Бога Нептунов герой вопрошает, откуда и стоны,
и покалеченный лоб. Калидонский поток отвечает,
под камышовым венком укрывая небрежные кудри:
«Тяжко заданье твоё. Кто, познав пораженье, захочет
битвы свои вспоминать? Но я всё расскажу по порядку.
Меньший позор проиграть, чем почёт – состязаться с героем,
и победивший храбрец – утешение для побеждённых.
Может, знакомо тебе Деяниры чудесное имя?
Девушка эта легко всех других красотой затмевала
и легион женихов привлекала завидной надеждой.
К тестю я тоже пришёл и сказал ему: «Сын Парфаона!
Выдай ты дочь за меня, чтоб я зятем твоим назывался!»
Это сказал и Алкид. Остальные двоим уступили.
Тот похвалялся, что даст им Юпитера в качестве свёкра,
что, величайший герой, он служил своей мачехе славной.
Я же ответил: «Позор, чтобы бог уступал человеку
(не был он богом тогда). Всем известно, что я – повелитель
многих извилистых вод, на твоё истекающих царство.
Буду ведь я не чужим, из-за моря приехавшим зятем,
но и твоим земляком, то есть частью твоих же владений!
Мне же пускай не вредит, что я гнева Юноны не знаю
и не обязан страдать, приневоленный к тяжкой работе.
Ты всё трубишь про отца, сын Алкмены, но этот Юпитер
либо поддельный отец, либо прелюбодей неподдельный!
Что предпочтёшь ты сказать? Что Юпитер твой – жалкий мошенник
или что ты был рождён в результате прелюбодеянья?»
Так я ему заявил. Он глядел на меня исподлобья
и, не пытаясь унять полыхание пышного гнева,
дал мне короткий ответ: «Не язык, но рука – моя сила.
Я побеждаю в боях, ну а ты побеждай в разговорах!»
И зашагал на меня. Отступать было как-то неловко,
столько всего тут сказав. Я одежду зелёную сбросил,
вытянул руки вперёд, кулаки перед грудью поставил,
как искушённый боец, и настроился на поединок.
Враг в меня пылью швырнул, зачерпнув её полой ладонью,
тут же и сам замерцал, золотящейся пылью обсыпан.
Он мне то шею ломал, то хватал мельтешащие ноги,
ты бы решил, что борец отовсюду меня сокрушает!
Вес мой меня защищал, и напрасно я был атакуем,
так же стоит и утёс, отражая гремящие волны,
гордо, сурово стоит, тяжкой массой своей безопасен.
После мы чуть разошлись, а потом снова бросились в битву,
будто бы в землю вросли, отступать не желая, смыкая
крепко ступню со ступнёй. Всею грудью вперёд я подался,
с пальцами пальцы сомкнул, лбом во вражеский лоб упираясь.
Видел таких я быков, устремляющихся друг на друга
невероятным прыжком, чтобы дар превосходной супруги
боем себе заслужить, а стада и глядят, и боятся,
не понимая ещё, кто получит над царством победу.
Трижды пытался Алкид мою грудь, золотую от пота,
прочь от себя отвести. Он стряхнул мои цепкие руки
лишь на четвёртом рывке, и развёл их умелым ударом,
резко подавшись вперёд (я всю правду теперь сообщаю),
и забежал за меня, и замком обхватил меня сзади.
Ты, я прошу, мне поверь (не хочу я прославиться ложью),
мне показалось тогда, что гора на меня навалилась!
Руки вперёд я продел, весь облитый струящимся потом,
и плотяной тот замок разорвал с превеликим усильем.
Враг напирает, пыхтит, не даёт отдышаться, сжимает
шею и тянет к земле. Я сначала валюсь на колени,
ну а потом на лицо, и песок исступлённо кусаю.
Да, я слабее врага, но спасаюсь природным искусством –
длинной змеёй становлюсь и выскальзываю на свободу.
Видя, что я перед ним в эластичные кольца согнулся,
начал шипеть на него, языком раздвоённым задвигал,
расхохотался герой, порожденье тиринфского рода,
и говорит: «Ахелой! Змей давил я ещё в колыбели!
Ты превосходишь их всех, но какою же частью Лернейской
гидры ты станешь один? Та плодилась полученной раной
и ни с одной головой без возмездия не разлучалась –
вместо одной головы целых две из неё восставали!
Я уничтожил её, ту ветвистую змеями гидру,
кровопролития дочь, возраставшую злыми делами!
Что же случится с тобой? Ты поддельной змеёй обратился,
машешь оружьем чужим, выходящим из временной формы!»
Снова пошёл на меня, шею пальцами сжал, как тисками,
я извиваюсь, кручусь и со страшным усильем пытаюсь
челюсти освободить от его удушающих пальцев.
Я был почти побеждён. Оставалось мне третье обличье –
мощного, злого быка. Став быком, я сраженье продолжил.
Слева на шею мою враг набросил ужасные руки,
я же рванулся вперёд и его поволок за собою,
но далеко не ушёл и в глубокий песок повалился.
Этого мало врагу! Жёсткий рог ухватил он жестокой
правой рукой, и сломал, и мой лоб навсегда изувечил!
Много цветов и плодов в этот рог положили наяды,
он у богини теперь, всем известный как Рог Изобилья!»
Бог завершает рассказ. Тут же нимфа в одежде Дианы,
тоже служившая им, с волосами, покрывшими щёки,
рог им на стол подала, весь украшенный, великолепный,
полный осенних плодов, чтоб заесть ими первые блюда.
Свет заблистал в небесах, солнце выси холмов озарило,
юноши дальше пошли. Не хотели они дожидаться,
чтобы ниспала река и смирились прыгучие струи.
Бог с деревенским лицом, Ахелой, погрузился под воду,
голову спрятал свою, безобразно лишённую рога.
Бог очень сильно страдал от утраты того украшенья,
но в остальном был он цел. И утрату скрывать удавалось,
если веночек надеть либо ивовый, либо рогозный.
