Баб Мотя умерла так. Утром, часам к девяти, она пошла в гастроном напротив нашего дома. Только утром там можно было купить молоко в текучем треугольном пакете, кефир в пол-литровой бутылке с толстым горлышком, завальцованном, в зависимости от жирности, зеленой или фиолетовой фольгой, сильно замороженных кур, подернутых изморозью и голубизной.
Аккурат в это время и раздался взрыв. Кто-то спустился в подвал магазина и зажег свет...
Газ взорвался по всему периметру гастронома. Взрыв был такой силы, что рухнули три этажа жилой девятиэтажки над ним. Благо выдержали несущие балки и провалились только полы в квартирах, а то бы и дома как не бывало.
И мы остались без баб Моти. Никто теперь не кричал нам проклятий, когда мы ватагой пролетали под ее окнами на первом этаже на деревянных самокатах, подкованных трескучими подшипниками или скрипели ободами от детских колясок и велосипедов, летящих вперед под нажимом умело загнутого в скобу толстого железного провода.
Никто не выносил нам клизмочку с машинным маслом, чтобы мы хотя бы смазали все наше железное хозяйство. Никто.
Только изредка выходил на балкон дядя Павел, муж бабы Моти, улыбчивый и пьяный, чтобы посмотреть, как взбивает шерсть на площадке перед нашей мусабековской хрущевкой вдовая тетя Дуся.
Муж тети Дуси, Хикмет, держал небольшой красильный цех в подвале соседнего дома. Цех красил шелковые платки. Обычно мы, пацаны, через верхнее окно бросали вниз альчики, и красильщики аккуратно двумя пальцами окунали их в поддон с густой краской и возвращали нам красивые алые или синие кости. Такие альчики можно было потом обменять на два неокрашенных или продать за десять копеек, если альчики не были тесками.
Но в середине пятидесятых, при смене власти, цеховики, воспользовавшись чехардой с кадрами наверху, пару раз не отстегнули туда деньги. Нагрянули менты из ОБХСС, опечатали подвал, провели ревизию. Короче, троих - начальника, зама и кладовщика посадили. Хикмет получил десять с конфискацией, и из баиловской тюрьмы отправился прямиком в колонию около Сыктывкара, где и умер через пару лет. Тетя Дуся говорила, что от рака, но поговаривали, что его закололи за то, что прятал продукты из посылки с воли.
А дядя Анвар, нахичеванец с третьего блока (в Баку подъезды домов называли блоками) и вовсе говорил: "Языхы дибинеджан Сыктывкарда сиктиляр." Типа, сделали петухом на зоне, он, бедный, и не выдержал. Но в это никто не верил.
Так у тети Дуси на руках остался сын, выросший высоким, черноволосым парнем с голубыми глазами. От таких браков рождались красивые метисы, их в городе было много.
Имя у парня было Рустам, но все звали его Русик. Русик был спортсменом-велосипедистом. Его велосипед - тонкий, как русская борзая и такой же быстрый, был предметом нашей зависти. В нашем дворе ни у кого не было велосипеда, одни деревянные самокаты.
Дорога на пляж у Русика со товарищи-велосипедисты занимала минут пятнадцать. Надо было проехать по Шариф-заде, минуя колхозный рынок и конечный разворот трамвая второго маршрута, едущего аж до больницы Семашко, далее проехать насквозь небольшое мусульманское кладбище, и по крутому спуску спуститься к Шиховой косе.
Обычно мы с ребятами этот путь проделывали часа за полтора, доехав на 114-м пазике до Азнефти и оттуда, штурмом взяв 97-й Икарус, в который набивалось людей, как арахиса в бакинский гозинах, ехали к морю. Чтобы позже, высунувшись в двери и окна, вожделенно дождаться того момента, когда автобус, проехав Баилов, утыканный нефтяными качалками, тонущими в огромных мазутных лужах, выезжал на Сальянское шоссе и, обогнув холм, неожиданно выкатывался к морю.
Теперь полагалось возопить: "Тер темиз су!" (чистейшая вода) или "Мазут долуды!" (полно мазута), дабы дать понять всем пассажирам, какая вода в Шихово. Прилив гнал мазут с Нефтяных камней именно на этот пляж. Иногда его было так много, что густая пленка не позволяла вообще пройти к морю, впитываясь в прибрежный песок.
На это раз все обошлось, несколько бурых пятен на воде можно было легко обойти.
Русик со товарищи, поставив велики, как ружья в козлы, играли в карты. Они были старше нас лет на пять-семь - огромная разница для детства, но мы так хотели хотя бы разок покататься на настоящем спортивном велике, что только и ждали повода, чтобы всей кодлой оттаскать Русика за несбывшуюся мечту. Но повод так и не представился. Что было в высшей степени справедливо.
Ибо, как говорила Рашель Владимировна с пятого этажа, Русик - это самый воспитанный парень в нашем доме. И еще она наверняка сказала бы, что принципы социальной справедливости не должны быть вожжами первобытных инстинктов. А этой женщине нельзя было не верить.
Рашель Владимировна учила меня немецкому языку. Ну, учила - громко сказано, точнее будет сказать - помогала переводить в школе, а позже в институте. Но чаще всего мы вечерами заходили друг к другу на чай, запросто, без предупреждения. Сейчас уже трудно представить себе такую беспардонность.
Вообще-то основным языком у нее был французский, именно его она преподавала до выхода на пенсию в Аз. Гос. Университете. Но владела и немецким. Это была сухонькая старушка с костлявым носом как у юной Ахматовой, по-русски говорящая с чуть заметным акцентом.
Отец Рашель Владимировны в свое время работал в руководстве крупной часовой фабрики в Берне. Но его так увлекали социалистические идеи, что он сошелся в Швейцарии с Лениным, и последний уговорил тезку приехать в Россию налаживать часовое дело. Владимир Прусс так и сделал, привезя семью после революции в Москву.
