Электронные письма виртуальному другу

Дата: 05-09-2018 | 19:19:25


Чудесный жанр эссе. Уходящий вершиной за облака. Если под настроение удаётся туда забраться, не на самый верх хотя бы, но туда, где нет уже ни эллина, ни иудея, и  спускаясь оттуда в долину описывать местность и заносить впечатления в блокнотик, замечая при этом когда и где появился первый эллин, а когда и где иудей, и что от этого меняется  на местности – то вот тебе и Эссе Собственного Спуска. Может получиться весёлое, если сбежать в лёгкую припрыжку, притормаживая затем только, чтоб не расшибиться, а может получиться серьёзное и многоумное, если ночевать на полянках и сидеть у ночного огня, поглядывая на звёзды.



Письмо вступительное.


        Обращали ли вы внимание, друг мой, на то, как с детства знакомое растение, какая-нибудь Сурепка Обыкновенная семейства Капустные, долговязая двухлетняя хулиганка, хозяйничающая на заброшенном поле среднерусской равнины, на юге превращается вдруг в стелющийся многолетник, резными листьями украшающий каменистые пейзажи? Скорее всего, у Вас даже не возникало мысли, что этот стелющийся долгожитель, мелкими листьями декорирующий сухие пейзажи гористого юга, и есть обыкновенная Сурепка, засоряющая вольные русские просторы. А когда хвойный южный великан роняет вдруг рядом с тобой тяжёлую шишку, трудно поверить, что этот неудачливый снайпер – та самая милая араукария, что растёт у тебя дома в горшке на подоконнике. Это непривычно, но легко объяснимо: для выживания в течение миллионов лет, в меняющихся природных условиях и среди всеобщей конкуренции спасением вида является широкая изменчивость. По аналогии, язык, путешествующий вместе со своими двуногими носителями на юг или север к другим народам, в другие ментально-артикуляционные условия, меняется, потому что должен приспосабливаться. Но как, не перемещаясь, пребывая в одном и том же месте, в пользовании одного и того же народа, язык может измениться за несколько сот лет почти до полной неузнаваемости? Язык, назначение которого – передача смыслов, то есть точность звучания и написания – это для него должно быть принципом и жизненной необходимостью. Обязанный когда-то передавать через столетия «из уст в уста» огромные тексты, а сейчас миллион раз в секунду фиксируемый в мельчайших деталях на бумаге и в "облаках", на заборе и экране, как он может меняться? Кажется, всё в языке должно сопротивляться переменам, недаром вечно смешной народной шуткой является одна неправильная буква, произнесённая каким-нибудь учёным немцем в простом русском слове.  Но язык, оказывается, переменчивее сурепки! Кто и что оказывает такое влияние? Вольнодумные грамотеи, летописцы и писатели, злоупотребляющие близостью? Интернет-хулиганы? Власть, которая может потоптаться в любом месте? Конечно, все они. А ещё всякого рода Победители. Или Побеждённые, хлынувшие на Победителей волной культурной/антикультурной экспансии. Да, но интереснее всего, что перемены происходят и без всяких объединений, нападений и вмешательства властей. Каким образом язык «дрейфует» сам по себе, по воле каких неведомых волн? Лингвисты умеют подсчитывать скорость изменений в «главной сотне слов» языка: шесть, скажем, или двенадцать за тысячелетие, пытаются вывести законы, по которым меняются правила и слова, их написание и звучание. Знаменитая гипотеза Сепира — Уорфа утверждает, что существующие в сознании человека системы понятий и существенные особенности его мышления во многом определяются тем конкретным языком, носителем которого этот человек является. То есть, язык, определяя существенные принципы мышления – один из наших наставников и проводников в будущее! Это удивительно, и даже поучительно, как говорят в восточных сказках. Замерев на минуту и отдав тем самым дань научной мудрости, нам почему-то всё равно кажется, что должно быть наоборот. Нет, это характер народа, системы его понятий и существенные особенности мышления должны отражаться в языке, определять его движение, изменения и характер. Если бы русский народ вдруг заговорил, скажем, на немецком, то есть немецкий на работе, на перекуре, дома с женой и на рыбалке, то вряд ли бы долго удалось этому немецкому оставаться самим собой и навязывать свой жёсткий курс нашему хаотичному своеобразию. Эту явную очевидность даже стыдно противопоставлять знаменитой гипотезе. Но она явно внутри противостоит.

Пройдёмся по этому месту ещё раз. Если бы какой-нибудь педантичный Язык развивался как энергичная Единица, которая, добавляя и добавляясь, получает потом в награду весь натуральный ряд чисел, а вслед за ним арифметику, алгебру и даже физику, то такой бодрый логичный язык, видимо, мог бы быть нам учителем и проводником в будущее. Может быть именно таковы английский, немецкий и прочие жёсткие языки жёстких народов? - подозреваем мы, не обращая внимания на существующие возражения (пусть сначала этот самый учёный немец научится наши буквы выговаривать). Но это совершенно невозможно для такой сущности, как наш русский язык, это ведь ясно показали века его развития: какой из него проводник или наставник, его взаимоотношения с носителем, русским народом, скорее как у кухарки с тестом. Со стороны русского языка нами никак не ощущается навязывание каких-либо классификаций, какого-то порядка, строя и окрика, то есть у нас руководящее первенство не за языком, как пытается убедить нас чужеродная Гипотеза Сепира-Уорфа, а за уникальным характером народным, выпекающим такие пирожки, какие ему, народу российскому, его начальству и самому Господу требуются. Так нам кажется. Или мы даже уверены, хотя и признаём, что это, конечно, не какое-то строгое доказательство. Ну и что? Пусть такой ощущенческо-умозрительный взгляд не научен и несёт все минусы эдакого чувствилищного подхода, но зато и все плюсы вольного нашего увлечения. Пусть он нас приведёт... а пусть приводит куда получится, там, на месте, и оглядимся.

 

Письмо 1.

ЯЗЫК ЗА ЗУБАМИ

 

 К языку не подходи. Попробуй, тронь эдак неловко язык какого-нибудь народа – и он загрызёт тебя своими народными зубами. Тема языка – это тема общественная и при этом стыдливо-интимная. Врачи, которые без малейшего смущения трогают тебя за все места, к языку тянутся ложечкой! Поэтому и мы возьмём для нашего серебряную ложечку, то есть начнём с похвал. Не красотам, не гибкости и всяческим очевидным природным его изяществам, но сразу скажем о сердцевине, пульсирующей в языке – о поэзии. Тут для нас достаточно имён: Пушкин и Маяковский, Цветаева и Пастернак, Мандельштам и Бродский. До сих пор недооценённый Заболоцкий. Ещё Тютчев, Ахматова, Фет, Есенин, Блок и можно продолжать далее (другой, чужой, поэзии не знаем, да и знать не хотим, своего, типа, добра хватает; а и хотели бы, не сможем знать-познать, то есть не можем почувствовать, не задевает).

