
Где только ни зайдет речь о Науме Коржавине, всегда вспоминают строчки Владимира Корнилова про то, что тот был первой любовью послевоенной Москвы. Поскольку Корнилов довольно основательно подзабыт своими современниками, никто само стихотворение целиком не читает. А оно вовсе не панегирик. Точнее даже наоборот — вполне конкретное осуждение Коржавина:
В Америке
Что сделали они с тобою?
Где твой восторг, и гнев, и пыл?
А ты ведь первою любовью
Москвы послевоенной был.
И даже в нынешней России,
Где жить решили не по лжи,
Ещё весной тебя просили:
«Скажи, что делать? Подскажи!»
Шло о тебе на той неделе
По телевизору кино…
Но здесь ты слышен еле-еле,
Как будто отшумел давно.
Россия далеко-далёко,
А тут серьёзная страна,
И должность русского пророка
Для пользы искоренена.
Написано это было в самом начале 90-х, и в отношении Наума Моисеевича абсолютно справедливо. Я помню, как мы после его вечера в Литинституте стали наперебой спрашивать о жизни там, о литературе здесь. И вдруг обнаружили полное отсутствие поэтического взгляда, что очень неприятно контрастировало с только что прочитанными стихами. Перед нами стоял унылый шамкающий американец из провинции. Толстый, давно вышедший на пенсию дальнобойщик из Техаса. Куда подевались его «кони все скачут и скачут, а избы горят и горят...», где остались «…но никто нас не вызовет на Сенатскую площадь»? Поэтому позднее уже не удивляли ни его высказывания о России, ни его радость по поводу вторжения американцев в Ирак.
Интересно, как способна менять человека среда. Любого. Даже талантливого поэта!
«То, что происходило в советское время, включая культуру, у меня всегда вызывало на 90 % только брезгливость. То есть это нельзя назвать культурой ни с какой стороны. Потому что культура — она может быть только свободной», — говорил Борис Гребенщиков в интервью Молчанову в 2000 году. То есть, ни с какой стороны ни наш балет, ни нашу живопись, ни наш театр, ни литературу, ни фундаментальную науку, ни спорт нельзя назвать культурой. Этим БГ брезгует. Брезгует, наверное, нашими шахматами, нашим фигурным катанием. Шостаковичем брезгует, Шолоховым, Булгаковым, Тарковским, Капицей, Гагариным. Это же все тоже — наша советская культура.
А свободной от чего может быть культура?
Какой это все-таки разврат мысли, какой сифилис мозга, какая гниль духа. Под культурой он понимает (сам не понимая того) культю культа самого себя и уродливую культяпку самовыражения, т. е. отсутствие дисциплины и самоцензуры.
И за этим человеком потянулось несколько поколений (включая мое). Ну так мы и имеем сейчас то, к чему пошли, имея этих поводырей. И он сам пришел… к потере интереса к себе любимому со стороны нынешних молодых сограждан, к забвению. Забывают почти всех. Но не всех так быстро. Уже при жизни.
Как мертвый шершень возле сот,
День пестрый выметен с позором.
И ночь-коршунница несет
Горящий мел и грифель кормит.
Грифельная ода. Осип Мандельштам. 1923 год.
Пожалуй, это лучшая строфа из большого и противоречивого потока ассоциаций, настоянных на Державине и Лермонтове. Именно этим Осип Эмильевич и «наплывал на русскую поэзию». Именно этот прием, несомненно, и «изменил кое-что в её строении и составе».
Несмотря на невероятное открытие начала 20-го века, подобный всплеск образов, смыслов и звуков к началу века 21-го становится всего лишь упражнением в ловкости. То, что удивительно для алхимика средневековья — скучная норма для любого ученика средней школы. Всякий прием уничтожает тайну — самое сильное место мандельштамовского открытия. С уходом тайны уходит поэзия. С уходом поэзии в текст, формируемый в столбик, приходит спекуляция. Имена сегодняшних спекулянтов увенчаны лаврами, а их послужные списки полны регалиями.
