
Забавно как получается! Крупнейшие столпы российского либерализма так или иначе в разные годы своей жизни призывали применить ядерную бомбу против неугодной им на тот момент части населения планеты. Сахаров против Америки, Солженицын против Советского Союза, Бродский против Вьетнама… Разумеется, всем им было далеко до светоча американской демократии Трумэна, единственного в мире (пока что), кто эту бомбу применил на деле, но все же… Я не припомню ни одного патриота или даже просто серьезного деятеля левого толка, призывающего к ядерному удару. Возможно, я просто не в курсе.
В 1983 году в Итонском колледже Солженицын произнес: «Ярлык "холодная война" приклеили коммунисты. Никогда никакой холодной войны Запад не вёл, потому что он не в состоянии».
То, что этот термин ввел еще в конце 1945 года Оруэлл, а собственная страна, вовлекаемая в изнурительную гонку вооружений, находилась под бесконечными санкциями, Александра Исаевича ничуть, видимо, не смущало.
Представляю себе хохот всех этих Картеров, Рейганов, Тэтчер и Клаусов, когда они слушали потрясающую по своей глупости и, наверняка, вполне искреннюю речь нашего правдоискателя.
Читаю современных поэтов и удивляюсь: отчего сегодня так много упадничества, которое отражается даже в названии целых сборников? Времена сейчас, как говорят, вегетарианские, безнаказанные, сытые. А названия, куда ни глянь, кругом какие-то безвольные: «Дезертир», «Алфавит для безграмотных», «Бунт слабых», «Имена немых», «Сокровища бедных», «Свидетельство о бедности», «Никто не виноват», «Неверный угол», «Время-повреждение», «Письмо в пустоту», «Запоздалые сообщения», и так далее… Эти книжки как будто сдаются без боя, хотя на них никто не нападает. Они словно отступают от всего, что могло быть дорого их авторам.
Вот раньше, во времена суровых несвобод и строгой цензуры, поэты писали смелые книги с гордыми названиями: «Всадники», «Зеница ока», «Архитектура огня», «Алиби», «Воздухоплаватель», «Любитель», «Царица мысль», в конце концов. Видимо, что-то не то в нашей трактовке времен.
Жванецкого хоронили не просто с почтением, а с почестями, свойственными государственным деятелям. С почетным караулом и выстрелами в воздух. Так же хоронили и Гранина, и Солженицына. И дело тут не в литературных достоинствах (которые именно сейчас не обсуждаю). Дело в отношении к своему государству, к России в целом. Так не хоронили ни Шефнера, ни Бондарева, ни Кузнецова.
Но это заслуга не только нашего времени. Иван Солоневич писал в середине прошлого века:
«Каждый русский интеллигент служил правительству, получал деньги от правительства и был в оппозиции правительству. В его груди жили по меньшей мере “две души”, иногда и все двадцать».
Про классиков он вообще сказал довольно резко:
«Пушкин и Гоголь принадлежат крепостному праву целиком. Тургенев, Достоевский и Толстой начали писать в пору этого апогея. Чехов и Бунин — оба по-разному — свидетельствовали о гибели общественного быта, построенного на крепостных спинах. Чехов чахоточно плакал над срубленным «Вишнёвым садом», а Бунин насквозь пропитан ненавистью к мужику, скупавшему дворянские вишнёвые сады и разорявшиеся дворянские гнёзда. Русская литература была великолепным отражением великого барского безделья».
Почему-то и 200 лет назад, и 100, и сегодня не любить у нас более почетно и поощряемо самой властью, чем любить. Как это работает и почему это так — внятного объяснения у меня нет. Впрочем, как и понимания, как при таком положении дел на протяжении столетий России удается выживать и сохранять суверенитет.
Не думаю, что какая-нибудь еще страна в мире могла бы выжить с такими "совестливыми" писателями и столь великой литературой.
Осип Мандельштам в 1935 году написал довольно бессмысленные, но красиво звучащие строчки:
И там, где сцепились бирюльки,
Ребенок молчанье хранит,
Большая вселенная в люльке
У маленькой вечности спит.
