Давно





Это было давно. Даже – давным-давно, не в прошлом веке, который стремительно делается стариной, а еще раньше – в веке позапрошлом, который уже смыкается с древностью. А ведь бабка моя помнила свое «хресьянское» детство «о те леты», а я помню ее, а она – уже свою бабку, которая будто бы умерла в сто с лишком лет так: пошла по грибы, да уморилась, присела отдохнуть по березою, прислонилась спиной к берёзину стволу да и заснула тихо. А как жива была – небось, говорила про свои старины, про своих дедов и бабок – это ж когда они жили-то? Уж не на Урале, небось. Тогда и русского человека тут почти не водилось, а одни вотяки, да татаровье сибирское, да комяки и манси в своих чумах. Если разворачивать эту берестяную грамоту, то и до времен Грозного Ивана уже рукой подать.
Никакой «дерёвни Мидвидёвой», небось, еще и не было. А была одна языческая парма, еще не тронутая подсечно-огневой агрессией земледельца. И бродили по ней язычники, и молились своим березовым богам, а заслышав первый гром, кувыркались
через голову – «чтобы молонья не ударила», как сказала смущенно бабка моя, когда я застал ее за таким кувырканием в сенях и спросил – мол, чё это ты тут?
- Так в старину наказывали делать, как первый-от гром послышишь. И тебе бы, внук (она выговаливала «мнук») надо бы кувырнуться три раза. А то мало ли чего. И нам с мамой-то спокойнее.
Но я был подвинутый пользователь жизни, в бабкины сказки не верил, и потому улетел гонять на велике, звеня звонком.

А в родительскую субботу было тепло, солнечно, и мы пошли «по губы» - то есть по грибы. Им, грибам, было еще не время, но лес стоял такой зазывно солнечный в близком отдалении, так пьянил и манил, что мама с бабкой, не сговариваясь, взяли в чулане корзинки лубяные, намазали маслом краюхи хлебца, и мы отправились.
Мелкая насекомая тварь шуршала в молодой подрастающей траве, певчие птички пели, вороны радостно каркали. Грибков не находилось, но нашли ладную полянку, где солнца и тени было поровну, и их благоутробия коровы не ископытили в грязь это место. И мы присели.
Мои хлеб с маслом были жадно, с устатку, съедены, костяника и земляника первая, еще не поспелая, обшарена по кустам, а жор только разыгрался. И я надумал отобрать половинку бабкина хлеба, который белел в ее руке, откинутой в сторону, как будто старуха заснула.
Но она не спала. Слезы блестели на ее, картошинками, скулах.
-Ты чего это?
- Да старое вспомянулось вот. Поехали мы по малину на Илью пророка. Это, стало быть, в августе. И тогда по ягоду да по губы ездили на телегах, всей деревней. Брали большими туесами. Ссыплем, что набрали, в короба на телегах – и снова в лес. Добра в лесу много было, не то что ноне, и запасались так на всю зиму. А год-то быт такой грибной да ягодный, что аж страшно сделалось – не к войне ли?
Ну вот. И взяли большой самовар, чтобы чайкю попить в лесу. Как баре какие.
Большой самовар был, а я – маленькая. Так он, самовар-то, с меня ростом. И был мой братик Вася, дядя твой то есть, с нами. И опрокинул он тот самовар на себя. А он закипел как раз. Ошпарился весь. Мы – реветь, кричать, да не воротишь. И зачем его с собой-то, на какого лешего брали?
Неделю мучился, все не помирал. А как час пришел, посмотрел как взрослый, и спросил только:
- Мама, я умираю?
И мамка наша реветь перестала и кивнула. Пять ли, шесть ли годов ему было, я уж не помню. А день был вот такой же теплый, не жаркий – вот зачем это-то помнить?
Тут из-за Камы-реки пошли облака. Погожие, легкие, они дают понятие о своей громадности, только когда надвигаются тенью. И ветерок, как верный слуга, сопровождает прохладу тени. Вот облако накрыло лесок и поляну, и ветерок пошерстил березы, и те зароптали, недовольные, что их разбудили от полуденной дремы.
Кама отсюда видна между двух береговых холмов. Была полная острого серебра – и враз потемнела. И снова засмеялась – и пригорюнилась, сделалась темно-синей, как грозовая туча.

Времени в тех пор прошло много – тьмы тем.
Поумирали те, кому время пришло, умерли и другие – в молодости лет, кому бы еще жить.
А моя память все держит то пятно немилосердно яркого света, в котором, в самом нежном младенчестве умер, мучаясь, далекий мой предок, за полтора царя и много последующих календ времени до меня.
Капитан корабля жизни пока не списывает меня на тот берег, откуда еще никто не возвращался.
И мне между туч тьмы бросаются столбы света, и в них я вижу давнее – столь далекое, что не различить – со мной ли это было, давно ли, недавно, наяву ли случалось.


Октябрь 2008

У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!