Даже Проза сказала о языке Поэзией:

"Во дни нескончаемых сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах родины, ты один мне надежда и опора, о великий, могучий, свободный и правдивый русский язык".
Духоподъёмно! Невозможно не согласиться, когда говорит вдохновение. Опорой, люди добрые, нам не волевые или душевные качества, не вера или даже, не дай бог, разум. Нет, надежда только на язык.

Нашёл только один пример подобного отношения (живых носителей исчезающего этого языка осталось на первое января 2019 г. только 174 человека): О, Бамбара (язык народа бамана, западная Африка, Мали)! Ты рождён Кауземахири (мать всего живого, жена Каузе, формально главного бога)! Ты, могучий слон, шествуешь по саванне между быстрых антилоп и крикливых гиен. В засуху и в дожди великие шаманы подбирают твоё душистое «гуано» и отдают нам как молитвы и песни. О, Бамбара! Мы рабы твои... и т.д.
Такого отношения к языку, как у нас и братских Бамана, нет у остальных народов, предпочитающих, видимо, опираться на менее свободные и правдивые объекты.

В белоснежном халате такого накрахмаленного патриотизма, уже можем встать перед зеркалом и приглядеться, открыв рот пошире. "Горло красное, язык белый!" – вечный русский эпикриз. И если с красным горлом, чуть не уморившим весь организм в прошлом веке, всё не можем разобраться, то с белым языком ситуация ещё более сложная. Для точности понимания необходимо снизить температуру и уровень национального пафоса, зашкаливающего при приближении к зеркалу, до пресной европейской нормы. Приведём десяток прохладных наблюдений-соображений.

1.   Насчёт таких свойств, как свободный (если не считать признаком сего вольное положение слов в предложении), и уж тем более правдивый, И.С.Тургенев, конечно, погорячился, потому что откуда они в языке-то взялись, если во всём остальном правдивого и свободного не выживало пока? Никакой он не правдивый и не свободный. Гибкий, мощный, мутный и даже вкусный, как не отстоявшийся сок с мякотью, восприимчивый, эмоциональный и хаотичный – это да, но не "свободный и правдивый". Может, именно потому мы «ленивы и не любопытны», что любопытство в хаосе с детства не имеет перспективы?

2.   Возьмём ударения, очень немаловажный элемент. Он недаром так прямо и называется. Потому что, если кто-нибудь поударяет вас целый день, пусть даже тихонечко, но на каждой фразе – вы к вечеру обязательно ощутите значение этого для эмоционального здоровья. А ведь примерно это и происходит. А как в других языках? Там, где ударение в слове практически фиксировано, ситуация отличается кардинально: в головах попросту нет этого элемента – ударения. Там, где закона больше, там ударений меньше.

3.   Само место ударения в словах мало чем обосновано. Поэтому нам приходится запоминать не только сами слова и их, существующую вне всякой логики, родовую принадлежность (пример: слово «мужчина» - посмотрите, как заморочена ваша голова по этому поводу). Нам нужно запоминать и ударение в них. Которое ещё и меняется в словоформах (замечательная гибкая подвижность ударения).
Может быть и хорошо, что их, слов, в несколько раз меньше, чем в английском? Страшно представить в пять раз большее количество слов со своими ударениями и родами, когда уже и сейчас, кажется, для нужд повседневной многосмысленной российской жизни, свободной у населения остаётся хорошо, если полголовы.

4.   Как следствие, мы словозависимы, литературозависимы и, ура, стихозависимы. А ещё в ту, свободную, половину (или восьмушку?) головы, в школе подселяют Пушкина с Есениным и дедушку Крылова со всем зоопарком. В результате мы стихо-гипнотизируемы! Потому что стихами этот Хаос вдруг чудесным образом начинает выстраиваться в строки, которые шагают куда-то вперёд и вперёд, подчиняясь внятному ритму, то есть, значит, есть куда идти, и там, значит, смысл, свет и прекрасное далёко. Не стоять же в хаосе на обочине? Нет, мы бежим вслед!

5.   Ударения требуются ещё и для проявления смысла фразы. Пусть в словах местоположение ударения никакого смысла не несёт, но именно его, это бессмысленное ударение, прописанное нам начальством слов, приходится ставить, чтобы тебя попытались понять.
Например:
Но ведь тЫ этого хотела. Но ведь ты Этого хотела. Но ведь ты именно этого хотЕла, глупая моя голова.
Такого рода функции ударения провоцируют эмоциональность буквально на ровном месте: чтобы вложить свой смысл (а мы упрямо пытаемся это делать), требуется акцентировать, без нажима смысла не возникает. Знатоки нас утешают: есть ещё «тоновые» языки, и всякие другие языки, в которых способы вложить смысл ещё эмоциональнее нашего: распевом, знаком, высотой интонации (может, они ещё менее связаны со свободой и правдой?).

6.   Наш язык – это язык с относительно большой средней величиной слова, а это значит, что при всей своей изменчивости, он за столетия не захотел повзрослеть, то есть потерять детскую нескладность и припухлости, не захотел постареть и подсохнуть. Он хочет быть вечно юным и прекрасным. Потому что он – пора уже это сказать прямо – он ДЕВА КРАСОТЫ (именно красоты, а вовсе не дева мощи и правды, и именно поэтому во дни тяжких размышлений о судьбах родины была опорой Полина Виардо)!

     Именно к Деве Красоты вели нас все предыдущие, и поведут будущие

     соображения.

7.   Дева наша, естественно, не слишком последовательна. Отсутствует множество логичных цепочек, например: я хочу, ты хочешь, он хочет, мы хочем, вы хочете, они хочут. Последние варианты звучат не просто непривычно или плохо, а неприлично. Именно поэтому вечные всенародные попытки приживить это «хочут» не имеют шансов: Дева требует приличий даже в нынешние распущенные времена.
Как же так? Откуда это интеллигентское отвращение? Это победа звуковой эстетики над правдой жизни!