Разумеется, изначально был образ маленькой вселенной (что уже почти оксюморон), которая спит у большой вечности. Но так ведь очень просто и не интересно. Поэт поменял прилагательные. Получилось загадочно… Ну а то, что, эти строки практически потеряли значение, так зато подтекст какой! Думай чего хочешь! Он вообще любил переворачивать штампы в поисках новых смыслов.
А в 1957 году уже Пастернак аукнулся с Мандельштамом своим знаменитым:
Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну.
Ты — вечности заложник
У времени в плену.
Эта сентенция тоже не имеет никакого смысла, хотя звучит красиво. Почему не имеет? Да потому что верти существительными, крути как хочешь — ничего не изменится. К примеру, так:
Ты — времени заложник
У вечности в плену.
Есть разница? Едва ли. Вот от всех этих поэтических красивостей и надлежит уходить настоящему поэту. Поэтическая красивость — самое некрасивое, что есть в поэзии.
То, что я говорю, вовсе не означает, что Мандельштам и Пастернак ненастоящие. Еще какие настоящие! Но вкус и чувство меры могут иногда давать сбой у кого угодно.
Художник зачастую пишет не как он видит, а всего лишь как он может. И по-настоящему искусством здесь является не столько само произведение, сколько то, как оно подается, и какими виртуозными способами автор убеждает себя и окружающих в особом устройстве своего зрения.
Один весьма средний, но широко известный в узких кругах литератор на каком-то сборище, где народ решил «стишки почитать», ревностно заявил: «Это вы все стишки пописываете, а я стишков не пишу. Я СТИХАМИ занимаюсь». Маленькие люди любят кататься в больших автомобилях. Пафос присущ графоманам. На вручении литературной премии «Слово», во дворце на Яузе, Юнна Мориц сказала, что она прочтет один «стихотворенчик». А один из крупнейших поэтов 20 столетия Осип Мандельштам называл свои произведения исключительно стишками. "Послушай стишок — как он? Ничего?", — говаривал он жене, и его такая уменьшительно-ласкательная форма не смущала. И это —естественно. А как еще оттенить высокое, как смириться с тем, что сожительствуешь с недосягаемым?
Петербургский поэт Сергей Воронов писал:
…Не потому ль вторую тыщу лет
Мы вьем судьбу, как седину кудели,
Запомнив то, чего на свете нет,
И позабыв, что есть на самом деле.
Совершенно очевидно, что мы живем не с той историей, которая была на самом деле, а лишь с той, которую написали для нас победители. Причем победители победителей победителей. И так — многократно, неконтролируемое количество раз, до полного размывания действительности как таковой. Вероятно даже, чем известнее и хрестоматийнее событие, чем значительнее историческая биография, тем больше в ней искажений. И, напротив, истина может чудом сохраниться лишь в событиях малого значения, т. е. в событиях, ни на что не влияющих, переписывание которых нецелесообразно и малоинтересно. Так почти все гробницы великих фараонов были разграблены, поскольку их хозяева были слишком влиятельны и хорошо известны. А Тутанхамон (вопреки воспаленной фантазии Кормильцева из известной песни «Наутилуса»), будучи марионеткой в руках жрецов, не оставивший практически никакого следа в истории и умерший желторотым юнцом, — вместе со всем своим загробным скарбом сохранился нетронутым до наших дней.
И не «вторую тысячу лет», по версии Воронова, мы помним то, чего не было, а, вероятно, всегда. Просто до книгопечатания это делалось значительно легче. А до изобретения письменности, соответственно, совсем просто. Но делалось всегда и во всем. Никого никакая письменность или книгопечатание не останавливали.
