Александр Данилевский. «Возобновленная тоска» Бориса Дикого и «Три столицы» В. В. Шульгина

Публикатор: Поэзия.ру
Отдел (рубрика, жанр): Альманах «Тредиаковский»
Дата и время публикации: 11.10.2025, 10:23:50
Сертификат Поэзия.ру: серия 339 № 192165

Напомним: «Борис Дикой» – псевдоним Бориса Владимировича Вильде (8.07.1908 – 23.02.1942) [1]. Поэт, прозаик, журналист, литературный критик Русского зарубежья, заметный французский филолог и этнограф, он родился под Петербургом. После смерти отца в 1913 г. мать увезла Бориса и его сестру на свою родину – в дер. Ястребино Ямбургского уезда Петербургской губернии (ныне – Волосовской р-он Ленинградской обл.). После Октября 1917 г. семейство перебралось в Эстонию. В 1920 – 26 гг. Б. Вильде учился в Тартуской русской гимназии, в 1926 – 27 гг. – на физико-математическом факультете Тартуского университета. В «конце сентября или в начале октября 1927 г. <он> тайно отправился в Советскую Россию через Чудское озеро на лодке <…> В октябре находился под стражей в тюрьме города Гдова. В феврале 1928 опять же тайно вернулся в Эстонию. За незаконное пересечение границы он в марте 1928 был оштрафован <…>» [2]. В середине лета 1930 г. Вильде уехал через Латвию в Германию, в которой провел свыше 2 лет, живя в Берлине, странствуя, выступая перед немцами (в Веймаре и Йене) с лекциями о современной русской культуре и одновременно сотрудничая в русской эмигрантской периодике [3]. В самом конце 1932 г. он перебрался в Париж. Там вошел в круг «русских монпарнасцев», принимал участие в заседаниях поэтической группы «Кочевье» и литературно-художественного объединения «Круг», печатался в эмигрантских журналах [4]. В июле 1934 г. женился на Ирэн Лот, дочери французского историка-медиевиста Ф. Лота и русского филолога-романиста Мирры Лот-Бородиной. В 1936 г.стал сотрудником реформированного парижского Музея этнографии (и летом 1937 г. по его поручению ездил в Печорский край Эстонии «собирать материалы о сету, осколке эстонского народа, в культуре которого причудливо сочетались язычество и православие» [5]; в 1938 г., возвращаясь из научной командировки в Финляндии, вновь побывал в этих местах). В 1939 г. Вильде был мобилизован во французскую армию, в 1940 г. попал в плен к гитлеровцам, бежал и в июле того же года возвратился в оккупированный Париж. В марте 1941 г., после семи месяцев активного участия в Сопротивлении, был арестован оккупантами и менее чем через год казнен. Смерть принял мужественно. В 1946 г. в журнале “Europe” (Nr 5) в сокращенном виде был напечатан его «Диалог в тюрьме», позднее – его письма к жене [6]. Ш. де Голль посмертно наградил Б. Вильде медалью Сопротивления; его имя присвоено парижскому Музею Человека (Musée de l’Homme) и одной из улиц французской столицы. Дважды (1965, 1985) ему посмертно присуждались государственные награды СССР.

В свою очередь, «Возобновленная тоска» – повесть, наскоро написанная Вильде в Берлине весной 1931 г. [7] и в июне-июле того же года опубликованная в 19-ти номерах эмигрантской газеты «Руль» [8]. Как можно заключить из писем Вильде к матери, повесть в значительной мере была тем, что ныне принято именовать «коммерческим проектом»: она создавалась прежде всего в расчете на гонорар, необходимый для переезда автора во Францию. Разумеется, это и другие обстоятельства не могли не сказаться на качестве произведения, – приходится согласиться с мнением проф. С. Г. Исакова, писавшего по этому поводу: «<…> полудетективная повесть “Возобновленная тоска” была, по существу, первым законченным крупным эпическим произведением молодого Вильде, что и дает о себе знать: это проза далеко не высшей художественной пробы с элементами мелодраматизма, некоторой искусственностью в развитии действия и известной схематичностью образов. При всем том сюжет повести скроен бойко. Отдельные персонажи отображены вполне убедительно. Это в частности, относится к одному из главных героев – эмигранту Михаилу Аркадьевичу Руковишникову <sic!>, большому “специалисту” по части дам, чья былая потенция, увы, слабеет» [9].

Вместе с тем повесть Вильде крайне любопытна с точки зрения ее технического исполнения – прежде всего, своими подтекстами: своей прототипической основой (в обоих ее центральных персонажах – Олоньеве и Рукавишникове – опознаются черты биографии, внешнего облика и личности В. Сирина-Набокова) и интертекстуальными связями. На анализе этих последних мы и намерены сосредоточить внимание в предлагаемой статье. Однако вначале напомним фабулу повести, воспользовавшись для этого двумя ее пересказами, предложенными Р. М. Янгировым в его работах об эмигрантском кино и о кинематографическом контексте в литературе русского зарубежья 1920 – 1930-х годов: «Литературная молодежь Зарубежья всерьез увлекалась кинематографом и училась его формальным приемам, следуя урокам новой европейской литературы <…> Герой повести Бориса Дикого <…> “Возобновленная тоска” – бывший гвардейский офицер, попав в Берлин, зарабатывает на жизнь экранным фигурантом <…> Безответная любовь к звезде экрана, с которой героя романа Олоньева свела случайность киносъемки, опускает его на социальное дно <…> Доведенный до последней черты, Олоньев принимает предложение отца своего погибшего друга Рукавишникова вывезти из их родового имения спрятанные фамильные драгоценности и для этого тайно переходит советскую границу. На этом банальный газетный “фельетон с продолжением” резко меняет жанровые характеристики и, наполняясь автобиографическими деталями, неожиданно превращается в вариант набоковского “Подвига”, которого Вильде знать не мог. Пройдя через “окно” на эстонско-советской границе, «и сердцем своим, всем своим нутром почувствовал вдруг бывший гвардии поручик, что он в России, на родине. И что родина его эта – Россия – все та же, что и прежде, – царская ли, советская ли – она все та же непонятная и родная, чуждая и близкая страна.

И еще почувствовал он, что он русский, что всей своей душой принадлежит он этой стране – изменившейся и в то же время страшно неизменяемой. И что связь между ними крепче жизни и слаще смерти.

Так почувствовал гвардии поручик Олоньев, аристократ, непримиримый враг большевиков, перешедший тайно границу с преступными, по законам этой страны – намерениями и с заряженным револьвером в кармане. Человек, для которого эта страна имела лишь один приговор – смерть…

И сердце его забилось сильнее. Но не от страха, а от сладкой печали свидания с родиной” <…>» [10]. «После того как Олоньеву удалось найти сокровища, его арестовывает “тов. Настасья” – партийка, бывшая чекистка и “предколхоза имени Розы Люксембург”, организованного на руинах рукавишниковского имения:

“– Ну, зачем пришли? – спросила она резко. – Заговоры устраивать? Россию спасать?