Пара слов о низкопоклонстве.
Иван Жданов у нас, оказывается, классик. Заявляет это преподаватель Барнаульского университета, мотивируя его титул ничем иным, как только тем, что в Британскую энциклопедию включены всего три поэта: Пастернак, Бродский и Жданов. Я не понимаю, чему и как учит студентов подобный профан, но то, что это на всю страну транслирует центральный канал, и ни у кого не вызывает вопросов — симптом тревожный. Бог с ней, с сомнительной компетенцией британской энциклопедии в русской литературе. Тут важно, что через упоминание в ней можно стать классиком, и говорит это русский преподаватель, русским же телезрителям на русском канале. Да и не только телезрителям, он студентам это говорит на полном серьезе. Забавно представить себе ситуацию, когда английский преподаватель называет ряд английских имен, включенный в наш БЭС, к примеру. Представили? И я тоже не могу. А этот болван наших детей литературе обучает.
И дело тут не в литературных достоинствах самого Жданова (он, кстати, среди метаметафористов самым внятным был), а в том, что классик — это не просто хороший поэт. Это — резонансный поэт, чьи произведения читает несколько поколений. А Жданова знает узкий круг пишущей братии и больше никто. Более того, если он, не дай бог, примет мученическую кончину, никто не вспомнит о его существовании через год, и самое известное, что он о себе оставит — нож в заднице от собутыльника и такого же безвестного поэта, несмотря на педагогическую деятельность в Литературном институте, — Виктора Куллэ. «Поножопщина» — уже окрестили этот инцидент остряки. И это, повторю, безотносительно к качеству стихов.
Но преподаватели-то у нас каковы?! И не только в Барнауле. И после этого мы хотим, чтобы у нас литература была на уровне?
Первое стихотворение принадлежит перу совсем юного Алексея Ильичева:
На лакомый цветочек
Опустится жучок,
И никуда не хочет —
Ни в космос, ни в сачок.
Жует себе свой ужин,
Головку наклоня.
Такой живой, ненужный,
Похожий на меня.
Второе написано Борису Тайгину Глебом Горбовским, и довольно известно:
На лихой тачанке
я не колесил.
Не горел я в танке,
ромбы не носил.
Не взлетал в ракете
утром, по росе...
Просто — жил на свете,
мучился, как все...
Между этими стихами три десятка лет и две совершенно разных страны. А объединяет их язык и одинаковое видение себя в этом мире. Оба подступили к одной и той же задаче с разным потенциалом, жизненным багажом, но с несомненным поэтическим чутьем и талантом. И оба очень похоже решили ее в две строфы.
Ну и факт, мало относящийся к делу: автор первого стихотворения нелепо погиб, а автор второго, будучи старше на целую эпоху, пережил его больше чем на два десятка лет.
Примитивные обыватели судят о весомости литератора по его известности, а о качестве произведения — по резонансу.
Более продвинутые пользователи говорят о проверке временем, которое что-то расставляет на какие-то места. По сути, это те же яйца, только сбоку — переложение своего несамостоятельного взгляда на мифическое время, эпоху, а в конечном счете — на ту же известность и тот же резонанс, хоть и в более взвешенном виде.
Позволить себе настоящую незамутненную оценку может лишь тот, кто стоит либо выше, либо вровень с тем, кого он оценивает.
Возникает своего рода интересная прогрессия: чем слабее (или проще, что совсем не синонимы) автор или его произведение, тем больше тех, кто его верно оценивает. В положительном или отрицательном ключе, не важно.
В итоге все любят Чехова… ну, или Бродского. Ни у кого сомнений в качестве огромного количества жмыха, произведенного этими литераторами, не возникает. Известность и относительная несложность материала исправно поставляют на литературный рынок бесконечное количество адептов.
Оценить, к примеру, прозу Игоря Лапшина или поэзию Игоря Лазунина… тут надо самому что-то из себя представлять. А таких немного, и ни к обывателям, ни к пользователям они отношения не имеют.