Китайские императоры неоднократно приказывали жечь все книги, кроме технических и гадательных, приписывая себе заслуги предыдущих правителей, а египетские фараоны и пять тысяч лет назад сбивали с памятников и каменных плит имена своих предшественников, вырезая свои собственные точно так же, как мы сейчас уничтожаем и подделываем документы прошлых времен. Причем с оцифровыванием мировых архивов это становится делать все проще и безнаказанней. В 18 веке нужно было сначала убить Ломоносова, уничтожить его библиотеку, и только тогда под его именем выпустить труды, являющиеся полной противоположностью тому, о чем он думал всю жизнь. В 20 веке нужно было посадить кучу машинисток по номенклатурным дачам, выдать им пишущие машинки и бумагу 30-х годов, чтобы исказить историю сталинского периода. А сегодня достаточно программ чуть более профессиональных, чем «фотошоп», чтобы получить любой документ любой эпохи от любого исторического лица с его доподлинной подписью.
К чему я об этих очевидных вещах и суете, если еще Соломон говорил когда-то (кто это говорил на самом деле и когда, опять же, никому неизвестно):
Но оглянулся я на дела, что сделали мои руки,
И на труды, над чем я трудился, —
И вот, всё — тщета и ловля ветра,
И нет в том пользы под солнцем!
А к тому, что есть только сегодня. И над строительством этого сегодня надлежит работать, выбирая для себя из груды самых противоречивых фактов лишь те, что помогают жить и строить, а не гибнуть и разрушать. И многочисленные наши патриоты (о либералах вообще речи нет), трясущие гипертрофированными репрессиями, с доводами, типа: «мы должны знать правду, как бы ни была она горька, дабы не повторять ошибок прошлого», по сути, озвучивают не правду (ибо ее-то как раз никто в полной мере знать не может), а то, что услужливо подсовывают им разрушители и нашей государственности, и нашего существования в принципе.
Стрекозы Кушнера и Вергелиса
В книге «Моего ума дело» я уже комментировал стихотворение Александра Вергелиса «Я написал ему sms…». Приведу его и здесь, чтобы освежить в памяти:
Я написал ему sms:
«Привет! Как дела? У нас
всё как обычно. Мне скучно без
тебя. Я с твоей сейчас
чокаюсь фоткой, где как всегда,
ты тянешь ко мне стакан».
Я бы ему не писал тогда,
если бы не был пьян.
А раньше, бывало, напьется он
и пишет мне всякий бред.
Я тяпнул еще, отложив телефон,
и вдруг – получил ответ…
«Ну здравствуй. Я в норме. Тут ничего».
Я не упал едва.
Потом догадался: скорей всего,
жена, виноват, вдова
мне подыграла, никто иной,
с юмором и слезой.
Видно, не зря собутыльник мой
звал ее стрекозой.
Когда бы такая была дана
возможность, я б написал,
как по нему до сих пор она...
А впрочем, он знает сам.
Когда оно написано, я не знаю, но прочел я его в журнале «Знамя» в 2016 году. Довольно сильные стихи, к тому же подобный случай с небольшой разницей я пережил сам, на собственной шкуре. Не буду останавливаться на подробностях, поскольку это в «Моего ума дело» описано, и к нашей теме относится мало. А относится то, что в том же «Знамени», но за 2005 год (то есть за одиннадцать лет до) вышло замечательное стихотворение Александра Кушнера:
Долго руку держала в руке
И, как в давние дни, не хотела
Отпускать на ночном сквозняке
Его лёгкую душу и тело.
И шепнул он ей, глядя в глаза:
Если жизнь существует иная,
Я подам тебе знак: стрекоза
Постучится в окно золотая.
Умер он через несколько дней.
В хладном августе реют стрекозы
Там, где в пух превратился кипрей, —
И на них она смотрит сквозь слёзы.
И до позднего часа окно
Оставляет нарочно открытым.
Стрекоза не влетает. Темно.
Не стучится с загробным визитом.
Значит, нет ничего. И смотреть
Нет на звёзды горячего смысла.
Хорошо бы и ей умереть.
Только сны и абстрактные числа.
Но звонок разбудил в два часа —
И в мобильную лёгкую трубку
Чей-то голос сказал: “Стрекоза”,
Как сквозь тряпку сказал или губку.
