“Я ничего не знаю о моём “творчестве”. Интервью с Вячеславом Башировым

Дата: 15-08-2023 | 14:18:00

2021

Вячеслав Вайндинер (псевдоним  Вячеслав Баширов), родился в Казани 25 февраля 1950 года. Окончил мехмат Казанского государственного университета (1972) и Высшие литературные курсы при Литинституте им. Горького (1987). Писал, переводил, был членом Союза писателей СССР.

Автор 12 книг, публиковался в советской и российской периодике.

 Живёт в Израиле (Нетания).

Страница автора https://poezia.ru/authors/slavabashirov

 

  

 

Расскажите немного о себе, о своей истории. Всегда интересно, “кто мы и откуда, когда от всех тех лет остались пересуды, а нас на свете нет.”

 

Вряд ли когда-нибудь ещё мне представится повод или возникнет желание рассказать о себе что-либо, кроме того, что в стихах. Да и не кажется мне, что кому-то шибко интересны мои размышления о природе творчества или там афоризмы из книги мудрых мыслей, поэтому… “Зовите меня Измаил” – неплохая, говорят, завязка повествования. Сам-то я ничего в этих прозах не смыслю, так что…

Меня зовут Вячеслав Вайндинер. Я сын Разии Башировой и Арона Вайндинера, которые познакомились в посёлке Васильево, где оба тогда работали, отец прорабом, а мама врачом в санатории. Там мы и родились, я и мой брат-близнец. В те времена такие недоношенные дети (мы вдвоём весили меньше 3 кг) редко выживали, нам повезло, в санатории из электрических ламп устроили для нас инкубатор, где, как цыплят, выхаживали пару месяцев. У мамы с детства был туберкулёз, который прошёл во время беременности, чудеса случаются. Как многие знакомые с болезнями дети, она много читала, любила стихи. Если свойственны мне какие-то творческие позывы, это, видимо, от неё. Мама умерла от неудачной операции язвы желудка, когда нам с братом было по 8 лет. Помню, что была она красивая и ласковая. Говорят, моя дочка на неё похожа.

 

сгорает детская ангина

в сорокаградусном бреду

бежит народец муравьиный

по антрацитовому льду

моргают розовые глазки

из чашки нежно-голубой

позвякивая неваляшки

наваливаются гурьбой

свирепых клоунов веселье

их криворотый хохоток

на кособокой карусели

летит в дырявый потолок

там в нескончаемом полёте

сквозь одиночество и дождь

всю ледяную ночь колотит

неутихающая дрожь

там от звезды прекрасной самой

свет нестерпимый ножевой

и чернота и голос мамы

далёкий но ещё живой

 

Отец. Мне трудно совместить образ этого рационального, положительного и осторожного человека с героем истории его жизни. Когда ему было 9 лет, семья от голода переехала в Казань из Украины. В 14-ть он с другом нашел в подвале заброшенного дома инкассаторскую сумку с деньгами. Первым делом они купили себе и своим друзьям золотые часы и с остатками сокровищ поехали в Турцию. Где-то на Кавказе поссорились, друг его домой уже не вернулся, наверно, сгинул где-то. Отец мой в папахе и с трубкой в зубах был встречен своим отцом ласковым словом и оплеухой. В 16 лет, не ужившись с мачехой и не окончив школы, ушёл из дома и устроился учителем географии и немецкого (скорее, идиша) в деревенскую школу. В 17 лет, когда на его страну напали жестокие орды белофиннов, он записался добровольцем в лыжный батальон, который в составе мобильного полка был окружен на какой-то ледяной сопке, где и дождался перемирия, загибаясь от холода-голода. Из этого батальона домой, кроме героя с медалью, живыми вернулись четверо. В 41-м г. был призван в армию и 22 июня встретил радистом-стрелком бомбардировщика в пограничном городе Лида. В тот же день его авиадивизия, не поддаваясь на провокации врага, присутствовала при уничтожении взлетной полосы и самолётов юнкерсами противника. Затем месяцы драпа и переформирование. В начале 42-го г. из армии выдернули и выслали за Урал в составе подразделений “трудовой армии” всех советских немцев. Моего отца, как типичного арийца (он был голубоглазый блондин), в анкете которого была запись о преподавании вражеского языка, к тому же ещё из-за путаницы в документах (в одних он был Аркадий Ильич, в других Арон Ихилевич) заподозрили в “немецкости”. Аргумент, который был у него в штанах, убедительным не показался. Наверное, выполняли свою какую-то норму. Так он в составе подразделения депортированных, которое от лагеря почти не отличалось, оказался на Алтае. Там отец работал на шахте, в кузнице, валил лес и освоил несколько строительных специальностей, что ему пригодилось в следующей жизни. “Трудармия” была расформирована в 1947 г., но выезд из места ссылки был запрещен, за побег полагалось 20 лет. За время работы вольнонаёмным отец заработал какие-то деньги и в 1948-м, купив у одной семьи, имевшей разрешение на выезд, документы их недавно умершего сына, вместе с ними выехал в Россию. В Казани ему жить в то время было опасно, и он работал строймастером, а затем прорабом в разных сёлах и посёлках. В одном из них его, как космополита, исключили из партии, куда он вступил ещё в армии. Вернувшись в город, окончил с золотой медалью вечернюю школу и с отличием строительный институт (тоже вечерний), работая старшим прорабом, а затем начальником строительного управления. Он вообще всегда очень много и увлечённо работал. Говорят, мой брат похож на него.