Поначалу все шло хорошо. Рашель Владимировна показывала мне газету со статьей о том, как мастер Прусс учит пролетариат часовому делу и запрещает есть яблоки во время работы, потому как фруктовая кислота портит часовой механизм. Но в 37-м его арестовали и расстреляли как "немецкого шпиона".
Я все допытывался, помнит ли она Ленина? Да, девочкой она его видела, он несколько раз приходил к ним на пироги, общались и на прогулках. Невысокий, полноватый, очень подвижный и смешливый. Бегло говорил по-немецки. Обожал пиво и детей, и часто играл с ней и ее младшей сестрой Дорой, сажая на колени.
После гибели Прусса вдову с детьми выслали из Москвы, и вскоре Рашель Владимировна вышла замуж за горского еврея, от которого родила двух дочерей. Но союз ашкенази и будущего тата не сложился - муж создал новую семью. К чести его, надо сказать, что он часто приходил и навещал уже взрослых дочерей, а позже и внучку Элину.
Элина росла болезненной девочкой. Она даже в школу не ходила, а училась на дому. Как сказал профессор-физиолог Кадыров, живший на одной лестничной площадке с семьей Прусс, у нее была такая болезнь, что к совершеннолетию девочка или полностью должна выздороветь, или..., и тут дядя Гудрат делал характерный жест, обозначавший только одно - Азраил.
В отличие от Прусса, дядя Гудрат не очень верил в идеи социализма. Точнее совсем не верил. Он был из той, достаточно тонкой прослойки азербайджанской интеллигенции, которая формировалась в ведущих научно-образовательных центрах Союза, в данном случае в Ленинграде. Поэтому вместе со степенью доктора наук он привез оттуда еще и причудливую смесь полного неверия в любые демократические преобразования в стране с абсолютной верой в ее жизнеспособность.
Профессор Кадыров занимался физиологией высшей нервной деятельности животных. Как-то раз он отвел меня в виварий, который был не так далеко от нас, потому как наш район был всего на одну улицу выше Академгородка. Медленно и серьезно, он рассказывал мне, как и зачем проводят опыты над помещенными в аквариумы и клетки животными, для чего торчат у кроликов и собак электроды, вживленные прямо в лобную кость. Я не все понимал, но позже, прочтя про доктора Фауста, я всегда вспоминал эту сцену, невысокую фигуру в полосатой тенниске и черных, тщательно отутюженных брюках.
А вечером, в гостиной-кабинете, сидя в глубоком кресле в своей любимой позе, подогнув под себя одну ногу и беспрерывно перебирая четки, он протягивал мне открытый конверт с иностранным франкотипом и напечатанным по-английски его именем и фамилией. "Вот," говорит, "смотри - "это приглашение из Токио прочесть лекцию на симпозиуме. Думаешь, они меня туда пустят? Эй-хей!", и он поворачивал открытой ладонью в воздухе. "Недавно у нас один должен был в Югославию ехать - его два месяца проверяли, потом за день до отъезда не пустили. Сразу - инсульт, инвалид. Я даже не требую, пусть они и не думают."
"А что же теперь?" - спрашиваю. "Теперь...", дядя Гудрат перекинул четки обратно: " ...теперь 28 числа, в 11.40 на симпозиуме председатель скажет, что выступает филанкас (такой-то) из Академии наук СССР." Тут дядя Гудрат хмыкнул: "50 минут будет тишина. Минута молчания. Это он нас так позорит. Ачаб элиир, кепей оглы. Так нам и надо."
Тем временем Русик со товарищи-велосипедисты засобирались домой, и мы перебрались поближе к тому месту, которого не было ни на одном пляже, кроме Шихово - к небольшому причалу, который по-бакински назывался эстакадой.
Это был легкий, длинный деревянный причал на сваях из труб. Из таких мостков состояли Нефтяные Камни. Здесь же его соорудили для того, чтобы к нему подплывали прогулочные катера и "Метеоры", курсировавшие между городским бульваром и пляжем Шихово. Этим маршрутом мы никогда не пользовались - без билета проникнуть на катер всей гурьбой было проблематично, а билеты мы не брали даже на автобус, не то что на водный транспорт, где они был много дороже.
Полуденное солнце раскаляло деревянный настил так, что голыми сухими ступнями по нему было больно ходить. Зато как хорошо было с высоты с замиранием сердца нырять в воду и, чувствуя себя ихтиандром, плыть потом вдоль придонного песка, распугивая мальков и давая щелчки небольшим морским крабам.
Тогда я чувствовал себя властителем трех стихий. Чем старше мы становимся, тем дальше уходим от генетической памяти, хранящей в нас информацию о том, какие метаморфозы мы прошли, прежде чем родились на свет. Может быть именно поэтому мы испытываем в воде блаженство, что вспоминаем утробу матери. Может быть именно поэтому море дает нам недостижимую на земле свободу - тела, движения, полета, в то же время физически чувствуя божественную природу слияния с этой постоянно меняющейся субстанцией...
Потом долго лежали под апшеронским солнцем, то и дело сплевывая песчинки, невесть как попадавшие на губы. Октай, а по простому Ока, в этот раз без конца трепался, как он оттаскал двух салаханинских, что за синяк, который ему поставил тот, что был выше него на голову, "Ону ит кими, охраши, доярям", то бишь изобьет негодяя, как собаку. Дальше шла такая нецензурщина, да так громко, что парень, сидевший с девушкой метрах в двадцати от нас, вынужден был одернуть нашего героя: "Кышкырма, тексен" (не кричи, не один).
Вообще-то войну с салаханинскими мы давно выиграли, но отголоски еще ощущались.
