Дата: 06-07-2009 | 12:43:22
We have lingered in the chambers of the sea
By sea-girls wreathed with seaweed red and brown
Till human voices wake us, and we drown.
(T. S. Eliot)
Закрывая глаза, ты отпускаешь мир туда, куда его может отпустить один лишь Бог – в несущественное. Исчезает тирания вещи над взором, и свободный корабль начинает путь в единственно подлинной вселенной – той, что у тебя под веками. Расточать хвалы ей глупо и ненужно, но помнить о том, что она – подлинна, о том, что, в сущности, только она и заслуживает уважения как нечто единственное и несравнимое, помнить о том, что она – сущая нигде – властнее и яростнее любой очевидности, необходимо.
Однако не стоит считать ее именно тем, чем считает ее большинство людей – местом отдыха от бури действительности. «Мечты» или, хуже того, «мир фантазии» настолько неверное название вот-этому-вот простирающемуся внутри меня, что делается обидно. Играть, а тем более заигрывать с такими вещами очень опасно – любая больница для «сумасшедших» - памятник человеческому небрежению этим тонким миром. Как всякая действительность, и эта не любит, когда ее игнорируют или не принимают всерьез. «Фантазия», милое фортепиано, на котором играют сказки для детей или бутылка, из которой разливают шабли для взрослых, вдруг становится неуправляемым морем, которое топит серьезную реальность, переворачивает добропорядочный вещный мир с ног на голову, лишая его столь прочных и основательных подпорок как «смысл» и «ценность». Эмоции? «Психика»? Нет – царство эльфов, мир Босха и Брейгеля, гоголевские повести и полет на метле.
Горе, горе тому, кто потеряется в этом царстве. Глядеть на него и поклоняться ему можно и должно, так делают все порядочные люди. Оставлять маленькому народцу хлебные шарики у курганов или зарывать на Преображение петуха на опушке – законные и верные способы откупиться от неведомого, заклясть его. Так люди дают кому-то понять, что они помнят об этом ком-то и его уважают. Но призывают соблюдать границы: не вторгайся, лешенька, в наш мир, не бегай, мавка, за тын, не уноси детей, кикимора! Мы будем сеять и жать, растить детей и ссориться, справлять праздники и плакать по мертвым – но не отнимай у нас великого утешения быть «так-как-должно-быть». Пусть там, у вас левый сапог надевается на правую ногу, едут задом на козе и носят воду в решете – не надо ваши правила приносить к нам. Мы помним еще Хаос – то, что было до наших домов, городов, границ и войн – и в страшных снах воем на земле, потерявшей строй. Убереги, Господи, как бы Тебя не звали, убереги от несуразностей бытия, которое ты создал!..
Горе, горе тому, кто потеряется в этом царстве…Человек здесь непрошеный гость, нарушитель границ и – всегда – жертва. Его могут помиловать, но помилование всегда предполагает осуждение. Тем суровее осуждение, что обычно люди попадают сюда по собственной воле. Переход границы совершается с ребяческой задорной усмешкой, в состоянии восторженного испуга перед небывальщиной и сказкой, которая светит блуждающим огнем по ту сторону ограды. И, как водится, рядом крадется Некто искушающий, говорящий – «дерзай», «нарушь», «коснись», «ступи». Его глаза охватывают ночной двор деревенской усадьбы, а на дне их можно разглядеть мелкий ручей с гладкими камешками, из которого выглядывает лицо водяной девы. Искушение слишком велико. Горе тому, кого в роковой момент не окликнут: «Назад!», не схватят за руку, над кем не засмеются, кого не пристыдят за глупость. Человек погибнет, погибнет, оторванный от других людей, один в волшебной стране – в пустыне, населенной призраками.
…Я вышел на улицу и посмотрел туда, где в облаках пролетал белый военный самолет. Кто-то хлопнул дверью «ауди». Две продавщицы курили под акацией у помойки. По набережной прогуливалось несколько пар. Голые бицепсы и упругие загорелые животы наводили на грустный лад. Со стороны Соломенного несло костром – горели леса. К пристани приближался трехпалубный теплоход…
Ветка тополя, звезда и ржавая труба городского источника – этого достаточно для поэмы. Ведьмино зелье можно сварить из чего угодно – была бы ведьма. Под ее когтистой рукой всякий елей станет отравой.
Есть некий ужас в том, что я должен писать. Это не каторга, скорее – алкоголизм. Я знаю пресность опьянения и тупое состояние похмелья – но пить приходится, и приходится служить ненавистному богу, который убивает своего почитателя. Зачем? Я не отвечу, и никто не ответит – никто из бесчисленного воинства алкоголиков всех времен. Судьба? Призвание? Разве они что-то объясняют? Ничего – они только дают иллюзию утешения. В итоге – тот же алкоголизм.