 

вот перед нами картина

возвращение блудного сына

которого мы видим в спину

очевидно, это спина подлеца

а теперь поглядим на его отца

у него другое выражение лица

ясно, человек достойный и любящий

не то что этот бродяга в рубище

не привыкший думать о будущем

с бритой башкой припёрся домой

нищий, больной, с пустою сумой

жалкий такой, боже ты мой

 

уходишь и думаешь: ещё вернёшься

как будто уснёшь, а потом проснёшься

вот так напьёшься и протрезвеешь

ещё очнёшься, опять сумеешь 

уходишь и веришь ещё беспечно

что ненадолго, пока не навечно

вот так, подумаешь, большое дело

душа на мгновение отлетела

невдалеке, где-то близко, рядом

кружит слепая над белым садом

и плачет птицей чернее ночи

прости меня, милосердный отче  

 

Несколько слов о моих дедах-бабках. Татарская бабушка, Зиннат Абашева, училась в женской гимназии и была, судя по старинным фотографиям, редкой красоты барышней. Она была внучкой богатого купца и воспитывалась в его доме, потому что её отец промотал своё состояние на лошадей и женщин. Вряд ли деревенскому парню, рыжему и ловкому приказчику её деда, удалось бы жениться на внучке хозяина, но после революции состояния и социальные рамки были упразднены. Работать своей жене мой дед Калим не позволял, был он, по рассказам, человек умный и ушлый. У них родилось пять дочерей и сын.

Мой еврейский дед Ихиль в Гражданскую войну, вместе с многочисленными братьями (своими и – моей будущей бабушки Леи Хармац), в отряде самообороны защищал своё местечко Хмельник от погромов красных, белых и зелёных. Советскую власть не любил, говорил: эти бандиты… Гордился тем, что выучил самостоятельно иврит и мог читать Тору и Талмуд. Слушал радиостанцию Голос Израиля. У него от бабушки Леи (она умерла молодой) было три сына и еще один от второй жены. Он тоже был человек сильный и предприимчивый. Вот, стишок о дедах из моей первой книжки:

 

Один мой дед читал Коран,
другой читал Талмуд.
Один был мудр, но упрям,
другой упрям, но мудр.

А я ни в одного из них.
Ни в одного из них.
Я прочитал сто тысяч книг.
Читал сто тысяч книг.

И ничего не понял в них.
Чего не понял в них?
Того, что поняли они.
Что поняли они?

Но я упрямый, я найду
не мудрость, так года.
И я когда-нибудь уйду
отсюда - и туда...

Где два упрямых мудреца
мне скажут - Книгу Дней
читать положено с конца,
тогда все ясно в ней.

 

 

 

Вячеслав, о причинах Вашего отъезда в Израиль ходят легенды. Например, однажды мне рассказали (по большому секрету), что в Казани Вы подвергались преследованиям властей вплоть до тюремного заключения. Так ли это?

 

Нет, всё переврали. Ничего героического. С конторой глубокого бурения какие-то неприятности, как и у многих в нашем кругу, конечно, были. По крайней мере, чувствовался всегда этот пристальный пригляд. У жены одного моего старшего друга даже случился выкидыш под впечатлением, нет, не допросов, но серии вызовов её мужа на разговоры с вежливыми товарищами в штатском. Он переводил стихи крымско-татарских поэтов и открыто выражал им симпатию и поддержку, что приравнивалось тогда к антисоветской пропаганде. И меня с женой, Эльмирой Блиновой (она писала стихи и рассказы для детей), эти товарищи с красными удостоверениями посещали-вызывали. Хорошо, что были у нас старшие и опытные друзья, научившие, как себя с ними вести и разговаривать. Все эти, не всегда вежливые капитаны-майоры в штатском, были такие одинаковые, неприметные, встретишь на улице, не узнаешь. Одного такого я много лет потом по телевизору наблюдал. Ни их чинодральское рвение не защитило гнилой режим, ни наше интеллигентское злопыхательство ему не угрожало, время пришло, он и гикнулся.

 

Со мною связанный незримой нитью,
он должен регистрировать событья,
которых мало в жизни у меня,
так, разговоры, споры, болтовня,
какою скукой мается, должно быть,
спортивный этот, славный паренёк,
то пилкою отполирует ноготь,
то выдернет из носа волосок,
то разбежавшись, выглянет в окно,
как птица-сокол, скучно все равно...

Задумчиво берёт он промокашку,
сгибает-разгибает, и пока
не кончен труд, сопит, вздыхает тяжко,
затем пускает в небо голубка,
задумчивый товарищ смотрит из
какого-то окна, давай на ты,
зачем ты, на меня глядящий вниз,
так смотришь, словно коршун с высоты,
и недоступный радости и злобе
дневной, стоишь, скучая в высоте...

А я обдумываю в суете
две мысли, разбегаются все обе,
одна из них о жизни и о смерти,
другая о свободе, мне тобой
навязана она, две мысли эти
никак не разберутся меж собой,
пока чужая мысль кругами ходит
над мыслью несвободною моей,
она концы с началами не сводит,
покоя не находит, тесно ей...

Ты жить мешаешь мне моею жизнью,
моею жизнью-смертью, не твоей,
однажды я в четыре пальца свистну
и улечу куда-то, хоть убей,
а ты приставлен в небе голубей
считать, и пересчитывать при этом
вернувшихся, прощай и пожалей
летящего, в свободе счастья нету,
ведь он свободен даже от того,
чтоб кто-то где-то думал за него...