……………………………………..
Я-то думаю: он попросил
Перед смертью надёжного друга,
Тот набрался отваги и сил:
Не такая большая услуга.
Забавно, что если к стихотворению Вергелиса у меня претензий нет, то к стихотворению его предшественника, я бы, как старый критикан, все-таки пару замечаний высказал.
Первое — смысловое. Герой ясно дает понять героине: «стрекоза постучится в окно», т. е. окно должно быть закрыто. А она, вопреки четким инструкциям, «до позднего часа окно оставляет… открытым». Чего же жаловаться на результат? И второе, уже чисто литературное: «Чей-то голос… как сквозь тряпку сказал или губку». Вот это-то избыточное (тряпку, губку) загробное нагнетание здесь совершенно ни к чему. Оно слишком театрально для такого тонкого стихотворения. И так уже — холодок по коже.
К чему я все это? К тому, что разные поэты иногда совершают одинаковые открытия, хотя лексика, метр и антураж совершенно разные. И дело даже не в том, что сюжетный ход одинаков. Интересно, что у обоих выход из метафизики, то есть из области, лежащей за пределами физических явлений в нашу обычную, повседневную реальность, может быть не менее чудесным, чем противоположное движение — из быта в эмпиреи. А ведь последним заняты во все времена большинство литераторов: моделируют выход из обыкновенных реалий в трансцендентальное. Мирское объяснение, оказывается, не уступает в возвышенности надмирному. Собственно, решение таких задач и есть прерогатива настоящей поэзии... Да еще эта стрекоза. Но тут, я полагаю, «жирный» привет от Мандельштама из января 34-го года: «О боже, как жирны и синеглазы стрекозы смерти…». Не сомневаюсь — оба автора читали это (в отличие от стихов друг друга, я полагаю). Уверен, что написали и Кушнер, и Вергелис своих стрекоз независимо. Такое бывает, да и тема эта, в общем-то, что называется, на поверхности. А все-таки, интересное пересечение.
Как все же интересно шелушить старые толстые журналы, когда по застекленной веранде чиркают ветки голых кустов и вкрадчиво барабанит дождик. Читаю подшивку журнала «Октябрь» за 1990 год. А ведь 30 лет прошло! Какой документ эпохи. И в голове выстраивается картина если не самого разрушения СССР, то во всяком случае — декораций, в которых это происходило. Какие колоссальные силы были задействованы этом процессе. И одной из таких сил выступили наши так называемые «толстяки». Смотрю на общественный совет. Алесь Адамович, сопредседатель антисоветского «Мемориала», подписант расстрельного «Письма 42». Василь Быков, возненавидевший все, за что воевал, и укрывшийся в стране, от которой защищал свою родину. Ну, Вознесенский, Гранин – это понятно… но там есть и Юнна Мориц. Вот так неожиданность. Может быть, решили представить разные направления и точки зрения? И тотчас наталкиваюсь в 6 номере на ее беспрецедентно гигантскую подборку. И все становится ясно. Без этого она на страницы толстого журнала не попала бы никогда:
Мы — главные поставщики
Какой-то нови людоедской.
Чтоб ни болтали языки, —
Сильны мы удалью простецкой,
Для нас блаженство — сознавать,
Что мы незрелы для свободы,
Что взор не в силах оторвать
От наших ужасов народы.
А дальше — больше:
Забытая Богом страна, —
Что нового? Бред и расправа.
Ты вечно от крови пьяна,
И в ней — твоя страшная слава,
Угроза для стран и племен,
Которым видна твоя дикость,
Никто кроме нас не влюблен
В твою роковую великость.
Теперь понятно, почему она там? Человек вправе менять свои убеждения. Он может и взрослеть, и умнеть. Я думаю, Юнна Петровна была искренней и тогда, и сейчас. Так бывает. Ей так наплели тогда, и она поверила. Но тут ведь встает вопрос об ответственности за свои слова. А к поэту это требование предъявляется вдвойне. Его общественное звучание является отягощающим фактором «преступления», как отягощающим для замеченного в потасовке боксера становится его звание мастера спорта, например. Когда-то у меня были стихи с такими строчками:
…И сублимируя обиды
В стихи, смотри, не навреди,
Чтобы они, как аскариды
Страну не жрали изнутри.