Новый городской район, застроенный в основном хрущевками, и названный поселком Мусабекова в честь бывшего председателя ВЦИК-а от Закавказья, находился в Ясамалах, районе, ранее состоящим из несколькимх аулов. С нами граничил аул Салаханы.
Стычки с аборигенами возникли у новоселов сразу, в начале 60-х.
Район застраивался быстро, обрастая детсадами и школами. Новоселы были в основном из центра Баку, поэтому контингент, естественно, состоял из публики, вырвавшейся, наконец, из скученных комуналок, сносимых частных домов, жильцов подвалов и полуподвалов.
За новыми хрущевками были пустыри, на которых пасли своих овец и коз салаханинские пацаны - худые, босые, смуглолицые, как мулаты. С ними мы никогда не контачили, хотя нередко они приводили своих баранов прямо в наши дворы. Знали, что это было себе дороже - стоило подраться или просто разругаться с одним, как он тут же приводил армию своих старших братьев, у них там вся деревня были родня.
Тут-то я первый раз и познакомился с Окой по настоящему. Он тогда почти не говорил по-русски, я - по-азербайджански, но мы как-то умудрялись понимать друг друга, язык детей ведь подобен птичьему.
Ока жил раньше на Советской. Этот район, заселенный в основном азербайджанцами, был широко известен двумя вещами - своей криминогенностью и действующей мечетью. Отец Оки сидел или, как говорили на местном слегне - "ятырды" (дословно - спал). Никто толком не знал, за что. Мама Оки - вежливая, но не очень приветливая женщина, Зумруд хала, всегда ходившая в черном до пят платье, была, в отличие от многих своих соседок, неразговорчивой. Может, из-за мужа, может, из-за старшего сына - инвалида детства, который с трудом передвигался и разговаривал.
В тот день мы копошились в тени корявой ивы. Была весна, суббота и прохладное утро. Овцы обгладывали листочки и побеги с небольших кустов, периодически задирая головы и тревожно блея. Я так и не понял, в чем был конфликт между Окой и пастушком, стоявшим неподалеку. Они периодически перекидывались фразами, из которых я только понял, что разговор шел то ли про школу, то ли про письмо, эти слова на азербайджанском схожи. Но вскоре я стал все понимать. Они уже матерились. Ругательство - это первое, что мы прежде всего выучиваем на чужом языке.
Вдруг Ока подскочил к пастушку, и я даже не увидел из-за его спины, а услышал, как он закатил мальчишке шилле.
"Шилле" в нашем районе была не просто пощечина, а целый ритуал. Как вызов на дуэль. От умения давать оплеуху зависело очень много. Если ты умудрялся дать громкую и звонкую пощечину, то человек понимал, что противник, скорее всего, умеет драться лучше него и часто ретировался сразу. Или начинал толкать тебя в грудь, но уже с надеждой, что вас разнимут те, кто рядом, что происходило практически всегда. Так он избегал "позора" и мог впоследствии всем рассказывать, что вот если бы их не разняли...
Но я и не думал разнимать, потому что дружил с Окой, а не с чабаном.
Бросив веревку, на которой он почему-то всегда держал одного из баранов, пастушок бросился на Оку, пытаясь боднуть его в переносицу, а потом, когда Ока оттянулся всем корпусом, взял горсть земли и швырнул противнику в глаза. Но, похоже, Ока уже ждал этого и, едва тот выкинул вперед руку, сам с силой ударил головой мальчишку в живот и они, сцепившись, покатились по земле, колотя друг друга руками, ногами, хрипя и кусаясь.
Но так продолжалось не очень долго. Ока был явно сильней. Через какое-то время он выпустил уже не сопротивлявшегося пастушка из объятий, встал, зло пнут его ногой и отошел.
Пастушек сел на землю, растопырив босые ноги и, закрыв глаза ладонями, плакал. Из носа у него текла кровь.
В детстве после драк не плачут от боли или усталости - плачут от обиды, точнее от дикой несправедливости. Вот и он рыдал, глотая слезы, не потому, что ему было больно, а потому что его, мальчика из даглы мехлеси (горного аула), так унизил какой-то пришлый, городской маменькин сынок. Где справедливость, почему так устроен мир? Городские пришли на их землю, их бездельники-дети в новенькой одежде, в кожаных сандалиях, играют там, где вечно босые даглинцы работали с пяти лет, помогая старшим в семье; их бульдозеры и экскаваторы уничтожили почти все их выпасы, все посевы кандира, который потом взрослые высушивали, чтобы делать самокрутки, источавшие сладковатый запах. Они их курили сами и продавали, насыпая сухую травку в пакетики из книжных листов. Завтра эти пионеры пойдут на Синие горы, где в мае пятнами крови цветут маки, туда, куда водят солдат с настоящими автоматами и фанерными мишенями из Сальянских казарм на стрельбище, и где даглинские пацаны собирают после них оливковые гильзы, пахнущие жженным порохом, а если повезет и целые патроны ...
Пастушок встал, бормоча проклятия Оке, потом поднял веревку и, потянув за ней барана, быстро побежал в сторону аула. Стадо также резво припустилось за ним, блея и смешно виляя тяжелыми курдюками.
Уже издали он прокричал Оке: "Киши сан, еринда даян". (Если ты мужчина, оставайся на месте).
"Пошел приводить своих", екнуло у меня в сердце. Мне уже приходилось видеть, как и сколько пацанов приводят даглинцы, поэтому и сказал Оке: "По домам?". Мы молча встали и пошли - он в первый, я во второй блок, чтобы потом с балконов до самого вечера смотреть во двор - не привел ли пастушок толпу мстителей.
Но в этот день никто так и не пришел.
На следующий день было воскресенье. В единственный выходной у людей было много работы по дому. В обязанности мужчин обычно входил рынок - обязательно рано утром, когда на прилавки выставляли свежее мясо и можно было выбрать нужные куски баранины для кюфты, бозбаша или шашлыка; за овощами и фруктами выгодней было идти вечером, это время называлось ахшам базары, когда продавцы заметно сбавляли цены.