…В палатке с пивом на всю набережную поет Билан. Бронзовый юноша в ладье невозмутимо смотрит на озеро. На конце его копья высотой в полтора человеческих роста блестит пивная бутылка…
Думать, рефлексировать, постоянно оборачиваться – недостойное занятие. Я его всегда не любил. Нет, когда-то любил – оно было средством побороть обиду. Если с тобой не хотят играть, тебя поставили в угол или ты сидишь за пианино, а отец тебя учит музыке, плюясь в самое ухо, поневоле начнешь искать убежища в себе самом. Там есть каморка, уютная, как тесная кухня однокомнатной квартиры, где горит одна керосиновая лампа, на полках стоят горшки и банки непонятно с чем, и везде висят пучки засушенной травы. Там ты герой и невиновен, а здесь – изгой и отрицательный персонаж. Быть может, вся «писательская страсть» - только стремление к аутизму. Путь внутрь – самый легкий, и недаром в нем видят признак слабости – я уважаю презрение физически крепких и профессионально состоявшихся молодых мужчин к нежному сопляку-мечтателю, который только и умеет, что чувствовать за собой какое-то «предназначение». Я всегда во всем соглашался с Ницше, но довольно быстро его раскусил – сам Ницше был точь-в-точь таким же сопляком, таким же «жрецом» и «философом». Он первый понял жалкое свое положение и захотел стать сильным. Это зуд пацана, который впервые идет в тренажерный зал. Это поворот к миру и другим людям – движение, противоположное уходу в свою раковину. Это мужественный акт. Бесплодно же мечтают только слабаки и трусы.
То, что я трус я понял, когда мне было десять лет. Я испытал приятную обиду – ту особую сладость унижения, даже намеренного самоунижения, которую, как я узнал десять лет спустя, в подробностях описал Достоевский. С тех пор я был трусом. Я оценивал свои поступки – те немногие, которые совершал – но в большей степени те, которых я не совершил, что вменял себе в вину – как поступки труса. В четырнадцать лет я услышал волшебное слово «интроверт». Еще ранее – чарующее «эскапист». Так я стал – сначала трусом, потом эскапистом, и наконец – интровертом.
Мне интроверсия всегда казалась просто прикрытием средствами психологии постыдного порока трусости. Когда я не могу зайти в институт, чтобы поговорить с научным руководителем, потому что одна перспектива попасть в это здание, а тем более встретиться со всеми ими, повергает меня в панику, я могу пойти к доктору и пожаловаться на ситуативную депрессию, фобию и т.д. Но с деревянными нервами не рождаются – их приобретают сократовским упражнением в храбрости, которое у всех нормальных людей начинается в довольно раннем возрасте, и продолжается всю жизнь. Горе трусу, сделавшему себя таковым. Горе и позор – достойный, заслуженный позор.
…В воде, за несколько метров от берега стоит пьяный в стельку мужик. На берегу – два мента и собака. Они кричат ему, чтобы он вылезал из воды. Он, кажется, нарушитель. Рядом рыбачит полуголый парень, противно стрекоча катушкой. На газоне – вторя – поют кузнечики…
Путь в страну эльфов для меня был легок. Когда я испугался и захотел уйти назад стеклянные врата уже были накрепко закрыты. Все начинается как греза – очередная греза-избавление, игра в себя, веселый досуг. Бабочки порхают под грозовой тучей и веселые желтые метелки волнуются под ветром. Напевы эльфов уверяют тебя в главном – они ясно открывают тебе, что ты хорош. Ты хорош и прекрасен, ты любим и любишь, и весь мир такой же – хорош и прекрасен, любит и любим, и так и должно быть, и не борьба, не грубость холщовой ткани, а шелк и игра придуманы Богом. Зла или нет, или же оно – приправа к деликатесному блюду жизни.
Но молоком фей нельзя насытиться.
Когда ты попросишь хлеба, тебе ответят, что хлеб запрещен здесь, а туда тебя уже не выпустят. Ты будешь возмущаться и бунтовать – король лишь улыбнется в ответ. «Хлеба!» - и гаснущее под сводами подземного дворца эхо – «хлеба? хлеба?…» И феи исчезнут, не желая смотреть на твои муки, и дворец превратится в склеп.