– О нет, – покачал головою гвардии поручик. – Спасать Россию? Какую Россию? Вашей России нам не нужно, а наша Россия – она у нас в прошлом, она у нас всегда…”

В конце концов “тов. Настасья”, а когда-то – Настя, бывшая горничная Рукавишниковых и тайная возлюбленная Олоньева, освобождает лазутчика и помогает бежать. Он возвращается в Берлин и, получив щедрую награду, добивается взаимности кинодивы. Начало их романа автор выстроил по клише голливудских мелодрам. <…> Добившись взаимности красавицы, Олоньев переживает тяжелое разочарование от расхождения искусства с жизнью. Его избранница оказалась не тем божеством, о котором он мечтал, глядя по вечерам на экран, а пустой, холодной куклой <…> Разочарование Олоньева усугубляется, его охватывает неодолимая тоска по России, о которой постоянно напоминают то берлинский снег, то случайное посещение концерта хора донских казаков и т. п. В конце концов он исчезает из Берлина» [11]. «Финал повести тоже кинематографичен, но переводит благополучную голливудскую мелодраму в русский фильм с трагической развязкой. Часовой (“в ночную тьму было не разобрать – был ли то эстонский пограничник или советский”) заметил “большое черное пятно, быстро подвигающееся по белому снегу”. Он окликнул перебежчика, но тот не отозвался:

“Темное пятно на мгновенье остановилось и сейчас же еще скорее задвигалось по снегу. Оно уже совсем было слилось с темной лентой леса, когда замерзшие пальцы спустили, наконец, курок.

Выстрел глухо и далеко прокатился в тишине морозной ночи, и соседний патруль поспешил на тревогу. Солдаты обыскали опушку и нашли уже застывающий на морозе труп. Пуля попала в голову, и тонкая струйка крови, уже заледеневшая, пролегла от высокого лба к узким, покойно сжатым губам. Лицо мертвеца было спокойно. Документов при нем не нашли, и личность его установить не удалось” <…>» [12].

Обратимся, как и было обещано, к проблеме «чужого слова» в «Возобновленной тоске» (далее – ВТ), но не кинематографического, а беллетристического. В этой связи прежде всего отметим игровую основу интертекстуальности в повести, явствующую уже из вышеприведенного пересказа Р. Янгирова. Особенно она заметна (и это, конечно, не случайно!) в организации перекличек текста с русской классикой и фольклором. Так, в частности, в подчеркнуто игровом ключе переосмыслен Диким мотив сказки о Кощее Бессмертном (а именно: «матрешечный» принцип сокрытия иглы с Кощеевой смертью) – в эпизоде, где Рукавишников-старший открывает отправляющемуся в СССР Олоньеву тайну места, хранящего его фамильные драгоценности, возвращение которых и должно обеспечить продление сексуальной жизни этого шестидесятилетнего лавеласа: «– Ожерелье, перстень и серьги – все вместе – зашиты в кожаный мешочек, а мешочек положен в железную шкатулку. Шкатулку же спрятал я, – Рукавишников таинственно поднял пухлый свой указательный палец, – спрятал я в гробу моей покойной жены.

Бывший гвардии поручик невольно передернул плечами, а Михаил Аркадьевич самодовольно усмехнулся и потер мясистые ладони <…>» [13].

Еще более показательна в указанном плане ироническая перекличка ВТ с «Преступлением и наказанием» Достоевского. Она инкорпорирована в описание подготовки Олоньева – уже на территории «колхоза имени Розы Люксембург» – к извлечению драгоценностей из гроба двенадцать лет как упокоившейся рукавишниковской супруги: «Дорога на кладбище шла через парк. Но Олоньев, сделав круг, завернул сначала на скотный двор и оглянулся. Кругом не было видно ни души – все работали на покосе, или же прятались в тени от июльского солнца. Он заглянул в открытые двери сарая и отыскал там в углу острый и тяжелый заступ. Оглянувшись еще раз, он решительно перекинул его через плечо и, пройдя парк, спрятал его в кустарник за чугунными воротами» (10 июля. № 3227. С. 3). Приведенный эпизод с очевидностью корреспондирует с ситуацией в Части I-й романа Достоевского, где Раскольников крадет топор, которым позднее убьет старуху-процентщицу (ср.: «Он остановился в раздумье <…> под воротами, прямо против темной каморки дворника, тоже отворенной. <…> Из каморки <…> что-то блеснуло ему в глаза… Он осмотрелся кругом – никого. На цыпочках <…> сошел вниз <…>, <…> бросился стремглав на топор <…> и вытащил его из-под лавки <…>; тут же <…> прикрепил его к петле, обе руки засунул в карманы и вышел <…>; никто не заметил! <…> Этот случай ободрил его чрезвычайно» [14]). Ситуация эта Диким иронически спародирована: в отличие от Раскольникова (зарывшего, напомним, отнятые у убитойценности в землю, под камень), Олоньев крадет не орудие убийства, но инструмент для извлечения из земли гроба с останками Анны Андреевны Рукавишниковой (имя-отчество, отметим, тоже весьма «литературные»: отсылают и к героине гоголевского «Ревизора», и к Анне Ахматовой) – и с вложенными в него же драгоценностями.

Весьма очевидны переклички ВТ с «Воскресеньем» Толстого: история взаимоотношений Настасьи и Олоньева представляет собой откровенную перелицовку отношений князя Нехлюдова и Масловой. Как и Катюша, юная Настя занимает в доме Рукавишниковых некое не совсем определенное положение: не то прислуга, не то приемная дочь; подобно Нехлюдову, Олоньев приезжает в имение из столицы – в качестве желанного гостя (правда, в отличие от толстовского героя, он сразу появляется в тексте уже с погонами на плечах) [15], и незамедлительно привлекает к себе внимание юной девушки. Разумеется, и у них вспыхивает любовный роман, завязываются интимные отношения, затем они вынужденно расстаются и на долгое время забывают друг о друге – до той поры, пока обстоятельства не вынудили их вспомнить о совместном прошлом [16].

Как видим, до сего момента повествование Дикого довольно точно следует за толстовским, после же него разворачивается игра молодого писателя с претекстом – как правило, по принципу инверсии, «от противоположного»: оказывается, что за истекшее время связавшая (как и Маслова – после ее осуждения) свою жизнь с революцией Настя сделала неплохую карьеру – превратилась в «крепкого советского хозяйственника» и лидера коммунистов на селе (см.: «Вихрь революции, перевернувший внезапно всю веками уложенную жизнь и перепутавший все отношения между людьми, создал не мало сказочных и невероятных биографий. Под этим же буйным знаком революции проходила и судьба товарища Настасьи.

Детство в Рукавишникове – сомнительное и задумчивое положение полубарышни-полугорничной – принесло в свое время Насте много горьких минут и заставило ее <…> пристальнее вглядываться в жизнь и жаждать самостоятельности. <…> энергия и стремление к независимости, самостоятельности скопилась в упругом и женственном теле Насти и нашли себе выход в революции.

Юный роман с Олоньевым – роман короткий и бòльный – был первым крупным переживанием в Настиной жизни, сделавшим из маленького мечтательного подростка женщину. После отъезда молодого корнета стало еще труднее выдерживать патриархальный уклад жизни в Рукавишникове, и судьба пошла ей навстречу. <…> ласковая Анна Андреевна отослала ее в Петербург, в школу сестер милосердия. <…> После нескольких месяцев скучной школы началась утомительная работа по лазаретам и госпиталям. При первой возможности Настя устроилась на фронт, но даже самоотверженная работа под гром орудийной стрельбы захватила ее не вполне. И только когда началась революция и серые солдатские шинели потянулись длинными эшелонами с <…> фронта обратно, – нашла Настя свою дорогу. Вместе со своим любовником – солдатом из интеллигентных рабочих, убежденным коммунистом – вернулась Настя в столицу, разукрашенную сотнями метров красного полотна. Тогда же вступила она в партию и стала товарищем Настей, позже товарищем Настасьей.

Настали трудные, голодные времена, пришла гражданская война – она все больше и больше сливалась с партией и революцией. Когда же умер ребенок, родившийся невпопад в голодный тысяча девятьсот двадцатый год, и на <…> фронте был убит муж, товарищ Настасья отдала все свои силы всецело РКП(б.). Она работала в ЧК, носила кожаную куртку и револьвер и не раз расстреливала собственноручно буржуев, контрреволюционеров и просто подозрительных, уверенной рукой поднимая меткий парабеллум.

