Сухое дерево



Зеленеющие – зеленеют все истовей. Клены растопыривают свои маленькие перчатки. Не совсем еще раскрытые листики берез, тополей и прочей древесной живности занавешивают синь.
Листья выходят из материнских почек свернутыми в трубочку, но скоро раскрываются. Так раскрываются зонтики, так новорожденные электрические скаты в глубинах морских разворачивают свои мантии, так удлиняются женские губы навстречу малышам.
Листья еще полупрозрачны, и солнечные иглы пронизают их.
Полдень ходит квачом маляра там и сям, и делает свои солнечные каля-маля на стенах, крышах, лицах, голубях в небе и глазах рыжей кошки на ветке старой березы.
А подле стоит дерево сухое, а даже непонятно, кто оно было при жизни.
Апельсинам на лотке сладко снится, что они вернулись на свою, полную солнца, родину.
Дом наш совсем новенький. Он возрос в поле, на окраине города. Еще можно видеть черные мертвые глины из юрских пластов– это тянули большие трубы сюда, вертели вглубь буром.
Посреди дворового восьмиугольника оставили несколько деревьев – они так и жили здесь, здесь и родились. Теперь они посреди городского двора, и глядятся растерянными детьми провинции, оказавшимися на московском перроне.
А раньше было по-другому. Тракторист обпахивал лесной островок год за годом. Тени облаков задерживались на них на миг и бежали дальше. Иногда в летнюю пору раздавались под ними радостные крики – это они дарили тем, кто догадывался дойти по полю сюда, спелую землянику и белые грибы.
Вожаки перелетных стай отмечали в своей лоции их как точку постоянную, неизменную, запоминали, что на этом месте нужно чуть отвернуть, чтобы не влететь в мерзость городских дымов, и эта память передавалась потомкам.
Осенью листья падали на стерню, а не в мерзлую лесную траву, как у их близких, но недостижимых соседей.
Куст сирени был счастлив, что ему довелось родиться в таком укромном месте.
Сирень вовсе не счастлива, что ее обламывают. Здесь ее никто не трогал, и она в благодарность за это свято сберегала волнующую тайну о том, кто из деревенских детей был здесь, под укромным большим кустом, - зачат.
Зимой синень роняла на снег, уже на лыжню, свои листья, которые и опадали зелеными.
Деревья счастливо гонят лист, и даже сосна зелена по-особенному, ей тоже охота быть заодно с общим праздником. И всё истово живет. Деревья взрываются хлорофилловым ликованьем.
А одно - сухое.
Сухорукое, оно не чует всесветной радости. Птицы сидят на ветках соседних – а на нем не сидят, словно от его мертвых ветвей исходит плохой ток и пугает их, пугливых.
Сухое дерево сухо, как будто его облизывали псы огня.
Осудит ли кто автора, если он, старомодный романтик, уподобит смерть пожару – или костру, к которому боязно подойти. Но что-то мешает ему, то есть автору, пуститься в уподобления – в путь зыбкий. Впрочем, до него, праздного соглядатая, никому нет дела.
Подъехал фургон, из него извлекают пожитки. Уже трюмо стоит на асфальте и светит тройкой своих зеркал. Ему, существу домашнему, неловко, как во сне голому на улице. Смущенно отражает трюмо балконы, окна, деревья, детские качели, облака. Но вот прошла девушка и не удержалась, задержалась на маленькую секундочку поправить прическу – и зеркало было счастливо – его признали тем, кто оно, зачем оно. И зеркало пустило, как девичье хи-хи, призматический радужный лучик.
Тут и явился некто особенный во двор.
Особость его была не только в ядовитой оранжевой куртке, словно бы пустота, нечто несуществующее так обозначало свое присутствие, свою сущую тельность, чтобы другим не наткнуться с размаху на него.
Это была смерть. Впрочем это был явно мужик. Узкоглазый, широколицый азиат, он пришел с бензопилой на плече.
Сронив пилу небрежным шевеленьем плеча, не вынимая сигареты изо рта, смерть дергает шнур – и пила стреляет струйкой сизого дыма. А взгляд – не мой, автора – нет, чур, чур! взор наблюдателя уже проник в мертвое тело дерева и, жестокой волей воображения стал им, сухим деревом.
«Несносный наблюдатель» уже показывал язык зеркалу трюмо, уже порадовался нелепой раскраске мусорных баков, расписанных ромашками и рожицами, уже побросал крошек воробьям и поговорил с ними – все напрасно! Он вжился в мертвое и сухое. И вот трепещет, не думает, а явно видит: смерть, не вынимая цигарки изо рта, подходит со своей пилой, и по щиколотку проводит надпил. Небо заваливается набок.
Треск веток уже не слышен. Тут подошли еще трое – тоже в оранжевом, как буддийские монахи, и стали рубить, и уносить обрубки. Какой скучный конец.
Зеркало уже успели унести прочь, и оранжевые служки смерти, походя мимо, не отразились в нем, не показали свои страшные лики.
Существо с пилой хочет идти на обед, но какая-то неясная мысль останавливает его. Что-то не так. А! Пень древесный кривой, с защепиной. На него не присядешь, бутылку на него не поставишь. И это неправильно.
И снова трещит и гонит синий дымок пила. Вот теперь красиво. Жизнь вообще красива.





























У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!