РУБРИКА ПАМЯТЬ

Виталий Калашников

(1958 - 2012)

1wtm6qcmhcs

                         

                                                                                 Андрей Анпилов    

  

                                                                                            Ариэль


       Он как-то не нагружал собой землю, не давил весом на почву. Летал, метался, вспархивал, нигде надолго не приживался, не прописывался ни в чем окончательно и навсегда. Более хотел быть неуловимым, чем был – особенно с некоторого времени. Но до того порога, когда время стало накладывать свой отпечаток, – был легок, неуловим и вездесущ, эфемерен словно прекрасный дух воздуха, ариэль.

       Как замечено, Гоголь срисовал Хлестакова отчасти с Пушкина. Виталия можно нарисовать и Пушкиным, и Хлестаковым, – смотря каким оком глянуть на летучий силуэт и каким боком он оку явится.

       Общение наше было прерывисто, и иным быть не могло. Даже проживая в Москве, рядом, Калашников менял круги общения, перескакивая по ним как по льдинкам в половодье, возвращался на несколько часов, чтобы «прогреметь, блеснуть, пленить и улететь...»

       ...Терпеть не мог Питер. Говорил, что выходишь на Московском вокзале и уже чувствуешь – обло-о-ом. Полагаю, что церемонность и некий снобизм, прохладность общения, стиль отталкивал, город быстро пленяться не спешил. А терпение не было калашниковской добродетелью.

       После выхода первой книги оставил временно поэзию. (Мне это тогда показалось опасным и подозрительным. Дар – пожизненное поручение. Сколько Иона не прятался – от призвания не спрячешься.) Надежда Замовская во Владимире говорила (с его слов), что он почувствовал – лирические стихи кормятся его здоровьем и жизнью. Те – Пир, Синичка и др. Выбрал жизнь, занялся керамикой, сменил город. И – получилось, пошло в рост, стало востребовано.

       «Хочу быть богатым и красивым!» – восклицал он тогда, выставлялся, участвовал коллекцией в клубных дефиле, завел знакомства в модной богеме. Купили с Ленкой квартиру и...

       И ничего.

       По земному спросу, практически – ничего не было доведено до конца, до полного воплощения. Всё оставлено на полпути или прямо перед решительным шагом к... К самореализации, к славе, к деньгам, к дому, к семье. В какой-то внезапный миг дело становилось скучным и предсказуемым, и инстинкт толкал вон. И от дедушки, и от бабушки ушел.

       «Вам нужна слава», – сказал ему ростовчанин Дибров. Москва – город на вырост и т.д. Это «растиньяку» Диброву нужна была слава, и он ни одного своего шанса не упустил, пытался даже помогать Калашникову, привлекал в передачи по мере внимания. А Виталию вся эта морока была неинтересна. Как когда-то в Танаисе решил жить, как будто уже всех победил, – так и продолжал. Не целеустремленным желанием и трудом брать жизнь, а легкостью и обаянием. И была в этом какая-то «стрекозиная» правота, превышающая «муравьиность». Птицы не жнут не пашут, а Бог их кормит. (Правда, подразумевается, что птицы доверяются Богу и славят Его, по врожденному блаженству. У Калашникова с этим было непросто.)

       Между двумя его утверждениями – «поэта люди должны кормить» и «мужчина обязан кормиться плодами рук своих» – высказанными с разницей в несколько лет – нет никакой разницы. И то, и другое – игра, род каламбура. И существовали  для Виталия не как базовый принцип, а как новая игра, пока в нее интересно играть. Жил он то так, то сяк. Сколько лет и стихотворений он бился над бессмертием в обход Создателя – не поворачиваясь к Нему фронтально – и закончил веселым каламбуром, игрой словесности:

     

        Живу я легко и беспечно

       И вам не стоит отчаиваться.

       Вот я собираюсь жить вечно,

       И пока у меня получается.


       ...На моих глазах – пару раз как минимум – Виталий пренебрегал реальными возможностями издаться, что-то сделать для своих стихотворений. Первый, когда предложили напечатать книгу в серии «Варварская лира». Нет, говорит, не хочу. Хочу в серии «Пушкинского фонда». (А я знал, что бесперспективно туда обращаться – Комаров ни к каким рекомендациям не прислушивался ни от кого, к самым внушительным.) Ничего и не вышло, вышли потом книги вне серий, без критических откликов в прессе. Второй – знакомая меценатша заинтересовалась детскими стихами Виталия, захотела издать книгу. Калашников сказал, что на встречу не придет, занят, уезжает. Потом вроде и передумал, вернулся догнать поезд, да поезд был далеко.

       А сколько  подобного, подозреваю, было, чему я не был свидетелем...

(Вот чем не пренебрегал никогда – чтением стихов вслух, тиражировал себя устно.)