Но, необузданный Несс, воспылав к той же девушке страстью,
был ты стрелою убит, прямо в спину тебе полетевшей.
К стенам отцовым идя со своей наречённой супругой,
вскоре Эвена достиг сын Юпитера. Очень уж сильно
водами вздулся поток, поглощающий зимние ливни,
пенясь и быстро крутясь, и казался непреодолимым.
Не за себя – за жену испугался герой. Тут подходит
Несс, очень крепкий на вид и все мели давно изучивший,
и предлагает: «Алкид! Я жену твою вмиг переправлю,
ты же и сам доплывёшь, у тебя предостаточно силы.»
[Девушка стала бледнеть. И поток, и помощник ей страшен.]
Калидонянку свою отдал Нессу герой-аониец
и, ни колчана ни сняв, даже львиную шкуру не сбросив,
(палица с луком тугим на тот берег уже полетели),
молвит: «Раз начал я бой, то стремнину сейчас одолею!»
Не сомневался боец, не искал, где река поспокойней,
за унижение счёл на уступчивость вод полагаться.
К берегу сам он доплыл и, уже наклонившись над луком,
вопли жены услыхал и к лукавому Нессу воскликнул:
«Что ты так веришь ногам? Ты на что замахнулся, насильник?
Я обращаюсь к тебе! Эй! Услышь меня, Несс двоевидный!
К девушке не приставай! На владения наши не зарься!
Ты не боишься меня? Не питаешь ко мне уваженья?
Вспомни отца своего, как его колесом завертели!
Ты от меня не сбежишь! На копыта свои не надейся!
Я настигаю тебя – не ногами, но раной!» И тут же
дело сменяет слова, и стрела беглецу прямо в спину
бьёт, и торчит из груди, крючковатым железом сверкая.
Тот выдирает стрелу, кровь течёт из обоих отверстий,
то есть ужасная смесь алой крови с лернейской отравой.
Несс говорит сам себе: «Я без мести отсюда не сгину!»
и отдаёт свой хитон, весь окрашенный жаркою кровью,
бывшей добыче своей, как лекарство для гибнущей страсти.
Множество лет истекло, и дела Геркулеса-героя
славой прошли по земле, да и мачеха вроде смягчилась.
От эхалийцев придя, на Кенее готовил обряды
богу-Юпитеру он, а тебя, Деянира, настигла
сплетня болтливой Молвы, добавляющей к правде неправду.
Льётся проворная речь, возрастающая искаженьем,
дескать, Амфитрионид воспылал обожаньем к Иоле.
Любящей верить легко. Вся расстроена новой Венерой,
плачет сначала жена и печаль разбавляет слезами.
Впрочем, потом говорит: «А зачем я так сильно рыдаю?
Горькие слёзы мои лишь отрадой сопернице станут!
К нам уже едет она, нужно быстренько что-то придумать,
время осталось ещё, в нашей спальне пока я хозяйка!
[Жаловаться или молчать? В Калидон возвратиться? Остаться?
Может, из дома уйти? Может, выразить им возмущенье?]
Я Мелеагру сестра. Брат мой храбрый! Тебя ли я вспомню,
дерзкое дело свершу, от соперницы этой избавлюсь,
продемонстрирую мощь оскорблённого женского сердца?»
Ум начинает искать, прорабатывать разные планы
и выбирает хитон, весь пропитанный Нессовой кровью,
чтобы вернулась любовь, потерявшая прежнее пламя.
Этот хитон госпожа, создавая себе же несчастье,
Лихасу передаёт и велит ему ласковым тоном
мужу скорей отнести. Вот герой надевает на плечи,
не сознавая беды, яд убитой им гидры Лернейской.
Он воскурял фимиам и на первое пламя молился,
винною влагой алтарь поливал из обрядовой чаши.
Ткань разогрелась в огне, сила зла потекла на свободу
и широко разошлась, покрывая всю плоть Геркулеса.
Долго он сдерживал стон прирождённым усилием воли,
боль оказалась мощней. Он тяжёлый алтарь опрокинул,
криком своим захлестнул облачённую соснами Эту.
Он смертоносную ткань отодрать поскорее стремится,
с кожей отходит она и (рассказывать это противно)
переплетения мышц и громады костей обнажает.
Кровь начинает бурлить и шипеть от горячей отравы,
как раскалённый металл, если в кадку его опускают.
Жадное пламя блестит, исступлённо вгрызается в тело,
тёмный, струящийся пот покрывает упругие мышцы,
лопаясь, нервы звенят, костный мозг от слепого пыланья
плавится, бьёт из костей. Воздевая ладони к созвездьям,
так восклицает герой: «Эй, Сатурния! Дух свой жестокий
смертью моей утоли! Наслаждайся с небесной вершины!
Сердце своё напитай! Впрочем, если врагов ты жалеешь,
[то и меня пожалей, и больную от страшных мучений,]
бедную душу мою, для трудов порождённую, вырви!
Смерть получу я, как дар, и для мачехи дар подходящий!
Кто Бусирида смирил, проливавшего кровь богомольцев
прямо на храмовый пол? Кто питаний земли материнской
злого Антея лишил? Ни трёхтелый пастух иберийский
ужас не вызвал во мне, и ни ты, троедышащий Цербер!
Руки! Не вы ли быка за крутые рога ухватили?
Труд ваш Элиде знаком, и обильным потокам Стимфала,
и парфенийским лесам! Вашей доблестью был заработан
пояс, покрытый резьбой, с золотой фермодонтской отделкой,
отняты были плоды у дракона, бессонного стража!
Не одолели меня ни кентавры, ни вепрь аркадийский,
опустошитель полей, и напрасно Лернейская гидра
преуменьшеньем росла, нападая с удвоенной силой!
Разве фракийских коней, пожирателей мяса людского,
вместе со стойлами их, отвратительно полными трупов,
я не сумел истребить, и владельца коней не прикончил?