Слушаю интервью Бродского о русской литературе. Про Цветаеву, Ахматову, Пастернака. Говорит интересно. Много точных замечаний, тонких наблюдений, образных характеристик. У Цветаевой грамматические взрывы от строчки к строчке, стихотворение движется пиротехническим способом; Мандельштам видит материю изнутри, разглядывает предметы на молекулярном уровне… И при этом — совершенно примитивная основа, на которой держатся все эти не лишенные острого ума пассажи: поэт и власть. Поэт — свободолюбец, власть — деспотична и не терпит свободу. Конфликт неизбежен.
Эти чрезвычайно простые для понимания болванки стали невыносимыми штампами уже в 19-ом веке, но Бродский на полном серьезе бубнит их в конце 20-го. Я бы сравнил такое миропонимание с употреблением рифм «кровь/любовь» или «чудесно/прелестно», в стихотворении современного поэта о каких-то очень тонких душевных переживаниях. Вроде и переживания интересны, но веры им при такой подаче не много.
Такое впечатление, что от поэта сокрыта важнейшая часть жизни страны, общества, мира в целом. Он не задается вопросами, откуда в стране, перенесшей в 20-ом веке такие вторжения, разрушения и катаклизмы, какие не переносил никто в мире, взялось такое огромное количество прекрасных поэтов, каким образом они имеют аудиторию, тиражи, славу, условия для работы. Он не просто не понимает, что народ выживает в жесточайшей конкурентной борьбе с геополитическими соседями, что на карту поставлено физическое существование целых этносов, их суверенитет, но он действительно живет в ином мире, где подобных проблем просто не существует. Для Бродского просто нет целых пластов жизни, которой живут люди, народы и страны. Отсюда, видимо, мечты угнать самолет или взять в заложники первого секретаря, отсюда «вьетнамцы — не люди, Россия, как великая держава закончилась». Мировоззренческая ущербность породила многочисленные формулы-пустышки: «зачем нам рыба, раз есть икра», «ворюга милее кровопийцы», «дальше локтя не пойдешь или колена», «земля везде кругла», и т. д.
Сталкиваясь с подобным дисбалансом в понимании сопряжения слов в строке и непониманием базовых вещей человеческого мироустройства, перестаешь серьезно относиться и к весьма дельным его теоретическим выкладкам, касающихся творчества разбираемых поэтов. А еще содрогаешься при мысли, какие пошлости он городил своим американским студентам о России, о взаимоотношении творца и тирана.
«Наука — столб, литература — поле, где просторно всем: и злакам, и сорнякам. Ссориться в литературе могут только шавки, таланты рады друг другу. Не рады? Так какие же это таланты?», — изящно сказал Владимир Крупин, рассуждая о Толстом. Хотелось бы так думать, но мы, тем не менее, помним, каким макаром рад был сам Толстой Шекспиру или Набоков Бунину или Есенин Пастернаку…
Кого-то из них можно посчитать шавкой? Кто-то из них был не талантлив?
Вот уж, действительно, «верные слова не изящны, красивые слова не заслуживают доверия», как говорил Лао Цзы. Впрочем, он и сам слишком красиво любил формулировать свои мысли для того, чтобы претендовать на истинность.
Могила Леонида Афанасьева, одного из самых печатавшихся в серебряном веке, а ныне — окончательно забытого поэта, находится на Никольском кладбище, у стен Александро-Невской Лавры.
Ученик Константина Случевского, близкий друг Константина Фофанова… С ним дружил Валерий Брюсов, принимали у себя Мережковский и Гиппиус, на его стихи писали песни и романсы, ему посвящал стихи Игорь Северянин.
Сегодня от него не осталось ни строчки. Так часто бывает.
Весь интернет заполнен идиотскими цитатами, приписываемыми Достоевскому
Например, на все лады перепевают совершенно антирусскую по сути своей фразу: «Если русский человек скажет вам, что не любит Россию — не верьте ему. Он не русский». Но это же не так! Мы прекрасно знаем таких русских. Более того, такая нелюбовь очень распространена, как это ни печально, именно в русской среде.