8.   А вот здесь не так здорово. Там, где путать совсем не стоило бы.
Недопустимая двусмысленность слова "преданный".
Вот что сказано по поводу этого же, но английского, слова, у Бродского: "слово это было -- "treachery" (предательство). Замечательное английское слово, скрипучее, как доска, перекинутая через пропасть. В смысле звукоподражания – покрепче этики. Это – акустика табу."
В русском же слове «преданный» не возникает двусмысленности только в том случае, если его применять к взаимоотношениям барин-холоп. «Преданный холоп», «преданный раб», «преданный слуга» – это однозначно верный холоп, раб и слуга (барин же не может предать). Тут тебе и этика, и эстетика.

9.   Почему-то одинаковые смыслы у противоположного: "как всегда" и "как никогда" ты, дорогая, прекрасна. Масса подобных примеров.
К тому же:
Не иеемт занчнеия, в кокам прякоде рсапожолены бкувы в солве.

Не иеемт зачннеия тжаке в кокам пряокде свола в перолдежнии соятт.    Свё поянтно и так.
Избыточность свойственна любому языку. Но мера, а? Отвечаем: чувство меры – не главное для юной девы, это добродетель зрелости.

10.  Почему даже очень крепкие мужские вещи, например, "стена" и "машина" - женского рода? Потому, что «а» на конце! Этот женский звук «а», протяжно оканчивающий слово и определяющий род его, очень показателен.
"Существительные с окончанием -а (-я) и его фонетическими безударными эквивалентами (например: страна, сеялка, работница, земля и т. п.) воспринимаются, за исключением небольшого круга слов, относящихся к лицам мужского пола, как слова женского рода." Виноградов В.В.
Это исключение для лиц мужского пола, сделанное вопреки логике, правилу и звучанию, так сказать, силой, дабы избежать невыносимого пассажа – о-о-очень показательное. Кого хотим обмануть? Себя в первую очередь, естественно. Получается? О, конечно, конечно!!
«Экая Вы важная особа, – усмехнувшись, сказала Елизавета Анисимовна рыжему приказчику». Который, совершенно нас этим не шокируя, со всеми своими ножищами, усищами, табаком и кривой страшной рожей, оказывается, особа. И вообще: юноша, слуга, староста, судья, Коля, волчара, парнишка, – относятся к женскому морфологическому роду. Слово «мужчина» отнесли к мужскому роду, вырвав его, бледнея от стыда, у очевидного женского (а мы ещё хотим, чтоб власть грубо нарушила древнюю традицию и не манипулировала специально заложенными повсюду-повсюду-повсюду двусмысленностями, которые она гордо назвала законами). Так что Мужчина и мужское в русском языке – это всегда присутствие женского.


Теперь закроем рот и снова посмотрим в зеркало. Словом "язык" обозначается мускулистый отросток, который мы видели во рту, но зачем сложная гибкая система, служащая для человеческого общения, называется так же? А уж если так случилось, то рассматриваемой нами сущности, в отличие от отростка, нужно придать хотя бы какой-то женский оттенок. Именно в женском обличье она соответствует словесной, психологической, литературной и прочей сути Руси и Россиянской нашей Федерации. В обширной русской литературе нет мужчины (!!), который мог бы хоть в некоторой степени представлять страну и народ. Онегин с Раскольниковым? Василий Теркин, Обломов, Карамазов, Живаго, Вронский или Печорин? Или матрос Кошкин с князем Мышкиным? Не могут, это ясно.
А вот Хельга на крепостной стене, Душечка, Анна Каренина, Наташа Ростова, Дама с собачкой, Татьяна Ларина – это и есть Россия. Она же Язык. Татьяна Дмитриевна Язык, Наталья Ильинична Язык, Анна Аркадьевна Язык.

 

 

 

Письмо 2.


ОЙ ТЫ, ГОЙ ЕСИ, ДЕВА КРАСНАЯ!

 

         «Я к вам пишу — чего же боле? Что я могу ещё сказать?» – спросила девушка в письме к своему единственному читателю, подразумевая, что сам факт обращения уже полностью выдаёт её тайные чистые намерения. В те, прежние, времена и свои юные годы, она ещё не подозревает насколько прямо могут быть высказаны интимные желания, и не представляет, чем можно удержать мужчину. «Хоть каплю жалости храня, вы не оставите меня», – пишет она ему, ощущая себя почти что на паперти. Но жалость, к счастью, не смогла вдохновить адресата.

В наших электронных обстоятельствах тем более не может быть речи о любви, жалости и паперти: интерес – это единственное, что может удержать внимание, говорим это со всей прямотой нынешних разнузданных времён. А поскольку электроны принадлежат всем, то жанр электронного письма подразумевает публичное обращение и прямое высказывание, почти договор: я буду махать руками, пытаясь разогнать туман и муть, а вы, друг мой, постарайтесь осмотреть местность.

          Женскость объясняет, персонифицирует и оживляет драгоценное национальное достояние – русский язык, продолжая влиять на его эволюцию. Возрастание звучности и смягчение согласных, стремление к открытому слогу – вполне отражают его глубинную женскую сущность.
Понятно, парни, что этот тезис про глубинную женскую сущность не может не вызывать глубокого несогласия, но что же тут поделаешь. Царизм веками душил нашу родину, народ свой держал в кандалах, а золотую Аляску взял и продал, очень неумело поторговавшись. Потом большевики губили Россию, которую в результате мы навсегда потеряли, а потом её нам ещё и вернули, помятую, но в прежнем практически виде. А не так давно родину обманули семь толстяков-банкиров, скупивших всё-всё самое лучшее, саблезубые олигархи, выхватившие из дрожащих народных рук милую, как паровая машина, чудесно грохотавшую большим чугуном советскую промышленность. А как нас предали (сделали своё скрипучее "treachery") братские народы! А?! Эти любимые когда-то младшие братья отвергли не только всё то бесконечно доброе, что для них делалось веками, а может быть даже тысячелетиями, но и язык, на котором всё это делалось! А ведь одно дело стать отвергнутым мужчиной, да, парни (например, англичанином или испанцем, языки которых почему-то так и остались в их бывших колониях), и совсем, совсем другое – быть бабой, которой попользовались и бросили вместе с её прекрасным языком, по красивой азиатской традиции, в набежавшую историческую волну. Сидеть у пруда «Алёнушкой», косы в воду, и радоваться, что не Офелия в проточной воде? Как, парни, в этих обстоятельствах девушке вернуть уважение? До «Богатырей» ещё двадцать лет! Без вашей помощи не справиться, так что не надо кривить носом! Может нужно вспомнить про защитников своих, Великого Петра, Грозного Ивана и, Великого и Грозного одновременно, Иосифа!? Которые приподняли под уздцы над необъятной российской географией не просто какую-нибудь, европейских размеров, малоубедительную сивку-бурку, но мощную конскую плоть, типа Екатерина Великая! Нет, парни, бесполезно, пока всё это Великое и Грозное до сих пор никак не слезет с её спины, а рядом ещё хитрый Стерх мостится с амфорами в обеих.
   Эта вся язвительность к тому, что проходя через такие сексистские обстоятельства, кровь и жестокость, Язык гнула свою женскую линию, преодолевая имманентное азиатское хан(м)ство и веками терпя глупое пренебрежение: взяли в приличную степную семью, но не признавали своей, третировали как замарашку, потом вдруг стали приучать к пышностям азиатского двора: убирали, украшали и натаскивали, обвешивали тяжёлыми восточными побрякушками и тюркскими оборотами. Потом сняли накидки и научили смелым заморским новинкам и манерам. Приходилось и конфликтовать: распознавать чужих, устанавливать границы и обороняться, а кроме того, вместе со всем племенем нападать и завоёвывать. И, наконец, сегодня от этой закалённой особы требуется конкурировать, искать успеха и демонстрировать доступность. Требуется-то требуется, но что она может с сегодняшним страдальцем-хозяином, который хочет встать с колен, не вставая с печи? А условный лидер, на подиуме демонстрирует обнажённый торс: смотрите все! мужик я, мужик, а не баба!