Хлеб нашей жизни – помимо того, которым мы питаемся, и который у меня, по-видимому, тоже отнимают эльфы, – любовь. Любовь есть признание недостаточности меня одного в этом мире: я наконец-то говорю другому: «будь». «Любовь к себе» здесь больше мешает, чем помогает. «Любовь к себе» - это ведь и алкоголизм, и похоти, и само царство эльфов. Любить фею невозможно – у нее нет того, что собственно и любят – сердца, личности, родника индивидуального бытия, который отворен Кем-то Иным. Фею может создать любой волшебник. Голем или Цветочное Лицо – уродливый глиняный автомат или воздушная девушка с розовыми глазами – какая разница: и тот, и другая – мираж и дым. Любить – значит признать себя «простым смертным», признать себя неединственным, а потому – производным, вернее – произведенным, созданным. Любить свое творение из тумана – вечная тоска Пигмалиона, над которым посмеялись боги, не оживив его статую. Любовь касается истины, а истина касается действительности, плотной реальности, той, которую так не выносят волшебные существа. Здесь ты уже не всемогущ, здесь твоя жизнь уже не наслаждение и не отдых. Ты должен трудиться – ты должен жертвовать – ты должен – ты должен… Ты должник, ибо рожден. Земле, матери, отцу, времени, любимой, делу, детям, смерти, Богу. Все вещи вокруг тебя – твои кредиторы. Любовь – твоя плата. Ты исполняешь судьбу, как музыкант исполняет концерт – жертвуя собственным произволом воле другого, творца. Мои пальцы коснулись твоих пальцев, любимая, и я уже твой солдат, твой пленник, твой раб. Я не смогу изменить ни твоего имени, ни облика, ни любви, ни судьбы. Я чувствую рукой то, что есть. Ты не являешься мне. Ты по-настоящему существуешь…
…Над кронами лип и тополей медленно вращается чертово колесо. Чайка, летящая над заливом, прокричала два раза. Солнце палит…
Я пытался. Я пытался, но не смог. Я плохо пытался, ибо что я знал, кроме собственных грез? Как мне жить, как мне отвечать за себя, если моей жизнью до сих пор был лишь танец гномов на холме? Я сумасшедший, ибо моя реальность неистинна. Неистинна – потому что непроверяема. Только я вижу единорогов, от всех прочих они прячутся. И какое кому дело до того, что этот блестящий мир мил и дорог моему сердцу – сердцу, которое уже не призрак, а плоть?
Мне не у кого просить пощады, не к кому обратиться за помощью. Как живой человек может воспринимать голос оттуда? – Только как голос призрака, жаждущего его погубить. Горе тебе, бормочущий странник, променявший свое наследие, врученное Богом – залитый солнцем мир в полдень середины лета – на собственный произвол среди туманов, тоски по тому берегу и одиночество лодки в открытом море. О таком можно еще позаботиться, можно посочувствовать погибшей душе, но вернуть ее…
Отведавший плодов золотого дерева, я давлюсь избытком чудес. Я вижу то, о чем вы рассказываете в сказках детям, но не вижу вас, живые. Ваш мир, на который я все-таки обречен, ибо и я живу, кажется мне картинкой за стеклом. Я не могу войти в него, не могу вдохнуть полной грудью ваш воздух, не могу напиться из реки, протекающей в стране смертных. Я изгнанник в собственной стране, фантом, бесплотный вздох печали. Зачем еще нужно привидение в старом замке, если не затем, чтобы греметь цепями? Мое жалкое искусство – мои попытки имитировать то, что у вас зовется творчеством – только жалоба скучающего младенца. Что может быть страшнее скучающего младенца – этой осознающей себя пустоты? Его не успокоишь объяснениями вроде «болезни роста» или незаконнорожденности всякого «таланта». И то и другое неприменимо к небытию, к отсутствию человека.
…Через улицу перебежала собака. Пыльный тополь кивнул. В лесах строящегося коттеджа спит человек. Река все говорит о чем-то – беспокойно и бессвязно, как несчастная старуха…
Что же я страдаю, если меня нет?
Может быть и я тоже фея, тоже какой-нибудь персонаж низшей мифологии, лишенный личности и плоти? Если ты, молодой атлет, непосредственно принимаешь все, что дает тебе день, мужественно ища дракона, которого можно победить – «проблему» и «отношения», а я только стою в стороне и завидую твоей способности общаться с тем, от чего меня удерживает волшебная цепь, если ты творишь и хочешь, играешь мускулами и обнимаешь женщину, а я только касаюсь рукой стен в мелкой известке и прохожу, как тень вдоль невымощеной улицы – что с того? Кто третий встанет между нами и скажет – ты есть, его нет?
Снова, снова повторяю – третьим будет любовь. Она скажет мне: ты есть, заставит захотеть счастья, отличного от тех восторгов, которые приносят волшебные луга. Она поведет меня сюда, где трава клонится над журчащим потоком, а вдали стучит строительный молоток.