 

В тюрьму я мог сходить дважды. Оба раза по одной и той же, совсем не романтической причине. Есть такое редкое заболевание, называется патологическое опьянение. Это “острое, кратковременно протекающее психотическое расстройство, возникающее при приёме алкоголя (как правило, в относительно небольших дозах). Протекает в форме сумеречного помрачения сознания и характеризуется внезапным возникновением искажённого восприятия обстановки (иногда галлюцинаторно-бредового) в сочетании с аффектами страха, тревоги, гнева…Патологическое опьянение не является стадией или разновидностью обычного. Оно представляет собой самостоятельное состояние, возникающее под влиянием постоянных или временных факторов. К числу постоянных факторов относятся перенесенные органические заболевания головного мозга и черепно-мозговые травмы...” Органических заболеваний у меня не было, а вот с травмами всё было в порядке. Я в юности часто дрался / по дурости, нарывался / во мне было трезвости мало / а резвости не хватало… Однажды, ещё на первом курсе универа, четверо неприятных таких людей сильно настучали мне зимними ботинками по голове. После этого я довольно долго выползал из своей комнаты в маске новогоднего медведя, чтобы не пугать маленькую сестрёнку. Стишок, тоже из старых:

 

Перечитал Страдания… Любовь и кровь. Смешно!
Смятение, метание, мечтание одно.
Как родственника дальнего, себя не узнаю.
Перечитал Страдания, как юность. Не свою.

В тот день, когда я Вертера впервые прочитал,
не о любви, о смерти я, мне помнится, мечтал.
Теперь уже не верится, что это было так
в тот день, когда я Вертера... Давным-давно. Чудак!

В тот день читал я Вертера и думал: вот умру...
Но умирал я вечером в снегу и на ветру.
Что было? Били четверо. За что? Темным-темно!
Лежал читатель Вертера в снегу бревны́м-бревно.

Страдал он не по Вертеру, не страсть, а просто страх
в тот день, в тот вечер ветреный, в снегу, в крови, в слезах.
Теперь уже не верится, что это я в крови.
Перечитал я Вертера, и что там о любви?..

Смешно! Одни мечтания и вера в идеал.
Перечитал Страдания. Каким я старым стал.
Перечитал Страдания. В слезах перечитать
сумею ли когда-нибудь? Когда-нибудь опять...

 

Итак, первый эпизод. Назовём его Kristallnacht. Он случился уже на последнем курсе. А коварство этого вот своеобразия было в том, что я мог пить, как все, хотя бы и девять раз без последствий, а на десятый это происходило. В общем-то и раньше что-то нехорошее случалось, меня спасал тогда от неприятностей мой умный брат. А этот эпизод я даже запомнил, он был очень ярким и по-видимому продолжался несколько часов. За мной гнались штурмовики CA (на самом деле дружинники ДНД). Убегая от них, я выломал дверь какого-то кафе (а в этом состоянии я был силён чрезвычайно) и стал швырять во врагов пустые пивные кружки. Видимо, поэтому в моём творческом мозгу хрустальная ночь перепуталась с пивным путчем. В конце концов фашисты меня скрутили и притащили в гестапо.

В этот раз меня от тюрьмы спас отец, ему с помощью врача, друга детства, удалось поместить героя в психушку для освидетельствования. ”В отличие от простого опьянения, судебно-психиатрическая экспертиза признаёт лиц, совершивших в этом состоянии преступление, невменяемыми, и к ним обычно применяются принудительные меры медицинского характера.” Меня этими принудительными барбитуратами кололи или давали чем-то подышать, чтобы спровоцировать психотическое состояние. Я помню два из них, одно, жуткого ужаса удушье, когда я долго-долго тонул и не мог выплыть, и второе… потом медсестра, красивая зрелая тётка, со смехом сказала мне, что после всего, что наговорил ей в счастливом бреду, я обязан на ней жениться. А суровый дяденька доктор перед выпиской сказал, что это заболевание, в отличие от алкоголизма, лечению не поддаётся, но может пройти само собой лет через десять-пятнадцать, просто не пей, а если попадёшь к нам ещё раз, несколькими месяцами не отделаешься, будешь подвергнут принудительно-бессмысленному лечению-мучению. Кстати, в этом самом заведении самой гуманной в мире карательной медицины (мне, конечно, гордиться нечем, но всё-таки…) содержались Туполев, Новодворская, Горбаневская и многие другие известные и замечательные пациенты. Хотя я провёл в этом скорбном доме всего пару месяцев, стишков, навеянных им, у меня многовато.

 

 юный поэт разговаривает сам с собою

в бедном, закапанном мелким дождиком саду

легче всего дышится под водою

пишется в октябре, зачёркивается, в аду

слышится девичий смех, мерещится птичий

плещется ангельский за высокой стеной

там, за больничной, за кроваво-кирпичной

сад озарённый, сад пресветлый, земной

тёмный огонь незаметно горит, не жарко

сумерками пожирается захолустный мир

кроме неё одной никого не жалко

тёмные воды хлещут из чёрных дыр

грубый дворник сгребает широкой лопатой

мёртвые листья у погребальной стены

в серых больничных стылых сырых палатах

тени сползаются, собираются силы тьмы

страшный доктор с немигающим взглядом

в раме окна, сквозь капли дождя на окне

хищно приглядывает за психами и листопадом

мальчик плачет опять, прижимаясь к стене

вслушиваясь в тишину другого, светлого сада

где она разговаривала с ангелами, когда

там, за резною, за сквозною оградой

свет стоял, как стоит в хрустале вода

 