У женщин дел было больше. Мы были свидетелями хозяйничания только женщин с первого и второго этажа - по проветриваемым коврам и постиранному белью (у жильцов этажами выше была возможность сушить вещи между соседними балконами). Белье вывешивалось меж деревьев на натянутых веревках, поднятых и поддерживаемых с помощью длинных деревянных шестов.
Зумруд хала вешала свежевыстиранное. На ее шее висели бусы из прищепок. Ока помогал матери, поднимая и подавая очередную майку или рубашку из тазика у ее ног, когда во двор вошло человек десять подростков-даглинцев.
Мальчики были явно взрослее побитого Окой пастушка, а главным был вообще парень лет двадцати пяти с чаплинскими усиками.
-"Отойдем, надо поговорить", начал первым пастушок, обращаясь к Оке и косясь, то на Зумруд хала, то на парня с усиками. "Не видишь, матери помогает?", не глядя на того, из-за спины буркнула Зумруд хала.
-"Хала, пусть поговорят, как мужчина с мужчиной",
вмешался с усиками.
Теперь Зумруд хала уже повернулась и, нахмурившись, уставилась на чаплина: "Ты, что ли мужчина, ай бедбах?". Парень, пропустив мимо ушей "несчастного", ответил, не повышая голоса: "Я с тобой, женщина, говорить не буду. Если дома есть мужчина - пусть выйдет".
Зумруд хала молча наклонилась, неторопливо взяла сырое полотенце и со всего размаха ударила им парня по лицу. Раз-два-три! То ли от ударов, то ли еще от чего, лицо его сразу покрылось красными пятнами. И тут Зумруд хала, эта спокойная, вечно сдержанная женщина, разразилась такой тирадой из отборного мата, что весь двор повыскакивал на балконы.
Она ругала мать, которая родила такого ублюдка, его подонка отца, весь его род до седьмого колена, она говорила, что если бы отец ребенка был дома, то он уже порвал бы чаплину рот и, засунув усы в одно место, отправил в джаханнам, что завтра пол Советской придет в их дахлы мехлеси и камня на камня там не оставит...
Потом сразу, без паузы, дала подзатыльник Оке: "С отцовским ножом выходи теперь. Эти негодяи пристанут - бей, я отвечаю".
"Читай до конца предложение.", Рашель Владимировна мучилась не только с моим произношением, но и с тем, что у меня не хватало терпения дочитать предложение до конца. А мне просто казалось, что так ей будет легче запомнить текст для перевода. "В немецком языке пока не дочитаешь предложение до точки, не поймешь что к чему. Там сказуемое часто на последнем месте, а оно все связывает." Иногда она вооружалась лупой и сама читала какое-то слово, поправляя меня. Видела Рашель Владимировна плохо и в лупу смотрела сквозь очки.
Но еще хуже было со зрением у Доры, сестры Рашель Владимировны. С ней я познакомился в Москве, куда поехал, уже будучи студентом, сразу после первого курса. В столице у нас никого не было, и Рашель Владимировна предложила: "А пусть останется у Доры".
Дора жила в центре, занимая небольшую комнату в коммуналке. Честно говоря, я ничего не знал о жилищных условиях, в которых буду находиться, будучи в Москве. Но мне было семнадцать, Доре за семьдесят, так что она справедливо смотрела на меня, как на внука.
Детей у Доры не было. Я даже не уверен, что она вообще была когда-нибудь замужем, потому как, рассуждая о сестре, разоткровенничалась: "Не понимаю - зачем Рашель вышла замуж? Жила бы для себя. Были бы романы...".
В первую ночь, сквозь выдвинутую ширму, которая у Доры была припасена, как и у всей коммунальной Москвы, чтобы делить комнату с гостями, я вдруг в полной темноте услышал какие-то странные шорохи с ее половины. Впечатление было, что скребется мышь. И только голос Доры меня успокоил: "Не пугайся, это я так читаю. Я недолго. Я всегда читаю на ночь".
Утром я впервые в жизни увидел книги со шрифтом Брайля, толстые, с плотными пожелтевшими листами, похожими на мацу.
Тогда же, после завтрака, она спросила: "Какие планы на сегодня?". А какие могли быть планы у парня со списком заказов от всей родни на двух тетрадных листах?
"Ну нет. Если что - вали на меня". И она стала показывать мне свою Москву, с ее закоулками, старинными особняками, театрами и музеями, благо, что для стариков и студентов коммунизм уже был построен и все это можно было посещать бесплатно. А может, просто благодаря ее многолетним и обширным связям в этом мире. Манерно взяв меня под руку, она рассказывала, рассказывала, рассказывала.
Третьяковку не жаловала, зато любила Пушкинский. Смотря сквозь толстые линзы на полотна Коро, Дора промолвила: "Не люблю большие картины. Я оцениваю картину по тому, захочу ли я повесить ее в своей комнате или нет". И, попрощавшись взглядом с "Мадонной из Верней", мечтательно добавила: "Эту бы я повесила".
Нет, что ни говори, а у Доры в полной мере был сохранен менталитет европейки, напрочь утерянный Рашель Владимировной.
Бедная Дора. Конечно, только эта картина в ее комнатке и поместилась бы.
"Читай до конца..."
Эта привычка осталась у меня на всю жизнь. Актуальная, правда, при соблюдении другого совета Рашель Владимировны: "Не читай плохие книги". Узнать в детстве, что могут быть и плохие книги, дорогого стоит. Книжный бум в стране всеобщей грамотности был возможен, только если не особенно разделяешь книги на хорошие и плохие. В шкафу у Рашель Владимировны стоял Пушкин, Толстой, Достоевский, французская классика в оригинале и почти полный словарь Брокгауза и Ефрона. Пары томов не хватало - "Не вернули. Сама виновата.", как бы оправдывалась она. Много позже горе-читатели будут сдавать в макулатуру и не такое в обмен на беллетристику.