Когда кончились времена военного коммунизма и пришла полоса нэпа, тов. Настасья не отпала от революции и партии, как это случилось со многими, что искали в вихре восстания царства крови и наркоза героизма. Она научилась считать, говорить речи и писать доклады, и талантливая и честная работница <…>, она быстро выдвинулась и в течение нескольких лет занимала последовательно ряд ответственных постов в столице и в провинции.

Годы самоотверженной и непрерывной работы сделали свое, и наконец тов. Настасья почувствовала потребность в отдыхе. Тогда вспомнила она свою родину и старого деда <…> и, взяв отпуск, поехала на лето в Рукавишниково. Она приехала на два месяца и оставалась здесь уже два года <…> Под ее руководством колхоз имени Розы Люксембург, совсем было погибший от неумелого хозяйничанья, снова встал на ноги. Она тормошила центр, выписывала машины, руководила партбюро, обличала вредителей и заставляла ленивых и безучастных колхозников проводить волей-неволей в жизнь инструкции партии. Собственно говоря, товарищ Настасья была диктатором в колхозе <…>, и даже поседевшие от старости и мудрости мужики беспрекословно подчинялись ее авторитету» – 10 июля. № 3227. С. 3).

Олоньев же тем временем (в отличие от толстовского героя) утратил буквально все, даже отечество, когда же он тайно возвращается в него, то попадает в зависимость от доброй воли своей былой возлюбленной, решающей – жить ему или умереть. Непосредственно перед принятием Настей этого судьбоносного решения Диким выстраивается ситуация, предельно демаскирующая (=обнажение приема) как сам факт диалогических отношений ВТ с текстом Толстого, так и принцип, по которому этот диалог строится: «Внезапная краска покрыла матовые щеки Олоньева. “Настя!” – почти крикнул он, и не понять было, звучало ли это слово предупреждением зазнавшейся горничной или упреком прежней возлюбленной.

– Настя! – передразнила она. – Настю ты оставь. Настя – это пятнадцать лет тому назад было, я тебе теперь не девочка-горняшка, которую так, для потехи, соблазнить можно

– Соблазнить, – повторил он с горькой усмешкой. – Я тебя соблазнил?.. Плохая же у тебя память. Не сама ли ты пришла ко мне тогда, в последнюю ночь?» (14 июля. № 3230. С. 5 – 6) [17].

Менее значима и потому менее любопытна перекличка ВТ с чеховским «Вишневым садом», инкорпорированная в изображение деда Насти – Федора, очевидно спроецированного на забытого и оставленного в ставшем чужим доме старика Фирса (см.: «Старик Федор сидел на ступеньках барского дома бывшего имения Рукавишникова – ныне же колхоза имени Розы Люксембург. В этом доме давали некогда пышные балы <…>, в этом доме ступал некогда неслышно по паркету барский камердинер Федор, ожидая пробуждения господ. Теперь же тут помещалась школа, танцовальный зал, управление и партбюро колхоза <…>, и старик был оставлен при доме сторожем.

<…> Старик Федор сидел один, подставляя жаркому солнцу обнаженную лысину, седую и окладистую бороду и глубоко заштрихованное морщинами лицо. <…> И трудно было решить, спит ли он или о чем-нибудь сосредоточенно думает. Впрочем, о чем может особенно думать такой обломок времени, давно уже отживший свой долгий и трудный век? – Живой анахронизм, забытыйпо рассеянности смертью <…>» – 7 июля. № 3224. С. 6). Гораздо интереснее контаминация этой проекции с откровенной проекцией старика Федора же на св. Петра-ключаря [18], актуализирующей для смыслового подтекста ВТ центральную для общеэмигранского сознания мифологему «Россия – утраченный рай».

Наряду с отсылками к русской классике текст ВТ содержит не менее откровенные переклички с произведениями советской литературы 1920-х годов. Привлечение их контекста имеет тот же игровой характер, что и в уже рассмотренных случаях. Так, вполне очевидна обратная связь образа Насти с образом главной героини «Гадюки» (1928) А. Н. Толстого (подразумевается прежде всего вышеприведенный фрагмент «жизнеописания тов. Настасьи», повествующий о ее деятельности в период смены военного коммунизма «полосой нэпа»). В свою очередь, описания сексуальной жизни и сопутствующих переживаний героини в пору ее руководства колхозом [19] прямо-таки заставляют соотнести их с идейными, сюжетными и психологическими коллизиями гладковского «Цемента» (1925) и сейфуллинской «Виринеи» (1924), – соотнести, но отнюдь не отождествить с ними!

В этом же пародийно-игровом (инверсированном) ключе переосмыслена в ВТ сюжетная завязка повести все того же А. Н. Толстого «Голубые города» (1925), затрагивающая проблемы омоложения человеческого организма и рационального расходования людских ресурсов при социализме [20].

Наибольший интерес в указанном плане представляют собой сложные и многогранные диалогические отношения ВТ с романом И. Ильфа и Е. Петрова «Двенадцать стульев» (1928) [21], однако рассмотрение их слишком обширно и потому должно составить тему отдельного исследования. Исключительно для демонстрации их тотального характера упомянем две мелкие, но показательные детали: никогда не существовавший в реальности револьвер парабеллум (парабеллумы – только пистолеты!), которым Дикой (вряд ли по недомыслию!) наделил свою героиню (см. выше [22]) и который он очевидно позаимствовал из памятного Остапова посула Кислярскому [23]; а также фамилию «Михельсон», под которой, напомним, был вынужден жить с подачи Бендера Воробьянинов [24], и которая отыграна в ВТ в финале описания перехода Олоньевым советско-эстонской границы [25].

Переклички ВТ с «Двенадцатью стульями» призваны – помимо всего прочего – нацелить читателя повести на наиболее важный для ее автора текст-ориентир, претекст, написанный и изданный в эмиграции, но, при этом, не совсем беллетристического свойства, – на мемуарную книгу В. В. Шульгина «Три столицы», в самом нач. 1927 г. изданную в Берлине [26], наделавшую много шума среди эмигрантов [27] и вызвавшую резонанс в СССР [28]. Лишь с учетом сложного взаимодействия повести с нею становится до конца понятной прагматика всех перечисленных нами интертекстуальных связей ВТ. На описании механизма этого взаимодействия мы и сосредоточимся в первую очередь.

Начать следует с описания непосредственной подготовки Олоньева к переходу границы. С этой целью он заблаговременно приехал в приграничную Нарву: «У каждого города свое лицо. Лицо Нарвы – серое, неприветливое. <…> Маленький пограничный город – <…> где люди спиваются, сходят с ума или кончают с собой.

С Игорем Андреевичем, впрочем, не случилось ни того, ни другого, ни третьего. Он прожил в Нарве три недели и за этот срок сделал два дела – во-первых, разыскал надежного проводника и, во-вторых, оброс черной жесткой щетиной, от чего лицо его сделалось много старше.

<…> серая тишина Нарвы действовала на него успокоительно. Без цели бродил часами по забавным провинциальным улицам и было ему непривычно и вместе с тем странно хорошо слышать русскую речь прохожих и читать русские вывески – в этом старом городе, больше русском, чем эстонском.

На двадцать второй день своего пребывания в Нарве Игорь Андреевич в высоких сапогах и русской рубахе, под потрепанной кожаной тужуркой, выехал за город, в простой тряской телеге, рядом с загорелым и бородатым эстонцем – владельцем одного из пограничных хуторов.

