(12 марта 1925 – 18 июня 1976)
А мог бы жизнь просвистать скворцом,
Заесть ореховым пирогом…
Да, видно, нельзя никак.
О. Мандельштам
Солнечным июньским днем 1976 года на Переделкинском кладбище при большом стечении народа был похоронен Константин Петрович Богатырев – выдающийся поэт-переводчик и светлой души человек. О его гибели – на закате солнечного апрельского дня он был до смерти избит в подъезде собственного дома, после чего еще более полутора месяцев мучительно умирал в больничной палате, – с ужасом говорила тогда вся Москва. Задубелый иммунитет к каждодневным заказным убийствам в людях тогда еще не выработался, еще живы были и священник отец Александр Мень, и будущий репортер, а тогда еще ребенок Дима Холодов, и будущий политик, а тогда еще молодой ученый Галина Старовойтова. Мысль о том, что человека, если он кому-то мешает, можно запросто «заказать», и убийство его раскрыто не будет, а убийцы останутся на свободе, живыми и безнаказанными, в ту пору еще не овладела массовым сознанием на уровне бытовой привычки. Зато о вездесущем всесилии КГБ знал каждый, и безусловность этого знания в сочетании с тем, как вяло пытались раскрыть это убийство органы, именуемые у нас правоохранительными, порождала в умах только одну версию случившегося. Еще бы – ведь гражданин Богатырев Константин Петрович, 1925 г. рожд., ранее судимый и приговоренный к расстрелу по политической статье, впоследствии, правда, реабилитированный, по выходе из заключения общался с кем попало, например, с небезызвестными Пастернаком и Ахматовой, с диссидентами Копелевым и Войновичем, с клеветавшими на нашу страну западногерманскими писателями Генрихом Бёллем и Хансом Вернером Рихтером, ходил без согласования с компетентными органами на приемы в иностранные посольства и в гости к зарубежным дипломатам, давал интервью буржуазным журналистам, вел переписку с эмигрантами Романом Якобсоном и Глебом Струве, печатался в зарубежной и даже эмигрантской прессе, а кроме того вообще говорил и писал что думает, переводил кого хочет и ни от каких советских учреждений зависеть не желал. Поскольку органы, именуемые у нас правоохранительными, и поныне не раскрыли зверского преступления, жертвой которого пал Константин Богатырев, ставшую общепринятой версию его гибели и по сей день трудно опровергнуть. В наши дни за независимое расследование подобных преступлений берутся хотя бы журналисты. Тогда же об обстоятельствах гибели известного переводчика, члена Союза писателей не осмелилась сообщить ни одна советская газета.
Сейчас, когда я уже… его старше, мне почему-то труднее называть его Костей, как без колебаний и проблем, с чуть снисходительной, но искренней любовью обращались к нему все сколько-нибудь коротко его знавшие – в том числе и я, тогда еще мальчишка-студент, «по жизни» на двадцать лет его моложе. Он сам одним махом перечеркнул эту разницу в возрасте и связанные с ней условности, поняв, что я действительно интересуюсь творчеством Рильке – боготворимого и претворяемого им на русский язык поэта. Но что был мой интерес по сравнению с его увлеченностью! Я тогда еще не знал, что можно так работать – радостно, весело, с азартом, отдавая предмету своих занятий едва ли не каждую секунду своего сознательного существования. Он действительно в своей работе жил – самоуглубленно, сосредоточенно окунаясь в какие-то запредельные глубины языка – двух языков! – и внезапно из этих глубин выныривая, чтобы проверить на слушателе очередную свою находку – бывало, одну новую строчку, иногда строфу, реже – целое стихотворение. Всякого, кто способен был оценить результаты его трудов, особенно в сопоставлении с оригиналом, Костя брал в соучастники своей работы, с жадностью ждал откровенных отзывов, а не просто вежливых комплиментов, на замечания – хотя принимал он их нечасто – не обижался никогда. Зато, переделав строчку, которую признавал неудачной, звонил по телефону и ликовал: «Вот видите! Вот видите!», – и была в этом почти мальчишеском возгласе щедрая радость истинного – прошу простить за банальность – художника слова, который знает, что в языке, этой несметной сокровищнице, есть все, а ему вот только что, вместе с вами, посчастливилось найти искомое, и нет в этом никакой особой его заслуги, точно так же мог найти и любой другой, да и нашел он, получалось, вроде как не совсем сам, а с вашей помощью – ну как если бы вы вместе шли по лесу и он на секунду раньше вас набрел на шикарный подосиновик.
Да, в нем было очень много мальчишеского, даже инфантильного, потому, наверно, его все так запросто и звали Костей, не особенно задумываясь ни о том, откуда в нем это мальчишество и какая ему на самом деле выпала жизнь, ни о том, какое дело взвалил он на свои сутулые, хрупкие плечи. Врожденная скромность не позволяла ему говорить о себе, о своей работе и тем паче о своем прошлом с пафосом – разве что с усмешкой, с иронией. Между тем даже сквозь эти шутливые «проговорки» – и сквозь борозды морщин на бледном, изможденном, хотя вообще-то не старом лице, а еще по тому, как ходуном ходили руки, как по-стариковски дрожали пальцы, когда он вынимал из машинки лист с новым переводом, – было ясно, что жизнь у него за спиной (впрочем, к сожалению, не только у него, у многих, слишком многих порядочных людей его поколения) – страшная и героическая. В восемнадцать лет он пошел защищать отечество, остался в действующей армии и после войны, а по возвращении, уже с третьего курса университета, за легкомысленную болтовню в студенческой компании отечество отблагодарило своего защитника пожизненным лагерным сроком (да и то это было помилование после нескольких месяцев ожидания расстрела). Выйдя на волю в 1956-м, он закончил университет, но служить никуда не пошел, избрав нелегкий и совсем не хлебный удел профессионального литератора, переводчика поэзии. Выбор этот, в своем роде тоже героический, был, по-моему, обусловлен тем, что Костя, по существу родившись заново, уже ни на йоту не хотел поступиться новообретенной свободой. Думаю, именно здесь исток и его ликующей, мальчишеской готовности радоваться жизни, и спокойного внутреннего бесстрашия, с которым он в те печальной памяти застойные годы не признавал в разговорах запретных тем и вообще не желал жить с вечно пугливой, униженной оглядкой на органы, на всеобщий перед ними страх. Мне, во всяком случае, он запомнился поразительно смелым человеком.
