Цыганка



Речной трамвайчик – это маленький пароход. Никак не похож он на просто трамвай, разве что ходит туда-обратно.
Будь трамвай человеком – это был бы счастливый человек. Белый, веселый, с неугомонной музыкой из репродуктора, гуляет он по реке воды, поверх которой течет и блистает река света. С началом навигации уже зеленеют леса по берегам, потом зацветают черемухи. Хорошо!
Пароходик состоит по большей части из окон и палуб. И ехать в нем – как в театре сидеть, где я никогда еще не был, но, наверное, похоже. Слева и справа раздвигаются перспективы пространства, широкого, как песни советских композиторов. И плывут с шуйцы и десницы разные красивые сюжеты. Вон проходит
Кирпичный завод, где немцы живут. Как война была, фрицев пригнали сюда, чтобы они не вредили. Потом забыли про них, так они здесь и остались. Школьники в школе на уроках немецкого сидят и смиренно записывают всё с начала, хотя знают в тыщу раз больше нашего учителя с протезом. На полях позади «кирпишни» - таблички на межах: картопелн, коль. «Зачем вы пишете – смеются на них – неужто капусту от картошки кто не отличит?» Отвечают – «Для порьядка».
Или вот еще – берег касноглинный, высокий. Старые ели над обрывом одна за другой валятся, словно кланяются неумолимому течению реки и времени.
Жила малахита зеленеет. Залежи руд и камня лежат здесь, как цари в своих драгоценных гробницах. Над тем вот берегом любит гулять шаровая молния, словно фонарь без столба. Огонь ходит сам по себе, привлеченный магнитным зовом подземелья, как пес запахом. Ночью – бают, кто видел –походит, походит в воздухе колба света, в которой бешеное вращение, потом лопнет с таким звуком, будто хохочет, – и тьма, тишина.
Зимой тут дорога, и по ней люди ходят из города и в город. Хожу и я, новый работничек завода, в выходные в свое село, откуда был взят позывом городской жизни.
И вот, было дело, иду я себе, мечтаю о всяко-разном. Еще вечер зимний, синий, и с заречья идут собаки цепочкой, след в след. Пересекают дорогу. Остановились все разом, голову ко мне повернули, поглядели. И дальше почапали, к поселку.
И только тут подумал я: какие ж это собаки – волки! Сытые были – и не тронули тощего пацана. И я дунул ходко, шибко. Как парус за спиной, вырос влажный страх.
Я под ним долетел до родного дома быстрей, чем обычно. И всё было путём.

А сейчас благодать летняя. Если глядеть на другой берег, в дальнем заречье – темно-синяя гора, где скоро, в пору летних гроз, электрические зарницы будут помавать своими огненными хвостами вокруг горы, полной железа, как лисы возле курятника. Тогда бархатная тьма, молнии, летняя теплынь, напоенная истомой, будут давать гастроль и будить мечты о далеких тропиках, откуда навалило тепла так много, что и нам досталось.

Так я сидел себе на лавке в носу, и нетерпение сердца, столь томящее людей в дороге, занимало мысли тем-другим-третьим.
И тут ввалились цыгане. Моложавый старик в шляпе и рыжих высоких сапогах, толстая златозубая тетка в длиннющей черной куртке мужского покроя, пара пацанчиков, которых было трудно разглядеть, как быстро они юлили вокруг и скоро вовсе исчезли. И – моих лет, то есть юная цыганочка с серыми глазами, цвета оренбургского пухового платка. Смоляно-черные брови добавляли глубины этим глазам, этим очам, и слева в груди стало бухать так, что мне показалось – услышат.
Юное девичье тело пахло не чистотой, а самим собой, и этот запах пьянил – горьковатый, он был сладок.
Одета красавица была нелепо, как умеют только цыгане. С мужского плеча пиджак из дорого бостона, какой любят начальники, с большими карманами, которые оттопыривались, как уши. Цветастая юбка со сборками и белые кеды дополняли оперенье диковинной птицы.
Места было много, но они сели ко мне, цыган с теткой напротив, а моя новая любовь с первого взгляда – сбоку. И с этого бока стало веять тепло. Я старался смотреть только на серебрение ряби, которая стремительно раскрывалась веером по борту, и такая же блистающая рябь сверкала и колола иглами смятенную душу.
Хоть смятен и смущен был я, отрок, а все же почувствовал, что пачка папирос медленно покидает карман. Я замер, чтобы не вспугнуть милую воровку. Тятька и мамка внимательно глядели на дочку и на меня. «Это они ее учат воровать».
Девица была красивая, но крала неловко. Пусть лучше гадать ее научат, зубы заговаривать – подумал я.