Второй эпизод. Назовём его “Покушение на вождя”. Года через три после универа я уже был юным зав. лабом в одной программистской конторе. В подчинении у меня было пятнадцать девчонок и бездельников, моих ровесников, за которых я писал, отлаживал и ездил внедрять программы бухгалтерского учёта на разные заводы необъятной родины. Один из них был в городе Грозный. Надо было, кровь из носа, получить акт о внедрении системы до ноябрьских праздников, чтобы весь отдел не лишился премии. За трое суток без сна и с куревом вместо еды я добил все неполадки и получил вожделенный акт. По этому поводу местные товарищи устроили (в смысле, я выставился) небольшой сабантуй с шампанским. И хотя я уже три года не пил, подумал, да чего там, стакан шипучки… В общем очухался в спецприёмнике, т.е. в “пенитенциарном учреждении, в задачи которого входит содержание лиц, подвергнутых административному аресту. ” Это была комната с полатями длиной метров пять-шесть, на которых спали в разное время от 12 до 15 человек, каких-то беспаспортных, подозрительных и подозреваемых, таких, как я. Попал я туда, потому что на городской площади дрался с двумя армейскими прапорщиками, был задержан нарядом милиции, вырвался от них, по пожарной лестнице забрался на второй этаж отделения милиции, выбил балконную дверь ленинской комнаты, и там, отбиваясь от сержанта с лейтенантом, сломал стул и запустил одним обломком в сержанта, а другим попал в портрет вождя на стене. Всё это мне потом, когда пришёл в себя (в этот раз я мало что, кроме погони и перестрелки запомнил) рассказал капитан баскетбольного роста в спецприёмнике, он раз или два в неделю вызывал меня на допрос, убеждал позвонить домой, чтобы выслали денег, мол, тогда отпустит, начал с пяти тысяч, потом дошёл до двух. Угрожал, что кроме хулиганства и нападения на представителей органов власти, суд впаяет мне политическую статью за осквернение портрета вождя (он упал, стекло разбилось, в суматохе кто-то его растоптал). Здесь, мол, тебе не Россия, у нас свои порядки. Я сказал, что телефона дома нет, в конце концов написал под его диктовку письмо, правда в адресе нарочно ошибся. Помог мне один вор, много сидевший жилистый резкий мужик лет сорока по кличке Калмык (хотя был он башкиром). Его все побаивались, а со мной ему почему-то нравилось разговаривать, наверно, мне было интересно слушать. Он знал наизусть прорву стихов, не только Есенина, но и таких поэтов, о каких я тогда даже не слышал. Ещё он любил сидеть в “крытках”, то есть не на зоне, а в крытых тюрьмах, где были иногда богатые библиотеки. Он научил, как себя вести и что говорить, когда меня отвезут к начальнику райотдела перед судом. Шансы, сказал, невелики, но есть. Это для чеченов мы все тут чужие, чужих не жалко. А гражданин начальник Говоров может пожалеть, Ты, главное, соберись и сыграй, как надо, на жизнь, а тюрьма не для тебя…

 

 

                              Доброй памяти недоброго человека

                           

Похоже, страшный человек, и даже челюсть

его опасную натуру выдаёт,

и взгляд из-под тяжёлых век, как будто целясь,

всё время ждёт, что кто-то глаз не отведёт.

 

В нём что-то есть, на первый взгляд, как будто волчье,

и на второй… и трудно взгляда не отвесть,

когда в упор глядит, прищурившись… а впрочем,

как будто что-то человеческое есть.

 

Он не злодей, не психопат, но нервы, нервы…

нетерпелив, гневлив, ревнив, самолюбив,

ужасно противоречив, заплачет первый,

в припадке ярости кого-нибудь убив.

 

Жалеть его? ни боже мой, себе дороже,

за это можно и по роже схлопотать,

он не в ладу с самим собой, а кто поможет

ему с собою, ненавистным, совладать?

 

Какая, суки, доброта, легко быть добрым,

когда живёшь среди людей, а не волков!

он смолоду попал туда, где бьют по рёбрам

того, кто слаб, и сам ударить не готов.

 

И кажется на первый взгляд… верней, казался,

хотя немного я тогда увидеть смог,

он много лет тому назад мне повстречался,

когда я в помощи нуждался... и помог.

 

За что, не знаю до сих пор, щенка слепого

волк одинокий пожалел тогда и спас?

Я взгляда волчьего, тяжёлого такого,

не смог бы выдержать, наверно, и сейчас.

 

Ждать пришлось долго, потому что перед праздниками было не до бомжей, а после праздников тем более. Развлечений было немного: два раза в день выводили на оправку, кормили тоже два раза в день постным супом, перловой кашей и жидким чаем. Раз в неделю душ. Иногда заходил чеченский богатырь-капитан, выстраивал нас на полатях, и всё равно был выше многих. Легонько, вполсилы отвешивал тумаки каждому второму-третьему, башкира Калмыка не трогал, уважал, меня тоже не бил, ждал выкупа. Ещё там был один страшный дед-людоед, беззубый и быковатый, который как-то рассказал, как он и ещё двое бежали из лагеря и взяли с собой киргизёнка на консервы. С хохотком рассказывал. Его капитан тоже брезгливо обходил, такой омерзительный был и вонючий. Однажды в жаркий солнечный день, хотя была уже середина ноября, привезли меня к гражданину начальнику. Я, по природе своей человек мало обаятельный и не артистичный, но собрался и сыграл, как надо, то есть с надрывом и слезой, главное, всё по правде. Так, мол, и так, посмотрите на меня, я же нормальный, не преступник, не хулиган, школа с медалью, университет, работаю, может, у вас сын моего возраста и т.д… Начальник приказал мне выйти и ждать. Я ждал несколько часов, никто меня уже не сторожил, думал даже, может, смыться? После обеда он позвал меня, отдал паспорт, сказал, чтоб сегодня же духу твоего, сучонок, не было в городе. Тоже хороший дядька оказался, хотя дедморозом не выглядел. А суровый психиатр был прав, лет через двенадцать всё прошло, и я убедился, что могу пить, как все нормальные.