Смелость, целеустремленность дерзания присуща и его переводам. Константин Богатырев принадлежал к новому поколению поэтов-переводчиков, пришедших в нашу литературу в начале 60-х на волне оттепели и принесших с собой иное, гораздо более личностное, чем прежде, отношение к своему ремеслу, необычайно высоко поднявших планку предъявляемых к себе творческих требований, – поколению, представленному, среди прочих, именами А. Гелескула, В. Микушевича, А. Сергеева, А. Эппеля. За пятнадцать лет, что ему было отпущено на полноценную творческую работу, Константин Богатырев успел сделать очень много, дав русский голос столь разным поэтам, как Адельберт Шамиссо и Георг Тракль, Эрих Кестнер и Бертольт Брехт, Ингеборг Бахман и Пауль Целан. Кропотливейших филологических разысканий потребовали от него средневековый роман «Тристан» Готфрида Страсбургского и малая проза Гёте. Более чем достойно дополняют этот послужной список знаменитый антифашистский роман Клауса Манна «Мефисто», драмы Фридриха Хеббеля, комедии Фриша и Дюрренматта. Полагаю, однако, он успел бы сделать – причем сделать, разумеется, вполне добротно и профессионально, как это и было ему свойственно, – и многое другое, не отдавай он большую часть души, львиную долю времени и трудов главному делу своей жизни – переводам Рильке. Причем масштабы этого его творческого свершения и по сей день не оценены по заслугам.
Благословленный на этот подвиг самим Пастернаком, Богатырев начал переводить Рильке в ту пору, когда во всех библиотеках черным непрошибаемым строем еще красовалась «Малая советская энциклопедия», в одном из томов которой Рильке без обиняков характеризовался как поэт декадентский и даже «фашиствующий». Перспективы публикации были ничтожны, интерес издательств – нулевой, переводческая традиция, робко и не слишком плодотворно заложенная в начале века, в послереволюционные десятилетия почти напрочь заглохла или ушла в эмиграцию, где прозябала в безвестности. Четыре знаменитых перевода Пастернака, к тому времени еще не все опубликованные, Богатырев, конечно, знал, но опереться на такой опыт, а тем более тягаться с ним трудно – по нему, как по солнцу, разве что ориентироваться можно.
Русского Рильке надо было для начала просто расслышать, а какой сложности эта задача, какими досадными промахами она чревата, можно, к сожалению, убедиться на примере очень искушенной петербуржской переводчицы Тамары Сильман – в 1965 году она выпустила сборник Рильке в своих переводах, в котором удачных работ оказалось до обидного мало. И дело тут не в нехватке таланта, а в неточности слуха: стремясь передать удивительное ощущение слитности с мировой гармонией, некий «космизм», действительно присущий поэтическому миру Рильке, Т. Сильман едва ли не в каждую строку пыталась привнести чувство гармонической успокоенности. Богатырев – конечно, не без помощи пастернаковских озарений, но, думаю, первым, так сказать, на уровне метода – угадал, что к этому ощущению гармонии с миром искусство Рильке приходит через борьбу стилистических и бытийных диссонансов, через катарсис, через чувство боли, через муку образов неистовых, страстных, порой непереносимо безобразных, даже отталкивающих, через контраст виртуозной внешней музыкальности и глубочайшего внутреннего драматизма. Он первым – опять-таки на уровне метода – сумел показать и доказать, что возвышенный, как бы надмирный стиль Рильке рождается из простейших, а порою и простецких, вовсе не изысканных слов – все решает изысканная необычность и смелость словосочетаний и словоупотреблений. Но все это, разумеется, при условии скрупулезной, выверенной передачи музыкального строя, звукописи рильковского стиха, чрезвычайно мелодичного, насыщенного ассонансами и внутренними рифмами.
Как, должно быть, бывало ему горько, когда всех этих филигранных тонкостей его работы просто не замечали. Однажды, готовя к печати сборник Рильке в издательстве «Художественная литература», я неожиданно почувствовал себя в его шкуре, ощутил это его бессилие перед чужой глухотой к стиху, когда одна очень вальяжная издательская дама, отвлекшись от забот об идеологической чистоте издания (в ту пору как раз началась очередная кампания, на сей раз атеистическая, и дама норовила выбросить из сборника Рильке всякое стихотворение, в котором встречалось не только слова Бог или ангел, но даже слово «он» в значении самого обычного местоимения), – так вот, отвлекшись от идеологических забот, дама занялась вопросами эстетическими, надумав снять стихотворение «Остров сирен» в замечательном переводе Кости: «Хлебосолов, столь к нему любезных,/ вечером, по истеченье дня,/ он дарил рассказами о безднах,/ о морских пучинах…». Даму не устраивало слово «хлебосолов», оно, на ее вкус, отдавало «штями», а еще то ли лаптями, то ли портянками. Ничего больше – ни замечательных созвучий на «л» и на «с», ни внутренней рифмы («хлебосолов – столь»), ни напевности бесконечно-протяжной, седой вечностью отдающей цепочки «любезных – вечером – истеченье – безднах», ни изысканной конструкции «дарил рассказами» – дама не слышала и слышать не желала. Она, похоже, искренне была убеждена, что не потрафившее ей слово можно просто заменить каким-нибудь другим. (Страшно подумать, сколько правки внесла она таким вот манером в стихи и прозу на своем редакторском веку.) В напрасных спорах прошел битый час, прежде чем я догадался сказать ей, что слово «хлебосол» вполне мог употребить Жуковский, переводя «Одиссею», – дама задумалась и, слава Богу, больше к стихотворению не возвращалась.