Что происходит с русским языком, который, благодаря распаду империи и эмиграции миллионов его носителей, получил шанс превратиться в язык международный? Увы. Империя, озабоченная угрозой дальнейшего распада, даже не замечает того, как неожиданным образом может исполниться прежняя мечта, как на место неудачной попытки проникновения с коммунистической идеологией, пришла возможность обосноваться в десятках стран мира с эмигрантами, привозящими не только русский язык, но и контекст – русскую культуру. Перепутавшая столетия империя, при обычной своей неповоротливости, «позднем уме» и вечном «своя своих непознаша», уверенно упускает возможность за возможностью. Она не замечает шанса уйти из состояния аварийно-катастрофического шоу. Нет ни сил, ни стержня, ни азарта, ни настоящей любви к своей культуре и языку. Как только Иван-дурак становится царём, народная сказка заканчивается, что уж тут говорить про целую череду советских и последующих народных дураков. Рыбий, «по щучьему велению», а на самом деле – рабий способ правления, допускал в язык только канцеляризмы, а остальное отвергал ради сохранения исконно-русского, посконно-советского и сермяжно-идейного. Накопленное внешнее словесное давление ворвалось в язык новыми словами, понятиями, англицизмами, жаргоном, искажениями, олбанским мусором и пр., грозя своеобразию языка и его драгоценной, диковатой женственности. Сегодня все: невиданно для России самостоятельная молодёжь и ставший необходимым английский, неуважительный ко всему национальному интернет и мощное кино-дыхание запада, отвязные менеджеры-космополиты и хозяева-предприниматели – всё, как кажется, хочет исказить и испортить девицу. А ведь дальше встанет вопрос о ещё большем разделении в языке: об отдельном литературном русском, разговорном русском, простонародном русском, и русском пиджине в среднеазиатском исполнении. Пользователей последних трёх будет всё больше и больше, а ценителей первого меньше и меньше. Людей, говорящих на литературном, останется, как везде, два процента – и дай нам, Господи, конструктивный крах и раздел без ожесточения...    


Письмо 3.

Форма - способ контакта с будущим.

            Что достойного, соответствующего размерам, внутренней оригинальности, количеству народа и времени присутствия на исторической арене вложено нашей русско-татарско-еврейской культурой в мировую копилку? Архитектура – мимо, философия, идеология, религия, мифология – всё чужое, о науке-технике можно говорить только с благотворительной или терапевтической целью.
Литература, музыка и изобразительное искусство! И это немало! Можно гордиться своим вкладом в мировую культуру. Не будем, однако, закрывать глаза на консервативную и, в целом, заимствованную форму у сделанных нами вложений (исключения, как и достижения в науке-технике, связаны с коротким периодом мессианских фантазий, перешедших ненадолго в мобилизационное большевистское вдохновение).
Культура, не имеющая внутри формотворческого заряда, относящаяся к форме небрежно, легко ставящая цензурный штамп: «формализм», не воспитывающая чувства стиля и высокомерно отвергающая «школу представления» для «школы переживания» – неизбежно сталкивается с тем, что само это новое содержание без яркой, точной формы сильно теряет в "сроке хранения".
Храмы по шаблону. Самая мужская вещь! Потом, как храмы, строятся сталинские высотки, становясь для следующих небрезгливых поколений чуть ли не единственным достойным художественным образцом. Потом, символ дуболомства – Новый Арбат, потом, ещё через пятьдесят лет, Сити. Это на всю огромную территорию! Каждый раз кажется, что это заявка на что-то Своё и Величественное, а в результате общая вторичность, Шанхай и убогий вид городов и деревень. Там, где по России прошёл российский человек – там помойка не только в прямом, но и в архитектурном (читай – мужском) смысле. 

Если говорить о великой русской литературе, то ответственность (по принципу «кому больше дано, с того больше спросится») в первую очередь лежит на Поэзии. И что? Что происходит с формой?.. 