На хуторе они застали уже проводника <…>

– До вечера спите, – коротко сказал он Олоньеву, окинув его равнодушным взглядом» (5 июля. № 3223. С. 10). Такого рода изображение отнюдь не столь безрадостной в описываемую эпоху Нарвы понадобилось Дикому для моделирования диалогических отношений ВТ с «Тремя столицами», конкретнее – с изображением приграничного (но на юго-западном направлении) города, в котором alter ego Шульгина готовился к переходу границы с СССР, и с описанием этапов самого этого перехода, – сравним: «Я просидел около полутора месяца <sic!> в городе Ровно, зарастая бородой. <…> Через месяц, когда я смотрелся в зеркало, передо мной было лицо, которое я сам бы узнал только с величайшим усилием <…> Постепенно я изменял и свой костюм, что в Ровно весьма удобно. В этом городе ясно чувствуется дыхание России, а потому я носил высокие сапоги, короткое пальто на баране и каракулевую потертую шапку» [29]. И далее: «Наконец, вечером, в сумерках, мы приехали на конечную станцию <…> Остальное мы должны были сделать на лошадях»; еще чуть далее: извозчик «в тяжелых местах шел пешком, подбадривая на неизвестном языке одинокую лошадь» [30]; «Мне сказали, что переход состоится в таком-то часу ночью и что надо: ждать, закусывать и пить чай…» [31]

Дикой весьма прихотливо взаимодействует с шульгинским текстом: отсылки к нему распределены по всей ВТ – вне зависимости от места перекликающихся ситуаций в сюжетно-композиционных структурах обоих произведений. Так, в изображении ближе к финалу ВТ экстремальной ситуации – судьбоносной встречи Олоньева с былой возлюбленной – автор с подчеркнутой настойчивостью педалирует один и тот же мотив: неуклонная решимость Олоньева «дорого продать свою жизнь» понуждает его вновь и вновь браться за револьвер, то приводя его в боевую готовность, то выводя из нее [32]. И сам этот мотив и его акцентация отсылают к такого же рода решимости, неоднократно выказанной alter ego Шульгина в начале его повествования – при тайном переходе границы (см. – в момент, непосредственно перед рейдом, когда «проводник» обратился к повествователю с вопросом: «– У вас игрушка есть?

Я понял и показал ему маленький револьвер.

Он осмотрел его с видом знатока.

– Чудная вещичка! Но это для города хорошо <…> А для нашего дела вот вам: это будет солиднее.

Он подал мне “солидный” браунинг» [33]. Чуть далее: «Я проверил свою “игрушку” и, переставив на “feu”, положил в карман» [34]. Еще далее – при описании движения непосредственно в пограничной зоне: «Справа от нас бежал лес, слева было поле.

Я передвинул предохранитель с feu на sûr <…> И <проводник> прибавил, как бы в пояснение:

– Скверный тут поворот: перекресток…

Я передвинул предохранитель на “feu”. Но скверный поворот миновали благополучно.

Новая дорога пошла полем. Я передвинул на “sûr”» [35]. Еще чуть далее: «Я передвинул предохранитель на “feu”». И, наконец, почти сразу вслед за этим: «И было в этом <в словах «проводника»> столько пренебрежения, что я переставил на “sûr”.

Жидки с револьверами – не так страшно…» [36]).

Отметим и еще одну – концептуальную – перекличку. В начале «Трех столиц» имеется очень важная – наделенная символическим значением – ситуация: по ходу углубления сопровождаемого «проводниками» повествователя в глубь советской территории его охватывает страх – ему начинает казаться, будто он и его спутники безвозвратно заплутали в бескрайних, занесенных снегом российских просторах; страх этот, однако, оказывается напрасным: путников выводят на правильную дорогу знаки-следы творческого преображения человеком дикой природы – телеграфные столбы (см.: «Впрочем, это только мне показалось, что след потеряли бесповоротно. Они же не были ничуть смущены.

 “Столбы!”

Телеграфные столбы, соединенные ариадниной нитью проволоки, какого еще другого следа нужно?

Столбы вещь хорошая <…>» [37]). В pendant к этой ситуации Дикой заставляет своего героя пережить в финале ВТ мучительное воспоминание, окончательно сподвигшее его вновь – на этот раз бесповоротно – вернуться на родину (но, что знаменательно, не летом, как в предыдущий раз, а в зимнее, как в тексте Шульгина, снежное время [38]): «Он пережил уже много берлинских зим, но почему-то эта зима, этот белый от снега день наполнил его сердце безотчетной и непреодолимой тоской. Почему-то вспомнилась ему зима на далекой родине – ухабистая и изъезженная дорога, уходящая в даль, бесконечную даль, телефонные столбы, выстроившиеся вдоль дороги и также уходящие в даль черными человечками, проволока тяжко натянутая от столба к столбу толстым слоем снега, пускающие дымные пуфы трубы – далеко за белыми сверкающими полями направо и налево. “Россия”, – прошептали задумчиво тонкие губы Игоря Андреевича: – “Россия”. И в сердце его была непереносимая боль» (19 июля. № 3235. С. 6).

Очевидно: книга Шульгина для Дикого – нечто большее, нежели объект иронического переосмысления в ВТ, – момент пародии здесь напрочь отсутствует. Налицо принципиально иное – момент солидаризации с Шульгиным и с представленной тем в «Трех столицах» концепцией. В этом убеждает подчеркнутое сходство – даже в тональности изображения! – сцен первого непосредственного контакта героя ВТ и повествователя из «Трех столиц» с первым встреченным ими советским человеком. У Шульгина читаем: «<…> это были первые люди СССР.

Приближалась рыжая лошадь, кудлатая, ступающая по снегу размашистой рысью. Льняная грива, не чесанная со времен Ильи Муромца, метнулась в глаза. Я не успел найти в ней “печать страдания”.

А я искал их, страданий…

<…> Что было в нем “нового”?

Шлем! “Буденовка”, как я узнал после, это называется. Она вошла в широкое употребление. Это не был солдат, просто крестьянин. Буденовку очень носят.

<…> и я увидел первое русское лицо. Он был в шлеме, измятом и затрепанном, с болтающимися наушниками, в кожухе и валенки. Полулежал в простых санях.

Лицо?

“Обыкновенное”… Давно немытое.

<…> То, что называется, – корявый мужичонок.

Такой, какой он был от века» [39]. А вот – «отголосок» данного изображения в ВТ: «Игорь Андреевич зашагал на Муравейно.

<…> Откуда-то издалека слышалась песня – высокий и протяжный женский голос старательно выводил тягучий мотив, несколько других, тоже бабьих тонких голосов, подхватывали. Навстречу Олоньеву протрясся стоймя в дребезжащей телеге курносый парень в лихо заломленной набекрень фуражке, с цигаркой в зубах. И запах махорки, едкий и в то же время такой родной и близкий Игорю Андреевичу, запах махорки, терпкого лошадиного пота и смазных сапог обдал его и защекотал ему ноздри.

И сердце своим, всем своим нутром почувствовал вдруг бывший гвардии поручик, что он в России, на родине. И что родина эта – Россия – все та же, что и прежде, – царская ли, советская ли, – она все та же непонятная и родная, чуждая и близкая, страна» (7 июля. № 3224. С. 6).

Насыщенность изображения советской жизни в ВТ отсылками к современной советской беллетристике призвана обеспечить его достоверность, тогда как подсветка его же (изображения) контекстом русской литературной классики имеет своей целью подспудно утвердить тезис, подхваченный Диким у Шульгина, – тезис о неизменности русской жизни несмотря ни на какие революционные катаклизмы и вопреки им: «<…> а жизнь входит в старые русла при новых властителях» [40]. Этот тезис Дикой утвеждает в своей повести и имплицитно, и непосредственно (см.: «Он <…> сидел неподвижно, вспоминая ту странную, по-новому неведомую и в то же время непонятно неизменяемую страну» – 18 июля. № 3224. С. 6).