 

я вспоминаю дом официальный
дверь за спиной в лицо застывший зной
в том южном городе провинциальном
забытом и разрушенном войной
в стране покинутой и чужедальней
дверь за спиной в лицо слепящий свет
когда на волю из неволи вышел
но для чего я через столько лет
с такой счастливой мелочностью вижу
стволы с окаменевшей чешуёй
подсолнечные пятна на асфальте
мгновение той осени чужой
оцепеневшее в летучем гвалте
и счастье оттого что я живу
дверь за спиною как во сне свободен
идти куда угодно наяву
из тьмы бредовой в тот слепящий полдень
но для чего мгновенье продлевать
когда забыты месяцы и годы
наверно счастье как ещё назвать
мгновение осознанной свободы

 

 

 

90-е годы – какими Вы их запомнили?

 

Это было хорошее, весёлое время, конец 80-х, начало 90-х. Даже не верилось, что весь этот тупой, мутный морок закончился навсегда. Печаталось всё прежде запретное, очереди за Огоньком, Сахаров на свободе, человекообразный генсек, 19-я партконференция, выборы в Верховный Совет, новые партии… Всё будет у нас в стране хорошо! Потом 19 августа, Лебединое озеро, свиные рожи трясущихся путчистов. 20-го я стал собираться в Москву, жена, которая в семье заведовала деньгами, сказала: через мой труп, 17-летний сын тоже решил, что поедет воевать с контрреволюцией. Назавтра, пока ругались, она и закончилась. Пару недель была эйфория. А потом накрыло. Даже трудно объяснить, почему… Поговорил с соседкой по даче, выпил с мужиками пива, сходил на день рождения к другу детства… Они даже ничего не заметили, ни путча, ни подавления его. Живи ещё хоть четверть века - Всё будет так. Исхода нет.” А надо сказать, что к тому времени мои близкие уже начали вострить лыжи в одну тёплую страну,  почитывать рекламные сохнутовские брошюрки, но брат твёрдо сказал своей жене, что пока Славка не решится, ни отец с Доней, ни Светка, ни он сам никуда не поедет. Ну я и сказал однажды, почти неожиданно для себя самого: поехали! И махнул рукой. Уезжать от дома, друзей, привычек и родного языка (на свободу от всего этого) было страшновато. Свобода она такая, до озноба неуютная. Ничего мы не умели, не знали и не понимали в чужой жизни, в которую влетели бездомными, нищими и безъязыкими. Юнна Мориц (в то время ещё очень талантливая, умная и злая), с которой мы тогда дружили, сказала Эле перед отъездом: Куда вы едете? Вы-то сильная, нигде не пропадёте, но ваш Буба где-нибудь в пустыне, в бронежилете будет пить горячее какао, а Слава через месяц залезет на табуретку и привяжет веревку на крюк… Больше всего в её пророчестве нас потрясло это горячее какао. Ничего она не угадала. Для сына служба в израильской армии стала одним из самых интересных в жизни приключением. Эмиграция тоже приключение, увлекательное, невыносимое и опасное. Эля, человек яркий и обаятельный, привыкла к вниманию людей знаменитых и талантливых. В Израиле ей не нашлось среды, где хотелось бы блистать. Может быть, это стало причиной её долгой депрессии. А мне деваться было некуда, всё-таки отец семейства, сперва устроился на грошовую работу ночным сторожем, потом на программистские курсы. Чудо случилось, попал в хорошую фирму, через 2,5 года предложили работу в Гонконге. В голову им не пришло спросить, знаю ли английский (почти не знал), поехал. Потом другие страны, путешествия для семьи, появились деньги, возможность купить квартиру... Стишки сами собой выдохлись. Вот мой последний, перед почти двадцатилетним молчанием:

 

Может ли думать о чём-то ночной
страж и хранитель образа Божия,
кроме ничтожности жизни одной,
как тебе странно, моя непохожая,
как одинаково здесь и везде,
здесь и нигде одиноко и страшно,
может быть там, на какой-то звезде,
все по-другому, и это не важно,
Боже еврейский, здесь подлинно рай,
неописуемый прозою плоской,
американский железный сарай
и таковой же бульдозер японский
я охраняю, иначе сопрёт
брат исторический мой, до чего же
мы не похожи, вот подойдёт,
вежливо, нет чтобы сразу по роже,
спросит чего-то, убей не пойму,
разве я что-нибудь здесь понимаю,
сторож ли брату я своему,
если сарай от него охраняю,
если не знаю, зачем и куда
жизнь моя, с неба что ли свалилась,
как эта вот никакая звезда,
что навсегда никуда закатилась.

 

 

 

Что Вы почувствовали, когда стихи вернулись к Вам после длительного периода «поэтической глухоты»? Что послужило триггером для их возвращения?

 

Уже не помню, всё-таки лет десять прошло. Наверное то, что обычно: радость от удачной работы: “И увидел он, что это хорошо.” Иногда это случается... когда получается. Редкое удовольствие, частое недовольство собой, порой отчаяние, всё же, простите за пафос, это уже стало частью меня. Не было никогда, и вот опять: три месяца, и ни строчки... Что послужило? Думаю, свобода и одиночество. Работа перестала отнимать столько времени и сил, обязанностей и обязательств поубавилось. Ну и любопытство. Вдруг открыл для себя интернет-сайты и журналы, увидел, сколько интересных и сильных поэтов в современной русской поэзии. Что-то в душе зашевелилось, будто захотелось убедиться, что ещё живой.  Cтишки не просто так случаются, не как собачки, воробьи вот так стремительно встречаются в скоропалительной любви... Как рифмы.