Может быть, форма не держится этой глиной (падает, как падали кремлёвские башни, пока не пришли итальянцы со своими сонетами)? Кирпич из этой глины плох? Башни, форма не нужны были тут никогда! Для чего ценить форму, если родной монголо-татарский ветер налетит и разрушит всё возвышающееся, всё противопоставленное (сосед подожжёт, большевики-опричники отнимут и т. д.).
Форму ценит тот, кто понастроил бесформенного, разочаровался, сломал, потом опять очаровался, и ещё раз сломал, потом понял ценность формы, её перспективность, её протянутую в будущее руку и связь с содержанием. А что можно понастроить-очароваться-разочароваться, пребывая в рабах, даже если ты и дворянин, и если не в рабах сегодня, то завтра будешь? Раб может быть только податливый, только пластилиновый. Делай как сказали, не твоё! Строй «как замки строиться должны», «как церкви строиться должны», «как избы строиться должны». Рабам не требуется форма. Рабам не требуется архитектура. Никто даже не заметил возникшей в девяностых годах, исторически уникальной, возможности преобразить почти разрушенную тогда Москву. Возможность эта была «по моему хотению» загублена пошлым мэром и таким же его окружением, при совершенной проституточности архитектурно-культурного сообщества и коровьем безразличии народном. Москва – это что за город? Может, это гнездо, родной угол, тёплый, свой, близкий город? Нет. Произведение искусного человеческого труда и творческой мысли? Нет. Повтор творческий достижений европейской культуры, построенный пусть и на костях, как Петербург, но невольно впечатляющий? Тоже нет. Воплощение чего-нибудь духовно-национального? Нет. Максимум: «Золотая моя столица» (о, да, золотая, богатая, г-да Лужков-Путин-Собянин), или "Как много в этом звуке" (звуке!), и ещё «Москва, я думал о тебе!» –  это всё. Сейчас наблюдать этот бездарный золотой звук горько: новый кремлёвский оленевод озаботился наружней чистотой юрты, передвижением саней и ярком украшении к праздникам – и народы тундры не нарадуются в своих тухловатых юртах...
Корневое ощущение раба: всё чужое, ничего не жалко, в том числе себя, потому что цена самому себе – рубль, отрубленный кусочек серебра. Когда вдруг кому-то предоставлялась возможность заявить своё, нутряное, сердечное, горькое, сладкое или кисло-сладкое, то всегда приходилось торопиться: свобода-то недолговечна! Торопиться задеть за живое, торопиться построить, торопиться пропеть-проплакать-прокричать, ведь скоро опять будешь делать по образцу и чужое. Там, где живут рабы, там Ремесленник – это ругательство. Аглицкое сукно, немецкая работа, французский стиль – всё не своё, всё с издёвкой, всё чужое. А своё – это женское, но не то, что глупый чужеземный глаз видит снаружи, кося на русскую красоту своими злыми очами. Это то, что внутри, в своём серале! Это мягкость, это воск, мёд, это пенька и шерсть, это натура и нутряное, целебное: жир, кровь с молоком, струя. Да, конечно, это ещё и мужчина: жен. род, ед. число, хорошо склоняется, и не только по падежам. А как он может быть другой? Бывали тут другие, бывали, рождались тут всякие прочие мужички, пробовали вякнуть, да всем им головушки-то быстро почикали. Потом опять такие появились – и тоже почикали, потом другие ещё – тогда и этим. Остались понятно какие. Кто ж тебе башню построит?!...

     Стеная вот про всё про это, упрекая и клеймя непонятно кого, как Алёнушка у пруда, невозможно не мечтать о том, чтобы ценность раба приблизилась к ценности рабовладельца – и огромные перемены запустятся сами.

      В сказку, в литературу, в поэзию! где вроде бы не должно быть проклятой зависимости от азиатской географии, ни знакомых до тошноты мафиози в погонах и без. Законы и правила, взятые с Запада, постепенно выстроили силлабо-тоническую систему как законодательную систему русской поэзии, она воспитала наш слух, ранжировала эмоции и настроила душу. Усвоены спондеи и дактили с анапестами, правило альтернанса, анжамбеманы и пр. Метрика и ритмика. Строфика. То есть структуры, материалы и сырьё, сочетая, наполняя которые возникает плоть поэзии. И если из законодательной «глины» стабильные петербургские пацаны лепят для своего нетребовательного народа неказистые горшки да плошки, то что выходит из под рук, направляемых музой и не так тесно связанных с каморрой? Что получается у нас из поэтической глины, как Вам кажется, виртуальный друг мой?

 

Письмо 4.
ТВЁРДАЯ ФОРМА


                                                              …до чего все старо на Руси и сколь она

                                                               жаждет прежде всего бесформенности...

                        И. Бунин

 

    Эй, ветер равнинный! Владея равниной,
Подхватывай то, что звучит вдоль дороги,

Напрасно ты хочешь расквашенной глиной,

Нам с детства вперёд нагружающей ноги,

Пластами костей, потерявших гражданство,

Уральским разбитым хребтом позвоночным
Скрепить распадающееся пространство,
Ведь там, где ничто не является прочным –
Ни вера, ни память, ни цель, ни идея,
Где пепел сердца не преследует стуком,
Одна только женская рифма умеет
Пространство протяжно пронизывать звуком.


         Сегодня русское общество, оплакав себя за девяностые годы, эпоху перемен и зыбкости, видит свой идеал в отеческой имперской длани над сталинской высоткой, выстроенной с немецкой аккуратностью, но наполненной душевным русским содержимым. Не станем подвергать сомнению реальность эдакого чудесного сочетания, но обратим внимание на само желание традиционной твёрдой формы для беспокойной русской поэтической начинки. Может ли новый имперский настрой оживить русскую поэзию, может ли возникнуть перспектива твёрдой формы русского стиха? Вот ведь построили же в центре Москвы на Садовом кольце (Оружейный переулок) огромного многобашенного монстра как очевидную серую ностальгию, заявку и даже доминанту – и заселилась туда беспечно многая люди, меняльныя конторы и прочия купеческие лавки. То есть: «Куда ж нам плыть?» – снова русский вопрос, стоящий сразу за таким же вечным «Кто виноват?». Автор первого вопроса (когда-то желавший«по прихотисвоейскитаться здесь и там, дивясь божественным природы красотам»), захотел рулить осмысленно в тот момент, когда у него уже  и паруса надулись, ветром полны, и громада двинулась – то есть до этого не спешил, был уверен в себе. Но нам, без громады и ветра в парусах, среди тысяч снующих у берега вёсельных шлюпок, хотелось бы заранее принять направление. Взглянем же с приподнятого сегодняшнего берега на прошлое, на достижения русской поэзии.