       Рубежом в отношениях стала моя статья «Ювенильный романс». Виталий сам попросил написать, хотел предисловие к какому-то гипотетическому изданию. (Я бы и так в конце концов написал, для себя, но дело мгновенно ускоряется, если знаешь, что оно кому-то необходимо.) Собственно, текст для меня был предлогом для большой беседы с Виталием, высокой, крылатой  и вдохновенной, как бывало. Но этого не случилось.  Может быть, женщины в его близком окружении были недовольны статьей (а он делегировал им мнение и решение в таких вопросах, время от времени). Может, сам ждал, что нарисуют Моцарта, а нарисовался в своем роде  растерянный мальчик. (Хотя – я кого можно спрашивал – Виталий в тексте даже пластически очень похож на себя, не карикатурно. «Уловлен» отчасти, но верно, что для воздушного текучего создания, вероятно, непереносимо – «уловление» как таковое.) Статья наехала на него, как Московский вокзал в Питере. Стал потихоньку меня, казалось, избегать – не встреч, а уходить от разговоров всерьез. И вообще, так совпало, что что-то в нем тогда, на рубеже столетий, надломилось. Не от моих рефлексий, разумеется, а вообще – от непрерывного давления мира, груза усталости. Раньше, как бы худо не было, Калашников легко и смешно говорил обо всём, находил радостный ракурс в самом неутешительном. Был всегда поэтом, даже без стихов, самим парадоксальным и сияющим взглядом на вещи, как Берестов.

       И вдруг – жаловаться вслух стал, обижаться, вот что... Но и это было не вечно, опять приобадривался, фонтанировал, фантазировал, строил воздушные замки. Конечно, его песни будут петь Пугачева или Гвердцители, и что-то даже делал для этого, начинал делать. Но то, что уже сложилось в воображении, обрело незримые черты, – уже было словно осуществлено. Доводить до ума, до того, чтобы можно пощупать руками, – было излишне.

       Ариэль, «очаг Бога»,  львиноголовый ангел... Львиногривый уж точно.

       Между прочим, детские стихи я начал писать из-за Калашникова. Пал жертвой провокации. Я считаю – это Калашникова ангел детской литературы за язык дернул.

       Не позже 91-го года было дело. Виталий вдруг ни с того, ни с сего говорит – давай издадим детскую книжку! Ты и Алиска нарисуете – и издадим!

       – Какую еще книжку, – удивляюсь, – что печатать-то будем?

       – А я стихи напишу, – беззаботно отвечает, – и вы картинки нарисуете!..

       И проходит, наверное, месяц или два. И чувствую – что-то стучится под скорлупой...

       Сергея, с которым Виталий приехал тогда в злосчастную Дубну*, я видел много раз, всегда с Калашниковым и ни разу без. Виталий его немного продвигал в литературу и авторскую песню, вроде неплохой, неяркий молчаливый парень. Винить его в том, что он с приятелем не удержал Калашникова дома, – невозможно. Виталия никто бы не удержал...

       Я не помню, как Виталий оказался той осенью 96-го на похоронах моего отца, он его не знал. Возник легкой тенью рядом с Игорем и молча прошел весь путь, был предупредителен и нежен. И благодарность ему за братское плечо и немое сочувствие не покидала меня никогда...

       Пушкина современники называли «смесью тигра с обезьяной». Калашников такой и был – и по пластике, и по душевному рисунку.

       Мне казалось, что Смогул – единственный настоящий импровизатор в нашем окружении. До поры до времени. Начало 90-х, фестиваль в Ростове. Идем по летним пыльным улочкам, Виталий читает стихи о том, что попадается навстречу и приходит в голову. В рифму, с аллитерациями и каламбурами.  Кроме меня, публики рядом нет. На ветер читает, в воздух, рождая строфы на ходу и отпуская в тихую провинциальную вечность...

       – По-хорошему – говорит, словно сам себе, – надо бы всё заново написать. О чем в юности было написано. Стихи о самых простых предметах, о фундаментальных вещах жизни – о родине, о природе, о любви, о семье...

       В принципе, в памяти моря воспоминаний, встреч, пересечений, словечек, шуток. Вот он перебирается в мою палатку, спит рядом. Вот в дождливое утро сидим в компании под тентом, поем по кругу,  пою «Святые горы», Виталий убирает стол в двух шагах, и вдруг замечаю, что по лицу его текут слезы. А мы никогда с ним не говорили ни о той осени, ни об Алисе.


       ...Поедем по отчизне

       За музыкою вслед

       Туда, куда при жизни

       Иной дороги нет.

       Алисы и Наташи

       Два тающих следа...

       Давно уже все наши

       Уехали туда...


       Осенью 89-го всё совпало, как никогда почти в жизни. Как написал Виталий шестью годами ранее:


       Смотри-ка, Геннадий, как все вдруг сложилось удачно!

       Ни войн, ни репрессий, и дельта настолько тиха,

       Что дух – этот баловень женский, затворник чердачный,

       Никто не тревожит на лоне любви и стиха...


       Это была одна из немногих точек равновесия, покоя, вдохновения и свободы. Калашников привез к нам на Северский Донец Алису, издали – с шевелюрами в сумерках – они казались двойняшками. Однажды мы стояли на веранде, немного выпивали, влюбленная девочка улыбалась рядом – и облако влюбленности, парившее над ними, словно окутывало вечер, излучение достигало и меня, почти физически.