Выразившееся в ВТ особое отношение Б. Вильде к беллетризованному отчету Шульгина о предпринятой им тайной экспедиции заставляет по-новому взглянуть на его собственный переход советской границы – и именно осенью 1927 г. В этой связи напомним, что в самом начале октября 1927 г. большинство русских изгнанников из числа непримиримых врагов большевизма пережило настоящий шок, узнав из заголовков крупнейших эмигрантских газет о том, что «В. В. Шульгин – жертва ГПУ: в Россию его возили чекисты. Книгу “Три столицы” редактировали в ОГПУ» [41]. Надо полагать, что осуществленный Вильде в начале октября 1927 г. (не в сентябре!) переход советской границы явился его спонтанной реакцией на эти скандальные разоблачения и был предпринят для того, чтобы собственными глазами убедиться в правдоподобии изображения современной российской действительности в книге обманутого чекистами и ошельмованного Шульгина. Приходится констатировать: в СССР Б. Вильде увидел именно то, что подсознательно хотел увидеть.

 

 

 

* Предлагаемая статья подготовлена в рамках и при финансовой поддержке гранта SF-projekt 0130126s0: “Eesti tekst vene kultuuris. Vene tekst eesti kulturis” = «Эстонский текст в русской культуре. Русский текст в эстонской культуре».

[1] О нем см.: Adams V. Tartu poisi tähelend // Looming. Tallinn, 1964. Nr. 8. Lk. 1203; Соколов А. Ты предпочитал бороться – победить или погибнуть // Молодежь Эстонии. Таллинн, 1967. 3 дек. № 236. С. 2; Райт-Ковалева Р. Человек из Музея Человека: Повесть о Борисе Вильде. М., 1982; Blomerius R. Koolivennalikult Boris Vildest // Edasi. Tartu, 1983. 30. okt. Nr. 249. Lk. 4; Круус Р. Борис Вильде // Радуга. Таллинн, 1989. № 6. С. 58 – 60; Головенченко С. А. Вильде Борис Владимирович… // Писатели русского зарубежья (1918 – 1940): Справочник. М., 1995. Ч. III. С. 221-223; Ильин Р. Вильде Борис Владимирович… // Русское зарубежье: Золотая кн. эмиграции. Первая треть ХХ века: Энцикл. биогр. словарь. М., 1997. С. 147 – 148; Милютина Т. П. Люди моей жизни. Тарту, 1997. С. 85 – 87 и др.; Борис Вильде. Рижский эпилог / Публ. Ю. Абызова // Балтийский архив: Рус. культура в Прибалтике. Таллинн, <1997>. Т. 3. С. 58 – 109; Письма Бориса Вильде к матери / Вступит. ст. и публ. Б. Плюханова; Коммент. Л. Киселевой // Труды по русской и славянской филологии: Литературоведение IV. Тарту, 2001. C. 282 – 338; Исаков С. Г. Борис Владимирович Вильде // Русская эмиграция и русские писатели Эстонии 1918 – 1940 гг.: Антология / Сост., вступит. ст., биогр. справки и коммент. проф. С. Г. Исакова. Таллинн, 2002. С. 215 – 216; Исаков С. «Ничего подозрительного не замечено»: Новое о Борисе Вильде // Вышгород. Таллинн, 2004. № 5 / 6. С. 15 – 30; Шаховская З. Таков мой век / Пер. с фр. Изд. 2-ое, испр. М., 2008. С. 333.

[2] Исаков С. «Ничего подозрительного не замечено»: Новое о Борисе Вильде. С. 22.

[3] См.: Вильде Б. «Вечером влюбленный на песке морском…» // Полевые цветы. Нарва, 1930. № 1. С. 9; Вильде Б. «Всю ночь пел соловей…» // Полевые цветы. 1930. № 3 / 4. С. 50 (оба стих. воспроизв. в кн.: Русская эмиграция и русские писатели Эстонии 1918 – 1940 гг.: Антология. С. 216 – 217); Вильде Б. Жизнь наша (Отрывок из киноленты из жизни русского студенчества в Юрьеве) // Руль. Берлин, 1930. 30 сент. № 2993. С. 2 – 3 (то же – под назв. «Трое в одной могиле» – было опубл. в журн.: Русский магазин. Таллинн, 1930. № 1. С. 34 – 36; см. также воспроизв. в сб.: Культура русской диаспоры: саморефлексия и самоидентификация. Мат. междунар. семинара. Tartu, <1997>. С. 367 – 372); Дикой Борис. Об-во русских студентов при Дерптском ун-тете (7 ноября 1920 – 1930 гг.) // Руль <далее – Р.>. 1930. 11 нояб. № 3029. С. 4; Вильде Б. Русские в Эстонии (Хуторяне. – «Когда же в Россию?.. – Рыбацкий «кооператив» – Сдвиг к лучшему) // Р. 1930. 5 дек. № 3049. С. 4 (воспроизв. С. Г. Исаковым в журн.: Вышгород. Таллинн, 2004. № 5 / 6. С. 30 – 34); Дикой Борис. Ливы (Волость, претендующая стать государством) // Р. 1930. 18 дек. № 3060.

[4] См.: Б. Д. «Незнакомка» Рильке // Числа: Сб. / Под ред. Н. Оцупа. Париж, 1933. Кн. 9. С. 187; Дикой Борис. Стефан Георге // Встречи: Ежемес. журн. / Под ред. Г. В. Адамовича и М. Л. Кантора. <Париж,> 1934. № 1. Янв. С. 34 – 35; Дикой Борис. «Немного нежности и снисхожденья» // Новь. Таллинн, 1935. № 8. С. 123 (воспроизв. в кн.: Русская эмиграция и русские писатели Эстонии 1918 – 1940 гг.: Антология. С. 217). См. также: Райт-Ковалева Р. Человек из Музея Человека: Повесть о Борисе Вильде. М., 1982. С. 164 – 165.

[5] Круус Р. Борис Вильде // Радуга. 1989. № 6. С. 59.

[6] См. недавнее переизд. по-русски: Вильде Б. Дневники и письма из тюрьмы: 1941 – 1942 / Предисл. Д. Вейон; Послесл. Ф. Бедарида; Пер. М. А. Иорданской. М., 2005.

[7] В этой связи см. в письмах Б. Вильде матери из Берлина – от 14.IV.1931 г.: «Мое главное занятие в настоящее время – философия, помимо того маленько поскребываю пером. Думаю через неделю закончить маленькую повесть, если удастся ее скоро продать, то думаю поехать в Швейцарию, а оттуда во Францию» (Цит. по: Письма Бориса Вильде к матери / Вступит. ст. и публ. Б. Плюханова; Коммент. Л. Киселевой // Труды по русской и славянской филологии: Литературоведение IV. Новая серия. Тарту, 2001. С. 312); от 26.IV.1931 г.: «По всей вероятности я останусь еще целый месяц в Берлине – дней 10 пройдет прежде чем я окончу свою повесть, а потом еще недели две придется прождать в редакции. Надеюсь, что удастся продать и получить кое-что – столько, чтобы смочь уехать» (Там же. С. 314); в письме от 10.VI.1931 г.: «Повесть моя пойдет в “Руле” вероятно в июле или августе. Когда получу оттиски, то пошлю тебе, а то “Руля” ведь ты не читаешь (я тоже!). Плотят они по<->нищенски и еще Бог знает, когда – да с русским языком за границей везде плохо» (Там же. С. 317).

[8] См.: Дикой Борис. Возобновленная тоска: Повесть // Р. 1931. 28 июня. № 3217. С. 6, 9; 30 июня. № 3218. С. 6; 1 июля. № 3219. С. 3; 2 июля. № 3220. С. 5 – 6; 3 июля. № 3221. С. 3; 4 июля. № 3222. С. 5 – 6; 5 июля. № 3223. С. 9 – 10; 7 июля. № 3224. С. 5 – 6; 8 июля. № 3225. С. 3; 9 июля. № 3226. С. 6; 10 июля. № 3227. С. 3; 11 июля. № 3228. С. 5 – 6; 12 июля. № 3229. С. 5 – 6; 14 июля. № 3230. С. 5 – 6; 15 июля. № 3231. С. 3; 16 июля. № 3232. С. 5 – 6; 17 июля. № 3233. С. 3; 18 июля. № 3224. С. 5 – 6; 19 июля. № 3235. С. 6, 9.