«…этот, знаменитый впоследствии, Пушкинский четырехстопник явился какой-то измерительной единицей русской жизни, ее линейной мерой, точно он был меркой, снятой со всего русского существования подобно тому, как обрисовывают форму ноги для сапожной выкройки, или называют номер перчатки для приискания ее по руке, впору. Так позднее ритмы говорящей России, распевы ее разговорной речи были выражены в величинах длительности Некрасовским трехдольником и Некрасовской дактилической рифмой». Б.Пастернак, «Доктор Живаго».
Это про метрику и про её развитие.
Строфика. Онегинская строфа, Державинская, «лесенка» В.В. Маяковского и широкое, с выдумкой, двухсотлетнее осваивание западных находок, почти не отставая.
А вот можем ли мы назвать собственным усилием рождённую или хотя бы изменённую на свой лад и укоренившуюся за это время Твёрдую Форму русского стиха?
Её нет.
В легко принимающем чужое, быстром английском, консервативном итальянском, тяжеловесном немецком, французском, японском, арабском, филиппинском – есть, а в нашем, где «что ни звук, то и подарок: все зернисто, крупно, как сам жемчуг, и, право, иное названье (!) еще драгоценней самой вещи(!!)» – в нашем нет. Это при общей чувствительности и восприимчивости. Что, Твёрдая Форма, также как многие, опять таки мужские, вещи: архитектура, религия, законы, идеология, принципы – не стоит, не держится, падает?
Чтобы понять, насколько мы далеки от чужой оригинальной национальной формы, примеримся к хайку, попробуем ощутить возможность чего-то подобного в русском, даже не языке и поэзии, а хотя бы сознании: 17 слоговый столбец (!), разделяемый в пропорции 12:5 словами-разделителями «кирэдзи», с обязательным «киго» – «сезонным словом», например, упоминанием о цветущем банане во время пролёта жаворонка. Эта организация стиха и вложенное в него содержание намного дальше от нас, чем сам Дальний Восток. Этот столбец отсутствует, как всякий вертикальный элемент, в Русском мире (вопреки бюрократической выдумке, называющей взаимовыгодный сговор "вертикалью власти"; есть небесная высота и народное поле, и нет никаких промежуточных, приподнятых над народом, элементов для вертикали, которая с высоты – точка, типа мушка навозная, присевшая на народную горизонталь). Столбец хайку невозможно представить ни в русской книге, ни на плакате, ни на стене деревянной или бетонной избы. А как же тогда нам познакомиться с тонкой восточной поэзией? Как проникнуть, почувствовать, познать хокку и хайку японской поэзии - поэзии чувств под пение соловья среди цветов сакуры?! Никак, забудьте об этих жёстких столбцах, описывающих розовые лепестки и пёстрый осенний лист, печаль бледной луны, шепчущий тростник и робкое прикосновение школьницы к испуганному аистёнку. Само это перечисление звучит на русском языке издевательством. Ни о чём достойном в переводе на русский язык, увы, не может идти речь: кислота, которая может проесть калёный металл, не трогает мягкую пластмассу, а коготок, царапнувший пластик, смешон металлу. «Стихи-иероглифы — ребус без отгадки. Ключ к шифру не у автора, а там, где он взял вещи для своего стихотворения: в мире, окружающем и нас и его. Искусство поэта — в отборе, в умении так вычесть лишнее, чтобы вещи не заглушали друг друга. Предельная краткость, максимальная конденсация текста здесь не стилистический, а конструктивный прием. Это не лаконизм западного афоризма, сводящий к немногим словам то, что можно было бы сказать многими. Это самодостаточность японских танка и хокку, которые не представляют мир, а составляют его заново. Максимально сужая перспективу, они делают реальность доступной обозрению и мгновенному вневербальному постижению. В сущности, это стихи, научившиеся обходиться без языка». А.Генис.
Замечательные слова, но много ли тех, кто на российских просторах может вневербально постигать реальность? Здесь нужно глаголом жечь сердца людей.

То есть, перспективнее переводить с дельфиньего.
Это же касается и многих других языков, географически располагающихся к русским столицам гораздо ближе Японского архипелага. Только великий переводчик, виртуоз русского языка и гений общечеловеческого смысла может обжечь нас чужой поэзией. Обратим ещё раз внимание на парадоксальное и точное замечание, что это стихи, которые обходятся без языка. Русская поэзия, которая и есть сердцевина русского языка, здесь просто столбенеет, создавая единственно возможный в русской степи вид вертикали: вертикаль охреневшего недоумения.

Очевидно, что нам не грозят ни японская жёсткость, ни определённость их поэтического «духовного знамени». У нас изначально форма воспринимается как ограничение вдохновения, как невозможность распахнуть душу, ударить шапкой об пол и выложить всю правду-матку. Царит невинное непонимание плодотворности ограничений. «Сонет (читай - любая твёрдая форма, а часто и просто хоть какая-нибудь форма) не нужен!» – это гордое вольное кредо огромного числа пишущих в рифму, и тем более не в рифму, "естественное неведение или даже напускная невинность кажутся благословенными, потому что позволяют отмести то, что уже сделано классиками, как несуществующее". Но время невинности, пусть это и с трудом осознаётся самой невинностью, давно уже прошло, а из длиннобородого русского сериала «сейчас как возьму да распахну душу» появилось очень мало того, что достойно долголетия.

Мы делаем себе эти упрёки в отсутствии формы, отсутствия узаконенных поэтических стандартов, которые сами собой ставят задачу смыслу и акцентируют содержание, чтоб прояснить ситуацию, пусть и несколько обидную. Любое «не можешь-не умеешь» звучит упрёком нашему гордому величию, упрёком мифу о разгульной и душегубской душе, о страстно любимой вольной воле, где «по Дону гуляет казак молодой» с «раскосыми и жадными очами», о «русском бунте, бессмысленном и беспощадном», который чуть что – так тут же «за борт её бросает». То есть звучит упрёком всем нашим тяжёлым мужицким понтам, за которые всегда и сразу было как-то неловко. Хоть эти молодецкие зверства и сбылись по одному разу в пятьсот лет, но были подняты как флаг и пример национальной мужественности, свободолюбия и воинственности. То же и про время невинности, которое, если говорить о женственной природной ойкумене, если и проходит, то как весна – возвращается.

        Не нужно ни страдать, ни оправдываться по поводу отсутствию твёрдой формы. Нужно лучше понять себя. Она прекрасна у англичан и хороша, видимо, для японцев. Но мало ли в жизни хорошего, что никак тебе не подходит или господь не дал? Барышню, натягивающую военную форму, невольно хочется спросить про грязь общей казармы, грудь и прочее разное не военное, тем более что вот есть Василиса Кожина, без всякой военной формы срезавшая косой (сельскохозяйственный ручной носимый инструмент), бессмысленно и беспощадно, голову у пленного французского офицера. Вообще, в природе и вечных ценностях твёрдая форма – не главное (в отличие от серого убожества на Оружейном переулке) – так чего стыдиться своего женского естества?

       Ладно, форма – это не наше, а где наше? Что видно с берега, куда бы нам от него всё-таки уплыть? Может быть нас ждёт верлибр, освобождающий от ритмических оков, не утруждающий себя даже и рифмой летучей? Но почему тогда практически не происходит предсказанного А.С.Пушкиным перехода к верлибру? Когда упоминают об этом не сбывшемся предсказании, то обычно говорят о пришедшей в поэзию неточной рифме, принёсшей недостающее Александру Сергеевичу разнообразие, которое он видел в верлибре.