Вот и город скоро, и мы все уже толпимся возле трапа. Большие дымы из больших труб уже закрывают небо, и пароход вкатывается в тень этих дымов, от которые и вода сделалась темно-серая, как в непогоду.
Я подхожу в цыганскому папаше и прошу закурить. Цыган лыбится всем свом золотом, которого у него полон рот, и протягивает мне мою пачку «Беломора».
– Дай рупь,– говорит он и улыбается.
Ах, нет, не подхожу я в нему, и курить не прошу – это мне только так подумалось и попритчилось. Ведь нельзя – отец подумает, что это я намекаю, мол, слышал, как девка у меня папиросы из кармана уводит. А она, как видно, зачет родителям сдавала по цыганской науке. И побить могут, а я слыхал, что и убить. Так про цыган говорят.
Помысел подойти отделился от меня, как прозрачная млечная сфера, и вернулся в обморочное мое сознание, и там исчез.
Вышли мы шумно по деревянному пирсу на дамбу, и вид открылся – грозный. Путь наш по дороге мимо двух заводов, где путаница труб, эстакад, корпуса и башни, и пар и дым сочится тут и там, и где-то в темных недрах ухает грохот, как филин. Ничего страшного, это просто загрузка, но кто не знает, тот пугается, а старухи даже крестятся, как на нечистую силу.
Цыгане идут весело, тетка напевает хриплым баском что-то про разлуку.
Идут весело цыгане мимо глухих бетонных заборов с колючей проволокой, как будто это тропка полевая или сады, вишеньем цветущие, и не автобусная остановка впереди, а езда в незнаемое.
Красотку даже и пиджак с мужского плеча дареный или краденый не портит. Тонкий стан, гордая долгая шея, маленькая ступня. Смуглые лодыжки вымелькивают из юбки и сладко ранят мое юное сердце.
Иду позади ее и сочиняю ей и себе любовь и жизнь. И вот уже сероглазка там, где, не не петь да плясать учат, а лабораторные анализы делать, бензойные колца рисовать, решать уравнения со стрелками. И будто бы она надевает белый лаборантский халатик, и он ей чертовски идет, и мы ходим вместе на наш завод. И вдруг в электрическую полость моего воображенья прокрадывается искра: цыганская суть бессмертна и неискоренима, и вот уже красавица бегает в клуб, пляшет и поет на сцене, и делается знаменита. И я сижу в зале, и рад ее голосу звонкому, стану тонкому, короне черный волос и ослепительным серым очам. И будто бы стареющий красавец из приезжего театра похищает ее у меня, и та не в силах противиться соблазну кулис, изменяет мне и уезжает – ах, прощай, прощай!

В слезах, убитый, тащусь я позади, и кислота горькая разъедает. Хорошо и плохо как-то враз, и наваждение искажает перспективу.
И вихрь, маленький вихрик, оглаживает дорогу и канаву, сбирает с посыпанной солью и пылью, темной от мазута лебеды-полыни сухие семена, окурки и обертки. И ладит их них свой гнусный букет. Потом этот вихрь с блатным изяществом обогнал цыган и – пал перед сероглазкой, пери моей.
И наваждение пропало, как не было, и душа перестала быть отдельной от меня.
Вот и автобусный причал показался, унылый и пыльный. Дева роняет платок на дорогу и приотстает отстает от своих. И тихо мне:
– Спасибо тебе, мальчик, что хай не поднял из-за пачки папиросок. Это папка меня заставил. Да я плохо умею. Я слышала, как ты влюбился. Не пара я тебе, не твоя я. Дай рупь.

«Мальчик» – уныло думал я, и в автобус драный садиться с ними не стал, а остался ждать другой. И вот уже и не мальчик я, и даже не муж, а старик. А ведь долго еще тянулся шеей, как покажутся на пути цыганки в своих длинных юбках, и высматривал ее, да только ни разу уж не встретил.

2008


У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!