Филологическая основательность – замечательное достоинство переводов Константина Богатырева, унаследованное, надо думать, от отца, знаменитого ученого фольклориста Петра Григорьевича Богатырева – обусловила еще один аспект его работы: сознавая, что в поэзии Рильке понятие «книга» чрезвычайно важно, что стихотворения, собранные под одним переплетом, никогда не объединялись у этого поэта по принципу случайности, он почти сразу отказался от соблазнительной для переводчика практики «снимания сливок», перевода отдельных, наиболее знаменитых стихотворений, а сосредоточил свои усилия именно на книге, остановив свой выбор на двух частях «Новых стихотворений». Решение это, безупречное с точки зрения профессиональной этики, самого Богатырева не раз ставило в ситуацию заведомого проигрыша. Дело в том, что при всей гениальности Рильке у него даже в этой, безусловно сильной поэтической книге есть тем не менее вещи проходные и необязательные. Есть и повторы, вариации одних и тех же мотивов, тематически почти ничего к миру и духовному облику поэта не добавляющие. Не говоря уж о том, что специфичность «Новых стихотворений», большая часть которых посвящена шедеврам изобразительного искусства и архитектуры, образам античной и христианской мифологии, историческим сюжетам, требовала от переводчика невероятного тщания, кропотливых, порой многодневных разысканий, чтобы расшифровать элементарный смысл, бывало, одной какой-нибудь строки или просто названия. К счастью, у него было много друзей и добровольных помощников за границей, и они – уже упомянутые мною Генрих Бёлль и Ханс Вернер Рихтер, как и не упомянутые филологи Генри Глейд, Вольфганг Казак, Рольф Дитрих Кайль и многие, многие другие, – слали ему книги, зная, что это, по сути, единственная и всепоглощающая Костина страсть: библиотеку он собирал с тем же азартом, с каким мальчишки коллекционируют марки. Помню, с каким восторгом он показывал мне альбом с фотографиями Шартрского собора, которому у Рильке посвящен знаменитый цикл, и изображение Полуденного ангела – угловых часов на этом соборе, которым тоже посвящено отдельное стихотворение. Другого способа увидеть и этот собор, и иные французские, итальянские, испанские, скандинавские достопримечательности, в «Новых стихотворениях» запечатленные, – Рильке, как известно, был большой охотник до перемены мест – у Кости, человека напрочь «невыездного», не было.
Такую самоотверженную, каждодневную кропотливую работу над переводом «Новых стихотворений» К. Богатырев продолжал полтора десятилетия. Положа руку на сердце, нужно сказать, что вторую часть до полного, окончательного блеска он довести не успел. Кто-то из писавших о нем метко сравнил Костин перевод «Новых стихотворений» с двухбашенным собором, вторая башня которого так и осталась в строительных лесах. Когда он приступал к этой грандиозной работе, попутчиков, коллег, собратьев по переводам Рильке у него по сути не было. Когда заканчивал, Рильке вошел в моду – опубликованы были уже три сборника его поэзии, готовился к печати четвертый, как раз «Новые стихотворения» в серии «Литературные памятники». На переводах из Рильке взросло целое поколение поэтов-переводчиков, многие были даровиты, соперничали друг с другом и с Костей, нередко пытаясь переспорить его, так сказать, «на его поле» – ничтоже сумняшеся брались за лучшие из «Новых стихотворений», не задумываясь пользовались результатами его работы – ведь, повторю, прежде чем перевести, там многое надо просто понять и расслышать, – норовили (и до сих пор норовят) встать ему на плечи. Он никогда не обижался, наоборот, каждому новому хорошему переводу искренне радовался, охотно, слишком охотно признавал превосходство иных переводов над своими, лишний раз доказывая, что меньше всего его беспокоит вопрос авторских амбиций в переводе, которые не давали и не дают покоя многим его коллегам. Богатырева никогда не волновало, как лично он выглядит в своих переводах из Рильке, гораздо важнее было для него, как в русских переводах выглядит Рильке вообще. Когда не знал, за что коллегу похвалить, говорил, что его переводы лучше оригинала. Некоторые, возомнив себя мэтрами, теперь о переводах Богатырева рассуждают снисходительно, однако до сих пор «на полном серьезе» цитируют эти его отзывы, не замечая ни их преувеличенной комплиментарности в духе восточного тоста, ни сомнительного смысла подобной похвалы. Предельно доброжелательный с коллегами, Костя не прощал только одного: недобросовестности, откровенной халтуры, циничного пренебрежения азами переводческой этики. Когда одна незаслуженно известная советская переводчица варварскими сокращениями и даже искажениями текста изуродовала роман Бёлля, Костя написал подробный разбор этой, с позволения сказать, работы, опубликовав его в западной печати и нажив себе тем самым новых врагов и в аппарате Союза писателей, и в недреманном Главлите – этом оплоте советской цензуры. Почему-то считалось, что у Кости, этой светлой бескорыстной души, не могло быть врагов. Наивное заблуждение! Врагов и завистников у него, как у всякого безусловно честного, порядочного и истинно талантливого человека, было достаточно. Иные и… через двадцать пять лет после гибели Богатырева все никак не угомонятся. <…>
Всю четверть века, что его нет с нами, меня не покидала мысль, что жизнь и творчество Константина Петровича Богатырева как пример бескорыстного служения своей миссии, безусловно, достойны увековечения. Лучшей формой увековечения была бы книга – он ведь перед книгами благоговел. К счастью, одна такая книга уже издана. К несчастью и стыду нашему, она издана очень скромным тиражом, и не у нас в стране, а в Германии, в городе Мюнхене.
Источник: журнал "Иностранная литература", №6, 2001. Публикуется в сокращении.
«...Он воссоздавал внутри себя подобие того же вихря. Он был воплощенным захлебом и разливом»1, – писал о Константине Богатыреве близко знавший его Вяч. Вс. Иванов, отмечая у него общую с отцом «родовую» черту: «От Петра Григорьевича, на редкость одаренного не только в науке, Костя унаследовал или перенял многое – здравый смысл, особенно поражавший при внешних чудачествах, чувство смешного, скоморошье умение рассказывать, угловатость самородка»2.
Живя в Праге, Петр Григорьевич посылал своему сыну книги на немецком языке. Среди них были и книги Эриха Кестнера.
«Я родился под счастливой звездой: когда мне было лет десять или двенадцать, я прочитал главные детские романы Эриха Кестнера. <...> Я знаю, что только очень немногие из моих руссобки»ких сверстников могли прочесть в детстве эти книги: к тому времени из книг Кестнера на русский язык была переведена лишь одна – «Фабиан». Но даже из детей, умевших читать по-немецки, лишь немногие могли достать эти книжки: в магазинах они не продавались» 3.
Так по-немецки были прочитаны истории про мальчика Эмиля («Эмиль и сыщики», «Эмиль и трое близнецов»), «Летающий класс», «Кнопка и Антон», «35 мая».
Теперь книги Кестнера переведены на русский язык, и современные дети могут познакомиться с историями про Эмиля, к примеру, по переводам Лилианны Лунгиной. Очень хорошим переводам с невыдуманным, настоящим «детским» языком. Но, зная влюбленность Константина Богатырева в Кестнера и верность этой любви в течение всей жизни, можно вообразить, каким мог быть его детский Кестнер. Кестнер, создавший не ходульного, а очень живого и симпатичного положительного героя. Открытого, честного, доброго, мягкого, деликатного Эмиля, который вместе с тем просто мальчишка, озорной, веселый, азартный. И главное: умеющий быть другом.