Верлибр по-настоящему родится, когда его бесформенность и вязкость компенсируются, станут востребованы на фоне приевшейся ритмичности и звонкости. Когда он заявит читателю о выборе, о своеобразной «антиформе», играющей своими индивидуальными цветами (тонкостью и чувствительным смыслом? прямой сильной метафорой? россыпью красот, побеждающих рифму и размер?). Пока же «ходьба по разостланной верёвочке да ещё с приседанием на каждом шагу» по-прежнему увлекает и выглядит чудом, отказ от этого порядка будет свидетельствовать скорее о недостатке мастерства и бессильной сдаче главных высот.
      А может быть правы были те, кто призывал взглянуть шире на вопрос формы? Шире – это ведь про нас? Может быть форма не обязательно инструкция: два катрена плюс два терцета, или все нечётные рифмуются, а все чётные не рифмуются. Может быть сегодня для нас, удачно опоздавших, форма может быть некой заявленной творческой установкой, вокруг которой возникает, выращивается своеобычный мир? Потребность организации выразилась сто лет назад вот в таком заявлении: «для акмеистов сознательный смысл слова, Логос, такая же прекрасная форма, как музыка для символистов. Акмеизм — для тех, кто обуянный духом строительства, не отказывается малодушно от своей тяжести, а радостно принимает ее, чтобы разбудить и использовать архитектурно спящие в ней силы. Зодчий говорит: я строю — значит, я прав. Сознание своей правоты нам дороже всего в поэзии, и, с презрением отбрасывая бирюльки футуристов, для которых нет высшего наслаждения, как зацепить вязальной спицей трудное слово, мы вводим готику в отношения слов, подобно тому, как Себастьян Бах утвердил ее в музыке» О.Мандельштам. Но, увы, с "готикой в отношения слов" не прокатило, несмотря на имя автора.
Манифест футуризма : «Поэзию надо рассматривать как яростную атаку против неведомых сил, чтобы покорить их и заставить склониться перед человеком. Мы будем воспевать огромные толпы, возбужденные работой, удовольствием и бунтом; мы будем воспевать многоцветные, многозвучные приливы революции в современных столицах; мы будем воспевать дрожь и ночной жар арсеналов и верфей, освещенных электрическими лунами; жадные железнодорожные вокзалы, поглощающие змей, разодетых в перья из дыма; фабрики, подвешенные к облакам кривыми струями дыма; мосты, подобно гигантским гимнастам, оседлавшие реки и сверкающие на солнце блеском ножей; пытливые пароходы, пытающиеся проникнуть за горизонт; неутомимые паровозы, чьи колеса стучат по рельсам, словно подковы огромных стальных лошадей, обузданных трубами; и стройное звено самолетов, чьи пропеллеры, словно транспаранты, шелестят на ветру и, как восторженные зрители, шумом выражают свое одобрение».
Всё это оказалось не способным продержаться и тоже упало.
Вопрос с твёрдой формой закрыт?
Нет.

Нельзя не видеть, что Русская поэзия – это локальное и удивительное для расхлябанного русского мира чудо упорядоченности и место чудотворной победы русского языка над русским народом. Победы, которую приветствует побеждённый. Нужна ли Твёрдая форма с опозданием на двести лет?! Какая-то новая российская пропорция сердца и головы, прозы и стиха, стона и философии, афоризма, ритмической схемы и рифмы? Уточнит, укрепит, обновит ли она берег, от которого когда-то «громада двинулась» и сейчас могли бы оттолкнуться прочие суда, откуда ветер мог бы наполнять их паруса? Если разделить восторг Б. Пастернака по поводу плодотворного соответствия Пушкинского четырёхстопника русской жизни, то есть связи с народом, взаимозависимости и заложенной веками предопределённости – то да! Пусть западный мир удаляется в свободную голубую даль верлибра, а мы свои, немного взъерошенные акцентным стихом, рифмованные и эмоциональные четверостишия, за двести лет верности уже ощущая право на это, возьмём и назовём нашим берегом Твёрдой Формы Русской Поэзии...


Письмо 5.

ПОЭЗИЯ - ДУША ЯЗЫКА

 

Считать язык живым – вещь простая и естественная, ещё В. И. Даль рассказал нам, что создал свой «Толковый словарь», собирая по крупице то, что слышал от учителя своего, живого русского языкa. Уж если колония бактерий в чашке Петри – это жизнь и живое, если уже заговорил с нами (почему-то исключительно женским голосом и сразу как помощница) искусственный интеллект, то нашу Деву Языка, которая меняется, осуществляет обмен с окружающей средой, использует и накапливает информацию, оставляя прошлому отходы жизнедеятельности, и т.д. и т.п. – её никак по-другому, чем живую, нельзя воспринимать. Для некоторых книгочеев эта красавица предмет вполне серьёзного мужского интереса и про тело её словесное мы тут уже перетёрли. Пора подумать и о душе её девичьей: что происходит сегодня в поэзии?..

А происходит в ней прекрасная тишина. Тихо, непривычно тихо, аж заслушаешься. Как же так, спросите Вы, а шумный прибой полумиллиона (!!) человек, упрямо бьющих о глинистый народный берег печалями и радостями своих биографий? А клёкот передовой поэтической тысячи с бумажных и электронных просторов поэтических порталов? Разве это похоже на тишину? Согласен, согласен, здесь разнообразно шумно. Но если переместиться туда, где в недавние трагические десятилетия воздвиглись вершины поэзии, где каждое имя – страдание, трагедия и испытание духа – там тишина.

Эту художественную горную систему прошлого столетия, возвышающуюся, в смысле поэзии, над всем сегодняшним, завершила (вместе со столетием) вершина И. Бродского. Очевидно, что за горным воздухом – туда, нет никакого резона шататься на плоскогорье, где поэзия вместе с борцами за лучший мир сто лет пыталась сеять «разумное, доброе, вечное», где чем активнее сеяли доброе и вечное, тем меньше всходило разумного. Подозрение по поводу этой блестящей Некрасовской фразы появилось сразу как только доброе и вечное взялось разбрасывать семена и расширять свою паству. Но в условиях тупо-самодовольного самодержавия, а потом зверствующих вождей равенства, выбора для Поэзии не было: только «там, где мой народ, к несчастью, был».