Сам я руками сдавил, уничтожил немейского зверя,
небо держал на плечах! Злой супруге Юпитера стало
скучно приказы давать, мне же было не скучно работать!
Новое горе пришло. Ни оружьем, ни мышцами больше
сопротивляться нельзя! Наполняет мне лёгкие пламя,
и пожирает нутро, и огромное тело глодает!
А Эврисфей, тот здоров! И ещё остаются на свете
люди, что верят в богов?» Он, израненный, бродит по Эте,
как неповерженный бык, уносящий охотничьи копья
в теле могучем своём, хоть сбежали метатели копий.
Если б ты видел его, как мычит он от боли, трясётся,
вновь начинает сдирать облепившую тело накидку,
валит лесные стволы и бушует в горах безучастных,
или же обе руки воздевает к отцовскому небу!
Лихаса встретил герой (тот пытался укрыться в пещере)
и закричал на него, всё сильней стервенея от боли:
«Лихас! Не ты ли принёс этот пагубный, смертный подарок?
Хочешь меня погубить?» Бедолага дрожит, и бледнеет,
робким, трепещущим ртом произносит слова извинений,
хочет колени обнять и к рукам прикоснуться губами.
Парня Алкид подхватил, три-четыре витка им проделал,
резче баллисты швырнул в голубые эвбейские волны.
Сжался от ужаса тот, рассекая извилистый воздух,
и, говорят, как дожди, от холодного ветра плотнея,
преобразуются в снег, и вращающиеся снежинки,
в мягкие комья сходясь, округляются бешеным градом,
парень летел в пустоту, богатырскими брошен руками,
с белым, бескровным лицом, и, теряя телесную влагу,
мифы о том говорят, затвердел одиноким утёсом.
Даже теперь тот утёс выдаётся из хляби эвбейской,
как человеческий торс. Моряки на него не ступают,
камень считая живым, и печальный утёс называя
Лихасом. Ты же потом, сын Юпитера великолепный,
много деревьев срубил, на покатистой Эте возросших,
сделал высокий костёр и помощнику, сыну Пэанта
(он разводил твой огонь) дал и лук, и колчан широченный,
стрелы которого вновь повидают великую Трою.
Пламя бежит по холму, жадно травы на нём пожирая,
ты же на груде ветвей расстилаешь немейскую шкуру,
палицу грузно кладёшь, на неё головою ложишься,
с невозмутимым лицом, словно ты возлежишь на пирушке
между наполненных чаш, оплетённых красиво цветами.
Вот уже пламя шипит, во все стороны пышно исходит,
но неподвижен герой, будто вовсе не чувствует боли.
Боги боятся теперь, что погибнет спаситель народов.
Чувствуя эту боязнь, говорит им Юпитер Сатурний
с повеселевшим лицом: «Я так радуюсь вашему страху,
боги высоких небес, и всем сердцем за то благодарен,
что я и царь, и отец благодарного божьего рода,
и что потомство моё безопасно под вашей опекой!
Хоть и герой совершил очень много бессмертных деяний,
всё ж я признателен вам. Не пронзит ваши верные души
тщетный, беспочвенный страх. Вы презрите этейское пламя!
Кто всех врагов победил, победит и огонь перед вами,
будет Вулкан ощутим лишь его материнскою частью,
вечным является то, что является частью отцовской,
смерть не коснётся её, и над нею не властвует пламя.
Кончится труд на земле, и героя приму я на небе,
это решенье моё будет всем вам приятно, надеюсь.
Если же кто-то не рад, если кто-то начнёт огорчаться,
что вознесён Геркулес, то, мою отрицая награду,
будет хотя бы он знать, что награда вполне правомерна,
и, допустив эту мысль, мой поступок невольно одобрит.»
Боги согласны со всем, и супруга царя без обиды
эти слова приняла, лишь обиду в конце ощутила,
слишком был явным намёк, на который решился Юпитер.
Вскоре Плавильщик унёс то, что пламени было подвластно –
не было уж ничего, что могло бы по схожести внешней
о Геркулесе сказать, что от матери принято было,
и оставалось лишь то, что Юпитер пожаловал сыну.
Как наслаждается змей, скинув старость и ветхую кожу,
и начинает блистать обновлённой своей чешуёю,
так и тиринфец расцвёл, вещество своё смертное сбросив,
лучшею частью своей, даже начал казаться крупнее,
благоговенье внушать своим видом поистине царским.
Сына всесильный отец перенёс в четверной колеснице
сквозь пелену облаков прямо в светлую гущу созвездий.
Тяжесть Атлант ощутил. Эврисфей же, рождённый Сфенелом,
гнева не смог позабыть, ненавидя детей Геркулеса,
как ненавидел отца. Истомлённая долгой тревогой,
стала с Иолой делить бремя старческих жалоб Алкмена,
сына-героя хвалить, всем известные подвиги славить.
Как повелел Геркулес, Гилл заботливо принял Иолу
в спальне и в светлой душе, и наполнил ей чистое чрево
семенем щедрым своим. Ей Алкмена потом говорила:
«Пусть облегчат божества хоть мученья твои родовые
и ожиданье смягчат, когда будет ты звать Илифию,
для испытанья созрев. Та помощница робких рожениц
мне отягчила труды по велению гневной Юноны.
В день, когда вышел на свет Геркулес трудоносный из чрева,
солнце уже налегло на десятую часть зодиака,
тяжесть давила меня. То, что я в своём чреве носила,
было настолько большим, что сама б ты сказала: Юпитер
создал тот спрятанный груз! Я уже не могла без рыданий
страшные схватки терпеть. И сейчас, повествуя об этом,
в ужасе стынет живот, часть меня эту боль вспоминает!
Мучилась я семь ночей, да и дней прострадала не меньше.
Словом, была чуть жива. Руки к небу подняв, я на помощь
долго Луцину звала, а потом равнодейственных Никсов.
Только богиня пришла, но с неслыханным предубежденьем,
рада мне голову снять и вручить обозлённой Юноне.