К счастью, одну книгу для детей Константин Богатырев перевел. «Мальчик из спичечной коробки» был написан Эрихом Кестнером в 1963 году, а уже в 1966-м опубликован издательством «Детская литература» в переводе К. Богатырева.
«Будучи в душе поэтом, Костя не любил переводить прозу: за переводы прозаических произведений он брался неохотно и только лишь для денег» 4. Но очевидно, что это никак нельзя отнести к Кестнеру. И если дети просто с удовольствием будут читать легко и непринужденно «написанную» на русском языке книгу про одного из крошечных человечков, историю которого можно было бы поставить в ряд с приключениями таких же маленьких героев, как Дюймовочка или Бибигон, то взрослые, более искушенные читатели смогут оценить достоинства этого перевода именно потому, что он сделан поэтом-переводчиком, с особенным отношением к слову, его звучанию, ритмической организации текста.
Возьмем для примера небольшой фрагмент книги «Мальчик из спичечной коробки», в котором Максик (добрая ирония автора назвать этим именем лилипута) на спине у голубки Эммы проделывает цирковой трюк, придуманный профессором Йокусом фон Покусом:
«Эмма стартовала в полном спокойствии: круто, по спирали набирая высоту, она достигла купола, три раза облетела вокруг него и, наконец, словно маленький белый планер, плавными, изящными виражами стала опускаться все ниже и ниже, пока не приземлилась на вытянутую ладонь профессора» 5.
А теперь расположим эти строки иначе, как если бы это был стихотворный текст, и обратим внимание на ассонансы (звучание ударных гласных), которые на фонетическом уровне создают очень точную картину.
1 Эмма стартовала в полном спокойствии:
2 круто, по спирали набирая высоту,
3 она достигла купола,
4 три раза облетела вокруг него и, наконец,
5 словно маленький белый планер, плавными, изящными виражами стала опускаться
6 все ниже и ниже, пока не приземлилась на вытянутую
7 ладонь профессора.
Современный редактор «Мальчика из спичечной коробки» старательно для маленьких читателей поставил во всех нужных местах букву «Ё» вместо «Е». И это «Ё» оказалось в слове «планёр», одном из равноправных фонетических вариантов. Но хочется верить, что такой чуткий переводчик, как Константин Богатырев, следовал в этом случае все же НЕ асеевской традиции:
А вокруг Москва в нарядах, / а вокруг весна в цвету, / Красной Армии порядок, / и ― планёры в высоту 6.
В 5-й строке почти все слова имеют ударный А (предположим, что это все-таки плАнер), в фонетике звук нижнего подъема, что совершенно соответствует действию «опускаться»:
мАленький белый плАнер, плАвными, изЯщными виражАми стАл опускАться...
А ведь эти широкие голосовые интонации (или то, что Константин Богатырев называл «движением, динамикой»7) очень характерны для поэзии Пастернака, кумира Константина Богатырева. Вспомним его «падающие» ассонансы:
НизвергАется грАдом на грЯдку...
Или:
ДавАй ронЯть словА,
Как сАд – янтАрь и цедру,
Рассеянно и щедро,
ЕдвА, едвА, едвА.
Вторая же строка (крУто по спирАли набирАя высотУ) точно рисует «крутое», с перепадами высоты движение вверх. [У] – звук верхнего подъема, то есть максимальной степени подъема языка к нёбу, что в тексте соответствует поднятию на высоту к куполу, цирковому нёбу (или небу).
Если же еще послушать и аллитерации (как звучат повторяющиеся согласные) в их сочетании с ассонансами (мáленький белый плáнер плáвными изя́щными ниже ниже ладонь), нарисуется картинка мягкого, плавного полета.
Читатель может не замечать эти звуковые явления во время чтения и даже не знать об их существовании. Но обязательно почувствует экспрессию текста.
Первые переводы появились в печати тоже благодаря отцу, Петру Григорьевичу Богатыреву. В 1959 году вышел сборник «Эпос славянских народов», в котором К. Богатыревым были переведены четыре лужицкие народные песни. В 1960 году издается роман Э. Штриттматтера «Чудодей», где все стихи перевел К. Богатырев, так же, как и песни в пьесе «Невеста голландца» того же автора, опубликованной Л. Копелевым в 1962 году в журнале «Театр». Появляются переводы сонетов Иоганнеса Бехера (1960), стихов Эриха Кестнера (сборник «Маленькая свобода», совместно с Е. Эткиндом).
Чтобы представить в полной мере переводческий труд К. Богатырева, назовем его работы: романы В. Герцфельде «Барвинок» (1965) и К. Манна «Мефистофель» (1970), статьи Т. Манна (диплом о «Лотте в Веймаре» К. Богатырев защитил уже после освобождения из лагеря), 18 статей и заметок Гете; комедии «Геркулес и Авгиевы конюшни» (1969) Ф. Дюрренматта и «Дон Жуан, или любовь к геометрии» М. Фриша (1970), трагедию К.Ф. Геббеля «Ирод и Мариамна»; отдельные стихотворения А. Шамиссо, Г. Тракля и Ф. Гельдерлина, 900 стихов из «Тристана» Г. Страсбургского, переводы П. Целана и И. Бахман (1975).
Поэтические переводы были первостепенными. Их не только замечают, но и признают выдающимися. К.И. Чуковский в ряду лучших переводчиков ставит К. Богатырева, говоря о том, что не «так неприязненно» были бы восприняты неудачные попытки многих современных переводчиков, «если бы в новом поколении мастеров перевода, продолжающих высокие традиции предков, не было таких сильных талантов, как Константин Богатырев (переводы Р.-М. Рильке)...» 8. А. А. Ахматова не только дарит в 1961 году свой поэтический сборник с инскриптом: «Константину Петровичу Богатыреву за чудесные переводы Рильке», но и дает рекомендацию в Союз писателей...
1 Поэт-переводчик Константин Богатырев. - Мюнхен, 1982. С. 180.
4 Рожанский И. На службе русской культуры. Там же. С. 197.
5 Цит. по: Кестнер Э. Мальчик из спичечной коробки. Пер. с нем. К.П. Богатырева. - М., 2008. С. 143.
6 Цит. по: Асеев Н. Стихотворения и поэмы. Составление, предисловие и комментарии И. Шайтанова. - М., 1990.
7 Поэт-переводчик Константин Богатырев. - Мюнхен, 1982. С. 26.
8 Чуковский К. И. Высокое искусство. - М., 1988. С. 207.