Кто сказал, что это Достоевский? Как это вообще могло прийти в голову? Контекст, в конце концов, в студию!
Есть еще совершенно антиправославная фраза, приписываемая Федору Михайловичу повсеместно: «Русский без православия — дрянь, а не человек…» Мало того, что подобная формула опровергнута подвигами и свершениями огромного количества людей, просто не верующих на протяжении последнего века, так она еще и противоречит самому духу христианства.
То говорят, что это откуда-то из Дневников, то намекают, что это проскочило у Мышкина в «Идиоте». Ничего подобного я лично у самого Достоевского нигде не нашел. Причем эту галиматью очень любят повторять как русофобы (оно и понятно — такой редкий подарок!), так и завзятые русофилы (по недоразумению или из врожденного чувства противоречия раскрывая, что на самом деле имел в виду классик).
Правдоподобнее всего звучат предположения, что, говорил это, мол, не совсем Достоевский, а Бердяев, и даже не про Достоевского, а про Кошелева, и не про русского человека, а про народность, но не как про этническую общность, а как про романтический уваровский принцип из хрестоматийной триады. Короче, все как в известном анекдоте: и не «Волгу», а три рубля, и не в лотерею, а в домино, и не выиграл, а проиграл…
Может, я не прав, и вы надоумите меня: где, когда, от лица кого и в каком контексте Достоевский написал эти глупости?
Вообще, экзальтированность и пафосность поэтов серебряного века потрясает современное воображение. Причем самых разных, друг на друга не похожих — футуристов, символистов, неоклассицистов. Они действительно не жили обычной человеческой жизнью, они откровенно фиглярствовали! Во всяком случае, трудно представить, чтобы современным поэтам такое сошло с рук.
Игорь Северянин, вспоминая о кончине Константина Фофанова в «Уснувших веснах», пишет:
«Мы бросились по указанному адресу и нашли нашего друга в большой светлой палате, до неузнаваемости исхудавшего, пожелтевшего, обстриженного «под ноль», с выбритой бородой и усами. Вскоре появился Аполлон Коринфский, и мы учредили нечто вроде дежурства у постели больного. Доктор Камераз, сердечно предоставивший поэту палату и лечение совершенно безвозмездно, покачивал головой и не скрывал от нас серьезности его положения. Три болезни одновременно — воспаление левого легкого, нефрит и белая горячка — овладели несчастным. Он был еще в полном сознании, лишь по временам впадая в бредовое состояние. Камераз поддерживал его шампанским».
Максимилиан Волошин записал в Дневнике 12 января 1912 рассказ Бальмонта о его инциденте с Валерием Брюсовым:
«...Мне хотелось заставить их чествовать себя. Но им этого не хотелось. Они стали играть в домино. "Оставьте игру, давайте разговаривать, а то я выкину за окно". Я взял в горсть костяшки и бросил за окно. Сер(ежа) Пол(яков) сейчас же сказал лакею: "Пойдите, там упало домино". Но он, конечно, ничего не нашел. Я что-то начал говорить Валерию: "Я не хочу, чтобы играли... я из-за Вас проигрывал на скачках... это шулерство"... Он ударил меня... Я спросил почти спокойно: "Что это значит?" "Это значит, что Вы всем нам надоели", — и с перекошенным лицом пошел из залы...
Я почувствовал, что пол-лица омертвело... я не мог его вызвать. У меня была клятва, данная еще юношей, перевести Шелли. Его жена ждала ребенка.
Я поехал в публичный дом. Поднялся в отдельную комнату, разделся и лег с девушкой, как брат с сестрой; но когда она делала жест любви, то я отстранял ее рукой. Так я пролежал всю ночь и думал свои мысли. Потом ходил по улицам. Но не мог и пошел к Валер(ию). Они кончали обедать. Он встал сумрачный, и мы прошли в его комнату. ОН стал на колени и целовал мои руки. И когда он на коленях целовал мои руки и плакал скупыми слезами, мне лицо его казалось обезьяньим... Мы тогда с ним стали на ты».