Слушая стоны мои, на алтарь взгромоздилась Луцина,
двери собой заслонив, надавила на правую ногу
впадинкой левой ноги, на лобок свой ладони сложила,
чтобы мне роды сдержать, и тихонько запела заклятья,
и от заклятий таких я родить не могла совершенно!
Тужусь, лишаюсь ума и Юпитеру припоминаю
неблагодарность его, и хочу помереть, и, наверно,
скалы растрогать могу, а кадмейские матери рядом
приободряют меня и за мной повторяют молитвы.
Тут Галантида была, из простого народа, служанка,
с жёлтой копною волос, исполнявшая все приказанья,
очень ценима за то. Зная в сердце своём, что Юнона
что-то плохое творит, выходила она и входила,
часто смотря на алтарь и на нём замечая богиню,
как та сидит и сидит, крепко пальцы сцепив на коленях.
Женщина ей говорит: «Кем бы ты ни была, поскорее
нашу хозяйку поздравь! Кончен труд арголидской Алкмены!»
В страхе руками всплеснув, госпожа материнского чрева
сразу же спрыгнула вниз, и разъялись оковы рожденья,
и говорят, что потом посмеялась над ней Галантида.
Гневом богиня зашлась, протащила за косы шутницу
и, наступив на неё, не давая с земли приподняться,
ловкие руки её превратила в передние лапы.
Ловкость осталась при ней, и спина не утратила цвета
прежних обильных волос, только форма совсем изменилась.
И потому, что родить лживым ртом помогала служанка,
ртом и рожает и она, и в дома наши часто заходит.»
Этим окончен рассказ. Говорившая тут застонала,
вспомнив служанку свою. Ей, скорбящей, сказала невестка:
«Мама, ты плачешь о том, что у женщины, чуждой по крови,
внешний похитили вид. Рассказать поразительный случай,
бывший с моею сестрой? Говорить мне, однако, мешают
слёзы и страшная боль. Дочь была у супруги отцовой
(я от супруги другой). Краше всех эхалидских красавиц
наша Дриопа цвела. Бог её обесчестил жестоко,
бог, что под властью своей сохраняет и Дельфы, и Делос,
но молодой Андремон и влюбился в неё, и женился.
Пруд существует один в обрамлении глины покатой,
низко ведущей к воде под шуршание миртовой рощи.
В рощу Дриопа вошла, о судьбе своей горькой не зная,
нимфам венок принесла (осуди их за это сильнее).
Был у неё на груди не вполне годовалый младенец,
нежный, возлюбленный груз, теплоту молока поглощавший.
Недалеко от пруда, будто в пышной тирийской одежде,
лотос расцвёл водяной и плоды принести собирался.
Несколько этих цветков сорвала, не подумав, Дриопа,
чтобы младенца развлечь. Это сделать и я захотела
(с ними я вместе была), но смотрю, а там капельки крови
падают прямо с цветка, и от ужаса стебли трепещут!
Да, мне известен рассказ неуклюжих людей деревенских,
как нимфа Лотос ушла от развратных объятий Приапа –
стало бутоном лицо, имя прежнее, впрочем, осталось.
То не известно сестре. Испугавшись, она захотела
прочь от воды отступить, стала нимфам поспешно молиться,
ноги же корнем срослись. Хочет корень тот вырвать бедняжка,
но лишь трясёт животом. Вот кора нарастает на бёдра,
выше и выше ползёт, и уже весь живот покрывает.
Видит всё это сестра, с плачем волосы рвёт, но ладони
лишь наполняет листвой, на её голове шелестящей.
Чувствует мальчик Амфис (это имя от деда, Эврита,
он при рождении взял), что сосцы материнские стали
твёрдыми, что молоко не течёт на сосущие губы.
Рядом с тобою, сестра, я страданья твои созерцала,
ну а помочь не могла! Я старалась, насколько возможно,
росту коры помешать, и за ствол, и за ветки хватаясь,
и, признаюсь, под корой тоже скрыться навеки желала!
Вот и супруг, Андремон, и жалчайший отец прибежали,
вместе Дриопу ища. Я же им показала Дриопу –
лотос, растущий в пруду. Тёплый ствол эти сразу целуют,
корни спешат обнимать, на растенье любовь изливая.
Но у родимой сестры всё уже затвердело, всё стало
деревом, кроме лица. Шелестит злополучное тело,
слёзы по листьям текут, и, пока ещё это возможно,
вяло шевелится рот, наполняя стенаньями воздух:
«Если к несчастной душе есть у вас хоть немножечко веры,
то я богами клянусь, что наказана без преступленья!
Честно я жизнь прожила! Если лгу я, то пусть эти листья
высохнут и отпадут! Пусть меня на дрова искромсают!
Сына, кровинку мою, вы с ветвей материнских снимите,
чтобы почаще сюда приходил он с кормилицей новой
выпить её молока, поиграть под моими ветвями.
После, начав говорить, скажет маме приветствие милый,
горестно произнесёт: «В этом дереве мамочка скрыта.»
Пусть он боится прудов, пусть цветы не срывает с деревьев,
помня, что каждая ветвь – это сущее тело богини.
Ты, мой супруг дорогой, и сестра, и отец мой, прощайте!
Если есть жалость у вас, то листочки мои сберегите
и от порезов серпом, и от жадных нашествий скотины!
Не позволяется мне на прощание к вам наклониться,
вы потянитесь ко мне, поцелуем со мной обменяйтесь,
это ведь можно ещё, и сыночка ко мне поднимите!
Всё, не могу говорить! Отовсюду на белую шею
плавно ползёт волокно, вот уж темя моё исчезает!
Не опускайте мне век! И без вашей последней услуги
стянет мне веки кора, и сияние глаз прекратится!»
Рот перестал говорить. Рот и быть перестал. Впрочем, долго
ветви хранили тепло изменённого женского тела.»
Вот уж Иола молчит, и Алкмена со щёк Эвритиды
(хоть и рыдает сама) слёзы пальцем большим отирает.