Источник: журнал «Русское слово», № 3, 2017. Публикуется в сокращении.
Константин Богатырев, сын известного ученого-фольклориста Петра Богатырева, любил поэзию Пастернака с юных лет… Отец Кости был знаком с Пастернаком, что позволило Косте бывать у Бориса Леонидовича на Большой даче. В 1951 году по доносу Богатырев был арестован в составе группы студентов. Молодых людей обвинили в подготовке покушения на вождя всего прогрессивного человечества Сталина. Всех осудили на расстрел, но «хозяин» их помиловал – приговорил к 20 годам каторги. <…>
Костя был также дружен с нобелевским лауреатом, немецким писателем-антифашистом Генрихом Беллем… Неуправляемость Белля вызывала недовольство, но не пресекалась советскими властями, поскольку немецкому антифашисту и нобелевскому лауреату некоторые вольности были позволены. Ему простили даже демонстративный прием у себя в ФРГ высланного в 1974 году из СССР Александра Солженицына, который первое время после изгнания жил в Берлине у него в доме.
В феврале 1975-го Белль вновь приезжает в СССР. Костя Богатырев сопровождает чету Белль во время их поездки в поселок Жуковку к Сахарову и просит Генриха при беседе с советскими руководителями поднять вопрос о завещании Пастернака. Костя сообщил Ольге Ивинской, что Белль обещал это сделать на очередной встрече с руководством КПСС. Об этом Костя говорил и с Леонидом Пастернаком, который передал Богатыреву содержание предсмертных слов отца (о завещании - прим. ред.) и обещал помочь.
Белль планировал приехать в СССР в 1976-м, но в апреле, незадолго до его приезда, «неизвестные лица» ударили Костю железной трубой по голове в подъезде его дома...
После этого подлого убийства Белль отказался приехать в СССР, потребовав от советских властей найти и покарать убийц Богатырева. Конечно «неизвестных профессиональных убийц» органы не нашли. Книги Белля больше в СССР не публиковались…
Еще несколько слов о Константине Богатыреве, о том, какую память он оставил у людей, случайно встречавшихся с ним.
В 2004 году, участвуя в спектакле театра «Эльфовы огни», посвященном Рильке, Цветаевой и Пастернаку, где я читал за Рильке, я познакомился с Владимиром Летучим, известным переводчиком поэзии и прозы с немецкого. Летучий перевел стихотворения Рильке для этой пьесы и приходил на репетиции. Однажды в разговоре о немецкой поэзии я спросил Летучего, знал ли он переводчика с немецкого Константина Богатырева. Мой собеседник очень оживился:
– Конечно знал, это был удивительный человек! Я его встретил, когда был еще студентом, в 1974 году в издательстве «Иностранная литература». Тогда готовился сборник переводов стихотворений Рильке к столетию со дня его рождения. Рильке ведь был кумиром таких больших поэтов, как Пастернак и Цветаева. Я приехал, чтобы предложить несколько своих переводов. Редактор взяла их и обратилась к человеку, сидевшему в кабинете с какой-то версткой, попросив посмотреть их. Этот человек стал внимательно читать мои листки, затем улыбнулся и говорит редактору: «Вот эти два стихотворения товарищ перевел лучше меня. Поместите их в сборник вместо моих переводов, хорошо?» Я чуть не рухнул на пол от изумления. Редактор занервничала и говорит: «Но Константин Петрович, ведь у нас уже верстка!» – «И мы должны повысить ее качество», – отвечает Богатырев. Никогда более за 30 лет моей переводческой работы я такого беспристрастия и благородства не встречал…
Также, как и Костю, «неустановленные лица» убили замечательного писателя Юрия Домбровского, отсидевшего 17 лет в лагерях… В 1979 году, после выхода его романа «Факультет ненужных вещей», он был жестоко избит группой молодчиков и скончался «от повреждения внутренних органов, возникших в результате побоев»…
Из книги Б. Мансурова «Лара моего романа»
Из книги «Новые стихотворения». I часть (1907)
Песнь любви
О как держать мне надо
душу, чтоб
она твоей не задевала? Как
ее мне вырвать из твоей орбиты?
Как повести ее по той из троп,
в углах глухих петляющих, где скрыты
другие вещи, где не дрогнет мрак,
твоих глубин волною не омытый?
Но все, что к нам притронется слегка,
нас единит, – вот так удар смычка
сплетает голоса двух струн в один.
Какому инструменту мы даны?
Какой скрипач в нас видит две струны?
О песнь глубин!
Испанская танцовщица
Как спичка, чиркнув, через
миг другой
выбрасывает языками пламя,
так, вспыхнув, начинает танец свой
она, в кольцо зажатая толпой,
и кружится все ярче и упрямей.
И вот – вся пламя с головы до пят.
Воспламенившись, волосы
горят,
и жертвою в рискованной игре
она сжигает платье на костре,
в котором изгибаются, как змеи,
трепещущие руки, пламенея.
И вдруг она, зажав огонь в
горстях,
его о землю разбивает в прах
высокомерно, плавно, величаво.
А пламя в бешенстве перед расправой
ползет и не сдается и грозит…
Но точно, и отточенно, и
четко,
чеканя каждый жест, она разит
огонь своей отчетливой чечеткой.
Поэт
Ты изранил меня крылами,
о мой час, улетая прочь!
Куда мне деться с моими устами?
На что мне день? На что мне ночь?
Сиротея день ото дня,
я тону в людском равнодушье.
Вещи, которым я отдал душу,
по частям расточают меня.
Восточная дневная песнь
Край ложа, на котором ты уснула,
как узкая полоска побережья.
Волна твоих грудей перевернула
все чувства, вырвав их из безмятежья.
И эта ночь надрыва и тревог,
в которой звери воем слух терзали,
предельно нам чужда. Но кто бы мог
поверить, что понятней нам едва ли
заря, которой занялся восток?
Нам так с тобою лечь друг в друга надо,
как вкруг тычинок лепестки ложатся.
Повсюду горы хаоса толпятся,
на нас готовясь рухнуть всей громадой.
Пока мы прижимаемся телами
друг к другу, чтобы не увидеть зла,
возможно, искра пробежит меж нами,
чтоб нас изменою спалить дотла.
Ависага
I
Она – дитя – на старце
возлежала.
Ей слуги руки вкруг него обвили.
Тянулись сладкие часы в обилье
сквозь страх пред этой жизнью обветшалой.
От бороды его на крик
совиный
она порою отводила взор.
