами.
А он такой же, в очках и белом халате,
только вместо лысины –
огромная копна огненно-рыжих волос,
и такие же рыжие брови,
словно крылья, растущие прямо из глаз.
Несладко тебе пришлось, а? Ну ничего, ничего. Попей воды!
За окном тут же начинается дождь,
и радуги блещут сочно, так сочно,
что лазурь между ними тоже становится разноцветной.
Манчо, а посмотри на потолок!
Манчо смотрит на потолок.
Вместо узоров и ветвей с плодами,
которые были раньше, щенок видит собак,
целую стаю собак, статных, толстолобых.
У некоторых такое же белое пятно на лбу, как у Манчо.
Это твои предки, боевые таррагонцы.
Посмотри, сколько их! И все они ведут к тебе.
Они закалены, они вочеловечены боем и болью, Манчо.
Сколько их умерло под каменными сводами,
под палящим солнцем, на яростно-красном песке!
Что же ты не пьёшь?
Доктор Ривас вытянул ладонь за окно,
и она сразу наполнилась прыткой водой.
Человек протянул ладонь Манчо,
и тот наклонился, и выпил всю воду.
Один пёс отделился от потолка
и стоял перед ними.
Сеньор Манчо, меня зовут Осо. Я имею честь быть Вашим предком.
Я жил с пастухами, на горах. Я задирал медведей. Ни один не ушёл от меня!
Ваши лапы, сеньор Манчо, все покусаны и не держат Вас больше.
Не откажите мне в чести принять мои лапы!
Манчо кивнул.
Из груди человека, сидевшего рядом, послышался щебет.
От потолка отделился ещё один пёс.
Приветствую Вас, досточтимый сеньор Манчо! Я тоже Ваш предок.
Я прославился в Пуэрто-Рико,
но имя моё знала вся Кастилия, и Леон, и Арагон, и Гранада.
Имя это – Бесерильо! Ни зверь, ни кариб не могли видеть меня без трепета,
и это было последнее, что они видели.
Хозяин мой – великий конквистадор Санчо де Аранго, сын короля,
магистр ордена Алькантары! Он платил мне жалованье, как солдату.
Ваша кровь, сеньор Манчо, вся вытекла на пол.
Я имею честь предложить Вам мою кровь. Не откажите старому бойцу!
Манчо кивнул.
Из груди человека, сидевшего рядом, вылетела знакомая птичка.
С потолка уже сходил другой пёс.
Он почтительно подождал, чтобы Бесерильо вознёсся обратно на потолок,
а затем подошёл и встал, сложив руки на груди.
Пусть этот бой принесёт Вам удачу, сеньор Манчо!
Пусть непобедимый Митра, бог Солнца, дарует Вам победу!
Меня зовут Кустос. Я был боевым молоссом в пятом легионе Жаворонков.
Я охранял лагеря, сопровождал конницу, бился бок о бок с римскими солдатами.
В стычке с кельтиберами и лузитанами
я один удержал мост Понс Эмеритенсис. Это было в Эмерите-Августе,
и ни кельтиберы, ни лузитаны не смогли войти в город!
Была зима. На чёрных ветках белел снег,
а лёд под мостом был весь красен от крови.
Я знал вкус этой крови, потому что каждая её капля
побывала в моей пасти!
Сеньор Манчо, Ваши клыки ещё недостаточно крупные,
хотя Вы и владеете ими с божественным искусством.
Я предлагаю Вам мои клыки. Посмотрите, какие они белые!
Знаете ли Вы, сеньор Манчо, сколько красной крови нужно,
чтобы так выбелить клыки?
Манчо кивнул.
Птичка летала кругами по просторному кабинету доктора Риваса.
За Кустосом уже стоял кто-то другой,
девочка-подросток в золотисто-белом, как свежие сливки, балахоне.
Тонкие косички были заплетены вокруг её темени.
На шее у неё было ожерелье из клыков и жемчужин.
Топкие глаза смотрели, не мигая, на Манчо.
Длинная флейта была у неё в правой руке.
Птичка несколько раз облетела вокруг её лица,
и с каждым кругом глаза девочки менялись –
они стали сначала голубыми,
потом зелёными,
а потом фиолетовыми.
Последний цвет волновал Манчо
и не давал его дыханию остановиться.
Манчо, меня зовут Капса.
С меня начался твой род. Я была огромной, опасной собакой.
Я помню охоту на медведей и волков,
я помню варваров с разорванными глотками,
я помню пыльный римский цирк,
и рукоплескания мужчин и женщин,
и цветы, и кровь, и латынь.