Тем временем воскресный вечер подходил к концу, а мне к семи надо было идти в хлебный, чтобы успеть в очереди (читай - толпе) встретить хлебную машину. Только так можно было купить у нас свежий хлеб. Пока машину выгружали, караваи даже не успевали выставлять - их сметали прямо с деревянных лотков, на которых хлеб привозили. Я успел купить два обжигающих круглых с хрустящей корочкой и уже шел домой, прижав их к груди, как начался ветер, ураган, пыльная буря, смерч. Как хотите называйте - ничто не будет преувеличением в применении к бакинскому ветру.
Ветер всегда начинался так же неожиданно, как и заканчивался и часто мог длится целую неделю. Дней с безветренной погодой в году было немного. Иногда ветер достигал такой силы, что ты просто не мог идти против него. Высоко в небо вздымались легкие шали, обрывки газет, по ветру летели плохо закрепленные куски фанеры или кровельного железа, кепки и шляпы, бились бесконечные стекла от сквозняков. В такую погоду стоило неосторожно открыть дверцу легковушки, как ветер ломал ограничители, дверца распахивалась и мялась о кузов, поэтому дверцы бакинских машин предусмотрительные хозяева усиливали в районе петель специальными стальными держателями.
Город приспособился к ветру. На крышах домов, что одноэтажных, что высотных, никогда не было шиферных или черепичных крыш.
Крыши заливали киром. Так называли битум. Это был дешевый в нефтяном городе материал, но, пожалуй, в этом было едва ли не единственное его преимущество. Летом жара растапливала кир и он тек с крыш прямо по раскаленным водосточным трубам. Поэтому последние этажи вечно протекали. Тогда приходилось вызывать осенью бригаду кирщиков. К дому привозили огромный котел, заполняли его брикетами битума, затем котел растапливали досками и рабочие специальными блоками поднимали на ведрах жидкий кир на крышу.
Ветер заставлял сидеть по домам сутками. Пустели пляжи, спортивные площадки, отменялись променады и свидания на бульваре, так любимые горожанами. Такой ветер даже гасил пламя единственного вечного огня - у монумента 26-ти бакинским комиссарам.
Лоша был поздним ребенком. Отец Лоши, дядя Валера, пришел с войны без ноги и ходил на высоком протезе. Это был большой, грузный мужчина, ходивший с трудом, опираясь на трость. Не знаю, была ли у него семья раньше, но лет через десять после войны он женился на статной русской женщине, работавшей медсестрой в районной поликлинике, и вскоре они родили двух детей - девочку и мальчика.
Вообще-то пацана звали Лёша. Однако то ли азербайджанским соседям было трудно выговаривать "ё", то ли они считали, что так звучит благозвучней, но весь двор звал его Лошей.
Лоша был всем хорош - и завтраками во дворе делился, и клево играл во все игры, и никогда ни на кого не стучал. Одно было плохо - категорически не разговаривал по-азербайджански. Мы с Окой как-то незаметно уже научились общаться на обоих языках. А Лоша не хотел ничего понимать. В компании он постоянно переспрашивал Оку или меня: "Что он сказал?". Мы даже часто звали его "Что сказал" вместо Лоша. Знание - продукт заинтересованного разума, а Лоша совсем не стремился учиться языку.
Но главным Лошиным козырем была отцовская голубятня, куда мы часто забирались кормить птенцов.
Это было капитальное , отштукатуренное сооружение в центре двора из толстого белого кубика с массивной железной дверью с зарешеченным окошком над ней. Сейф, а не голубятня. Поднеся птицу к лицу, Лоша важно разжевывал хлебный мякиш и, набрав побольше слюны, в поцелуе переливал кашицу в полураскрытый клюв птицы. Потом говорил: "Следующий, сказал заведующий!", и брал с жердочки очередного птенца. Бесконечное воркование, полумрак и едкий запах птичьего помета пьянили и уносили нас в другой мир - мягкий, теплый, спокойный и справедливый, каким и должен был быть мир детства. "Кейфды э бурда!" (здесь кайфово), говорил Ока и был совершенно прав.
Нигде не работавший, дядя Валера занимался разведением и продажей голубей профессионально. У него для этого были красивые голуби каких-то редких пород.
Правда, семья летом имела небольшой дополнительный заработок, когда они привозили с дачи виноград и инжир, продавая его соседям копеек на пятнадцать-двадцать дешевле, чем на базаре. Но фруктов было не так много, да и сезон их короток, особенно инжира.
Голубятен тогда в городе было много. Мы не видели небо в алмазах, зато видели его в голубях. Было выведено даже несколько редких пород, имеющих общее название "бакинцы". Поэтому элитного голубя можно было хорошо загнать.
Покупатели приезжали к дяде Володе из разных концов города - с Монтина, поселка Разина, Восьмого километра, даже с острова Артема. Они долго торговались - брали птиц в руки, заглядывали в клювы, широко раскрывали крылья, наконец, сильно швыряя вверх, смотрели на них в полете. Потом расплачивались, охая, что переплачивают, но в конце концов аккуратно укладывали птиц в специальные клетки с ручкой или в небольшие широкие чемоданчики с дырочками....
Но хобби, нет, страстью, нет, роковой страстью дяди Валеры было приманивание чужих голубей. Вот за это он как-то раз и поплатился.
В принципе, ловлей голубей занимались многие заводчики. Это было увлекательное зрелище, и было всегда интересно наблюдать, как оно разворачивается. Мы с Окой садились на корточки недалеко от голубятни, а Лоша помогал отцу.