И ночь подкатывала всей лавиной
со страхом и желаньем к ней в упор.
Звезда дрожала, как
сестра, поодаль.
Прокрадывался запах к ней в альков.
И дрогнул занавес. И знак ей подал.
И тихо взгляд откликнулся на зов.
Но ночь ночей не тронула
рабыни.
Она не отпускала старика.
На царственной она лежала стыни
и девственна, и, как душа, легка.
II
Царь, сидя, вспоминал
пустой дотла
день дел свершенных и страстей в подспудье,
собаку, что годами с ним жила.
А ночью Ависага вновь свела
свой свод над ним. И жизнь его легла,
как на пустынном взморье в дни безлюдья,
под этим сводом, чьи созвездья – груди.
На миг он, избалованный
любовью,
увидел сквозь свои седые брови
недвижный и нецеловавший рот.
Он знал, что чувств зеленая лозина
к его корням пути не обретет.
В ознобе он, как пес, что смерти ждет,
своей крови искался пред кончиной.
Смерть поэта
Его недвижный отчужденный
лик
приподнят в изголовии отвесно.
Весь внешний мир с тем, что ему известно
об этом мире было, канул в бездну,
в довременьи и безучастьи сник.
Никто на свете ведь не
знал о том,
насколько тесно он был с этим связан:
с водою этой, с глубью этой, с вязом, –
что было это все его лицом.
И до сих пор его лицо –
приманка
для шири, что была ему верна.
Мертвеет маска, но пока она,
как тронутая воздухом изнанка
плода, какой-то миг еще нежна.
Собор
В тех городах старинных,
где дома
толпятся, наползая друг на друга,
как будто им напугана округа
и ярмарки застыла кутерьма,
как будто зазевались
зазывалы
и все умолкло, превратившись в слух,
пока он, завернувшись в покрывало
контрфорсов, сторонится всех вокруг
и ничего не знает о домах:
в тех городах старинных ты
бы мог
от обихода отличить размах
соборов кафедральных. Их исток
превысил всё и вся. Он так высок,
что не вмещается в пределы взгляда,
как близость собственного
«я» – громада
необозримая. Как будто рок,
что в них накапливается без меры
и каменеет – вечности стена –
не то, что там, в низине грязно-серой
случайные хватая имена,
рядится в ярко-красное рядно,
напяливает синие уборы.
Здесь были роды, где теперь – опора,
а выше – сила и разгон напора,
везде любовь, как хлеб или
вино,
в порталах жалобы любви, укоры,
но бой часов – предвестник смерти скорой,
и вслед за ним кончаются соборы
и рост свой прекращают заодно.
L’ange Du Mertdien *
Шартр
Когда, как богоборец,
вкруг собора
ярится буря с каждым вихрем злей,
внезапно ты приковываешь взоры
улыбкою блаженною своей.
Ласковый ангел! Мудрый
солнцелов!
Твои уста воистину стоусты,
но разве ты не чувствуешь, как густо
часы стекают с солнечных часов,
где разом цифры дня размещены
и выровнены в строгом равновесьи,
и все часы, как спелый плод, сочны?
Что в нас ты, камень,
понял на свету?
И, может быть, твой взгляд в ночной завесе
еще блаженней смотрит в темноту?
* Букв.: «Полуденный ангел» (франц.) Речь идет о скульптуре ангела с солнечными часами в Шартрском соборе.
Пантера
Жардэн де Плант, Париж
В глазах рябит. Куда ни повернуть их
одни лишь прутья, тысяч прутьев ряд.
И для нее весь мир на этих прутьях
сошелся клином, притупляя взгляд.
Беззвучным шагом, поступью упругой
описывая тесный круг, она,
как в танце силы, мечется по кругу,
где воля мощная погребена.
Лишь временами занавес зрачковый
бесшумно поднимается. Тогда
по жилам бьет струя стихии новой,
чтоб в сердце смолкнуть навсегда.
Познание смерти
Мы ничего не знаем про
уход
раз навсегда ушедших. И не нам
судить о смерти, забежав вперед,
приглядываясь к сдвинутым чертам
на маске трагедийного
конца.
Пока мы здесь разыгрываем роли
в надежде славной лицедейской доли, –
играет смерть от своего лица.
Но ты ушла, и к нам
одновременно
проник луч подлинности в ту же щель,
в которой ты исчезла с нашей сцены:
луч яви, нам неведомый досель.
А мы за славой гонимся
упрямо,
мы упиваемся своей игрой…
Но вырвавшееся из нашей драмы
твое существование порой
нас будто тянет за собой
из плена,
чтоб вдохновить нас подлинностью яви.
И в те минуты мы самозабвенно
играем жизнь, не думая о славе.
Судьба женщины
Как на охоте, свесившись с коня,
король стакан хватает, чтоб напиться,
и как владельцем с памятного дня
он под стеклом реликвией хранится,
вот так судьба, возжаждавши, подчас
подносит Некую к губам и пьет,
и, осушив по каплям, отдает
тому, кто в жалком рвении, боясь
ее разбить, хранит всю жизнь в витрине,
где ценности хранятся под стеклом
(иль то, что он считает таковыми).
И там она с тех пор стоит доныне,
и слепнет, и дряхлеет с каждым днем –
вещь, безделушка – наравне с другими.
Из книги «Новые стихотворения». II часть (1908)
Колыбельная
Без меня, одна, скажи,
ты б могла уснуть, не слыша
липы шороха над крышей –
голоса моей души?
Без меня, без этих слов,
еле слышно, оробело
к твоему приникших телу,
словно сонмы легких снов,
без меня, наедине
с горьким привкусом утраты,
словно сад, вдыхая мяты
пряный запах в полусне?
Остров сирен
Хлебосолов, столь к нему
любезных,
вечером, по истеченьи дня,
он дарил рассказами о безднах,
о морских пучинах:
И меня, –
тихо продолжал он, –
поразила
та внезапность ужаса, когда
синяя и мягкая вода
вдруг те острова позолотила,
всю опасность выплеснув на них,
притаившуюся в бурном сплаве
волн, что не смолкают ни на миг.
Вот она идет бесшумной явью
на матросов, знающих, что
эти
золотые острова
песни расставляют, словно сети,
а слова –
поглощает тишь в
самозабвеньи,
весь простор заполнившая тишь,
словно тишина – изнанка пенья,
пред которым ты не устоишь.
Читатель
О, как нам
опознать того, кто ниц
склонил лицо – от бытия в другое,
что прерывается на миг порою
лишь перелистыванием страниц?