       И вдруг поднялся разговор, из которого ни я, ни Виталий не помнили потом ни слова. «Слова были настолько прекрасны, что не остались на земле – улетели прямо к Богу...» Смутно вспоминается, что я рассказывал о том, как впервые почувствовал  прикосновение  благодати, что бытие Бога недоказуемо умственно, а лишь сверхчувственным личным опытом, Виталий говорил о любви и вдохновении, раскрывающих небеса сердца и духа, мы спешили высказаться и перебивали друг друга, и почему-то диалог от этого только наливался музыкой и смыслом, и мы  – несогласные – улетали в те просторы, где всем есть свободное место, где живут лишь любовь и жертва...

       И трепетала украинская ночь, и согласно пели ночные насекомые, пахло полынью и сияли в листве большие теплые звезды.

       Наверное, это состояние и могло быть тем чувством бессмертия, переживаемого наяву, простой тайной, о которой всегда говорил Виталий, тем веществом блаженства, которое он раздавал всем щедро и бескорыстно.

       И стороной света – куда он неотрывно смотрел и всей своей жизнью указывал.

 

       Источник https://tschausy.livejournal.com/475721.html

 

                     Виталий Калашников

 

             Стремленье неосознанное к свету

 

* * *
Рука, что касалась распластанной глины,
Казалась протяжным струящимся чудом,
И глина вилась золотым серпантином
И вдруг поднималась старинным сосудом.
Канфар восходил, вырастал, и над кругом
Взлетали, как взмах дирижера и мага,
Две плотно сведенных ладони испуга.
Меж ними вилась истонченная влага.
И как мое сердце сейчас замирает,
И как замирало светило на склоне –
Канфар замирает. И вот уже тонут
И тают в тазу две кирпичных ладони.
1985

 

* * *
В лед вмерзший камыш шелестит и звенит от поземки,
И там, где он вышел дугой к середине протоки,
Я осенью часто казанку привязывал к тонким
Ветвям ивняка, накрывающим омут глубокий.
Возможно ль русалке, чья лепка еще так непрочна,
Чья жизнь, словно мысль, быстротечна, а тело прозрачно,
Здесь выжить и жить, в этой затхлой воде непроточной,
У этой земли, так подолгу холодной и мрачной?
Я помню поклевки, уловы, но также движенье
Воды под рукой, этот взгляд, этот смех беспричинный,
И в памяти образы жизни и воображенья
Настолько смешались, что вряд ли уже различимы
Магнитные линии тела я вижу доныне,
Я помню, как пела, и то, как манила, кивала,
Но я-то ведь знал – ее не было здесь и в помине,
Когда, оттолкнувшись от лодки, она за камыш уплывала.
1985

 

В гостях у мэтра


В углу сидело кресло, а диван
Полулежал, откинувшись на стену,
И, образуя стройную систему,
Стояли книги всех времен и стран.
Закатный луч по комнате плясал,
Тревожа зеркала и позолоту,
Рабочий стол, казалось, сам писал –
Весь вид его изображал работу.
Курила сигарета в хрустале
Задумчиво, не стряхивая пепел,
А на стене старинный пистолет
Куда-то за диван устало метил.
Все вздрогнуло и изменило лик,
Дыханье замерло у кондиционера,
И отлетела пыль от старых книг,
Когда навстречу мне из-за портьеры
Вошел роскошный бархатный халат,
Рукав тянувший для рукопожатья:
"Я вас прочел. Недурно. Очень рад…"
И слез восторга не сумел сдержать я.
1978

Встреча


Оказались за одним столом.
Я сначала думал - обознался.
Боже, неужели это он?
Тот, при ком я и дышать боялся?
Он жует и все глядит куда-то
Неподвижным взглядом мертвеца,
Ощущеньем спущенного ската
Так и веет от его лица.
Ничего от давней той поры
Не осталось в этом человеке.
Разве только - этот взгляд с горы,
Эти приопущенные веки.
1982

 

Андромаха


Для какой-то статьи, для примера
Перелистываю Гомера.
Вот в глазах копьеносца Приама,
Безнадежно покорных судьбе,
Отражается шествие к храму,
Но богиня не внемлет мольбе
Вот Парис все решиться не может
Вслед за Гектором выйти к врагам,
Он все ладит и ладит поножи
К так заметно дрожащим ногам.
Вот прощаться идет Андромаха,
Слезы страха стирая с лица,
А ребенок пугается взмаха
Пышной гривы на шлеме отца.
И супругов смутил этот звонкий
Детский плач, и среди беготни
От нелепости страха ребенка,
Поглядев друг на друга, они
Улыбнулись. И боль этой пытки
Просочилась из небытия…
Испугавшийся этой улыбки,
Как ребенок, расплакался я.
Не людское мы племя, а волчье,
Сколько ж можно – война да война?
На куски, на обрубки и в клочья
Страны, судьбы, стихи, времена!
Андромаха! Тебе еще биться
Белой птицей на гребне стены,
И тебе будет вторить зегзица
Сквозь столетия крови и тьмы!
Андромаха! Твой стон еще длится!
Он идет от страны до страны,
Вдоль плетней – от станицы к станице,
По полям – от войны до войны.
Илион разгромили, а толку?
Только горе, куда ни взгляни.
И, поставив Гомера на полку,
Я снимаю "Работы и дни".
1982