Эта печаль недолга, потому что тут нечто случилось,
что изменило настрой. На пороге дверном появился
прежний старик Иолай, поразительно помолодевший,
с робким воздушным пушком, покрывающим нежные щёки.
Геба, Юнонина дочь, покорённая просьбами мужа,
дар этот преподнесла, и уже собиралась поклясться,
что никогда никому больше юность не даст, но Фемида
сразу её прервала: «Фивы катятся к бешеной бойне.
Будет сражён Капаней, и его лишь Юпитер повергнет,
братья друг друга убьют, получив равносильные раны,
и прорицатель, живой, тень свою в подземелье увидит.
Сын за родного отца мать родную предаст убиенью,
сплавив поступком одним благочестие и преступленье.
Этой бедой потрясён, отлучён от рассудка и дома,
он побежит, а за ним – Эвмениды и тень убиенной.
Вижу, просящей жене он смертельное золото дарит,
вижу и родственный бок, окровавленный сталью Фегея.
После молитвой своей Ахеолева дочь, Каллироя,
юности для сыновей от Юпитера-бога добьётся,
[чтобы победой своей наслаждался убийца не долго.]
Тронут, Юпитер велит свойство падчерицы и невестки
тем сыновьям подарить и подростками сделать их снова.»
Так прорицательным ртом речь свою завершила Фемида,
боги же стали шуметь, обижаться, стонать, возмущаться,
что ж это и остальным не даются такие подарки.
Паллантиада кричит, что супруг её стар и негоден,
мягкой Церере невмочь седину Ясионову видеть,
рядом Плавильщик ворчит, что ещё одну жизнь Эрихтоний
просто обязан иметь, и заранее хочет Венера
договориться о том, чтобы юношей сделать Анхиза.
Все помогают своим. Разрастается бурная распря
от благосклонности той. Но Юпитер свой рот открывает:
«Если имеете вы хоть крупицу ко мне уваженья,
что же вы стали кричать? Неужели вы так многосильны,
что победите судьбу? Иолай возвратил себе юность
лишь по веленью судьбы. Сыновьям Каллирои даётся
тот же подарок судьбой, не прошением и не оружьем.
Правит и вами судьба. И вы можете не волноваться –
ей подчиняюсь и я. Если было бы всё по-другому,
то мой любимец Эак стариком бы не стал маломощным,
и Радамант бы дышал в постоянном цветении жизни,
с Миносом, братом своим. Зная старости горькое бремя,
он презираем теперь и царить не способен, как прежде.»
Тронул Юпитер богов. Да, роптать никому не хотелось,
видя, как чахнет Эак, и как Миноса и Радаманта
тяжкая старость гнетёт. Этот Минос, когда был моложе,
именем славным своим устрашал знаменитые царства,
после же немощен стал, Дионида Милета боялся,
гордого крепостью рук и блестящим родителем, Фебом.
Зная, что этот юнец овладеть его троном желает,
Минос, однако, не смел запретить ему доступ к пенатам.
Но добровольно, Милет, пересёк ты эгейские воды
быстрым своим кораблём. Ты возвёл на земле азиатской
город, и тот получил своего основателя имя.
Там дочь Меандра-реки, вдоль изгибов отцовского тела
шедшая нежной ступнёй, направляясь туда и обратно,
стала супругой тебе, восхитительная Кианея.
После она родила сына с дочкой, Библиду и Кавна.
Учит Библида всех нас, что не стоит любить незаконно –
брата родного она, Аполлонова внука, желала,
[чувствуя вовсе не то, что сестра должна чувствовать к брату.]
Первое время она не хотела понять, что пылает,
срама не видела в том, что смыкается с братом губами,
что обнимает его и ласкает ладонями щёки,
долго висела над ней лицемерная тень благочестья.
Но зазвучала любовь. Надевает бедняжка для брата
лучшие платья свои, хочет быть безгранично красивой,
меркнет от ревности вся, если брат поглядит на другую.
Не понимая себя, над огнём этой страсти молитву
не произносит она, хоть и внутренне вся полыхает.
Брат ей теперь господин, а теперь ненавистный сородич,
требует, чтоб не сестрой называл он её, а Библидой.
Впрочем, в дневные часы не решалась она предаваться
низким надеждам своим, но когда засыпала, то часто
те проживала мечты. К телу брата она прижималась,
красная вся от стыда, хоть и это во сне только было.
Сон прекращался потом. Как-то девушка долго молчала
и, наконец, говорит, утопая в глубоких сомненьях:
«Горе мне! Что этот сон в молчаливой ночи означает?
Только не длился бы он! Почему этот сон мне приснился?
Что за красавец мой брат, даже если глядеть с неприязнью!
Как я любила б его, если б только он не был мне братом!
Как он достоин меня! Вот напасть – оказаться сестрою!
Если бы только я днём ни о чём таковом не мечтала,
чтобы лишь ночью ко мне возвращался мой брат ненаглядный!
Ночью не видит никто, и приснившийся стыд не постыден!
Слушай, Венера моя! Купидон, отрок матери нежной!
Что за восторги любви! Как желанием я наслаждалась!
Как я лежала в огне, как до мозга костей разомлела!
Сладостно всё вспоминать! И, однако, всё быстро угасло,
ночь пролетела стрелой, к нашей близости ревность питая!
Если бы слиться с тобой, называясь уже по-другому,
как бы родитель твой, Кавн, восхищался прекрасной невесткой,
как бы родитель мой, Кавн, восхищался достойнейшим зятем!
Если бы только у нас по веленью богов было общим
всё, кроме предков семьи! Я тебе уступила бы знатность!
Матерью детям твоим станет, мой драгоценный, другая,
мне же по воле богов и родителей, выбранных роком,
будешь ты братом, и всё! Нас препятствие объединяет!
Что же мечтанья мои для меня означают? Какой же
вес у порхающих снов? Разве сны что-то весят, скажите?
Лучше живётся богам! Все сестёр своих перелюбили!