Ведь даже мать его наверняка
понять не в силах – сын ли это тенью
всю книгу напоил. А мы тем мене
узнаем, что он потерял, пока
он впитывал в себя за словом слово,
тянул глазами, словно бечевой.
И натолкнувшись вновь на мир готовый,
ролями сразу поменялся с ним:
как дети, увлеченные игрой,
внезапно видят мир сплошных загадок.
Его черты, вдруг изменив порядок,
лицо навеки сделали другим.
Из жития святого
Он ведал страхи. Самый вход в них был
подобен медленному умиранью.
Но сердце поддавалось воспитанью,
как сына он его растил.
И бед неотразимых миллион
обрушивался на него лавиной.
Послушно душу выросшую он
отдал на сохраненье Господину
и Жениху. Теперь он жил вне зла,
один, как был, в той местности суровой,
где одинокость все переросла.
Жил далеко и презирая слово.
За то и счастье он познал к концу
и нежность стал испытывать такую,
как будто положил всю тварь земную
в ладони и поднес ее к лицу.
Ночная езда
Санкт-Петербург
Я их вижу и теперь воочью
–
вороных орловских рысаков,
фонари витые белой ночью
и фронтоны блеклые домов,
что от времени отлучены.
Не езда – о нет! – полет в запряжке,
и ряды дворцов, весь город тяжкий
в тишину облачены.
Нас выносят к набережной
кони
(с ночью день, обнявшись, крепко спят),
бродят соки на зеленом лоне,
мглистым паром дышит Летний сад.
И скульптур бессильное мельканье
исчезает в обморочной рани,
город вдруг утратил очертанья –
сбросив каменный наряд,
перестал существовать в ту ночь –
бремя это несть ему невмочь.
Словно в помешавшемся мозгу
вдруг все приняло свой прежний вид,
словно долголетняя больная
мысль, уже застывшая, глухая
стала не нужна ему – гранит,
воплощавший всю его тоску,
больше голову не тяготит.
Из «Книги образов»
О фонтанах
Я вглядываюсь пристально в
рисунок
фонтанов, как в деревья из стекла.
Я собственные слезы узнаю в них,
когда-то, в пору сновидений юных,
рассыпанные мною без числа.
О, как я мог не вспомнить
ощущенья
небесных рук в вещах и обиходе,
не замечать величья вне сравненья
старинных парков над вечерней тенью,
не слышать всплесков девичьего пенья,
пробившегося за края мелодий,
чтоб явью стать, – как будто бы оно,
поднявшись ввысь, немедленно должно
в прудах отверстых жаждать отраженья?
Теперь, когда запомнил
навсегда я
все, что стряслось с фонтанами и мной,
я тяжесть низверженья осязаю
в миг соприкосновения с водой.
Я знаю о ветвях, склонивших плечи,
о голосах, мерцающих, как свечи,
о тех прудах, что берегам навстречу
бегут, их повторяя неумело,
о небесах, ступающих несмело
к лесам, обуглившимся на закате
и мрачных оттого, что
их некстати
забросило неведомо куда…
Но я забыл, что каждая
звезда
Уединенья ищет в мирозданье,
что звезды редко плачут, но всегда
при встречах… И, возможно,
их сиянье –
свидетельство о нашем пребыванье
в других мирах? Возможно, мы признанье
поэтов их снискали и сумели
их вдохновить? А может быть, на деле –
мы для чужих проклятий лишь мишени?
А вдруг мы только близкие соседи
их Бога, о котором в дни трагедий
они с надеждой вспоминают, плача,
и чье изображенье в передаче
на ищущих лучах их фонарей
вдоль наших лиц скользит игрой теней?..
Эрих Кестнер (1899 - 1974)
Осень по всему фронту
Осенний день дал ветру шпоры.
Листва – как шторы у ветвей.
А улицы – как коридоры,
С той разницей, что без дверей.
Года уходят, как зарплата.
Кончается и этот год.
С делами мы запанибрата.
Лишь дело в гору не идет.
Сгорает в небе солнце вчуже.
Нам безразлично. Пусть горит.
Ремень затягиваем туже, –
В желудке с голоду бурчит.
Листва, с деревьями прощаясь,
На землю падает дождем.
Земля, вокруг оси вращаясь,
Кружит быстрей, когда мы пьем.
Неужто нам лишь старость впору
И в этом сущность жизни всей?
А улицы – как коридоры,
С той разницей, что без дверей.
Мы с каждым часом меньше значим.
Уходим за часами вслед.
И катимся к чертям собачьим
И сходим медленно на нет.
Мы день встречаем с кислой миной.
Улыбки наши – не всерьез.
Листва свисает, как гардины.
Льет дождь. И воздух полон слез.
Уж год, как с Эльзой разошлись мы.
Я одинок. Каким и был.
Друг другу посылаем письма.
Любви давно и след простыл.
Игра не стоит свеч. Мы скоро
Пройдем остаток наших дней.
А улицы – как коридоры,
С той разницей, что без дверей.
Другая возможность
Когда бы мы вдруг победили
Под звон литавр и пушек гром,
Германию бы превратили
В огромный сумасшедший дом.
Мы все – от молода до стара –
Такую школу бы прошли,
Что спрыгивали б с тротуара,
Сержанта увидав вдали.
Страна бы закалила нервы,
Народ свой загоняя в гроб.
Потомство для нее – консервы,
А кровь – малиновый сироп.
Когда бы мы вдруг победили,
Немецким б стал загробный мир:
Попы погоны бы носили,
А бог – фельдмаршальский мундир.
Когда бы мы вдруг победили,
Мы стали б выше прочих рас:
От мира бы отгородили
Колючей проволокой нас.
Когда бы мы вдруг победили,
Все страны разгромив подряд,
В стране настало б изобилье...
Тупиц, холуев и солдат.
Когда бы разгромили мир мы,
Блестяще выиграв войну,
Мы спали бы по стойке "смирно",
Во сне равняясь на жену.
Для женщин издан был закон бы:
В год по ребенку иль под суд.
Одни лишь пушки или бомбы
Победы нам не принесут.
Тогда б всех мыслящих судили,
И тюрьмы были бы полны,
И войны чаще водевилей
Разыгрывались в изобилье,
Когда б мы только победили...
Но, к счастью, мы побеждены.
Георг Тракль (1887–1914)
Распад
По вечерам, под благовеста звоны
Смотрю на птиц таинственные стаи.
Они, в прозрачных далях исчезая,
Как богомольцы, тянутся колонной.