Я одна вышла против трёх бестиариев,
и никто из них не вернулся к своей чечевичной похлёбке.
Вот мой шрам после той битвы!
Девочка показала Манчо флейту.
Это было в Эмерите-Августе,
и сам Император Октавиан Август погладил меня по лбу,
и на нём появилось вот это белое пятно.
Девочка засмеялась и показала Манчо свой лоб,
действительно, круглый и белый.
Голос девочки журчал изумительно богато,
как множество голосов, говорящих вместе.
Манчо, мой сын и моя кровь!
Мне нечего тебе дать,
не умалив тебя этим даром,
потому что я вся – в тебе.
Матвеич скоро сделает ошибку,
он ослабит челюсти,
чтобы перебросить их на твою шею.
Ты же вывернись и
вырви ему губы!
А когда он запрокинет от боли голову,
вцепись ему в горло!
Иди ко мне, Манчо. Я поцелую тебя.
Иди, не заставляй свою бабку ждать,
шепнул доктор Ривас.
Она этого очень не любит.
Манчо спрыгнул с подоконника,
приблизился к девочке и наклонился.
Она поцеловала его в лоб.
Ступай, внучок! Передай Матвеичу физкульт-привет от меня!
Девочка снова засмеялась,
поднесла флейту к неровно изогнутым карминовым губам
и резко дунула в неё,
и тут же фиолетовый свет от лампы ударил в глаза Манчо.
Он больше не хрипел.
Морда была вдавлена в пол,
а Матвеич наседал, наседал, и клацал, и шамкал.
Но Манчо успокоился и ждал.
Чувствуя, что щенок не движется,
Матвеич допустил ошибку,
стоившую ему жизни.
Всего лишь на долю мгновения
он выпустил череп Манчо,
чтобы перехватить ему шею,
и Манчо, внезапно ожив, метнулся, как молния,
вывернулся, и со всей силы, точно и метко
рванул Матвеича за губы, и выдрал их,
раскрыв ему зубы.
Казалось, морда тренера забелела
жуткой, отвратительной улыбкой.
Он завыл, завизжал,
поднялся на задние лапы,
задрал голову –
и тут Манчо, всё ещё со шмотьями губ в пасти,
ринулся и вцепился в горло Матвеича.
Тот закрутился, запрыгал,
но было уже поздно.
Клыки Манчо всё глубже и глубже впивались в трахею Матвеича,
из которой густо хлынула кровь.
Морда, шея, грудь Манчо были все залиты этой кровью,
но щенок урчал, вгрызался в мягкое, мерзкое мясо врага.
Матвеич упал набок и задрыгал задними лапами.
Манчо перевернул его на спину и теперь, сидя верхом на Матвеиче,
рванул ему горло изо всей силы,
и выдрал кадык, оставив на его месте зияющую, сочную дыру.
Матвеич больше не визжал. Матвеич сдох.
Моль билась о лампу. Занавеска шуршала от ветра.
Манчо стоял, угрюмо опустив морду,
весь залитый кровью и слюной.
Он рычал, рычал и не мог остановиться.
Он чувствовал, что сейчас внутри него что-то лопнет.
Не было ни усталости, ни боли,
только это сырое, бесконечное рычание,
исходившее из него,
как из покинутого колодца.
Белая занавеска отделилась от балкона
и начала двигаться в комнату.
Это была другая собака, белая, высокая,
покрытая синими пятнами,
на длинных лапах. Она едва двигала ими.
Она колебалась на ветру. Лапы мягко ступали на пол,
одна за другой, как лучи далёких прожекторов
с кораблей, стоящих на якоре в открытом море.
У собаки была продолговатая морда, лиловые губы
и красные, очень красные, как две спелые вишни, глаза.
Собака грустно взглянула на Манчо
и, переступив через мёртвую дону Жозепу,
двинулась к спальне Аниточки.
Моль нашла, наконец, лампу,
и ударилась о неё,
и обожглась, и упала на стол.
Манчо пошёл к белой собаке.
Его шатало. Лапы едва двигались.
Шкура кусками висела на его груди,
он слышал запах собственного мяса.
Рычание в колодце прекратилось.
Манчо оскалился и шагал молча.
Мёртвый Матвеич остался позади,
мёртвая дона Жозепа лежала слева.
Белая собака дошла уже до мёртвого Хорхе,
который перегораживал спальню,
и начала спокойно, даже изящно переступать через него.
Тогда Манчо, непонятно откуда взяв силы,
прыгнул и укусил собаку за левую заднюю лапу,
но клыки его прошли через что-то податливое, мягкое,
как размоченное в молоке печенье.