Опию выбрал Сатурн, хоть и был он родным ей по крови,
Тефию взял Океан, а властитель Олимпа – Юнону.
Свой у бессмертных закон. Для чего поведенье людское
мерять поступками тех, кто живёт по обычаям неба?
Либо изгонится страсть и навек с моим сердцем простится,
либо я просто умру, буду стынуть на смертной постели,
брат же, ко мне подойдя, прямо в губы меня поцелует!
Всё-таки узел такой должен быть нами вместе развязан.
То, что приятственно мне, может быть преступленьем для брата.
Впрочем, от спален сестёр не рвались убежать Эолиды.
Кто мне об этом сказал? Для чего мне примеры такие?
Боги, куда я несусь? Прочь отсюда, постыдное пламя!
Брата я буду любить, как сестре позволяет обычай!
Но предположим, что брат сам ко мне разгорелся любовью.
Что ж мне, отвергнуть его, если бедный ко мне потянулся?
Нужно добиться его, раз он сам бы меня добивался
и получил бы меня! Как же рот разомкнуть? Как признаться?
Сможет Любовь. Я смогу. Если стыд мои губы удержит,
стало быть, в тайном письме будет скрытое пламя раскрыто!»
Мысль эта нравится ей и сомненья ума побеждает.
Приподнялась на боку, левым локтем постель продавила
и говорит: «Пусть поймёт! Я безумную страсть обнаружу!
[Боги! Куда я скольжу? Что за пламя мой ум охватило?]»
Вот уж дрожащей рукой начинает записывать мысли.
Стилос, тот в правой руке, а дощечка вощёная – в левой.
Пишет, колеблется вновь, осуждает готовые строки,
их начинает стирать, исправляет, клянёт, одобряет,
снова дощечки кладёт, их по очереди поднимает,
что написать, не поймёт, все слова ей самой неприятны,
и на лице у неё со стыдливостью смешана дерзость.
Вот подписала: «сестра», но «сестру» поскорее затёрла
и на заглаженный воск нанесла заключенье такое:
«Если радушный привет не вернёшь ты тебя полюбившей,
то ей не будет любви. Стыдно, стыдно назвать моё имя!
Так не хотела бы я открываться тебе, как Библида,
прежде чем дело моё, цель горячих молитв, не решится.
Мог ты понять мою боль и ранение сердца, заметив
бледность мою, худобу, и лицо, и намокшие веки,
слыша и вздохи мои, для которых не видно причины,
зная объятья мои, принимая мои поцелуи,
не поцелуи сестры, если ты их почувствовал всё же.
Впрочем, под сердцем нося эту невыносимую рану
и полыхая внутри, я исполнила всё, что возможно
(боги свидетели мне), чтоб вернуть себе здравость рассудка.
Долго несчастной рукой отражала стрелу Купидона,
грубо коловшую грудь, и я, девушка, вынесла больше,
чем ты способен понять. Но пора мне признать пораженье
и обратиться к тебе с робкой просьбой помочь полюбившей.
Ты меня можешь спасти, погубить меня тоже ты сможешь,
так что давай, выбирай. Я тебе не враждебна нисколько,
я лишь хочу, чтоб родство, нас и так увязавшее вместе,
стало намного сильней, чтоб с тобою слились мы навеки.
Пусть говорят старики, что законно, а что незаконно,
пусть одряхлевшей рукой предписанья свои разгребают,
нас же Венера простит, к молодым благосклонна богиня!
Что нам законно? Как знать! Мы считаем, что всё нам законно,
следуя нашей стопой по стопам небожителей вечных.
Нас ни суровый отец, ни семейная честь не стесняет,
нас не пугает ничто. Даже если бы что-то пугало,
мы под личиной родства эти нежные тайны бы скрыли.
Я о запретных вещах говорить могу с братом свободно,
и обниматься могу, и прилюдно смыкать поцелуи.
В чём недостаток у нас? Ты к признанию будь милосерден!
Я предпочла бы молчать, если страстью бы так не пылала –
имя своё не готовь для моей эпитафии скорбной!»
Вспаханный попусту воск покидает писавшую руку,
самой последней строке возле кромки пришлось протянуться.
Все преступленья свои опечатав изысканной геммой,
смоченной крупной слезой (ведь язык пересох от рыданий),
девушка кличет слугу, говорит ему вкрадчивым тоном:
«Это, вернейший слуга, отнеси моему дорогому…»
Тут помолчала она, и добавила шёпотом: «…брату».
Выскользнув тут же из рук, повалились дощечки на землю.
Хмурясь примере плохой, всё равно отдаёт их. Слуга же,
выбрав удобный момент, стопку тайных дощечек вручает.
Был изумлён и взбешён внук Меандра, едва только начал
это письмо разбирать. Он дощечки брезгливо отбросил,
выкрикнул, руки скрестив, чтоб слугу по лицу не ударить:
«Прочь, пока жив ты ещё, мерзкий друг запрещённых желаний!
Если бы гибель твоя наш семейный позор не раскрыла,
ты бы понёс у меня наказанье немедленной смертью!»
Тот, перепуган, бежит и слова разъярённого Кавна
передаёт госпоже. Побледнела Библида, услышав,
что отвергают её, задрожала и заледенела,
но возвращается ум, а с умом разгораются страсти,
и произносит язык, влажный воздух едва ударяя:
«Правильно! И поделом! Ну зачем про любовные раны
я рассказала ему? Ну зачем торопливым дощечкам
глупо доверилась я? Всё должно было тайной остаться!
Что же я мысли его разговорами не испытала?
Я же могла намекнуть и увидеть его отношенье,
я же свой парус могла лишь на самой верхушке расправить,
чтоб, не рискуя ничем, пересечь незнакомое море,
ныне же парус тугой разрывают враждебные вихри!
Я на утёсы несусь! Я, колеблема всем Океаном,
гибну! И как повернуть непослушный мой парус обратно?