Рассудительный Владислав Ходасевич писал в «Некрополе»:
«В августе 1907 года из-за личных горестей поехал я в Петербург на несколько дней — и застрял надолго: не было сил вернуться в Москву. С литераторами я виделся мало и жил трудно. Ночами слонялся по ресторанам, игорным домам и просто по улицам, а днем спал».
Прошу прощения за безудержное цитирование, но остановиться при выборе этих деликатесов очень сложно. Представляю себе эту троицу над постелью умирающего — мордвин Аполлон Коринфский из далекой Сибири, (кстати, проучившийся семь лет в одном классе с Лениным), Леонид Афанасьев — единственный в этой компании трезвенник, которого символисты величали «пресным анахронизмом» и Игорь Северянин (не самый, кстати, громкий псевдоним Лотарева, если вспомнить, что начинал он в литературе как Граф Евграф д’Аксанграф) — родственник Карамзина и Фета. А сверх того — врач Камераз (!), поддерживающий больного с воспалением почек (про остальные обострения молчу) шампанским! Конечно, у них любой загнется довольно быстро, несмотря на «полное сознание».
Бальмонт, не вызывающий ударившего его Брюсова потому лишь, что юношей дал клятву перевести Шелли, сам коленопреклоненный Брюсов, целующий руки… Ходасевич, который живет столь трудно, что ему не остается ничего другого, как посещать рестораны и игорные дома.
Конечно, они все натешились вволю, даже несмотря на страшные концы жизни некоторых из них. В 21 веке поэтов перестали баловать… они больше не небожители! Семьдесят лет они были больше чем поэты. Теперь поэт в России меньше, чем клиент. Посмотрим, выйдет ли что-то путное, если поэт реально с собой сравняется.
Ахматова в первой половине XX века говорила Лидии Чуковской:
«В нашей юности молодежь стихов не любила и не понимала. Толщу было ничем не пробить, не пробрать. Стихи были забыты, разлюблены, потому что наши отцы и матери, из-за писаревщины, считали их совершенным вздором, ни для какого употребления не годным, или, в крайнем случае, довольствовались Розенгеймом. Я очень хорошо помню, как я принесла в гимназию «Стихи о Прекрасной Даме» и первая ученица сказала мне: «И ты, Горенко, можешь всю эту ерунду прочесть до конца!» Пухленькая, беленькая, с белым воротничком и вот таким бантом в волосах – все ясно вперед на целую жизнь… Ее было ничем не прошибить. И такими были все. Я сказала, что, быть может, в этой гимназии учились девочки одного круга. – Вовсе нет. У нас были богатые девочки, которым в двенадцать часов лакеи из дому приносили на серебряном подносе завтраки, и бедные, дочери портных или сироты. Но стихов не любили и не знали ни те, ни другие… Подумать только, что их матери и отцы проглядели почти полустолетнюю работу Тютчева… Нет, модернисты великое дело сделали для России. Этого нельзя забывать. Они сдали страну совсем в другом виде, чем приняли. Они снова научили людей любить стихи, самая культура издания книги повысилась. Я спросила, полагает ли она, что теперь в нашей стране любят и понимают стихи многие. – Да, безусловно. Я вообще не знаю страны, в которой больше любили бы стихи, чем наша, и больше нуждались бы в них, чем у нас. Когда я лежала в больнице, меня попросила один раз сиделка – даже не сиделка, простая уборщица: «Вы, говорят, гражданочка, стихи пишете… Написали бы мне стишок, я в деревню пошлю…» И оказалось, что она каждое письмо оканчивает стихом, и та, которая ей пишет из деревни, – тоже. Вы только подумайте!»