Собака даже не дёрнулась. Клыки Манчо провалились
в куртку Адидас,
надетую на Хорхе,
белый испод которой уже покраснел от крови.
Лапа собаки, не тронутая клыками Манчо,
поднималась над Хорхе,
переступала через него.
Тогда Манчо вцепился в длинный, тонкий, как у крысы, хвост.
И опять его клыки соскользнули, не причинив твари никакого вреда.
Собака была уже в спальне
и двигалась к постели Аниточки.
С моря раздался корабельный гудок,
похожий на звук флейты,
и Манчо, не чувствуя своего тела,
скуля и качаясь,
переполз через Хорхе
и, скользя мокрыми, изувеченными лапами по полу,
приблизился к белой твари,
которая уже взбиралась на постель.
Сам взвизгивая от мучительной боли,
ослабевшими, немыми челюстями
Манчо кусал и кусал собаку,
но всё было бесполезно.
Клыки Манчо соскальзывали вниз,
оставляя на белой шкуре синие пятна.
Но Манчо не сдавался.
Вздохнув несколько раз,
он ухватил собаку за бедро
и начал, тряся мордой из стороны в сторону,
рвать шкуру.
Измождённое тело работало само,
отнимая последние силы у лёгких и сердца.
И шкура, наконец, подалась,
но медленно, как туман, ранним утром сползающий с холма.
Собака повернула голову
и всё так же грустно посмотрела на Манчо.
У неё был человеческий лоб с морщинами,
красные глаза глубоко сидели в лице.
Голова качалась на плечах
беспорядочно, плавно,
как буй на поверхности моря.
Манчо, уже ничего не чувствуя,
уже едва дыша,
тащил и тащил собаку с кровати,
но топкое, липкое тело
не отвечало на его движения.
Всё. Сил больше не было. Дыхания больше не было.
Остался сиплый свист.
Манчо падал, падал на пол.
Посыпались листья в саду. Когда деревья умирают, они становятся похожими друг на друга. Хорхе взял маленького Манчо и понёс его топить. Вот ведро с тёплой водой. В этом ведре только что полоскали кровавую тряпку,
которой мыли пол после собачьего боя. Мёртвых собак оттаскивают крюками,
обливают керосином и сжигают. А тех, что ещё живы,
добивают этими же крюками,
но не из жалости, а чтобы не привлекать прохожих и полицию.
Хорхе наклоняет маленького Манчо к воде.
Манчо видит отражения лиц доны Жозепы, самого Хорхе, Эулалии, Матвеича.
Как они все поместились в одно ведро? И Манчо сейчас туда поместится.
И Манчо сейчас успокоится, и заснёт,
и поднимется на потолок в кабинете доктора Риваса,
ресницы которого похожи на рыжие крылья.
Птичка сидит на подоконнике, склонив головку,
и глядит на Манчо. Впервые в жизни Манчо понимает,
что он – не эта птичка. А это значит, что он – ни одна из этих вещей,
окружающих его. А это значит, что он – ничто, что его нет.
Белая собака уже повернула морду обратно к Аниточке,
уже поставила передние лапы ей на грудь.
Изо рта собаки течёт кровавая слюна.
Дёсны у неё багровые, сморщенные,
как вишни, ещё висящие на голых ветках,
когда падает первый снег.
Смерть, смерть.
Белые клыки белой собаки.
Белая шерсть белой собаки.
Белый Манчо в белом ведре.
Птичка спорхнула с подоконника и села Манчо на голову,
прямо на белое пятно,
помнящее ладонь Императора Октавиана Августа.
Манчо поднимает глаза. На мгновение всё, всё становится предельно ясным.
Не остаётся больше никаких тайн, ни собачьих, ни человечьих.
Как всё это было просто, до смешного просто,
и сейчас я это скажу. Не надо! Доктор Ривас поднимает палец к губам.
На очках доктора Риваса нет стёклышек.
Не говори ничего! Просто смотри!
Птичка взлетает, стремительно, юрко,
и, вытянувшись, как золотой серп,
шаркает по голове белой собаки.
Макушка отваливается,
падает сначала на одеяло,
потом на пол.
И это не макушка уже,
но пакет от капельницы.
Пакет падает на пол,
и разбивается,
и растекается до самого окна.
Белая собака отнимает сначала одну лапу
от груди Аниточки,
потом вторую.
Белая собака медленно сползает с кровати.
Манчо лежит на боку.
Манчо прерывисто, тяжело дышит.
Его язык вывалился и касается пола.
За окном встаёт солнце,
такое же красное, как и глаза белой собаки,
но в солнце нет зловещего блеска.