* * *
В осеннее утро нырну, как в холодную воду,
И буду глядеть, поднимаясь на гребень волны:
Багряным потоком, нащупавшим брешь на свободу,
Течет виноград через край танаисской стены.
Я сделаю шаг и, как будто наткнувшись на камень,
На воздух наткнусь, что, как льдинка, хрупок и чист.
У рва городского я трогаю воздух руками,
Который застывшей слезою накрыл Танаис.
1984

* * *
К ним уже не успеть до конца сновиденья,
Я едва различаю высокие крыши.
Закрывая жилища, смывая растенья,
Он ползет от реки, он становится выше
И сквозь этот туман мне уже не пробраться.
Я ломаю лавиною нежных проклятий
Этот мир, эти неисчислимые царства,
Этот космос любимых моих восприятий.
И упругий ручей на стихи Пастернака,
И коня Заболоцкого в дымке тумана,
И поляну Ахматовой, тайные знаки
На фаянсовом небе времен Мандельштама.
И опять, зачарованный чувством сиротства,
Пораженный навязчивой детской мечтою,
Я молю, я ловлю мимолетные сходства
Этих судеб с моей непутевой судьбою.
Впереди все пространство от сосен до песен
Наполняет какое-то тайное братство.
Но сужается круг, он удушлив и тесен.
И сквозь этот туман мне уже не пробраться.
Он ползет от реки, он становится выше.
Закрывает жилища, смывает растенья,
Застилает дорогу и дачные крыши.
К ним уже не успеть до конца сновиденья.
1982


Закат


Смываю глину и сажусь за стол,
За свой рабочий стол возле окна.
Блестит Азов, а розовый Ростов
По краю быстро схватывает тьма.
Светило плавит таганрогский мол
И расстилает алую кайму.
Ростов в огнях, а розовый Азов
Через минуту отойдет во тьму.
Еще блестят верхушки тополей,
Но их свеченье близится к концу.
С последней зыбкой кучкою теней
Плывет баркас по Мертвому Донцу.
Смыкает мрак широкое кольцо,
В котором гаснет слабый отблеск дня,
И вот мое спокойное лицо
Глядит из черных стекол на меня.
1984

 

Пожар


Вот недолгой отлучки цена.
У дверей – обгоревшая свалка…
Стены целы, и крыша цела,
Но внутри… Ах, как жалко! Так жалко,
Словно я потерял средь огня
Дорогого душе человека.
В этой кухне была у меня
Мастерская и библиотека.
Всюду лужи, развалы золы,
И лишь книги одни уцелели:
Плотно стиснуты, словно стволы,
Только вдоль по коре обгорели.
Вещи сгинули или спеклись,
Как забытые в печке ковриги,
Потолок прогорел и провис,
Но не рухнул – оперся на книги.
Черт с ней, с кухней, ведь я не о том,
Речь идет о задаче поэта:
Этот мир с виду прочен, как дом,
Но внутри… Ты ведь чувствуешь это.
Этот запах притих в проводах
И в никчемных пустых разговорах,
И в провисших сырых небесах,
И в глазах чьих-то серых, как порох.
Пламя только таится, оно
Ждет момент, когда б мы приумолкли.
Этот мир уже б рухнул давно –
Его держат лишь книжные полки.
1984


* * *
Осень реку покрыла своим стрекозиным крылом,
И на комьях земли появились значки слюдяные,
И собаки стоят на кургане и, как неродные,
Смотрят вскользь, озираются, рыщут с поджатым хвостом
Где последний кузнечик последнюю очередь бьет
По остывшим камням, по мишеням пустой паутины,
Я тревожно брожу и веду нескончаемый счет
Всем потерям земли, в первый раз так открыто любимой.
Жгут листву, и под ноги мне стелется медленный дым,
Пролетит электричка, отпрянет с тропинки сорока,
И на всем ощущенье уже подступившей беды,
Я был часто один и мне не было так одиноко.
Выбью двери ногой, но не сразу войду в этот дом,
Где на всем еще эхо былого веселья и смеха
Разожгу самовар, поиграю с приблудным котом,
Соберу чемодан и пойму, что мне некуда ехать.
1983

* * *
Почему-то теперь вечера
Так протяжно, так ярко сгорают,
Что мне кажется – это игра
В то, что кто-то из нас умирает.
Я с друзьями смотрю на закат
С небольшого моста, и у многих
Я ловлю этот пристальный взгляд,
Полный скрытой тоски и тревоги.
Вся долина предчувствий полна,
И все ерики, рощи, селенья
Вновь под вечер накрыла волна
Непонятного оцепененья.
«Это чушь», – сам себе я твержу,
Но опять на друзей и на реки
Я спокойно и долго гляжу,
Словно силясь запомнить навеки.
1984

Я так хочу туда, в начало…**


...Горестное чувство утеканья
Присуще нам, как зрение и слух.
                          Л. Григорьян