 

 

 

Много путешествуя по миру, к какому выводу Вы пришли?

 

Да, ещё в юности-молодости по работе и так, куда ветер подует, побывал во многих городах и весях бывшего Союза. И потом, в эмиграции работал, жил и путешествовал во многих странах Европы, Азии и Южной Америки. Сейчас чаще всего бываю в Америке Северной, где живут мои дети. И да, я понял две вещи, что люди, они разные, хотя одинаковые.

 

Роналд и Роланд, не близнецы и даже не братья,
просто такая забавная скороговорка,
на второй или третий месяц совместной работы
приглашают меня на обед, очень приятно,
в ресторан, в котором неделей раньше
я отобедал, великолепно, большое спасибо,
с антипатичным Патриком и приятной Кэнди,
лучше не спрашивай, как зовут их на самом деле.

Роланд и Роналд, думаю, понимают оба,
что я, в свою очередь, знаю, это начальство
заставляет их проявлять гостеприимство,
между собой они называют меня
 наш гвайло,
как надоели мне ваши водоросли и гады,
в сущности, нам разговаривать не о чем, только
о совместной работе, но это не принято за обедом,
также, как задавать вопросы слишком личного свойства.

Роналд, в отличие от Роланда, который местный,
родился на материке, там закончил школу,
как сбежал оттуда, спросить неудобно,
если б можно было с ним надраться в баре,
разглядывая девчонок, тогда бы наш английский
улучшался заметно с каждой выпитой кружкой,
кстати, Кэнди, когда я ногой случайно задел ее ногу,
посмотрела прямо в глаза, что не принято, и улыбнулась.

В сущности, чем больше я их не понимаю,
тем больше становится ясно, что все мы люди
одинаковые, хотя и не абсолютно, к примеру,
я совершенно не понимаю смысла этих улыбок,
Роналд после третьей кружки мог бы всё объяснить,
у нас много общего, мы оба выросли при коммунистах,
а у Роланда этого даже спрашивать не стану,
потому что мы, всё-таки, абсолютно разные.

 

 

 

Что взять в дорогу тем, кто сейчас стоит в самом начале поэтического пути?

 

Советов особенных нет. Могу рассказать, как это было у меня. Рифмовать забавную чепуху, для хохмы, для друзей, мне кажется, я всегда умел, но поэзией вовсе не интересовался. Относился к ней, как, например, к опере: есть люди, которым нравится, может, они даже понимают в этом что-то, мне по невежеству недоступное, не моё!.. Мой друг, поэт Сергей Малышев, с которым я подружился  ещё на первом курсе, когда нам было по 17-ть, так вот, он тогда уже был поэтом и пьяницей. Мы жили друг от друга неподалеку, я любил гулять с ним и болтать о разном. Он был умнее и образованнее, и мы обменивались книгами. Однажды, это я уже взрослым был, взял у него том Пастернака, с чего вдруг, уже не помню. И вдруг стихи меня шарахнули, как болезнь, как любовь... Потом Заболоцкий и многие, многие... Ну, а потом Серёжа позвал меня в литобъединение, куда сам захаживал. Так оно и пошло-поехало. Наверное, это типичная  уловка 22: чтобы любить и понимать поэзию, нужно много её читать, чтобы её читать и понимать, нужно её любить. Как разрешаются парадоксы? Только чудом. Впрочем, один совет: необязательно, но желательно знать техническую сторону дела... Есть на свете и в интернете хорошие книги, например, “Поэтический словарь” Квятковского, очень дельная “Книга о русской рифме” Самойлова и весьма толковая “Поэзия и мысль” Винокурова.

 

 

 

Жизнь и поэзия – Вы различаете эти понятия или для Вас они неразрывны? Хотите ли Вы показать существующую реальность через стихи или предсказываете будущее существующей реальности?

 

Нет, ничего такого я не хочу показать или предсказать. “Ведь мы играем не из денег, а только б вечность проводить”.

“Поэзия и правда” – так называлась книга Гёте, которую читал лет сто назад, ещё бодрее вспоминаются эккермановские “Разговоры с Гёте”, хорошо бы перечитать и стащить оттуда пару умных цитат, там наверняка есть.) Для поэзии жизнь – сырая масса впечатлений, обработанная памятью, часто ложной. Жизнь хаотична, случайна, поэзия иерархична, она упорядочивает... И обе, по видимости бессмысленны. Для чего жить, если потом “из меня лопух будет расти.” Для чего писать стихи, если “когда-нибудь забудут и Гомера”. Наверное, только абсурдная вера в Высший смысл и жизни, и поэзии оправдывает их.  

 

итак, ему, признающемуся в чём ни попадя

в частности, в нелюбви к соседям и коллективам

соседей по месту и времени, пропади они пропадом

не обращающемуся ни к кому с инвективами

 

даже и к лжесвидетелям его присутствия

в мире, по его выражению, невменяемом

им самим, так называемым автором, обвиняемом

в абсолютном и безнадежном бесчувствии

 

итак, обвиняемому в чёрт его знает чём, автору

о котором высокому суду ничего не известно

кроме того, что он не обязуется говорить правду

и только правду, и ничего кроме правды, неинтересной

 

никому на свете, не подтверждаемой никакими уликами

неопровержимыми, то есть не опровергаемыми

никем, ни исследователями последствий, ни равновеликими

любого бессмысленного разбирательства фигурантами

 

итак, ему, не умеющему общаться с другими человеками

про таких ещё говорят, больной и не лечится

почему-то хочется обратиться ко всему человечеству

видимо, больше ему обращаться не к кому

 

 

 

Вы являетесь поэтом-рассказчиком и пишете в основном сюжетные стихи.