[9] Исаков С. «Ничего подозрительного не замечено»: Новое о Борисе Вильде. С. 26 – 27.

[10] Янгиров Р. «Чувство фильма»: Заметки о кинематографическом контексте в литературе русского зарубежья 1920 – 1930-х годов // Империя N: Набоков и наследники. Сб. ст. / Ред.-сост. Ю. Левинг, Е. Сошкин. М., 2006. С. 410 – 412.

[11] Янгиров Р. «Рабы Немого»: Очерки историч. быта рус. кинематографистов за рубежом. 1920 – 1930-е годы. М., 2007. С. 148 – 149.

[12] Янгиров Р. «Чувство фильма»: Заметки о кинематографическом контексте… С. 412.

[13] Дикой Борис. Возобновленная тоска: Повесть // Р. 1931. 5 июля. № 3223. С. 9 – 10. Далее при цитировании ВТ и ссылках на ее текст указываются – непосредственно в основном тексте, в круглых скобках – лишь дата, номер выпуска и страница.

[14] Достоевский Ф. М. Преступление и наказание: Роман в шести частях с эпилогом // Достоевский Ф.М. Собр. соч.: В 15 т. Л., 1989. Т. 5. С. 72.

[15] В этой связи см. в тексте ВТ: «<…> Олоньевы были далеко не так богаты, как Рукавишниковы, но связи и древность их рода – кровных Рюриковичей – позволяли Игорю Андреевичу в свое время относиться даже несколько покровительственно к своему товарищу по Гвардейскому училищу Саше Рукавишникову… И в те времена аристократ с головы до ног корнет Олоньев был желанным гостем в доме Рукавишниковых и даже проводил в их имении лето 1914-го года <…>» (28 июня. № 3217. С. 9).

[16] См.: «Игорь Андреевич сидел, устремив в пространство свои серые глаза. Его тонкие губы, четко очерченные трехнедельной черной бородкой, беззвучно шевелились, шепча это далекое и милое имя. Настя, Настя. Как это мог он забыть? Перед его глазами выплыло вдруг из давнего прошлого девичье, нежно румяное лицо со спущенными черными ресницами. <…> Официально числилась она в доме горничной, но так как была сирота и выросла на глазах барыни, то Анна Андреевна воспитывала ее и баловала, почти как родную дочь… Настя, очаровательный подросток… Сколько же лет было ей тогда, в четырнадцатом году? Шестнадцать-семнадцать, быть может. А ему, тогда еще корнету Олоньеву, только что окончившему военное училище – девятнадцать. И были они тогда влюблены друг в друга: Настя в блестящий мундир и черные усики красивого корнета, а он – в нежный румянец щек и трепетные девичьи ресницы очаровательного подростка. И в любви был он тогда еще робок и неопытен. Только, встречаясь глазами, вспыхивали они оба и отводили взгляды. Да как-то раз июльским вечером встретились они случайно в тихом рукавишниковском парке и долго стояли на песчаной дорожке, взявшись за руки и слушая тишину вечера. И тогда в первый раз нашли горячие губы корнета упругие и такие же горячие Настины, и тонкие усики защекотали нежную девичью кожу. После этого было еще несколько нежных и быстрых поцелуев при случайных встречах – поцелуев, от которых кровь приливала к голове и губы пересыхали… Но о большем юный и в любви несмелый корнет и не думал. И, быть может, так и кончился бы несколькими поцелуями этот летний роман аристократа с горничной… Но когда вдруг разразилась война и оба корнета должны были спешно уехать, чтобы отправиться вместе со своим полком на фронт, – быть может, навстречу гибели, – в эту прощальную ночь горячая Настя с замирающим от любви и от страха сердцем проскользнула, неслышно ступая по коридору розовыми босыми ногами, в комнату корнета Олоньева. В эту ночь подарила она ему свое девичество и много-много нежных и горячих поцелуев… И еще много-много соленых, сладких и горьких слез…

Маленькая, милая Настя, с нежным румянцем щек и смущенным трепетом длинных ресниц… Как это мог он забыть?» (9 июля. № 3226. С. 6).

[17] См. также в продолжении диалога – то же обнажение приема вкупе с «поправкой на современность»: «“Что же, Настасья Григорьевна, – сказал он спокойно, почти мягко, – вы коммунистка, я монархист и эмигрант. Мы <…> – смертельные враги. И я проиграл, знаю. Но зачем же оскорблять друг друга лживыми шаблонными словами, зачем грязнить нашу юность? Правда, вы тогда еще девочка были, да ведь и мне тогда только что девятнадцать лет исполнилось. И мы оба любили тогда друг друга одинаково. По-смешному, по-глупому, быть может, любили, – но, согласитесь сами, было в этом – в юности нашей – красивое, чистое что-то…”

– Красивое – любовь – поэзия, – передразнила тов. Настасья, и передразнила она, быть может, не столько гвардии поручика Олоньева, сколько маленькую глупенькую Настю. – Типичный буржуазный эстетизм…» (14 июля. № 3230. С. 6).

[18] В этой связи см. в напутствии Рукавишникова Олоньеву: «Кстати, очень возможно, что вы встретите в Рукавишникове знакомых – старика Федора, моего камердинера. Помните?

Олоньев наморщил лоб: “Федор?.. Федор?..”

– Ну, Игорь Андреевич, – старый лысый слуга с окладистой, что у святого Петра, бородой… Он еще у моего отца и чуть ли не у деда камердинером был. Сколько ему теперь лет, один Бог ведает. <…> если Федор еще жив, то можете на него вполне положиться. Человек старого закала, верный слуга» (5 июля. № 3223. С. 9).

[19] См., напр.: «Когда товарищ Настасья сердилась, то загоревшие ноздри ее раздувались и упругие груди дрожали под редким холстом. В такие минуты выглядела она много моложе своих тридцати лет, и небывалая энергия, кипевшая в ее худощавом и стройном теле, прорывалась наружу и заставляла мужчин желать это гибкое тело. Это желание прочла она и теперь в <…> глазах Василия и <…> Григория. И на этот раз не они, а она первая отвела взгляд.

И сейчас же председатель колхоза рассердилась сама на себя за это. За то женское, что так глубоко сидело в ней и от чего она никак не могла отделаться. То женское, что заставляло ее время от времени брать себе любовника из колхозных ребят или же отдаваться наезжавшим порой товарищам из центра. И это раздражало тов. Настасью – ибо случалось это против ее желания, направленного всецело на партийную работу. В ее воле не было места личной жизни и сентиментальностям, в действительности же она не могла совладать со своим темпераментом. И последнее время чувствовала она опять томительное беспокойство – а напрасно старалась побороть его тяжелой и долгой работой» (11 июля. № 3228. С. 5).