Любовь, это ты выбила зыбкую землю у меня из-под ног. Я не смог победить Королеву Фей, не смог одолеть собственную душу. Она сказала мне: «ты не уйдешь». И вот я, бывший ее фаворит, оказался ее шутом, и уже долго сижу подле трона, отпуская пустые прибаутки. В моем городе эти прибаутки иногда печатают, на что люди лишь пожимают плечами: «чудно, непонятно, не весть зачем». «Тоска, боль, растет мальчик!» «У парня проблемы». «Неустроенная жизнь». «Неудачник». «Алкаш и дебошир».
Давным-давно, говорит английская баллада, Томас Рифмач из Эрсилдона лежал на речном берегу, а мимо проезжала на белом коне царица эльфов. Стихоплет поцеловал ее, и она увезла его в свое царство. Что он там увидел? Как он там жил? Должно быть, так же, как жил прежде – ведь он всегда принадлежал к воздушному народу. Чем могли удивить его серебряные рощи или изумрудное солнце? Бесплотность везде одна и та же – одна и та же. Нет покоя живущему в междумирье. Но он покой ищет.
О, эти поиски покоя, которым не будет конца!
…Я подошел к бульвару. Опять собаки, пары и лотки с мороженым. В ротонде резвятся дети. Им еще неведом выбор между царством эльфов и землей людей…
Если бы можно было легко, как бабочка, перелетать от одного бытия к другому – от туманной и небывалой области к юдоли жизни и смерти! Но способен ли на это человек? Безумец, живущий в мире своего бреда, которого сам мир оставил, как жителя другой страны, начинает страдать: Тот, кто создал его здесь, в этом теле, плоть от плоти других людей, призывает Свое творение на суд. «Ты не один». Раздвоение, корень всякого несчастья в мире, убеждает меня в моей зависимости, в моей прикованности к вращающейся скале становления. Живой почитает за благо жить, но тот, кого в жизнь отзывает чужой и враждебный голос, тот, кому жизнь дается как задание, как труд – он будет убегать, будет скрываться от ищущих его Эриний. Бегство – вот имя теперешнего моего существования. Я бегу, бегу от наваливающейся сзади жизни, скрываюсь в узких улицах Петроградской стороны или в четырех стенах собственной каморки, постылой и давяще скучной, но огораживающей меня от блуждающего чудовища реальности со слюнявой мордой. «Зов материнской утробы», скажет мне психиатр. Эта мать уже бессильна меня накормить, она уже не сможет поглотить меня. Неужели я хочу исчезнуть? Но ведь этого я и боюсь, от этого я и убегаю. Мука моя, которой не находится разрешения – разве она мне вожделенна, разве я сам терзаю себя, чтобы наслаждаться страданием?
Господи, Боже мой, сотворивший меня, составивший кости мои еще до рождения, неужели я был создан Тобой только чтобы швырять в пустоту глупые вопросы? Неужели, если волшебная страна действительно моя часть и удел – неужели ты мог придумать живому существу такой адский, неблагодарный, бессмысленный труд? Или не Ты меня создал, или не Твой замысел мое бытие, и я лишь схвачен янтарем мгновения, как муха, как щепка, оторвавшаяся от древнего ствола? Что за бедою моей, Господи, что значит это беспричинное несчастье в светлый день, что мне хочет сказать эта боль, черная, как вороний глаз?
…Я устал. Из розового дома выходит свадьба. Цветочные лепестки и пригоршни пшена летят в воздух, невеста плывет над асфальтовой дорожкой, жених идет, как деревянная кукла. По бокам – солидные люди с красными лентами через плечо. Сейчас они пойдут в ротонду фотографироваться. Голуби уже слетаются к крыльцу, подскакивают воробьи. Мимо проезжает велосипедист – то же стрекотание, что у катушки на удочке. Здания обретают нежно-желтую окраску – солнце повисло над северным берегом губы…
Мысль о самоубийстве отгоняет лишь тоскливый страх – нежелание нового опыта. Для смерти нужно не меньше решимости, чем для жизни, и решиться вскрыть себе вены не проще, чем познакомиться с девушкой на улице. Кто-то играет со мной, как кошка с мышью, перебрасывая между двух лап. Я боюсь жить и умереть боюсь. Между адом и раем, как говорила царица эльфов Томасу, и лежит туманная Эльфландия.
Смирись. Встань на дороге. То недолгое время, что ты провел под небом, еще не закончилось. Имей мужество отчаяться. Пока грозовая туча медленно приближается к тебе, и ты не знаешь, будет ли дождь, королева еще не раз спросит тебя о погоде. Умей же ответить ей. С эльфами нельзя жить, но с ними можно поболтать. Зеркала, может быть, тоже перемигиваются в отсутствие людей.
…Подул ветер. Туча близится…
Дмитрий Гальцин, 2009
Сертификат Поэзия.ру: серия 1215 № 70930 от 06.07.2009
0 | 0 | 1754 | 24.11.2024. 12:25:16
Произведение оценили (+): []
Произведение оценили (-): []
Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.