Смягчай конкретных граждан души,
Конкретных подлецов карай.
Не обобщай поэт, без нужды…
И по нужде – не обобщай.
С первого же номера 1990 года — публикации о Сахарове и сам Сахаров во всей красе. Его Нобелевская речь: «Вы все знаете лучше чем я, что дети, скажем, из Дании могут сесть на велосипеды и весело доехать до Адриатики. Никто не увидит в них "малолетних шпионов". Но советские дети этого не могут! <…> В советских газетных киосках нельзя купить некоммунистические зарубежные газеты, да и коммунистические продаются далеко не каждый номер…» Ну, и тому подобные благоглупости. Это все хорошо известно.
А дальше — один из лучших поэтов 20 века — Александр Кушнер. Но какая разница редакции, лучший – не лучший, если его стенания по загранице льют сомнительной прозрачности водичку на мельницу антисоветизма: «Я жил на привязи всю жизнь, я взаперти…». Это Александр Семенович стенает (в который раз) по Парижу, живя в стране, в которой 25 Франций умещается. Ну и конечно:
Счастливые стихи писали мы,
Когда все, все препятствовало нам.
Ну просто все препятствовало будущему школьному учителю в 20 лет, активно публикующемуся в периодике, а в 24 года издавшему книгу невиданным никакому парижскому изданию тиражом. Или: «А ты, стремление к свободе, — подарок родины другой…».
Даже дневники Пришвина начала 30-х годов с натяжкой, но для «Октября» сгодятся. Тут подойдет любой, кто усомнился в своей стране. В борьбе с собственным государством все средства хороши. Причем не только с государством, но и с самой нравственной природой человека, потому что иначе не разрушить одну из самых справедливых общественных формаций, существовавших на планете. И уже А. Бочаров восхищается записными книжками К. Воробьева, где ставятся под вопрос не просто советские, но и основные человеческие ценности: «Жить тем, что будет после тебя? В этом страшная ложь. И люди должны противиться ей. Человек должен сделать себе радость при своей жизни. Себе. И это останется потомкам. Это очень просто…».
Все очень просто — не нужны ни бескорыстие, ни альтруизм, ни самопожертвование. Все это объявляется вредным мифом. Себе радость. Для себя. При своей жизни. Еще хорошо помнится лозунг того времени, который ныне стал почти аксиомой: «Полюби себя». Эволюция этого высказывания проста: «Кто полюбит тебя, если ты сам себя не любишь? Ну и дальше — больше: «Как ты можешь полюбить кого-то, если себя любить не научился! Чувствуете, как незаметно искажена христианская формула «Возлюби ближнего, как самого себя»? А отсюда уже и «подвиг — это всегда чье-то преступление». А там уже можно из пионера Павлика Морозова доносчика слепить (разве будут простые читатели материалы следствия разбирать?). А тут уже можно и Александра Матросова оболгать, и Зою Космодемьянскую опорочить… И понеслось!
А Бочаров своих восторгов и не скрывает. Апеллируя к Тендрякову, Аксенову и Искандеру, он объявляет: «Во всех них существует особый демифологический эффект — благодаря или сознательно поставленной художником задаче, или такому объективному содержанию, которое непреклонно выводит мысль читателя на развенчание "святынь"».
Это первый номер. А их 12 в год. А тираж каждого из них — от трети миллиона, как «Октябрь», и до трех миллионов, как, например, «Юность». А таких журналов (именно такой направленности, за ничтожно малым исключением) в стране было несколько сотен. Сколько, конкретно не знаю, это не сложно подсчитать. Но зато я знаю, что никакая другая страна такого прессинга и такой лжи не выдержит.