Не было разве примет, запрещающих мне предаваться
этой безумной любви? Все дощечки на землю упали,
я же приказ отдала уронить и надежды на землю!
День бы мне выбрать другой! Или выбрать другое желанье!
Предупреждал меня бог и являл несомненные знаки,
я бы увидела их, но совсем я ослепла от страсти!
Мне бы самой говорить, не вверяться какому-то воску!
Мне бы самой подойти, распахнуть запылавшее сердце!
Слёзы увидел бы он, и лицо бы увидел влюблённой,
больше сказала бы я, чем та стопка дощечек вместила!
Руки сомкнула бы я на его нежелающей шее!
Если б меня он отверг, я сказала бы, что умираю,
ноги б его обняла, о пощаде б его умоляла!
Да, я бы сделала всё, что раздельно склонить не сумело
этот упорнейший ум, но всё вместе достигло бы цели!
Может, посыльный-слуга, выполняя приказ, провинился?
Может, не впору пришёл, выбрал неподходящее время,
как-нибудь отдых прервал? Ну конечно! Всё так и случилось!
Всё так сложилось во вред! Но любимый рождён не тигрицей,
камни не носит в груди, у него вместо жаркого сердца
не адамант, не металл! Молоком он не выкормлен львиным!
Будет он мной побеждён! Будет вновь атакован! От страсти
не отступлюсь я моей, пока тело исполнено духом!
Лучше бы не начинать, но, поскольку назад не вернёшься,
надобно всё завершить. Если я отступлюсь от желаний,
он-то не сможет забыть, как я дерзко его домогалась.
Если теперь замолчать, он сочтёт мою страсть несерьёзной
или решит, что письмом я характер его проверяла,
или что не божеству, больше всех бередящему сердце,
я уступила себя, но обычному плотскому жару.
Что мне ещё совершать? Не осталось уже преступлений,
я и писала ему, и всё сердце мольбами раскрыла!
Мне невиновной не стать, даже если я больше не пикну,
много надежд у меня, а вины мне уже не прибавить!»
Так рассуждала она. Ох, блужданья больного рассудка!
Стыдно удачу пытать, но несчастная всё же пытает,
и атакует опять, и опять отступает. Не видя
этим попыткам конца, брат от родины и от позора
в страны чужие бежит и там новые стены возводит.
Нам говорят, что тогда Милетида от страшной печали
тронулась вовсе умом, начала бушевать и метаться,
платье с груди сорвала, и ладонью ладонь исхлестала,
и, не скрываясь уже, к незаконной Венере взывая,
бросила край свой родной и пенатов, теперь ненавистных,
чтобы пойти по следам от неё убежавшего брата.
Движимы тирсом твоим, раз в три года, потомок Семелы,
славя твоё божество, исмарийские пляшут вакханки,
так по широким полям, перед взорами женщин бубасских
с криком Библида неслась, и домчалась потом до карийцев,
и до ликийских полей, и до оруженосных лелегов.
Скрылись Лимира, и Краг, и струения Ксанфа, и скалы,
где, пряча в брюхе огонь, к небесам поднимала Химера
львиные морду и грудь, и хвостом поводила змеиным.
Вот пролетели леса. Ты, устав от погони, Библида,
падаешь, волны волос проливая на жёсткую землю,
разгорячённым лицом приминая опавшие листья.
Часто её заключить собирались лелегские нимфы
в нежные руки свои, часто вместе её наставляли,
как о любви позабыть, но глухим не слышны утешенья!
Молча Библида лежит, рвёт ногтями зелёные стебли,
густо питая траву истечением слёз неизбывных.
Ходит молва, что потом превратили наяды те слёзы
в неистощимый родник. Что ещё подарить было можно?
Как из сосновой коры густо капли ползут смоляные,
как липковатый битум из дородной земли вытекает,
как с приближеньем весны, если нежно задышит Фавоний,
тает под солнцем вода, превращённая в лёд на морозе,
так утонула в слезах внучка ясного Феба, Библида,
и превратилась в родник, сохраняющий в этих долинах
имя своей госпожи. Он течёт из-под чёрного дуба.
Слухи о чуде таком захлестнули бы сразу на Крите
сотню больших городов, если Крит не представил бы миру
местное чудо своё – превращённую девушку Ифис.
Там, на фестийской земле, недалёко от критского царства,
Лигд и родился, и жил, человек никому не известный,
но по рожденью не раб. У него было денег не больше,
чем благородства души, но и верой, и образом жизни
был он все всякой вины. Он жене, ожидавшей ребёнка,
молвил такие слова: «Есть две вещи, желанные сердцу.
Первая – чтобы тебе разрешиться без мук, а вторая –
чтобы был мальчик рождён. Труден жребий иной, и фортуна
сил нам не даст на него. Хоть мне это противно, однако,
если родится нам дочь (и приказ мой – прости, Благочестье! –
я неохотно даю), то в живых её мы не оставим.»
Так он супруге сказал. Оба щёки омыли слезами,
и отдававший приказ, и кому приказанье давалось.
Множит пустые мольбы перепуганная Телетуза,
чтобы смягчился супруг и не стал удушать в ней надежду.
Мнение Лигда – кремень. Дни проходят, живот набухает,
вот уж совсем он готов разрешиться от зрелого груза,
как под покровом ночным, словно это был сон, Инахида
перед кроватью стоит вместе с группой созданий священных,
или как будто стоит. Пара лунных рогов над глазами,
лоб колосками покрыт и горит золотистым сияньем,
царское платье на ней. Вот Анубис, умеющий лаять,
и Бубастида в венце, и цветами пестрящийся Апис,
и молчаливый божок, тонким пальцем на губы нажавший.
Пели там систры вокруг, был Озирис, не весь обретённый,
и чужеземка-змея, с пастью, полной снотворного яда.
Женщина смотрит, не спит. Говорит ей благая богиня:
«Ты, Телетуза, одна из моих постоянных поклонниц,
так что не переживай! Обмани приказания мужа!