Едва увидев сизарей далеко в небе, дядя Валера выводил свою армию. По виду голубей, по полету и удаленности, он уже приблизительно знал, как и на кого будет охотиться. Поэтому он не просто выводил своих птиц, он их отбирал, загоняя обратно в голубятню тех голубей, которые не подходили по масти или характеру для конкретной охоты.
Лоша то приносил отцу еще зерна, то разгонял стаю по площадке, то вообще поднимал птиц в воздух длинным шестом с лентой. Иногда дядя Валера сам бросал в воздух какого-то голубя, прошептав что-то ему на ушко.
Если чужак отделялся от своей стаи и прибивался к нашей или просто опускался на площадку, то начиналось самое интересное - заманивание его в голубятню. Тут в ход шли самые отборные семечки и самые красивые самочки. Дальше дядя Валера все делал сам, здесь главное было не спугнуть голубя, суетливо перебиравшего лапками и испугано озиравшегося, готового вспорхнуть в любую минуту. Но обычно Лошиному отцу удавалось загнать чужака в голубятню, хотя порой на это уходило больше часа.
Но однажды к дяде Валере пришли два азербайджанца с наколками на худых, до черноты загорелых телах. Их русская речь была щедро разбавлена матом. Разговаривали долго, сперва спокойно, потом на повышенных тонах. В конце концов, не придя к общему знаменателю, гости просто избили дядю Валеру на виду у всего двора. Потом, ломом вскрыв дверь, залезли в голубятню, громко переломали все внутри, взяли каких-то голубей, и, спрятав птиц за пазухой, удалились.
После этого случая дядя Валера сильно охладел к ловле. Он разобрал голубятню и пристроил ее, но уже гораздо меньшую, прямо к своему балкону. Голубей выводил погулять уже не так часто, и паслись они у него в огороде. Тогда еще все первые этажи отгораживали забором себе участки перед балконом.
...Дядя Гудрат слушал мой рассказ, как обычно, вальяжно развалившись в кресле с неизменными четками в руках. Периодически он произносил свое любимое "Кепей оглы". И непонятно было, кто этот сукин сын - дядя Валера или блатные.
Потом, отпив глоток раскаленного чая из армуды вприкуску с колотым сахаром из большой хрустальной сахарницы, сказал: "Валера да виноват. У него их голубь был - иранский, очень редкая порода, королевский. Кепей оглы. Сами они мардакянские, откуда-то узнали и приехали за ним. Хорошие деньги давали. Он у них один самец остался, а у Валеры таких самочек не было, все равно разводить не смог бы. Не хотел отдавать. Кепей оглы. Смотри а, как он долетел?"
-"Знаешь, Дора", причмокивая вставной челюстью, старичок сделал ещё один глоток жиденького чая из фарфоровой чашки с непонятным вензелем, -"строго говоря, человек есть ничто иное, как ошибка природы. Не отделись эта ветвь человекообразных с гипертрофированным мозгом, нарушенными нейронными связями и трансформированным гипофизом, неизвестно ещё, куда бы нас завела эта чертова эволюция. Во всяком случае мир был бы таким, каким он был задуман - только для животных. Без страха смерти, сомнений, немотивированной агрессии, вредных привычек и прочих прелестей высшей нервной деятельности. Главная из которых, конечно, - это неизлечимая и неистребимая потребность уничтожать себе подобных. Кстати, заметь как природа взбунтовалась, когда мы встали с колен. Прямоходящие болеют десятками болезней, которых нет у четвероногих - от варикоза и остеохондроза до, пардон, геммороя. Хотя, может статься, что будь мы саламандрами, мы жили бы в более естественной среде обитания."
-"Успокойся, Ванечка, любом случае все были бы шизиками", Дора придвинула к старичку вазочку с печеньем, стоявшей слишком близко ко мне.
-"Не скажи. Ещё неизвестно, что было бы нормой. Когда я учился в университете, у нас каждый второй профессор был шизиком. Как ни крути, а они здорово двинули мир вперёд. Кстати, и не только в науке. В искусстве ещё больше." Тут старичок почему-то посмотрел на меня и я сразу вспомнил наши походы с Дорой по картинным галереям. -"Если наличие слуховых и зрительных галлюцинаций рассматривать как ещё один орган чувств...".
- "Странным он стал, очень странным," говорила Дора, убирая со стола, когда старичок ушел. -"Раньше говорил глупости, но он был влюблен в меня, это понятно. Тем более, что был женат на моей подруге, царствие ей небесное. Петербургский университет закончил, тогда учили по другому, не то, что сейчас. В юности, в восемнадцатом уехал с родителями в Париж, через пару лет вернулся. Любовь, честь, долг. А она оказалась просто дурой. Напрасно вернулся, чтобы в тридцать пятом..." Тут Дора осеклась.
-"Ладно, сменим тему. Куда бы сегодня пойти? Давай в Зоологический."
Весь огромный массив в верхней части Баку, дальше которого только Синие горы, Волчьи ворота и ущелье, по которому проходит железная дорога "Баку-Тбилиси", строился по элементарной схеме. Основной материал для строительства - крепкий белый кубик, добывали прямо там же, рядом со стройкой. Карьеры открывали один за другим, по мере необходимости в материале. Когда карьер истощался, открывали следующий, постепенно засыпая предыдущий строительным мусором с разных концов города. Всего карьеров понадобилось четыре.
Так, параллельно проспекту Нариманова с его Академгородком, появились две длинные улицы, идущие аж до первого микрорайона - улица Авакяна, бывшего коменданта города, одного из 26-ти бакинских комиссаров, и улица Шариф-заде, азербайджанского трагика, игравшего на заре становления национального театра как мужские, так и женские роли, и расстрелянного в 37-х.