Известны и Пушкинские стенания по поводу отсутствия интереса к стихам веком ранее. В начале XIX века он писал Вяземскому:
«…что ни говори, век наш не век поэтов — жалеть, кажется, нечего, а все-таки жаль. Круг поэтов делается час от часу теснее — скоро мы будем принуждены, по недостатку слушателей, читать свои стихи друг другу на ухо».
Учитывая двухсотлетнюю историю существования светской поэзии на Руси, у меня возникает закономерный вопрос — а стихи вообще кому-нибудь кроме советской власти были нужны? Кто-нибудь кроме кровавых коммунистов еще так интересовался поэзией? И будет ли?..
Краткий курс развития человечества: цивилизационный путь человека разумного проходит от тварности через товарность к товариществу.
Иосиф Бродский говорил о вьетнамцах в годы американской агрессии на эту страну: «Мне жаль это говорить, я люблю людей, но вы должны отправиться туда и сбросить на них водородную бомбу. Это очень печально, но они же не люди». Примерно то же самое во время уничтожения американцами Ирака говорил об иракцах Наум Коржавин…
Я понимаю, что это поэты не самого первого ряда, но все же — весьма заметные. Интересно, как неуклонно расчеловечиваются под этой идеологией даже люди достаточно творческие. Что уж об обычных говорить?
Все мы высоко ценим остроумие. За качественное чувство юмора можно простить многое — и недалекость, и зазнайство, и некомпетентность, и цинизм, и даже жестокость. Но ведь юмор, в онтологическом смысле, все же удел быта, полного несоответствия (очень важное для понимания этого понятия слово), т. е. нашей повседневной жизни. Юмор помогает принять несовершенство мира, скрадывает его ужасы и примиряет с кошмарами. А в раю юмора нет! Бог не острит. Шутки шутит в основном черт. Это хорошо заметно у Булгакова в «Мастере и Маргарите» — Воланд со своим немногочисленным штатом без конца потешается над человеческим мирком, мещанской жадностью, жилищным вопросом. (Меня с юности коробили описываемые потехи, приколы и шуточки, которые любому простому человеку обрыдли бы за одну единственную жизнь, но почему-то не надоели сатане за 2000 лет). А Иешуа со своим унылым спутником и единственным учеником печальны и напряжены:
«Из стены ее вышел оборванный, выпачканный в глине мрачный человек в хитоне, в самодельных сандалиях, чернобородый.
– Ба! – воскликнул Воланд, с насмешкой глядя на вошедшего, – менее всего можно было ожидать тебя здесь! Ты с чем пожаловал, незваный, но предвиденный гость?
– Я к тебе, дух зла и повелитель теней, – ответил вошедший, исподлобья недружелюбно глядя на Воланда». Ну и так далее…
Причем юмора нет в любом раю, не только в христианском. В коммунистическом раю, где нет эксплуатации человека человеком, где «от каждого по способностям, каждому по потребностям», все справедливо, разумно и т. д. — тоже юмору места нет. Он там просто не нужен, как не нужен самый прекрасный девяносто пятый бензин человеку, освоившему левитацию. Иван Ефремов в фантастическом романе, описывающем коммунистическое будущее планеты, провидит: «Исчезли совсем столь характерные для Эры Мирового Воссоединения словесные тонкости – речевые и письменные ухищрения, считавшиеся некогда признаком большой образованности. Прекратилось совсем писание, как музыка слова, столь развитое еще в ЭОТ – Эру Общего Труда, исчезло искусное жонглирование словами, так называемое остроумие. Еще раньше отпала надобность в маскировке своих мыслей, столь важная для ЭРМ. Все разговоры стали гораздо проще и короче».
Резюмирую: если человечество выживет, то есть преодолеет свои межклассовые, межрасовые, религиозные и прочие противоречия — оно автоматически перестанет смеяться. Более того, вряд ли людям этого далекого будущего будет понятна сатирическая литература, которую творили Свифт, Марк Твен, Салтыков-Щедрин, Ярослав Гашек, Станислав Ежи Лец, Ильф и Петров… от слова совсем!