Я так хочу туда, в начало,
Где столько света и тепла
И нужно от любви так мало –
Всего лишь, чтоб она была,
Где мир глядит в тебя влюбленно
И нежен, словно мягкий мех,
Где чувство неопределенно
И разливается на всех
Или туда, где мир развенчан,
Он расплывается в слезах,
Напоминая чьи-то плечи,
Улыбку, волосы, глаза,
Где ты застыл, закрепощенный
Объятьем маленькой руки,
И жизнь разгадкой воплощенной
Щебечет у твоей щеки
Или хотя б туда, где зачат
Кромешный быт и неуют,
Где мелочи так много значат,
А сны покоя не дают,
Где в первых приступах отчаянья
Любовь, не зная, как ей быть,
Познавши чувство утеканья,
Спешит себя оборонить.
Но можно и туда, где поздно
Ее спасать или беречь,
Где все горит, где несерьезно
Ждать повода для новых встреч.
В ежеминутное прощанье,
Когда любовь уже не жаль,
Там бродит за чертой отчаянья
Такая светлая печаль.
Но, впрочем, можно жить и дальше.
Там мир так медленно болит,
Там пусто так, что шелест фальши
И тот немного веселит.
Где собираешься в дорогу,
Чтоб все забыть в чужом краю,
Где чувство тлеет, понемногу
Подтачивая жизнь твою.
Но только не сюда, где, вдавлен
В кровать волной небытия,
Цепляюсь я за образ дальний,
Почти забытый мной, где я
Свой взгляд уже не отрываю
От окон и входной двери.
Любимая, я умираю,
Приди, спаси и сохрани.
1985

* * *
Здесь, под высоким небом Танаиса,
Я ехал в Крым, расстроен и рассеян,
И сам не свой из-за какой-то дуры.
И у друзей на день остановился,
И дом купил, и огород засеял,
И на подворье запестрели куры.
Здесь, под спокойным небом Танаиса,
Я перестал жить чувством и моментом.
Я больше никуда не порывался,
Я больше никогда не торопился,
Возился с глиной, камнем и цементом
И на зиму приготовлял запасы.
Здесь, под античным небом Танаиса,
Зимой гостили у меня Гораций,
Гомер, Овидий, Геродот, а летом
Родные и приятели: актрисы,
Писатели каких-то диссертаций,
Изгнанники, скитальцы и поэты.
Здесь, под ненастным небом Танаиса,
Сначала долго, нестерпимо долго
Терпел я недороды, но в награду
Однажды все рассады принялись, и…
Взошла любовь, Отчизна, чувство долга,
И, наконец, душа, которой рады.
Здесь, под бездонным небом Танаиса,
Перед собой я больше не виновен
В том, что люблю мышленье и свободу:
Вот дом, в котором я родился,
Вот кладбище, где буду похоронен, –
Всего минут пятнадцать ходу.
1985


* * *
У гадючьих камней заалела эфедра
Влажный воздух так свеж, будто только рожден,
Тяжко дышит земля – в сокровенные недра
Вскрыты поры – все дышит прошедшим дождем.
Вкруг цветов и деревьев упругие глыбы
Теплых запахов – глыбы висят и дрожат,
И мне страшно от мысли, что мы ведь могли бы
Не прийти в этот светлый сверкающий сад.
Разве мог догадаться я сумрачным утром
В наших дрязгах, взаимных обидах, что днем
Будет воздух гореть сквозь пары перламутром
И глаза разгораться веселым огнем.
Я забыл, что я был пессимист и придира,
И невольно к душе подступает сейчас
Ощущенье великой гармонии мира,
На меня нисходившее несколько раз.
1985


* * *
Сегодня так часто срываются звезды,
Что даже о космос нельзя опереться,
Там будто бы чиркают спичкой нервозно,
А спичка не может никак разгореться.
И полночи этой ничто не осветит,
Ничто не рассеет во мне раздраженья,
Никто на вопросы мои не ответит,
И нет утешенья,
Во мне все противится жить по указке
Провидцев, сколь добрых, настолько лукавых,
Душа не поверит в наивные сказки,
Что в детях она повторится и в травах.
И в мире прекраснейшем, но жутковатом,
Где может последним стать каждый твой выдох,
Она не живет – ожидает расплаты,
И нужно ей не утешенье, а – выход.
Но кто мне подскажет, куда мне бежать
От жизни, от жил, разрываемых кровью,
От жженья, которого мне не унять
Ни счастьем, ни славой, ни женской любовью.
Ведь я уже связан, уже погружен
В сумятицу судеб. Меня научили,
Как рушить и строить, как лезть на рожон,
И я забываюсь и радуюсь силе.
Лишь ночью, мучительной и сокровенной,
Я вижу, сколь призрачна эта свобода,
И горестно плачу над жизнью мгновенной,
Несущейся, словно звезда с небосвода.
Сейчас промелькнет! Я сейчас загадаю,
Ведь должен хотя бы однажды успеть я…
Сверкнула! И снова я не успеваю
Сказать это длинное слово: бессмертье!
1985