Открываю пятый номер. Стихи меня, конечно, интересуют больше прозы. Но и в них живого места от поношения своих же собственных святынь нет. Вот стихи фронтовика Николая Панченко: «наш ярый флаг / кровавой птицей бьется…»
И далее:
А как нам не хватало простоты!
Мы городили царство-государство,
В фундаменте которого коварство
И зла взрывоопасные пласты.
Это стихи 1988 года. Что должно было произойти с человеком, называющим флаг, за который умирали его однополчане (да и он сам был готов умереть за него в юности) «кровавой птицей»? Как его можно было обмануть? Какими коврижками прельстить? И тут встает вопрос: действительно ли он обманут? А может, проплачен? Сколько денег тогда (да и сейчас) выделялось на разрушение России?! Основная масса, думаю, воспитанная честными, справедливыми и непримиримыми правдолюбами, именно той Советской властью, которую они угробили, была попросту дезориентирована. Как Юнна Мориц. А вот Панченко… Один из основателей организации «Апрель», расколовший Союз писателей, лауреат нескольких премий, в том числе премии того же Сахарова (посмертно, правда) — не уверен.
Встретился в этом номере и наш замечательный, мягкий и тонкий Валерий Попов с рассказом о том, что во всем необходимо Бога видеть. «Божья помощь» называется. Чем он редакции мог приглянуться? Но ведь разрушителям государства неважно, что на это разрушение работает. Церковь от государства отделена, значит и Бог, и церковь для уничтожения существующих основ подойдет. Сегодня уже не очень подходит, и они же пытаются ее дискредитировать. Читаю из Валерия Георгиевича пару страниц до абзаца: «Учителя тех лет находили простую и удобную платформу для контактов со школьными бандитами: вместе с ними — как бы в воспитательных целях — издевались над слабыми». Наши советские учителя издевались над слабыми учениками?.. Это как? Это же ложь, ибо если и был такой несусветный случай в жизни автора — он был невероятен, преступен, почти невозможен, и никак не может быть перенесен на всю страну и всех советских учителей в принципе! Все понятно. Понятно, в смысле, как попал сюда Попов.
А дальше — известная поэтесса Инна Кашежева:
И все же тебе спасибо:
Не полысев в Гулаге,
Опять свободно, гусино
Скользит перо по бумаге…
И она это все — за деньги и на гранты? Вряд ли. Тоже по велению сердца.
Беседы Симонова с бывшими начальниками штабов (сделанные, правда, в конце 60-х) с предварительным словом: «В ту пору и думать нельзя было о том, чтобы опубликовать эти откровенные, полные горькой правды рассказы о войне. Только в наши «перестроечные» времена…»
И снова Сахаров. Конституционные идеи Александра Дмитриевича, где уже четвертым пунктом стоит «создание в будущем Мирового правительства».
Снова бесконечные рассуждения о «каннибальстве системы». Снова о Солженицине. На этот раз Вайль и Генис.
Далее — публикация некоего Владимира Соловьева из Нью-Йорка о хорошем поэте (поэт, действительно, прекрасный) Самойлове, с замечательным пассажем: «Кажется это первый случай в советской поэзии о второй мировой войне — молитва за солдата, не за советского, а за любого, за солдата вообще, врага, друга: за человека. Думаю, что публикацию этих строчек в 1958 году можно объяснить только оплошностью цензуры». Это в номере пятом. А в номере 6-ом возникает статья Михаила Позняева о книге Юрия Белаша «Окопные стихи» с пассажем: «Похоже, и даже точно, такие стихи о смерти бывали, но таких стихов о враге до Белаша никто не писал… начинается оно так, будто и не о враге, а о друге речь…» Ути-пути! Какая тяга у них у всех к поэтизации врага. Это не «милость к падшим призывал», это попытка стереть грани (не в текстах фронтовиков, а в интерпретациях этих текстов), размыть добро и зло до неузнаваемости. И это когда еще живы многие из тех, кто лично вынес нечеловеческое бремя войны и невероятных испытаний, выпавших на долю советского человека во Вторую мировую. А уж как мы относились к врагу, к немецким пленным и к их мирным жителям (в отличии от их отношения к нам на нашей территории), рассказывать не нужно. Хотя, может и нужно, учитывая многочисленные инсинуации про «миллионы изнасилованных немок».