Излюбленным местом нашей компании был третий карьер. Уже несколько лет, как он был заброшен, но до сих пор не были до конца засыпаны первые два карьера, так что места для разгуляться там было полно. Отличался он еще и тем, что на дне его был небольшой водоем из грунтовых и сточных вод, в котором водились небольшие, с детскую ладошку, окуньки. Никто не знал, как они туда попали, но размножались они активно из-за обилия в водоеме дафний. Поздней весной в карьере даже можно было купаться, но пара ровесников-утопленников отбили у нас всякую охоту лезть в воду. Да и зачем нам эта грязная лужа, когда есть море.
Сам карьер, с его ступеньками, нарезанными ряд за рядом камнерезными машинами, имел такую форму, как будто из него аккуратно вытащили египетскую пирамиду Микерина. И только с одной стороны карьер имел покатый спуск.
В этом месте была наша рыбалка. Окуньков мы не ели, отдавая их тете Дусе, маме велосипедиста Русика, хозяйке небольшой полосатой кошки, сонной и вечно голодной.
Ловили мы до смешного просто - к длинной сухой ветке цепляли нитку, к самому концу нитки привязывали червячка, в качестве поплавка использовали куриное перо или вообще обходились без оного. Рыбешка проглатывала червячка и мы вытаскивали ее за милую душу.
В тот день ничто не предвещало неприятностей - карьерские ребята рядом жарили воробьев, мы удили, неподалеку взрослый дядька большим сачком собирал дафний.
Четверо парней, старшеклассников из 18-й школы спустились в карьер ближе к вечеру.
На тот период у нас было три школы - русская, азербайджанская и школа с двумя секторами совместного обучения. 18-я была азербайджанской, и, в основном, все местные нешехоры учились там. Анашистов мы обычно сторонились, они были беспредельщиками - от них всего можно было ожидать, особенно если пацаны, как эти четверо, уже были с красными глазами.
Сперва нешехоры подошли к карьерским: "Щей вар?" (Это есть?). Но карьерские не курили травку. Папиросы - да, мы иногда просили у них оставить докурить, но анашой там и не пахло. Потом приступили к дядьке. Один из низ начал: "Ада, ты что, наш балыг ловишь, да?". Видно было, что дядька напрягся: "Я рыбу не ловлю, я дафнии собираю". "Ада, я дафни-мафни не знаю. Ты откуда приехал?". "С Монтина" - дядька явно хотел закончить разговор, но парни не унимались: "Ада, что Монтина балыг нет? Деньги есть?". "У меня только на дорогу" - он вытащил из кармана мелочь и насыпал в ладонь нешехору. Тот сразу посчитал и огласил своим: "Сехсен" (восемьдесят). Потом опять дядьке: "Другой карман есть?". "Нет", дядька вывернул карман, из которого посыпались то ли крошки хлеба, то ли корм для рыб.
"Онда сиктир бурдан, если деньги нет", парень пнул жестянку с дафниями. Тот не заставил его повторять ругательство дважды, быстро собрал манатки и ушел.
Дошла очередь и до нас. Правда, судя по всему, Оку они знали - в 18-й почти все были салаханинские, и случай с пастушком наверняка помнили, как и то, что отец Оки сидит. Поэтому они не стали нас обыскивать, просто спросили про деньги. Денег, конечно, ни у кого не было. "Онда гач, пулы гетирен кими, булары бурахарыг" (тогда бегом - когда принесешь деньги, этих отпустим).
Мы с такими ситуациями уже сталкивались. Никто обычно денег не приносил, и через полчаса-час заложников пинками прогоняли, или нешехоры уходили сами. Мы не были с ними ровесниками, поэтому по-любому им было западло нас бить.
Ока неторопливо ушел. Конечно, ждать наверху, пока нешехорам не надоест нас караулить. Минут десять мы еще поудили. Отойдя, парни разговаривали с карьерскими о тонкостях кебаба из воробьев.
И тогда мы с Лошей решили соскочить. Рванули так, что только пятки засверкали. Лоша побежал направо по крутому подъему, я налево, чтобы перемахнуть через валун и тоже побежать наверх. Но перемахнуть не получилось, скользкий мох на камне не позволил. У меня остался один путь - обежать водоем и подняться по ступеням, оставленным камнерезными машинами.
Добежал я быстро и также быстро начал подниматься. Поняв, что никого не догонят, нешехоры, кроя матом, стали лениво швырять в мою сторону камнями.
Первые 25-30 ступенек я одолел без труда. Потом карабкаться стало все трудней и трудней. Чем выше я поднимался, тем более пологими становились ступеньки из-за косо налипшего с ним слоя земли. Наконец я застыл. Ни вверх, ни, тем более, вниз двигаться было невозможно. Оставалось несколько ступенек, но они были сплошь покрыты твердой коркой высохшей грязи с проросшей сквозь нее скользкой травой.
Цепляясь руками за острые выступы и плотно прижавшись грудью к горячему камню, я стоял, распятый, озирая карьер с высоты пятиэтажки. Нешехоры уже перестали кидать камни и, подняв головы, из-под козырьков ладоней смотрели на маленькую фигурку, прилипшую к стене карьера.
Не знаю, сколько я так простоял. Руки стали затекать, ноги подкашивались от страха и усталости, и тут еще так некстати поднялся пыльный ветер.
Смерть всегда ходит по нашим следам, иногда наступая нам на пятки. В минуты, когда она подходит совсем близко, в нас или просыпаются какие-то неведомые силы, или мы впадаем в оцепенение. Это лучше чувствуешь в детстве, когда чистота инстинктов еще не замусорена массой жизненной информации, чаще всего не имеющей к тебе никакого отношения. В детстве мы ближе к природе именно в силу того, что многого не знаем, еще большего не можем себе представить.
Дора говорила, что самая хорошая смерть - утонуть, человек даже чувствует какое-то блаженство. Я читал, что замерзающему человеку сильнее всего хочется уснуть.