Порыв ветра


Первый порыв после утренней зорьки
Поднял волну и ударил по травам,
Был он настолько холодным и горьким,
Словно пропах пролетевшим составом.
Словно вослед за архангельским скорым
С Белого моря по белой равнине
Он проструился стальным коридором
Горькою весточкой, ласточкой зимней.
И просочились прозрачным тоннелем
Первые усики будущей вьюги,
Вмиг оплетая стволы и колени
И разметая листву по округе.
Листья кружат, и, наверно, с листвою
Ветер к калитке прибил телеграмму.
Вот я сейчас подниму и открою.
Господи, что же там: бабушка? мама?
1985

* * *
Мой старший брат Владимир Сологуб,
Сегодня я тебя припомнил снова,
Моя печаль, надежда и основа,
Дымящийся кроваво-красный куб.
Ты понял, что наш самый младший брат
Мне образ совести в подсказку дал, и сразу
Проснулся дух и засыпает разум,
И оживает город Петроград.
Да, именно на Невском, на ветру
Мы приняли последние уроки.
Там назначались юноши в пророки.
О, слезы-сроки – я их не сотру,
О, где найти хрустальный ледоруб,
Чтоб вырубить из льда времен и горя
Тебя, мой брат, Владимир Сологуб,
Замерзший в нижневартовском фольклоре.
1986

 

* * *
Что толку от того, что мы сильнее?
Еще не устранились из игры
Деревья, пауки, стрекозы, змеи,
Кузнечики, собаки, комары,
Жуки, трава… Когда б себе позволил,
То так и продолжал бы без запинки,
Наверно, не назвав и сотой доли
Того, что я увидел вдоль тропинки.
Сейчас я поднимусь по косогору
И задохнусь от запахов и гула,
И ничего о том, что здесь был город, –
Степь, словно рану, город затянула.
Пусть нас слышней и на земле, и в небе,
Но, как мы ни грохочем, через миг
Вновь слышатся сплошной широкий щебет
И копошенье шорохов живых.
Когда проходят юные народы,
Пустыни остаются за спиной.
Горит твоя великая природа,
Горит… неопалимой купиной.
1987


Хижина под камышовою крышей


1.
Мы шли по степи первозданной и дикой,
Хранящей следы промелькнувших династий,
И каждый бессмертник был нежной уликой,
Тебя каждый миг уличающей в счастье.
Мы были во власти того состоянья,
Столь полного светлой и радостной мукой,
Когда даже взгляд отвести – расставанье,
И руки разнять нам казалось разлукой.
Повсюду блестели склоненные спины
Студентов, пытавшихся в скудном наследстве
Веков
    отыскать среди пепла и глины
Причины минувших печалей и бедствий.
Так было тепло и так пахло повсюду
Полынью, шалфеем, ночною фиалкой,
Что прошлых веков занесенную груду
Нам было не жалко.
Как много разбросано нами по тропам
Улыбок и милых твоих междометий.
Я руку тебе подавал из раскопа,
И ты к ней тянулась сквозь двадцать столетий
Но день пролетел скакуном ошалелым,
И смолк наш палаточный лагерь охрипший,
И я занавешивал спальником белым
Вход в хижину под камышовою крышей.
И стало темно в этом доме без окон,
Лишь в своде чуть теплилась дырка сквозная.
«В таких жили скифы?»
«В них жили меоты».
«А кто они были такие?»
«Не знаю».


2.
Костер приподнял свои пестрые пики,
А дым потянулся к отверстию в крыше.
По глине забегали алые блики,
И хижина стала просторней и выше.
В ней было высоко и пусто, как в храме,
Потрескивал хворост, и стало так тихо,
Что слышалось слабое эхо дыханий,
И сердцебиений неразбериха.
Для хижины этой двоих было мало
Она постоянно жила искушеньем
Вместить целый род ей сейчас не хватало
Старух и детей, суеты, копошенья…
И каждый из нас вдруг почувствовал кожей
Старинного быта незримые путы,
И все это было уже не похоже
На то, как мы жили до этой минуты.
Недолго вечернее длилось затишье –
Все небо, бескрайнюю дельту и хутор
Высокая круглая мощная крыша
Вбирала воронкой, вещала, как рупор.
На глиняном ложе снимая одежды,
Мы даже забыли на миг друг о друге,
И чувства, еще не знакомые прежде,
Читал я в растерянном взгляде подруги.
И ночью, когда мы привыкли к звучанью
Цикадных хоров и хоров соловьиных,
Мы счастливы были такою печалью,
Какую узнаешь лишь здесь, на руинах.


3.
«Родная, ведь скоро мы станем с тобою –
Легчайшего праха мельчайшие крохи –
Простою прослойкой культурного слоя
Такого-то века, такой-то эпохи».
«Любимый, не надо, все мысли об этом
Всегда лишь болезненны и бесполезны.
И так я сейчас, этим взбалмошным летом,
Все время, как будто на краешке бездны».
«Родная…» В распахнутом взоре незрячем
Удвоенный отсвет небесной пучины,
«Родная…» Ее поцелуи и плачи
Уже от отчаянья неотличимы.
Мы были уже возле самого края,
И жить оставалось ничтожную малость.
Стучали сердца, все вокруг заглушая,
И время свистело, а ночь не кончалась.
Казалось, что небо над нами смеется
И смотрит в дыру, предвкушая возмездье.
И в этом зрачке, в этом черном колодце
Мерцали и медленно плыли созвездья.
И мы понимали, сплетаясь в объятьях,
Сливаясь в признаньях нелепых и нежных,
Всю временность глиняных этих кроватей
И всю безнадежность объятий железных.