Такая вот невеселая петрушка вырисовывается в светлом будущем. У человечества, впрочем, с его жадностью, глупостью, амбициями и ядерным вооружением, есть много шансов этого будущего избегнуть. Шучу я, однако!
Сколько еще у Таланта родственников, мы можем только догадываться. С родителями, более-менее, мне ясно. Это Задатки (т. е. врожденная, может быть, даже генетическая предрасположенность к выбранному делу) и Трудолюбие (т. е. элементарная способность материализовать задуманное, довести до ума). Однако, с уверенностью можно сказать, что Краткость — лишь одна из сестер, и далеко не всегда с ним дружная. Такая же, как Ясность или Легкость. Основные же, стоящие с ним плечом к плечу члены семьи — это Своевременность, Смелость (что иногда сильно ссорится со Своевременностью) Новизна и т. д.
А есть и не родные сестры, но зато весьма шумные и заметные — Молодость и Бедность.
Кстати, Гений и Талант — не родственники вообще. Они из разных семейств, как собаки и кошки, хотя обществу с его усредненным зрением не всегда удается отличить одно от другого.
Что отличает подлинного поэта от обычного рифмоплета? Иногда даже талантливого, известного, удачливого? Отношение к своему Слову. Полная, а не показная ответственность за него перед миром, в которое он это Слово выпускает навсегда.
Илья Кормильцев, автор текстов весьма популярной в 90-е годы группы «Наутилус Помпилиус», поссорился в 2006 году с солистом по поводу выступления последнего на слете прокремлевской молодежи. «Новая газета» опубликовала открытое письмо: «…я не хочу, чтобы наемные гопники, оттягивающиеся за счет налогоплательщиков, внимали стихам, которые я писал сердцем и кровью».
Вот это и есть — полная неспособность творца отвечать за свое творение. Он не жжет глаголом сердца людей, не чувства добрые пробуждает в них. Он варганит развлекалово, которое по его хотению кого-то может услаждать, а кого-то нет. «Эти вот — не достойны!»
Делясь открытиями, поверяя аудитории свои истины, любой художник только радуется тому, что его смогут услышать неслышащие или попробуют понять непонимающие. Но Кормильцев не занят настоящим Словом. Что ему истины и открытия? Он занят развлекаловом, собой, самовыражением, пиаром.
И тут все вопиет об этом, особенно архаично-торжественная форма «внимали», обращенная к уркаганском сленгу — «гопникам».
А текстовки к «Наутилусу» действительно примечательные… Но их автор — не поэт, а нелепое, неразумное порождение позднего СССР и фрик.
Александр Кушнер написал когда-то о бюсте Гоголя на школьном шкафу:
Быть классиком — значит стоять на шкафу
Бессмысленным бюстом, топорща ключицы.
О, Гоголь, во сне ль это все, наяву?
Так чучело ставят: бекаса, сову.
Стоишь вместо птицы.
Он кутался в шарф, он любил мастерить
Жилеты, камзолы.
Не то что раздеться — куска проглотить
Не мог при свидетелях — скульптором голый
Поставлен. Приятно ли классиком быть?
…
Стихотворение знаменитое, нет нужды приводить его целиком, все и так знают. Мне кажется, я нашел предтечу этого стихотворения. Это «Памятник» Люкина, которого сегодня мало кто помнит:
Он век трудился, устали не зная,
Век хлопотал в цеху у верстака.
А если бы ему судьба такая,
Что памятник отлили б на века?
Стоял бы он, стеснялся бы кого-то,
Большой, сутулый, воплощенный в медь,
И руки, отнятые от работы,
Так и не знал, куда бы деть.
Был такой нижегородский поэт Александр Люкин (1919 — 1968). Считался лучшим поэтом Волги, народным поэтом. Коммунист, фронтовик. При жизни издал всего четыре сборника стихов. Его памятник короче и суше кушнеровского «Бюста», но, возможно, именно он послужил толчком к написанию последнего. И, конечно, Кушнер развил и наполнил его по-своему, чего ж говорить.
Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.