В мечтах о них брожу тенистым садом,
О светлой участи их вижу сны я.
Остановились стрелки часовые,
Я с птицами за облаками рядом.
Но ветром пробирает дрожь распада,
Дрозд жалобно поет на голой ветке,
Рыж виноград над ржавою оградой,
И сумерками скрыт колодец ветхий.
В нем детских мертвых теней мириады.
И зябнущие астры льнут к беседке...
Ингеборг Бахман (1926–1973)
Отсроченное время
Наступят дни пожесточе.
До времени отмененное время
заалело на горизонте.
Скоро тебе придется
завязать шнурки на ботинках
и собак отогнать к берегу моря,
потому что рыбьи потроха
застыли на ветру.
Бледным огнем загорелись люпины.
Ты рассек туман своим взглядом:
до времени отмененное время
заалело на горизонте.
А в пучине песка на той стороне –
твоя любимая.
Ей волосы запорошил песок,
перебивает ее,
велит замолчать.
Она же приемлет смерть
и готова проститься с жизнью
после каждого объятия.
Не оборачивайся.
Зашнуруй ботинки.
Отгони собак.
Выбрось в море рыб.
Загаси люпины.
Наступят дни пожесточе.
Изо дня в день
Изо дня в день
Войны не объявляются нынче:
их продолжают вести. Немыслимое
вошло в обиход. Но герой
отсиживается в тылу. Трусливый
уходит на фронт воевать.
Повседневной формой стало терпение,
наградою — выцветшая звезда
надежды, болтающаяся над сердцем.
Её выдают, когда ничего не случается,
когда умолкает барабанный бой,
когда врага-то и не видно
и только тучи перевооружения
застилают небо.
Её выдают:
за дезертирство,
за храбрость перед друзьями,
за выдачу мерзких тайн,
за презрение
к любому приказу.
Луи Фюрнберг (1909–1957)
Тюремная песнь любви
Вот в сумерки я прикорнул устало
к порогу сна, глаз не сводя с той точки,
где, между стен тюремной одиночки,
тебя увижу снова, как бывало.
Ты все – источник, вечность и начало,
укрывшиеся в бренной оболочке,
ты – света луч, ко мне без проволочки
явившийся в кромешной тьме подвала.
Как мог я жить с собой наедине –
вне твоего лица, волос, дыханья?
Вне приоткрытых в поцелуе губ?
Но я, твоей души познавши глубь,
меж нами уничтожил расстоянье…
Я засыпаю… Ты со мной, во мне…
1940-е
Стефан Хермлин (1915–1997)
Равнина
Синеет от холода утренний иней,
И к небу вздымаются дыма столбы,
И пашни иззябли на гладкой равнине,
Где крики ворон нестерпимо грубы.
В мечтах города мы воздвигли сегодня
На этой равнине в неверном свету
Тумана, и сотни органов и сотни
Сирен пробивали молитв немоту.
Мы лбы разбивали себе о колонны,
Где призраки, с молотками паря,
Косились на нас. И сгнивал раскаленный
В отравленной шахте глазок фонаря.
И в страхе осклабились мертвые лица,
Зияют беззубою похотью рты,
И сладость безумия струйкой сочится
По стоку в тумане со звезд высоты.
Как звери, ревели в пивных граммофоны,
И выстрелы такт отбивали в дворах
Казарм. И за дичью гонялись шпионы
И рыскали хищно за нею впотьмах.
А мы убегали в леса поугрюмей,
Где царство лиан, где волшебен полет
Колибри, раскрашенных ядом безумья,
Где ужас наотмашь отчаяньем бьет.
Иль нас относил, присмиревших на время,
На остров Таити возвышенный сон,
Где мы просыпались от эпидемий,
Косивших гогеновских черных мадонн.
Поэтому мы напугали равнину,
Морям ледовитым все шлюзы открыв.
И бурные воды прорвали плотину,
И слышался мин оглушительный взрыв.
Давно уж легенды мы все расспросили:
Как мучеников избавляют от мук?
Народы брели, напрягая усилья
И в землю уставясь, впряженные в плуг,
И мы наконец осознали, что время
Пришло изменить нашу явь и мечты,
И мы расстелили пред странами всеми
Бескрайней равнины пустые холсты.
И мы городам раздавали оружье,
И улицы в них притушили огни.
Готовился вихрь изнутри и снаружи,
Чтоб ветер грядущего смел наши дни.
И улицы мы штурмовали впервые,
Дыханьем туман распоров пополам,
И, крыши сорвав, мы затем мостовые,
Как тросы, привязывали к куполам.
На каждом углу убивали мы молча
Предательство, голод, безумье, чуму.
Так мы побеждали Великую Порчу.
Нам сладость пощады была ни к чему.
И, выиграв эту последнюю битву,
Мы заново строили города.
И мощная песнь оттесняла молитву,
И весело по морю плыли суда.
Мы в дальнем краю побывали у братьев.
Огонь городов их призывно манящ.
Там джунгли столицами стали, утратив
Былые приметы урочищ и чащ.
Там слышится тракторов рокот далекий,
Равнины себя расстилают нам в дар.
Зарю, зародившуюся на Востоке,
Мы вдаль запустили, как огненный шар.
1940
Бертольд Брехт (1898–1956)
* * *
Счастье высшее даренья
Не вменяй себе в заслугу,
Раздавая в упоенье
Тем, кому живется туго.
С розою расцветшей схожи
Лица нами одаренных
В миг, когда подарки – Боже
Правый! – бьются в их ладонях!
Нет отрады ощутимей,
Чем дарить напропалую.
Кто не делится с другими –
Не завидую тому я.
Переводы с немецкого Константина Богатырева цитируются по изданиям:
Райнер Мария Рильке. Новые стихотворения. – М.: Наука, 1977;
журнал "Иностранная литература", № 3, 2001;
журнал "Интерпоэзия", № 3, 2017;
Строфы века-2. Антология мировой поэзии в русских переводах XX века / Сост. Е. Витковский. – М.: Полифакт, 1998;
Золотое сечение. Австрийская поэзия XIX – XX веков в русских переводах / Сост. В. Вебер, Д. Давлианидзе. – М.: Радуга, 1988;
Ингеборг Бахман. Воистину. – М.: Издательство Независимая газета, 2000;
Луи Фюрнберг, Стефан Хермлин. Избранное. – М.: Художественная литература, 1974;
Бертольд Брехт. Стихотворения. Рассказы. Пьесы. – М.: Художественная литература, 1972.