Вот уже деревья во дворе порозовели,
вот уже шелест их стал тяжёлым от жидкого кармина,
а потом и вовсе затих.
Величественно, бесшумно
солнце вступает в спальню.
Рама окна сначала чернеет крестом,
а потом растворяется.
По стенам вокруг окна течёт кармин.
Белая собака сползает на пол и лакает
белую лужицу.
Но вот, кромка лужицы
становится красной, как стены,
и постепенно жидкость меняется,
розовеет, алеет,
и огненный цвет полосками
бежит к пасти белой собаки,
и касается её синего языка,
и даёт ему свой цвет,
и растекается по морде,
и делает морду красной,
и доходит до глаз,
и потопляет глаза.
И вот уже красные полосы
бегут по телу собаки,
и она вся становится красной.
Лужица касается и языка Манчо,
и восходит по языку в пасть,
возвращая ей кровь и цвет.
Манчо поднимает глаза.
Нет уже белой собаки.
По всему полу блуждают красные пятна,
они взбираются на постель
и бродят по спящей девочке.
Манчо и залит, и согрет красным светом.
Как тихо, как тихо.
Солнце поднимается выше,
и освобождает листья деревьев от бремени кармина,
и листья все сразу начинают шелестеть,
и красные пятна светлеют, золотятся.
Теперь уже всё в спальне светло.
Лампа меркнет.
Моль, внезапно ожив,
поднимается спиралькой к самому потолку
и тоже становится пятнышком света.
Начинают петь птицы. Дует ветер.
Нос Манчо уже чувствует солёный запах моря.
Щенок дёргает сначала одной лапой,
потом другой. Потом он встаёт и садится.
Он мотает головой.
Манчо, иди сюда!
Это звучит слабый, едва слышный голос Аниточки.
Манчо бросается к постели.
Тонкая, золотистая от света рука
спускается и гладит его по носу, по ушам, по голове.
Манчо тоже лижет руку,
лижет пальцы, ладонь, запястье.
Всё в нём трепещет, исцеляется, оживает.
Солнце уже совсем наполнило комнаты,
и трупы доны Жозепы, Хорхе, Эулалии, Матвеича
начинают подрагивать на свету,
как свежий холодец,
и растворяются, и пропадают навеки.
Цветы сыпятся с Манчо,
оставляя после себя нетронутое тело.
Нет больше ран, нет больше ни слюны, ни крови,
ни потной, стальной жестокости.
Манчо лижет руку девочки.
Манчо скулит.
Суда снимаются с рейда. Деревья тянутся к небу.
Небо опускается к деревьям.
Вот они встречаются, и деревья наполняются лазурью,
а лазурь покрывается листьями.
Открывается входная дверь.
На пороге стоит доктор Висенте в белом плаще.
Ах, ангелочки вы мои! Морено, ты где? Морено!
Дед в соседней комнате кряхтит,
ворочается, просыпается.
Морено, ты чего дверь не закрываешь? И внучка у тебя голодная!
С утра печенье? Ты совсем рехнулся?
В голосе добряка Висенте слышны слёзы.
Аниточка, действительно, взяла со столика мантекадо,
развернула белую обёртку и жуёт.
Манчо тоже хочет печеньку. Манчо скулит и машет хвостом.
Аниточка даёт и ему кусочек. Манчо урчит и хрустит.
И потом вдруг такая невыносимая радость охватывает его,
что Манчо подпрыгивает несколько раз
и, подбрасывая, как лошадка, задние лапы,
несётся в зал. Там он поднимает заднюю лапу
и гордо надувает целую лужу,
прямо посередине зала,
а потом крутится, крутится,
врезается в ноги деда Морено,
который стоит, держась за дверной косяк,
всё ещё боясь верить, всё ещё думая, что он спит.
Аниточка смеётся
и тянет вверх порозовевшие руки,
как прорастающее деревце.
Манчо вылетает на балкон и, просунув морду сквозь решётку,
начинает выть и лаять. Я спас девочку! Я девочку спас! Я, сеньор Манчо! Это сделал я! Девочку спас! Аниточку! Это я, сеньор Манчо! Вы так и знайте!
Внизу, по дороге, едет голубая машина.
Водитель, полный молодой человек,
повернув голову, глядит на Манчо.
Рядом с ним красивая женщина красит губы.
Это длится лишь пару мгновений. Машина уносится прочь.
Шелестят, шелестят листья. Дует ветер,
и груши в саду деда Жоана падают, падают с голых веток,
и стучат о землю, и в небе слышат этот стук.
Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.