 

Нет, “в основном” это всё-таки преувеличение. Но да, нередко. В прозе мой любимый жанр – короткий рассказ. Я прозой писать, не умею, а хочется иногда... Ещё я люблю балладу за то, что она такая просторная, сел на интонацию, и катись, не заботясь о лаконизмах и лапидарностях, балладе к лицу болтливость и некоторая разболтанность... В разъездах не особенно пишется, думается хорошо вдоль моря или на тропинке через лес.

 

 

 

Вашему творчеству приписывают наличие Гоголевских и Булгаковских мотивов. Выделяют фантасмагоричность, традицию интеллектуальной прозы постреализма, «трущобной» прозы, и «злую музыку». В конце прошлого века такая тенденция понятна, но Ваши стихи продолжают развивать усвоенные в самом начале направления.

 

Я ничего не знаю о моём “творчестве”, не умею ни его, ни чего другого анализировать. Не знаю, какой стишок напишется, откуда на голову свалится, уж точно не от мысли или намерения (умышленные стихи редко удаются), часто от строчки одной, от интонации, в ней угаданной. Вот стишок, не отвечающий, м.б., на этот Ваш (и предыдущий вопрос), ну, разве что, слегка эти отсутствующие ответы иллюстрирующий:

 

Истукан отверзает вежды (тупо смотрит сквозь щелки век),

у него в постели Надежда (и абстракция, и человек),

с ней весь вечер он куролесил, духарился и возбухал,

был прекрасен собою, весел, остроумен, “ха-ха, нахал”,

этой ночи детали слабо вспоминаются, сквозь туман,

лейтенанты, грузины, бабы, стены красные, ресторан,

нагло скалится подавала, подавалка топырит зад,

тянет затхлостью из подвала, звон посуды, сожжений чад,

тамада, его голос грозный: время кончилось, не проси

продолжения, поздно, поздно, наш герой говорит: мерси,

извиняюсь, мне это надо? я для вечности слишком стар,

что касается вашего ада, это просто пиар-нуар,

персонаж говорит: любезный, что за лажа, нельзя ли без

этих ваших словес про бездны, ну, короче, мне скучно, бес,

почему-то Полёт валькирий, эсэссэра покойного гимн,

Марш Радецкого, три-четыре, ты уже не будешь другим,

всё, что было, уже случилось, отвори, говорилось, кровь,

милой рифмою заключилось, слышь, Любовь, отвари морковь,

почему-то портрет Модеста над роялем, в такой дыре,

злая музыка, presto, presto, просто Ночь на Лысой горе,

ну расслабился, ну не чуждо человеческое ничо,

то ли Вера, то ли Надежда, он трясёт её за плечо:

для того ли для песнотворца черти дули в свою дуду,

чтоб канканом, con tutta forza, разрешился Орфей в аду...

 

 

 

Существующая литературная тенденция употребления обсценной лексики для придания текстам большего сходства с реальной жизнью – как Вы к этому относитесь?  Должен ли поэт «подниматься над повседневностью»?

 

Ничего и никому не должен, он может и подниматься над ней, а может и в ней барахтаться. Не вижу ничего дурного в экспрессивной лексике, если она уместна. В отличие от нашего совписовского мещанства, наши гении-аристократы, Пушкин и Толстой, очень даже не чурались. Нет дурных слов, есть дурной вкус их употребления.  

 

ну кому я нужен на родине ё-мобиля
да и где вообще да нигде ё-моё
даже её самоё уже почти отменили
то есть буквицу эту а я так любил её
и другие разные ижицу там с фитою
и всякое важное в обиходе для
связи слов в предложении всё святое
как неопределённый этот артикль bля
телеграф и маршрут 2-го трамвая
отрывной календарь и прочая лабуда
всё пропало а я остался листки отрываю
и отправляю чёрт его знает куда
может там на другой планете более круглой
или в гугле ихнем умножающем забытьё
снова встречусь с пропащей моею смуглой
леди куплетов где же ты всё моё
ты б ответила если бы не пропала
в невозвратные улетая края
всё пропало мой милый
всё-всё пропало
оставайся мой милый
не твоя

 

 

 

Кем являются персонажи Ваших сюжетов: это Вы или посторонние люди? Когда Вы пишете о людях, это люди из Вашего настоящего или прошлого, или, может быть, будущего?

 

Прошлое, то есть память, это всё что у нас есть, а настоящее-то, оно - то ещё, вообще ни шиша не стоящее, постоянно куда-то мимо идущее в своё ещё несуществующее будущее... Может быть, это Я, как Посторонний? Интересно, что по этому поводу сказал дедушка Фрейд? На всякий сущий день, вялотекущий куда-то мимо, как шизофрения, уставленная лбом в миры иные, ложится тень конструкции несущей... меня. И кто я такой, чтобы спорить с месье Флобером, утверждающим, что мадам Бовари – это я!