[20] В открывающей пов. Толстого главке «Через сто лет» его главный герой заявляет: «Четырнадцатого апреля 2024 года мне стукнуло сто двадцать шесть лет... Подождите скалиться, товарищи, я говорю серьезно… <...> Полстолетия тому назад, когда я уже умирал глубоким стариком, правительство включило меня в “список молодости”. Попасть туда можно было только за чрезвычайные услуги, оказанные народу. Мне было сделано “полное омоложение” по новейшей системе: меня заморозили в камере, наполненной азотом, и подвергли действию сильных магнитных токов, изменяющих самое молекулярное строение тела. Затем вся внутренняя секреция была освежена пересадкой обезьяньих желез» (Цит. по: Толстой А. Собр. соч.: В 10 т. М., 1958. Т. 4. С. 50 – 51). Ср. в самом начале ВТ: «В пятницу вечером Михаил Аркадьевич ужинал в известном русском ресторане “Медведь” с одной из двадцати четырех очаровательных Чезон-гёрлс, выступающих в варьете “Скала”. После ужина <…> такси отвезло обоих в Груневальд, на квартиру Рукавишникова. <…> само по себе это обстоятельство еще не представляет собой ничего особенного или необычного, но достойно внимания, что на другой день <…> с утра Михаил Аркадьевич был, против обыкновения, в подавленном и молчаливом состоянии духа и долго шагал по пушистому ковру своего кабинета взад и вперед <…> И как результат этого, необычного для него времяпровождения, явилась <…> длительная консультация, что в ту же субботу <…> имел Михаил Аркадьевич у профессора Гомана, знаменитого берлинского хирурга и ученика Литейнаха. В разговоре с профессором он проявил большой и не лишенный личного характера интерес к модной теории омоложения, и знаменитый врач осветил ему этот вопрос весьма детально, – как с научной, так и с чисто экономической стороны.

<…> последнее послужило причиной к тому, что весь вечер просидел Михаил Аркадьевич дома, наклонив <…> голову над различными банковскими счетами. И это занятие, выяснившее ему степень его материального благосостояния, не принесло <…> успокоения в его душу. До поздней ночи шагал Михаил Аркадьевич взад и вперед по комнате, мучительно что-то обдумывая и стряхивая пепел сигары прямо на дорогой ковер…

Все эти события, сами по себе довольно обыденные и незначительные, являются тем не менее начальными звеньями в той цепи событий, описанию которых и посвящены следующие главы этой повести» (28 июня. № 3217. С. 6, 9).

[21] В этой связи отметим, что русские эмигранты с интересом и сочувствием встретили это произведение, о чем свидетельствует, напр., след. воспоминание Дон-Аминадо (1954 г.): «<…> на славу развлекли и повеселили “Двенадцать стульев” Ильфа и Петрова <…>» (Цит. по: Дон-Аминадо <Шполянский А. П.> Поезд на третьем пути // Дон-Аминадо. Наша маленькая жизнь: Стихотворения. Политический памфлет. Проза. Воспоминания. М., 1994. С. 681). В этой же связи см.: Данилевский А. Поэтика «Повести о пустяках» Б. Темирязева (Юрия Анненкова). Тарту, 2000. С. 102 – 111.

[22] Ср. в др. местах: «Тов. Настасья выдвинула ящик стола, где лежал блестящий парабеллум, и положила свою жесткую и загорелую руку на рукоятку револьвера» (14 июля. № 3230. С. 5); «<…> та, что держала все еще в руке блестящий парабеллум, была все еще тов. Настасья <…>» (15 июля. № 3231. С. 3); и особенно: «Рука Олоньева полезла было в карман – но блестящий парабеллум в женской руке быстро поднялся и глянул своим единственным черным зрачком прямо в серые поручиковы глаза.

 – “Сидеть смирно!” – приказала предколхоза грубо, с нескрываемой ненавистью. – “Не двигаться! Контрреволюционер! Белогвардейская сволочь! Шпионить пришел сюда, смуту разводить!”» (14 июля. № 3230. С. 5); «Женщина, сидевшая против него, видела это движение, но, хотя парабеллум был заряжен и хотя она действительно умела попадать в цель – но она не выстрелила» (15 июля. № 3231. С. 3).

[23] См.: «– Да! – шептал Остап. – Мы надеемся с вашей помощью поразить врага. Я дам вам парабеллум.

– Не надо, – твердо сказал Кислярский» (Цит. по: Ильф И., Петров Е. Двенадцать стульев: Первый полный вариант романа с коммент. М. Одесского и Д. Фельдмана. М., 2000. С. 367).

[24] См.: «– <…> но в городе мою фамилию хорошо знают. Пойдут толки.

<…>

– А фамилия Михельсон вам нравится? – неожиданно спросил великолепный Остап.

<…>

– Я вас не пойму.

<…> Бендер вынул из зеленого пиджака профсоюзную книжку и передал Ипполиту Матвеевичу.

– Конрад Карлович Михельсон, сорока восьми лет, беспартийный, холост, член союза с 1921 года, в высшей степени нравственная личность, мой хороший знакомый, кажется, друг детей… Но вы можете не дружить с детьми: этого от вас милиция не потребует.

Ипполит Матвеевич зарделся.

– Но удобно ли…» (Там же. С. 106 – 107).

[25] См.: «Он рассчитался с <проводником->эстонцем и повторил еще раз для верности адрес обратного проводника – деревня Смолеговицы, хутор Михельсона, сказать, что от его тетки из Ястребина…» (7 июля. № 3224. С. 6).

[26] См.: Шульгин В. В. Три столицы: Путешествие в красную Россию. <Берлин:> Медный всадник, <1927>.

[27] В этой связи см., напр.: Вакар Н. «Три столицы»: Книга Шульгина о сов. России // Последние новости. Paris, 1927. 24 февр. № 2164. С. 2 – 3.

[28] В этой связи см. в комментариях Ю. К. Щеглова к роману Ильфа и Петрова: «В своих записках о нелегальном приезде в Россию бывший депутат Государственной думы В. В. Шульгин рассказывает о собственном неудачном перекрашивании, близком к тому, что приключилось с Воробьяниновым. <…> Вышедшая в 1926 <в 1927-м! – А. Д.> книга Шульгина вполне могла быть известна Ильфу и Петрову, тем более, что к ней не раз привлекалось внимание советского читателя [см. фельетон М. Кольцова “Дворянин на родине” в его кн.: Сотворение мира; заметку в Т<ридцать>Д<ней> 03.1927 и др.]» (Щеглов Ю. К. Комментарии к роману «Двенадцать стульев» // Ильф И., Петров Е.Двенадцать стульев: Роман; Щеглов Ю. К. Комментарии к роману «Двенадцать стульев». М., 1995. С. 477).

[29] Шульгин В.В. Три столицы: Путешествие в красную Россию. <Берлин, 1927>. С. 12.

[30] Там же. С. 24.

[31] Там же. С. 26.

[32] См.: «Он повернулся и пошел следом за тов. Настасьей в бюро. Сердце его мучительно сжималось, и ноги с трудом удерживали желание повернуться и побежать прочь. “Узнала или не узнала?” – эта мысль затрудняла дыхание и заставляла стучать кровь в тисках.

Он взял в рот папиросу, чтобы скрыть свое волнение, и почувствовал, как дрожит в его руке спичка.

Тов. Настасья выдвинула ящик стола, где лежал <…> парабеллум, и положила свою <…> руку на рукоятку револьвера.

<…>

– Товарищ Петров, – повторила она, как бы в раздумье, – а случайно не г о с п о д и н ли Олоньев?

Минуту длилось молчание.

И эту минуту серые глаза бывшего гвардии поручика Олоньева смотрели не отрываясь в темные зрачки <…> товарища Настасьи. Смотрели и читали в них холодную ненависть и беспощадный приговор.

– Все кончено, – сказал кто-то в самом сердце Игоря Андреевича. И странное дело – это сознание, что все кончено, принесло ему успокоение и облегчение. <…> В кармане у него лежал заряженный револьвер, следовало только перевести предохранитель на “огонь”. Если и нет спасения, то, во всяком случае, живым в руки этим мерзавцам он не дастся.

<…> Рука Олоньева полезла было в карман – но блестящий парабеллум в женской руке быстро поднялся и глянул своим единственным черным зрачком прямо в серые поручиковы глаза.