Сегодня поэтический пейзаж изменился кардинально. По равнине больше не ходят с лукошком стихов, любая степень народности в поэзии дискредитирована до степени отвращения и отвергнута во всех видах: от служения идеалам народной пользы и просвещения до сострадания и единения с очищающим деревенским бытом, не говоря уже о социальном энтузиазме и прогрессизме (кстати, эта обречённость «разумного» в Некрасовской троице отлично стимулирует сегодняшнюю власть на постоянную имитацию доброго и вечного в неутомимом телевизоре). И.Бродский – это окончательный поворот от народности к индивидуальности – тут и собственная судьба изгнанника и невозвращенца, и поэзия, отказавшаяся от снисходительности к своему кровавому гнезду и обращённого к нему чувствительного слова. Идолы народной пользы, народного служения, народного воспитания, протеста, призыва и пр. – повалены, сброшены в историческую реку и уплыли по течению куда-то на юг. Народ вне игры, он дисквалифицирован не только как судья, герой, источник сострадания, силы и добра, но как зритель и даже как почва. В мучительское прошлое отошло даже самое лучшее на тему родины: и героическое «я была тогда с моим народом», и мягкое Мандельштамовское «Россия, Лета, Лорелея», и задорное Цветаевское: «Его и пуля не берет, И песня не берет! Так и стою, раскрывши рот: «Народ! Какой народ!» Самый компромиссный вариант И.Бродского: «за лучшие дни поднимаю стакан, как пьёт инвалид за обрубок». Это в поэзии, только в поэзии! В жизни дармовые демократические перемены, наоборот, поставили нового Идола сырьевого общенародного пропитания, подчеркнув тем самым разрыв.

      Вершины того, что было создано в трагическом прошлом столетии, требуют от новых вершин тоже высоты, а значит и удалённости от почвы. Не общаться с общенародной культурой, её смыслами, общенародной моралью, а может быть даже с любыми смыслами и логикой речи – это логично возникающая возможность поиска новых средств выразительности поэтического языка. Таковые  возникали и раньше, и замах часто был нешуточный: автор «дыр, бул, щир» утверждал, что в его шедевре «больше русского национального, чем во всей поэзии Пушкина». Ярко сказано, однако при любой степени снисходительности лучше понимать простейшее: мы в России, друзья, мы в России! А в России Дева, даже сильно озабоченная собственным телом, требует разговора о чувствах; женщина, ядро рода и хранительница гуманных традиций, требует душевности и чувств. Она хочет быть Эвтерпой – музой с флейтой/авлосом/сирингой в руке. Ты можешь игнорировать что-то из её привязанностей, сделать революционные заявления, скакать-кричать и резво шалить, но не всяко, не всяко. Можешь сказать странно, но красиво, вроде: «крылышкуя золотописьмом прозрачных жил, кузнечик в кузов пуза уложил» – и заявить этим о «поэзии слов», поэзии о словесном теле Девы Языка и всяческих его интересных возможностях. То есть, как человек чуткий и не лишённый чувства изящного, но ты не можешь пошутить, типа: «блюлю» вместо «люблю», если ты не свинья в поэзии. Если у тебя верлибр или трудные поэтические размеры, не завораживающие её девичий слух, то нужно предложить что-то взамен желанному чувству, красоте и напевности. Что это, друг мой?.. Философичность, афористичность, изящество?.. Никто не знает… Для всех нас есть избитая во всех смыслах, но реальная зависимость от того, «как слово наше отзовётся», удастся ли твоим стихотворным строкам получить «благодать», то есть со-чувствие той самой почвы, от которой мы удалились. У нас не получится игнорировать смысл и чувство, возикающие иногда волшебным образом помимо нас, чуть ли не из воздуха. Скажите нашей Деве что-нибудь новое, интересное и важное о чувствах – и она Ваша. Раскочегарьте, раскочегарьте новый вулкан…

       Часть лавров нынешней исторической победы тишины нужно отдать И.Бродскому, который, завершая столетие, сделал в русской поэзии работу, которую кроме него вряд ли кто-то мог сделать.

Ю. Н. Тынянов, говоря о движении литературных жанров на периферию жанровой системы, отмечал связанное с этим движение интонации. От витийственного, ораторского начала Оды к мелодическому стиху, минору Элегии. Но И. Бродский довёл это движение до логического конца, до точки, которую невозможно было прозреть в, казалось бы, не русской дали: интонацию – до монотонной, прячущей ироничность, афористичность и пр., а жанр – до скучного, философского, почти что пренебрегающего чувствительностью. Сие было невозможно представить в вечно взбудораженной русской поэзии, где тот, кто больше, чем поэт, отчаянно и важно распахивает душу тому, кто меньше чем. Нужна ли нашей женственности, на место душевной простоватой страстности («поэзия должна быть глуповата»), интеллектуальная изощрённость, виртуозность, мудрёная тоска изгоя? Русская ли это поэзия? Спрашивать ещё продолжают, хотя уже поздно. Так много разом переменилось, что в этом «эффекте Бродского» невольно думаешь о пособнике – подозреваю Аполлона, но не беломраморного красавца с лирой, а того грозного, что с безграмотного пастуха, возомнившего о себе и решившего музицировать на публике, содрал кожу и прибил её к сосне (может быть хотел, чтоб пастух стал более чувствительным к искусствам, но тот взял и помер). Известное противопоставление Е.Евтушенко и И.Бродского, бьющее наблюдателя излишне, казалось бы, форсированной остротой реакций последнего, имело продолжение после тихого уходаИ.Бродского. Человек в цветных пиджаках в телевизорах и на огромной сцене Кремлёвского дворца, фальшь поздних стихов и беготня с ними по сцене и зрительному залу, крича и размахивая руками, превращение поэзии в позор и цирк уточнили всё по вопросам индивидуальности и общенародности с жестокой наглядностью.

           И. Бродский предположил рождение поэзии из языка:
Язык – «глосса»(в переводе с греч., жен. род) – голос – муза диктующая – поэт – поэзия.
Но что в этой цепочке должно предшествовать языку? Откуда-то он, пусть понемногу, потихоньку, но берётся же? Народ формирует язык? Нет, история народа и история языка – это две разные истории и наши умные друзья, Сепир и Уорф, не напрасноутверждают, что неизвестно ещё кто на кого больше влияет. Но если для братского народа – бамана –  это сделала Кауземахири, то ясно, что для нас, сторонников единого, хоть Аполоном, хоть Эвтерпой, хоть Василисой Прекрасной её назови, это сделала тоже она.

 
Кауземахири – язык – «глосса»(греч., жен. род) – голос – муза диктующая – поэт – поэзия.


А если в обратную сторону, поскольку «поэзия – это единственное оружие для победы над языком его же, языка, средствами»? Получается, что Поэзия через нашу Деву Языка может добраться до самого начала цепочки, до облачно-заоблачных высот Кауземахири! Сие, виртуальный друг мой, и позволило назвать это письмо "Поэзия – душа языка".

 

У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!