5.
Нам счастье казалось уже невозможным,
Но что-то случилось – тревога угасла,
И мы с тобой были уже не похожи
На тех, кем мы были до этого часа.
Пока ты разгадку в созвездьях искала
Слепыми от чувств и раздумий глазами,
Разгадка вослед за слезой ускользала
К губам и щекам, и жила осязаньем.
И я, просыпаясь и вновь засыпая,
Границу терял меж собой и тобою,
И слезы губами со щек собирая,
Я думал: откуда вдруг столько покоя?
Что это? Всего только новая прихоть
Глядящей в упор обезумевшей ночи
Иль это душа, отыскавшая выход,
Разгадку сознанью поведать не хочет?
Но даже душою с тобой обменявшись,
Мы все ж не сумели на это ответить –
Два юных смятенья уснули, обнявшись,
Спокойны, как боги, бессмертны, как дети.
1986

Пир


Заиграют когда-нибудь легкие флейты!
Люди сложат песни о нашей жизни!
И пространство ляжет в легчайшем дрейфе,
Сквозь века подступая к моей отчизне.
Потому что бывают такие годы,
О которых мечтают тысячелетья,
И последующие народы
К губам подносят легкие флейты!
Настоящее сохнет от тихой злости –
Гложет скука все то, что не лижет зависть,
А у нас на пиру есть такие гости,
Что у нас на земле еще не рождались
К нам минувшее протягивает младенцев
Сквозь века, по цепочке, словно снаряды
И они здесь взрываются зрелым смехом,
Улыбаются и садятся рядом
Пусть грядущее может все – то есть,
Все, что казалось волшебными снами,
Но потомки ищут радость и совесть
В старой книге с нашими именами
Ведь у нас на пиру есть такие гости,
Ведь у нас собрались здесь такие люди,
Что увидишь сам, перебрав все кости
Таких не было, и больше уже не будет
Из любой толпы их выловишь взглядом,
Без труда узнаешь в любом встречном,
Если он хоть миг посидел рядом
На пиру, который пребудет вечно
Если ты ловец и надежны снасти –
И тебя не минует светлая сетка,
И исполнится лик твой великим счастьем,
И в ладошку ляжет теплая метка
Пусть широк вход в мир – некуда шире,
Но вход на пир это малая дверца,
И все, что длится на этом пире,
Словно брачная ночь – в глубине сердца!
1987

 

Золоту моих воспоминаний –

моим владимирским нимфам с любовью

Кто стрекочет перед дверью?
Что за позабытый звон?
Неужели? Я не верю!
Полноте, да это сон!
Это весточка живая
Из другого бытия,
Где, меня не узнавая,
Мечется душа моя.
Повод самых сладких пыток,
Плод палаточной мечты,
Пряный травяной напиток,
Сверхизбыток красоты.
Словно солнце на алмазах,
Этот позабытый миф –
Лето горлиц кареглазых –
Нимф владимирских моих.
Не отдавший предпочтенья
И любивший сразу всех,
Я как высшее ученье
Заучил ваш детский смех.
Ваши дружбы и любови,
Каждый жест и каждый взгляд.
Там, где капли нашей крови
До сих пор еще звенят,
Где от вас уже далече
До сих пор живете вы:
Звезды, расставанья, встречи,
Слезы, волосы и плечи,
Всплески. Шорохи травы.
1988


Дворовая дальнобойная


                                                В. Диброву

На отрезке Минск-Борисов, возле поворота,
Одинокий дом стоит – слушай, коль охота:
Есть традиция одна у шестой колонны:
Проезжаешь этот дом – давишь на клаксоны.
Костю Брест подзадержал – трасса никакая,
Парень жал педали в пол, газовал, икая,
Потому что он спешил к Леночке в объятья,
С Дюссельдорфа вез он ей свадебное платье.
Дело трудное – везти груженую фуру,
Его «чайник» обогнал и подрезал сдуру.
В той «шестерке» мог сидеть дед, а может дева,
Костя дал по тормозам, а ведь знал, что делал!
Одинокий дом в ночи возле переезда,
По сугробам алый след тянется к подъезду,
Он стонал и двери скреб из последней силы,
Представляешь, ни одна падла не открыла.
На втором и третьем пьют – ничего не слышат,
На четвертом – у «глазков» – притаились, дышат,
А на первом этаже музыка играет,
Между первым и вторым Костя помирает.
Чтобы людям не забыть совести законы,
На КАМАЗах ставим мы мощные клаксоны.
Проезжая этот дом, сигналим понемножку,
Днем и ночью помнить им ковровую дорожку!
1998