 

Режиссёр в этом фильме дерзко срывает покровы,

обнажает сокрытое, разрушает стереотипы,

получается всё исключительно (в смысле хреново),

неразборчивые диалоги, вскрики, выплески, всхлипы,

неопрятные сцены, неприбранный быт суровый,

неприятная музыка, хрипы, грохоты, скрипы,

(недовольные зрители, конечно, давно ушли бы,

кабы не щекотанье инстинкта глупого, основного).

 

Человек без всего и красавица без одежды,

в голой комнате, лёжа на голом полу, хохочут

(на своём языке герметичном автор, наверно, хочет

рассказать что-то личное, да вы не поймёте, невежды),

человек без надежды, будущего и цели

счастлив этой минутой близости с человеком,

словно что-то в чужом и таком совершенном теле

может стать на бессмысленные вопросы ответом.


Непонятной метафорой на стене чучело рыбы,

как живое, но дохлое, персонаж говорит: здоро́во

(недовольные зрители, конечно, давно ушли бы,

кабы не это самое, повторяемое снова и снова),

непонятными символами облака на обоях слоновьи,

режиссёр что-то хочет сказать, да кому интересно,

будто зрителю нужно что-то, кроме сцены с любовью,

он не ищет духовных глубин в оболочке телесной.


Человек-неудачник к потерям давно привычный,

принимает всё в этой жизни, как чрезвычайную тайну,

обнимаясь с прекрасной и незаслуженной добычей,

понимает, что в этом кино оказался случайно,

ни в каком другом она бы с ним не смотрелась

(все давно бы смотались, когда б не её изгибы),

он чего-то несёт и она смеётся, такая прелесть,

каждый зритель ревнует её к неприятному этому типу.


Оператор трясущимися руками, видать, с похмелья

трансфокатором наезжает на тело всё ближе, ближе,

("человек и красавица" прочитали бы зрители на афише,

если б только афиша существовала на самом деле),

выше облака на стене, выше облака в небе,

взявшись за руки, летят на манер Шагала,

сценаристка стакан со скотчем швыряет в гневе,

написала такую херню, жутко тогда зашибала.

     

Если рыба висит на стене, то в последнем акте

у героя нет выхода, как застрелиться из рыбы,

(впрочем, акта ни одного режиссёр не надыбал,

и конечно, поэтому провалилось кино в прокате),

если б зрители раньше времени не ушли бы,

то увидели бы, с объяснимым вполне раздраженьем,

вот сидит человек, как дурак, потирая ушибы,

будто с неба свалился, с таким на лице выраженьем.  

 

 

 

Как Вы относитесь к творчеству поэтов-традиционалистов, считающих, что не нужно изобретать ничего нового – и так всё перепробовано до нас?

 

Очень хорошо отношусь, хотя и к изобретателям тоже... И вообще, если что, прошу считать меня изобретательным традиционалистом!)

 

как этот никакой ручей

невзрачный заурядный

собою полный и ничей

прозрачный и прохладный

 

что низачем и ни о чём

как этот свет холодный

сквозь редколесье над ручьём

струящийся бесплотный

 

как этот мимолётный дождь

что никого не ради

как быстро стынущая дрожь

на потемневшей глади

 

как эти капельки дождя

на листьях серебристых

что и в отсутствие тебя

останутся на листьях

 

 

 

И мы вплотную подошли к определению поэзии: что она такое, по-Вашему?

 

Есть бесконечно много определений поэзии, все исчерпывающие... Я тоже по молодости-наглости лет пытался исчерпать: поэзия, это другое, это... а всё остальное – проза. Это что-то вроде аргументов бытия Божия. Мне больше всех нравится вот такой, онтологический или, извините за выражение, аподиктический: “Нечто, лучше которого ничего нельзя вообразить.”

 

 

 

Беседовала Л. Берёзкина




Редколлегия, 2023

Сертификат Поэзия.ру: серия 339 № 176469 от 15.08.2023

3 | 2 | 765 | 18.07.2024. 15:14:24

Произведение оценили (+): ["Алёна Алексеева", "Олег Духовный"]

Произведение оценили (-): []


Автор Вера Тугова

Дата: 28-12-2022 | 13:50:19


Спасибо, Вячеслав, ничего другого я от Вас и не ожидала. Нмв, больше похоже не на интервью, а на исповедь человека, немало пожившего и испытавшего всё, что положено данной особи, даже более того.
Очень интересной показалась и форма: жизнь , творчество, проиллюстрированные стихами да так , что и разделить их невозможно. Ни вымысла, ни малейшей рисовки. Настолько погружаешься в атмосферу этой жизни, в её " нагую" реальность и непредвзятость, что потом трудно возвратиться на положенные рельсы.
Пожалуй, это первое интервью, сквозь которое так ярко и правдиво просвечивает время. Вспоминаю А. И. Герцена с его автобиографической хроникой " Былое и думы". Сам писатель называл своё пр-ие исповедью. В центре -" судьба человека, попавшего на перепутье истории (пишу по памяти).
И М. Ю. Лермонтов тоже: " История души человеческой... едва ли не любопытнее и не полезнее истории целого народа, особенно когда она - следствие наблюдений ума зрелого над самим собою и когда она писана без тщеславного желания возбудить участие или удивление".

Автор Слава Баширов

Дата: 29-12-2022 | 18:32:53


Спасибо, дорогая Вера за Ваш оклик! Вы очень добры!

Сомневался, стоит ли браться мне за это вот…

Не Герцен же я, в самом деле, не Руссо, прости господи.

Если бы не доброжелательная настойчивость Любови Берёзкиной,

подвигнувшей меня на этот подвиг подробностей и откровенностей,

ничего бы не получилось бы… Ну ладно, еже писах, писах…

Ещё раз спасибо за добрые слова!