Кем бы ни стал этот плод, извлечённый руками Луцины,
мирно младенца прими! Я, богиня, тебе помогаю,
не презираю мольбы!» Так сказала и вышла из спальни.
Радостно с ложа вскочив, руки к звёздам воздела критянка
и начала их молить, чтобы правдою было виденье.
Схватки потом начались, и младенец на свет появился –
девочка, только отцу про неё ничего не сказали.
Мать, начиная обман, покормить приказала сыночка,
люди поверили ей, лишь кормилица всё понимала.
Вот помолился отец, дал ребёночку дедово имя –
Ифис. Мать рада была, потому что любому младенцу
имя бы то подошло, и никто бы им не был обманут.
Благочестивая ложь начала с того дня укрепляться.
Был мальчуковым наряд, а лицо своей формой прекрасной
девочке бы подошло, да и мальчику было бы кстати.
Третий последовал год за десятком, промчавшимся прежде.
Ифис, отец для тебя златокудрую выбрал Ианту,
девушка эта была превосходней всех прочих фестиек
даром своей красоты, а отцом ей Телест был диктейский.
Дети годами равны, красотою и образованьем,
начатым в школе одной, под указкой одних педагогов.
И набежала любовь, и обеим тем девушкам сердце
ранила той же стрелой, но надежды у них различались.
Любит Ианта и ждёт, чтоб зажёгся условленный факел,
и полагает, что муж, разумеется, будет мужчиной.
Мучится Ифис в любви и, не веря в её плодотворность,
любит сильней оттого. Очень девушку к девушке тянет!
Слёзы сдержав, говорит: «И какой остаётся мне выход?
Стыд мой укрыт от людей! Кто ещё приневолен был этой
странной Венере служить? Если боги меня [бы жалели,
то пощадили б меня, ну а если] убить бы хотели,
лучше убили бы злом естеству сообразным, привычным!
Нет, ни коровы коров, ни кобылы кобыл не желают.
К овцам стремится баран, олениха идёт за оленем.
Те же повадки у птиц. Ни одной не встречается самки,
к самке такой, как она, вдруг охваченной плотским желаньем!
Лучше мне вовсе не быть! Впрочем, Крит наш родной производит
всяческие чудеса. Здесь дочь Солнца быком увлекалась,
всё-таки самка самцом. У меня же любовь побезумней,
если всю правду сказать. Этой женщине было к Венере
сладко надеждой лететь, и она под коровьим обличьем
перехитрила быка, и вполне обманулся любовник.
Даже бы если сюда притекло всё лукавство вселенной,
если б сюда прилетел сам Дедал на обвощенных крыльях,
как бы он смог мне помочь? Разве смог бы из юноши сделать
девушку этот мудрец? А тебя изменить, Иоанта?
Так что давай, соберись да и просто прими себя, Ифис,
просто возьми и стряхни эти глупые страсти и мысли!
Кем родилась ты, увидь, и себя не морочь заблужденьем,
к чувствам законным стремись и люби, как все женщины любят.
Мучит надежда тебя, и любовь эту кормит надежда,
но возражает весь мир. Не надзор опекунский мешает
милую крепко обнять, ни забота ревнивого мужа,
ни нетерпимость отца, ни прохладца самой же любимой.
Просто её не достать, просто счастье тебе не доступно,
если бы даже весь мир и все боги тебе помогали!
[Раньше молитвы мои безнадёжными не были вовсе,
боги мне дали легко то, что дать они были способны.]
Мы ведь с отцом заодно, вместе с нею и будущим тестем,
нам лишь природа претит, а природа всех нас пересилит,
вред от неё лишь одной. Вот, приходит желанное время
в пламени брачных огней, скоро станет моей Иоанта –
но не коснётся меня! Над водой мы томимся от жажды!
Что же за толк посещать Гименею и брачной Юноне
этот священный обряд? Где жених? Там лишь обе невесты!»
И замолчала потом. А другая пылает не меньше,
молится, чтоб, Гименей, ты как можно скорей появился.
Свадьбы ужасно боясь, Телетуза и тянет, и медлит,
то говорит, что больна, то приметы какие-то видит
или зловещие сны. Дни проходят, причины притворства
полностью истощены, и пора уже праздновать свадьбу,
факелы радостно жечь. До обряда лишь день остаётся.
Мать со своей головы и с дочерней срывает повязку,
и обнимает алтарь, и с распущенными волосами
стонет: «Изида, тебе Паретоний подвластен и Фарос,
ты Мареотских полей, семиустного Нила хозяйка,
ты нам теперь помоги, ты наш страх исцели, умоляю!
Я ведь видала тебя, и тебя, и священные знаки,
[всё я узнала тогда, провожатых, и факелы, вместе]
с шумом трещоток твоих! Я запомнила все приказанья!
Дочь я оставила жить и ужасной расправы избегла –
твой это дар и совет! Пожалей нас обеих, богиня!
Помощь нам, бедным, подай!» За словами закапали слёзы.
Тут же сотрясся алтарь (так и было!) рукою богини,
затрепетали врата и два рога луны засверкали,
и затрещали вокруг мелодичнейшим звоном трещотки.
В чудо не веря вполне, но довольная доброй приметой,
храм тот покинула мать. Вслед за матерью следует Ифис,
шире шагает нога, бледноватая кожа смуглеет,
сила играет в плечах, очертанья лица заострились,
вольные пряди волос укорачиваться начинают,
движется тело бодрей, чем обычно для женского тела.
Девушка, юноша ты! Что же, в храмы дары приносите,
веры стыдиться нельзя! И дары принесли они в храмы,
и написали слова, краткий текст на священной табличке:
ЮНОША:ЗДЕСЬ:ПОСВЯТИЛ:ДАР: ОБЕЩАННЫЙ:ДЕВУШКОЙ:ИФИС.
Свет озарил небеса, окатил всю широкую землю.
К брачным огням подойдя, Гименей, и Юнона с Венерой
смотрят, как, юношей став, наслаждается Ифис Иантой.