– Сидеть смирно! – приказала предколхоза грубо, с нескрываемой ненавистью. – Не двигаться! Контрреволюционер! <…>

<…>

Соблазнить, – повторил он с горькой усмешкой. – Я тебя соблазнил?.. <…>

<…> Игорь Андреевич почувствовал вдруг, что эта женщина, сидевшая против него с револьвером в руке, не имеет ничего общего с нежным призраком прошлого. Он ощутил бесконечное и пустое равнодушие ко всему и смертельную усталость. «Я хочу курить», – сказал он просто.

– Можете, но не пробуйте вытащить револьвер, я уверена, что вы не без оружия, – я хорошо стреляю!

Он безразлично пожал плечами и, роясь в карманах за папиросами, незаметно перевел предохранитель на “огонь”. Его спокойствие несколько раздражало тов. Настасью, привыкшую, впрочем, во время работы в ЧК к этим странным людям, презрительно улыбавшимся смерти. “Ну, зачем пришли? – спросила она резко, – заговоры устраивать? Россию спасать?”» (14 июля. № 3230. С. 5 – 6); «Тов. Настасья посмотрела пристально в серые усталые и горькие поручиковы глаза. “Значит – женщина”, – сказала она медленно, не то спрашивая, не то раздумывая.

Он молча нагнул голову.

– Женщина, – повторила она еще раз тихо, почти неслышно. И, может быть, та, что держала все еще в руке блестящий парабеллум, была все еще тов. Настасья, член партии, предколхоза имени Розы Люксембург – но та, что это сказала, была уже другая – быть может, та самая маленькая Настя, которая плакала, смотря из-за занавески, как подают лошадей для ее Игоря, отъезжающего на фронт.

<…>

– Да, женщина, которая любит деньги… которая любит славу, наряды, танцы, шампанское… Женщина, которая, быть может, ничего не стоит, или же за одну улыбку которой… – Игорь Андреевич замолчал, потому что вдруг услышал тяжелые мужские шаги, поднимающиеся по лестнице. – Конец! – подумал он и сунул руку в карман, туда, где лежал браунинг с предохранителем на “огонь”.

Женщина, сидевшая против него, видела это движение, но, хотя парабеллум был заряжен и хотя она действительно умела попадать в цель, – но она не выстрелила. Одно мгновение она еще колебалась, потом бросила оружие в открытый ящик стола и быстрым движением руки смахнула туда же все драгоценности и задвинула ящик» (15 июля. № 3231. С. 3); «Василий вошел не стучась. <…>

– Доброе утро, – ответила предколхоза и не протягивая руки быстро и сухо сказала: Вот что, тов. Василий, ты сейчас же возьмешь лошадь, хотя Пегого, что ли, и отвезешь товарища на станцию. Тов. Петров, вы успеете еще к утреннему поезду. Мы не можем вам отказать, раз интересы партии требуют… Так что, пожалуйста, тов. Василий…

<…>

– Настя… <…>… – начал было гвардии поручик и не смог продолжать, с удивлением заметив, как пересохло у него в горле, – от табака ли, от бессонной ли ночи, или от чего другого. <…> И тонкая рука поручика сама собой полезла в карман и снова перевела обратно предохранитель браунинга» (16 июля. № 3232. С. 5).

[33] Шульгин В. В. Три столицы. С. 31. Олоньев, кстати, также вооружен именно браунингом!

[34] Там же. С. 32.

[35] Там же. С. 36.

[36] Там же. С. 37.

[37] Там же. С. 39. Очевидно, что в данном случае мы имеем дело со своеобразным опровержением идейно-художественной концепции, воплощенной в популярнейшей в эмиграции песне (на слова Ф. И. Чернова), бессчетное количество раз исполнявшейся всеобщей любимицей русских изгнанников Н. Плевицкой: «Замело тебя снегом, Россия… / Запуржило седою пургой, / И печальные ветры степные / Панихиды поют над тобой… // Замела, замела, схоронила / Все святое, родное пурга. / Ты слепая жестокая сила! / Вы, как смерть, неживые снега! // Ни пути, ни следа по равнинам, / По равнинам безбрежных снегов… / Не пробраться к родимым святыням, / Не услышать родных голосов…» (Цит. по: Янгиров Р. «Замело тебя снегом, Россия»: Об авторе легендарной песни эмиграции и о его поэзии // Русская мысль. Paris, 1997. 10 – 16 июля. № 4182. С. 16).

[38] В этой связи напомним: изображаемый Шульгиным его переход советской границы отнесен к дек. 1925 г. (см. об этом, напр.: Шульгин В. В. Три столицы. С. 114).

[39] Шульгин В. В. Три столицы. С. 44 – 46.

[40] Там же. С. 137. См. подробнее: «Музей Революции. Да, да… Это хорошо. Когда революция переходит в музеи, это значит, что на улице… контр-революция…»; «Так было и с нами: классом властителей. Мы слишком много пили и пели. Нас прогнали.

Прогнали и взяли себе других властителей, на этот раз “из жидов”.

Их, конечно, скоро ликвидируют. Но не раньше, чем под жидами образуется дружина, прошедшая суровую школу. Это <sic!> должна уметь властвовать, иначе ее тоже “избацают”.

Коммунизм же был эпизод. Коммунизм (“грабь награбленное” и все такое прочее) был тот рычаг, которым новые властители сбросили старых. Затем коммунизм сдали в музей (музей революции), а жизнь входит в старые русла при новых властителях.

Вот и все…» (Там же. С. 133; 137).

[41] <Б. п.> В. В. Шульгин – жертва ГПУ: В Россию его возили чекисты. Книгу «Три Столицы» редактировали в ОГПУ // Последние новости. Paris, 1927. 8 окт. № 2390. С. 1. См. в тексте самой статьи: «То, о чем вот уже 4 месяца глухо шептались в эмигрантских кругах, стало сейчас фактом.

Теперь уже можно сказать, что В. В. Шульгин, безумно смелая поездка которого в Россию произвела в свое время такую сенсацию, был простой игрушкой в руках чекистов.

Все путешествие было организовано, В. В. Шульгин был доставлен и благополучно вывезен из России агентами ГПУ, действовавшими с разрешения и благословления Дзержинского.

Больше того, самая книга В. В. Шульгина «Три столицы», прежде ее выпуска за границей, была просмотрена и отредактирована в ОГПУ в Москве» (Там же). Также см.: «В выходящем сегодня номере «Иллюстрированной России» напечатаны большого интереса разоблачения В. Л. Бурцева о провокаторской работе ГПУ за границей. <…>

При таинственной обстановке, через своих провокаторов-“контрабандистов”, они перевезли В. В. Шульгина тайно в Россию, там дали ему возможность побывать в разных местах России и изучить нынешнюю большевицкую Россию так, как им это выгодно: чтобы показать, что в России теперь все, “как было раньше”, “только несколько хуже”» (<Б. п.> В сетях ГПУ: Как чекисты возили В. В. Шульгина по России // Посл. нов. 1927. 8 окт. № 2390. С. 2). Ср.: <Б. п.> Разоблачения В. Л. Бурцева: В. В. Шульгин их подтверждает // Посл. нов. 1927. 11 окт. № 2393. С. 1; Бурцев В. В сетях ГПУ: … Тайна поездки В. В. Шульгина в Сов. Россию // Сегодня. Рига, 1927. 11 окт. № 229. С. 3.


Альманах «Тредиаковский». 07.01.2011.

 




Поэзия.ру, публикация, 2025
Автор произведения, 2025
Сертификат Поэзия.ру: серия 339 № 192165 от 11.10.2025
0 | 0 | 146 | 05.12.2025. 08:45:16
Произведение оценили (+): []
Произведение оценили (-): []


Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.