* * *
В полутора метрах под уровнем улиц,
В подвалах, пропахших печною золой,
Когда мы к полуночным строчкам нагнулись,
Нас нет на земле – мы уже под землей.
Вмурованный в дымный, закрученный кокон,
Вращается быт – он убог и бесправен,
Пронзенный лучами из вкопанных окон,
Сквозь щели навеки затворенных ставен.
Друзья постучатся носочком ботинка –
Так пробуют – жив ли? – устав избивать.
«А ну, откупоривайся, сардинка,
Слыхал, потеплело, туды ж твою мать!»
И правда теплее, а мы и не ждали,
А мы и не верили, мы и не знали,
Пока пировали в кромешном подвале,
Пока к нам о стены гроба ударяли.
Как мы преуспели в печальном искусстве –
Под время попасть, под статью и под дуло,
Но мы – оптимисты – из мрачных предчувствий
Пока ни одно еще не обмануло.
Вы видели это, вы помните это:
И холод зимы, и поземку измены,
А мы выходили, прищурясь от света,
Из жизнеубежищ на светлые сцены.
И я не забуду, как нас принимали,
Как вдруг оживали застывшие лица,
И делалось жарко в нетопленом зале,
И нужно идти, а куда расходиться?
Ведь всюду огромные серые залы,
Где говор приглушен, а воздух сгущен,
Где в самом углу за прилизанным малым
Есть двери с табличкою: «Вход воспрещен».
Я знал эти дверцы в подземные царства,
Где, матовой мглою касаясь лица,
Вращаясь, шипят жернова государства,
В мельчайшую пыль превращая сердца.
1986

 

Воспоминания о старшем брате


Он спал тяжело и проснулся лишь перед обедом,
И горло потрогал, когда стал пиджак надевать,
И бабка сказала: "А ну-ка беги за ним следом,
А то на душе неспокойно мне – вдруг он опять…"
Он центр обошел в третий раз и во встречные лица
Глядел напряженно, и было понятно без слов,
Что взглядом своим он все ищет, за что зацепиться,
Но взгляд все скользил, и его все несло и несло.
Когда же он вышел на станцию и, папироску
Спросив у прохожего, жадно ее закурил,
Я больше не выдержал – выбежал из-за киоска
И с криком помчался, и ноги его обхватил.
Он часто дышал и все ждал, когда я успокоюсь,
Дрожащей рукою меня прижимая к груди.
"Ты что разорался?"
"Я думал, ты прыгнешь под поезд".
"Ну что ты, братишка… уже все прошло… ты иди".
1984

Из Василия Александрийского

Я бродил среди диких скал,
Вдалеке от любимых рож,
Я не то что от них устал,
Просто слишком на них похож.
И глядел на морской прибой,
И молился за них за всех –
Я беседовал сам с собой,
Обращаясь куда-то вверх.
Но в счастливой своей тоске
Не один я бродил, о нет!
За спиною в морском песке
Различал я мельчайший след.
И на каждый ответ немой,
Говоря и ступая в такт,
Собеседник незримый мой
Улыбался: все так, все так.
И упала завеса чар,
И раздался беззвучный гром,
Только истины теплый шар
Окружал нас со всех сторон.
Но недолог был мой улов.
Мир ворвался одним броском.
Лишь одна полоса следов
За спиною в песке морском.
Лишь громадины черных скал,
Лишь канаты седых валов,
Только мира немой оскал
И одна полоса следов.
Безутешен был мой упрек:
Тот, кто должен быть всех нежней,
Почему же ты так жесток
В миг, когда ты всего нужней?
Если все разлетелось в прах,
Если сердца разрушен дом,
И один лишь кромешный страх
В мире странном и нежилом,
О, верни нас в свои сады!
И услышал я в облаках:
"Тише, это мои следы.
Я несу тебя на руках".
1998


* * *

Здесь русский дух… А русский ли? Едва ли.
Когда огонь в Акрополе потух,
Нам дивное наследство передали –
Дух эллинства, неистребимый дух.
Как верующие с вечной жаждой чуда,
Глазами внутрь – святая простота,
Не там ли жизнь мы прожили, откуда
Для эллина сияла красота?
Не этот ли, знакомый нам до боли,
До головокруженья, до любви,
Родимый запах нам дарило поле,
И лес, и город, выросший вдали.
И в нас вошло за сопричастность эту,
Рожденную в далекой полумгле,
Стремленье неосознанное к свету
И эта тяга вечная к земле.
1983

 * В Дубне в ночь на Рождество 2012 г. Виталий Калашников был избит, а через несколько дней скончался в больнице, не приходя в сознание.

 ** На музыку и  в исполнении Виктора Попова https://www.youtube.com/watch?v=SS-keCt1uvk

 

Виталий Калашников читает "Ювенильный романс" http://www.bard.ru.com/php/clip_clip.php?id=539.13

 

Виталий Калашников в передаче "Нота МЫ" https://www.youtube.com/watch?time_continue=327&v=WYEZOiX9w0g

 

Концерт в Петербурге 2009 г. https://www.youtube.com/watch?v=mYCEf2QnDRI


 Детские стихи в исполнении автора https://www.youtube.com/watch?v=cshTFUBkfBY