* * *
Тридцать - возраст переходный,
мало ли что нам казалось,
а мечта вот недоходной,
неуютной оказалась.
Ремонтируем нервишки,
начинаем жизнь сначала,
бородатые мальчишки,
укачало, укачало.
Не беситься, не чудачить,
с жёнами не пререкаться;
только что-то от удачи
жалко, братцы, отрекаться.
Может, кончилась "рулёжка",
кто сказал, что мы витаем,
это взлётную дорожку
мы нашли, и вот взлетаем.
Чёрт нас знает, что мы сможем,
что ещё понатворим,
через сорок подытожим,
в семьдесят поговорим.
1984
* * *
Мой сосед Борис Витштейн -
без пяти минут Эйнштейн.
Говорят, что всю неделю
взаперти мы прогалдели,
говорят, что искурили
тридцать пачек папирос;
что бы там ни говорили -
мы решали наш вопрос.
А другой сосед, нормальный,
он кричал из-за стены,
что в пространстве коммунальном
люди ночью спать должны.
Нам грозила неприятность,
но шептались мы в глуши,
вычисляли вероятность
сингулярности души...
Мы сошлись с соседом нашим
под перцовку и кагор,
и над гречневою кашей
он молчал, как Протагор.
Но покоя не давала
ещё пуще на троих
и звучала из подвала
музыка времён иных.
Где мы, киники и шизики,
где ты - в городе, в селе
наша мысль навеселе?
или в званье нас понизили -
лирики , солдаты, физики
и поэты на земле...
1987
* * *
Испытатель предела не знает
своего и машины своей,
каждый раз в неизвестность сигает,
всей судьбою сражается с ней.
На земле всё рассчитано точно,
но взлетел он - и стой, не дыши;
в дальних тучах теряется точка
рассудительно храброй души.
И каким бы асом он ни был,
я, безбожник, молитву прочту,
пока вместе с землёю и небом
кувыркается он на лету.
Наконец-то! приветственным громом
сообщает, что наша взяла!
и качает над аэродромом
два почти обгоревших крыла.
И идёт по бетонке чуть грустный,
словно что-то понять не успел,
постарев на одну перегрузку,
отодвинув до завтра предел.
1987
* * *
Ю. К.
Мотаешься с бригадой разъездной,
работаешь до жжения в мозолях,
и сутки в двадцать пять часов длиной
прессуются в кристаллик горькой соли.
И всё в него впечататься должно,
вся трусость дня и вся его отвага;
как странно разгорается окно
от колдовства над белою бумагой.
Ты не устал, мой друг, ты не устал,
твоя ладонь работаю разбита,
зато на ней магический кристалл -
соль бытия, гранённая из быта.
Глаза видны и голоса слышны...
и сладок дым рассветной папироски,
когда из слов бесстрашной глубины
живая жизнь выходит на подмостки.
1987
* * *
Сыграем в шахматы, полечим
игрою нашу бестолковость,
седлай коня, смотри далече,
виват Суворов и суровость!
Молчит король, горланят пешки,
ладья мудрее Хейердала,
и Ферзь с надменною усмешкой
наддал коленкою вассалу.
Пока советники судачат,
слоны трубят, по полю скачут,
король спешит вослед с лопатой,
и пешки чёрно-белой масти
дерзают о разделе власти,
и дело пахнет психо-патом.
Над полем битвы, чуть не плача,
порхает глупая удача,
над ней, не разбирая нот,
дудит в трубу свою цейтнот.
И вот за шаг от пораженья,
когда король бежит к ручью,
он принимает вдруг решенье
всей силою воображенья,
чтоб согласиться на ничью.
Тогда, в отличие от бокса,
под обаяньем парадокса
другой король, едрёна мать,
спешит противника обнять.
Как всё закончилось счастливо,
глаза у всех из чернослива,
и, закусивши огурцами,
мы спать ложимся мудрецами...