
Как легкий вздох, трясина между двумя умершими прудами исторгла язычок огня, легкого, как вздох. Огонь белесый белёсый в лучах солнца, как раз выглянувшего из-за белых, по-летнему нарядных туч. Словно кто прикуривал от зажигалки.
Тропа пружинит под ногой. И словно бы вздох, и вперебив вздохам – иканье и зевота. Что за стих! Бобок какой-то, в самом деле! Но тут я сказал себе: умеривайся, смиряйся, смотри. Будь тих и незаметен, иначе тебя самого как-нибудь сотрут, будто помарку или артефакт. И ты исчезнешь, как исчезло многое и многие тут…
Здесь был парк, а теперь – болото. Сгнил заплот, и вода только из томной лени держится тут – остаток воды в остатках прудов, что каскадом были устроены здесь заезжим французом.
Тропа прогибается, как доска. Дряхлые, изъеденные червем липы и ракиты видны тут и там. Изломами ветвей, как руки кающихся грешниц, их тени ложатся на ряску.
И много, много теней выплывают из ниоткуда и исчезают в никуда. От остатков караульных башенок у входа плывет белая карета над остатком аллеи к руинам усадьбы с развалинами домовой церкви и усадебного феатра.
И если бы тень в белом показалась на тропе, ты, несносный наблюдатель, был бы принужден но правилам хорошего тона ступить в сторону с тропы – и тотчас оказался бы по щиколотку в жидкой земле. И только бы вздохнул: бедная Лиза. Бедная, бедная Лиза. И тут же посетовал бы о мокрых и грязных своих башмаках.
Мужеские, дамские фигуры, парики и кринолины. Где стол был яств, там гроб стоит. Много, много гробов проследовало от жилых покоев к церкви – тихо, пристойно. Чада и домочадцы, небось, кучковались над прахом, а в них, как настырные мухи, роились мысли о наследстве – кому и сколько. И не вспала ли превосходительству дурь завещать капитал недостаточным актрискам. Общество коих он заметно предпочитал тетушкам и кузинам.
Виденья бледны, бесплотны, и они только в воображеньи – тени меня.
Зато как густо зелена ряска, осока, как бархатист камыш! Солнечный луч пробил облако, купы лип и пал на кочку, где, как на троне, сидит большая роскошная квакша. Ее широкий рот растягивает презрительная ухмылка. Царственная лягуха – вся довольство и покой. И докучливый комарик поверил, на беду свою. Миг – и паршивец уловлен. И лягушачьи очи смиренно промаргивают и снова уставляются в одну точку.
Квакша хороша.
Подувает ветерок. По солнечному столбу проплывают, как рыбьи мальки, сверкающие крылышками насекомые и летучие семена на своих крошечных парапланах. От воздушного дуновенья они испуганно ускориваются. Ветер заворачивает листья ив, а там другая зелень – благородно-тусклая, и вспоминаются рощи олив, виденные давным-давно, в краю далеком, южном, вечно юном. Ах.
Плавучие цветы, камыши, деревья в изломах своих театральных мук, старинные кирпичи развалин, на которых сереет иссохшее тло мхов, все льстит тебе и шепчет, и нудит – заверши, художник, придай картине достойную законченность. Забвенные сии места, порушенная плотина. Печаль и сплин – обмакни в них свои тонкие кисти! Сплин и печаль нам слаще заморских фиг, да они и сами, тоска-печаль – экспортный русский продукт.
А душа доверчива на лесть, как тот комар. И вот уже воображенье пустилось подглядывать полутона, и четверть тона выслушивать в пеньи жизни. Как вдруг тебе подумалось в сердце твоем: «Не надо!»
Я сделала шаг и шаг и огляделся: я один. И сказал себе – не надо соскабливать патину времени до сверкающей меди. Былое – не твоя победа, и погибель – не твоя, нет.
Твое время тоже сделается, да и делается уже – достославной стариной.
Только навряд ли развалины его будут столь милы будущему созерцателю.
Так что не тешь себя сиими чудными картинами, не наслаждайся гармонией распада.
Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.