Вот и я, стоя на каменном пятачке, не смея шевельнуть ни рукой, ни ногой, хотел больше всего только одного - закрыть глаза, опустить руки, спиной уйти назад и последним наслаждением в жизни почувствовать обмякшее тело в свободном полете.
Но когда я смотрел вниз и видел далеко под собою осколки бетонных плит с торчащими из них кольями арматуры, то понимал, что сорвусь только тогда, когда меня покинут последние силы, которые не позволят мне дальше удерживаться на этой проклятой стене.
Самым страшным было отчетливое осознание того, что ни Ока, ни Лоша при всем желании помочь мне не смогут. Даже если они достанут крепкую двухметровую ветку, вытащить меня, стоя на самом краю карьера у них не хватит сил - я увлеку их вниз.
Шло время. Ветер становился сильней, пыль и песок сверху впивались в волосы, попадали за ворот, въедались в глаза. Теперь я понял, почему именно верхние ступеньки были такими пологими от налипшей земли - во время дождя мокрая жижа оседала прежде всего на них, как бы отфильтровывая грязь, и дальше текла просто вода, поэтому там, внизу, камни сохраняли вид ступеней.
Прошла целая вечность, прежде чем я услышал крик Оки над головой: "Юхара бах!" (Смотри наверх). Я запрокинул голову, но не увидел ничего - только торчащей почти горизонтально длинный и кривой железный прут. Он раскачивался из стороны в сторону, но дотянуться до него я бы все равно не смог - он был на метр выше моей головы и всей длиной уходил куда-то вбок. Вскоре прут пропал, и я опять услышал голос Оки: "Лоша, сагини!". Через некоторое время прут опять появился надо мной, но уже ниже и ближе, но все равно я бы не дотянулся. Железка опять пропала и опять послышался голос Оки: "Лоша, сагини!". Так продолжалось несколько раз.
Я воспрянул духом. Во-первых, ребята были рядом, а главное - я видел, что прут из раза в раз опускается все ближе и ближе ко мне.
Наконец, настал момент, когда я смог до него дотянуться. Я заорал Оке: "Сахла!" (стой, держи), и, оторвав руку от стены, потянул на себя этот ржавый, шершавый провод, чтобы убедиться, что он прочно держится наверху. Было странно, что прут ни на миллиметр не поддался вниз - как будто его там к чему-то приварили. Тогда я вцепился в него уже двумя руками.
Теперь точка невозврата была пройдена - вернуться в исходное положение я уже не мог - или поднимусь или рухну вниз...
Подниматься по стене было просто - отталкиваясь ногами от камней и подтягиваясь руками за прочную железяку. Не прошло и пары минуты, как я выполз на поверхность.
Каково же было мое удивление, когда я увидел, что Ока с Лошей даже не держат прут. Прут... торчал из земли.
По воле провидения, длинная железка торчала рядом с тем местом, откуда я вылез. Вероятно, когда-то бульдозер или самосвал придавили и намертво вогнали арматурный провод в грунт.
Пацаны стояли потные, перепачканные землей и ржавчиной.
"Атамын пычагы сындырдум. Анам олдурер мени." (Отцовский нож сломал. Мать меня убьет) - пробормотал Ока. "Он пахана нож сломал" - тут же сообщил новость Лоша и сразу спросил меня, кивнув на Оку:" Что он сказал?".
Ока вытащил из кармана грязный и исцарапанный кнопочный нож с красивой костяной рукояткой, на которой были выгравированы арабской вязью две какие-то буквы. Тонкий симметричный клинок с желобом посередине был сломан.
Я отчетливо представил себе, как ребята хотели вытянуть из земли полузасыпанный ржавый провод; как Ока откапывал его ножом в тех местах, где он был под слоем земли; как жалобно звякнуло и отлетело острие ножа, а Ока продолжал откапывать провод тем, что осталось от клинка; как, поняв, что один конец прута намертво сидит в земле, пацаны пытались потом изогнуть другой его конец, чтобы как-то дотянуть его до меня...
Домой шли молча, уставшие, вымазанные, голодные. Войдя во двор, как обычно, не прощаясь, уже бегом припустили - каждый к своему блоку.
Я взлетел на четвертый этаж и остановился перед деревянной дверью, из которой на уровне моей головы торчал звонок. Оставалось крутануть его и в квартире раздалось бы веселое и такое родное треньканье. Но сейчас что-то меня удерживало от этого.
Почувствовав, что дрожащие ноги меня не держат, я сел на лестничную ступеньку и зарыдал. Слезы душили меня. Я плакал от странного чувства стыда перед всеми, смешанного с острым чувством жалости ко всем: к Оке с Лошей, тете Зумруд, дяде Валере, дяде Гудрату, Рашель Владимировне. Вдоволь наплакавшись, постепенно я успокоился и, прислонившись к отштукатуренной стене, за которой была наша квартира, уснул...
Я сидел на узком кожаном сиденье русикиного спортивного велосипеда, ступни ног были надежно прихвачены педальными креплениями, руки удобно лежали на полусогнутом руле. Слившись с велосипедом в единое целое, словно кентавр, я гнал по Шариф-заде, минуя колхозный рынок и конечный разворот трамвая второго маршрута, едущего аж до больницы Семашко, далее проехал насквозь небольшое мусульманское кладбище и по крутому спуску спустился к Шиховой косе. Потом въехал на абсолютно пустой пляж, и влетел на эстакаду, чувствуя, что вот-вот деревянный настил кончится и я с ужасом и наслаждением полечу вместе с великом вниз, в море, чтобы растворится в нем. Но настил не кончался. А я все мчался по нему и мчался, все быстрее и быстрее.
Справа было море, слева было море.
Вокруг ничего не было, кроме моря.
Но вот и моря уже не было. Были только время и воздух.
Тема: Re: Бакинское время Виталий Айриян
Автор Елена Йост-Есюнина
Дата: 05-08-2023 | 16:42:27