Далее — бесконечные апологии Гроссмановских пассажей о том, как веками «кипело в русской душе крепостное, рабское начало». Как мы уже хорошо уяснили, разговор о рабском начале народа всегда, проходя стадию генетической предрасположенности этого народа, кончается евгеникой и фашизмом. Гроссман — часть нашего народа. То есть, в нем самом коренится рабское начало. Каким же образом ему удается возвысить свой свободный голос до констатации этого факта? Или он один свободен в своем народе? Или он не в своем народе? Эти рассуждения — элементарная арифметика, и я, как мыслящий человек, не могу ее игнорировать.
В википедии об «Октябре» висит статья, заканчивающаяся словами: «…журнал первым в стране вышел из-под ведомственного подчинения, зарегистрировался как независимое издание и погрузился в нищету, тираж его неуклонно стал падать к опасной для существования печатного издания отметке».
Они, самые умные, первыми решили стать бенефициарами развала страны. Но, оказывается, выпуск журнала приостановлен. Хотели ли они этого? Но так или иначе, планомерно и последовательно они добились своего! Классика жанра.
Уничтожая строй, страну, литературу (да-да, это все связанные между собой вещи), мы всегда уничтожаем и самих себя. Так вирус, уничтожающий организм, в котором поселился, гибнет сам, когда умирает его носитель (ведь нигде больше он жить не может). Историческая справедливость торжествует. Только не радостно от такой справедливости почему-то. Союза с его невероятной культурой не стало.
Человек, да что человек, даже Писатель с большой буквы (а о других говорить смысла нет) — себя со стороны не видит и не ощущает. Говорю «даже» не потому, что писательская профессия чем-то выше других, а потому, что она настойчивее других призывает своих адептов к объективности, к оглашению выводов и подведению итогов. Но проблема не в этом. Проблема в том, что писатель часто дает категоричные оценки себе и окружающим. Иногда бывает, что попадает в точку, а чаще — мажет. Поскольку сам себя осознает приблизительно. У него зачастую даже и прицел, как говорится, не сбит, но сам целящийся находится в непрерывном движении и не всегда понимает, в какой точке находится.
Горбовский в начале 90-х пишет в «Исповеди алкоголика» о конце 60-х: «Тогда вышла из печати моя четвертая книга стихов «Тишина». Тиражом 50 тысяч экземпляров. Появились коварные денежки». Далее он говорит, что ушла вторая жена, что приютила «женщина посторонняя, но добрая». Идет описание его загулов и резкий выход из них с последующей белой горячкой. Сетуя на то, что выходить из запоев нужно постепенно, он резюмирует: «…идеальным средством явилась бы капельница с надлежащим раствором. Но где ее было взять неимущему алкашу в 1968 году, в коммуналке, в зачумленной «загадочной» стране».
Кто-то бы мимо прошел, а меня так всего и переворачивает. Вышла у молодого человека книга. Тираж 50 000. Гонорар немалый. Всеобщая известность. Новенькая двухкомнатная квартира на Звездной, полученная от Союза писателей только за то, что стихи писал. Вторую жену оставил тоже не на улице, сам поселился у подруги… и тут «неимущий алкаш»… Глеб Яковлевич-то сам себя видел, когда писал это? И страна — наша страна, его страна, в кратчайшие сроки преодолевающая разруху, устроенную объединенной Европой, становящаяся самой влиятельной в мире…Три года как советский человек в открытый космос вышел… Зачумленная и в кавычках «загадочная»?
Тут же вспоминается один рифмователь, уехавший жить в Израиль:
Живя в загадочной отчизне,
из ночи в день десятки лет
мы пьем за русский образ жизни,
где образ есть, а жизни нет.
Но этот пересмешник выразил свое отношение к предмету выбором места, где будет умирать, А Глеб Яковлевич-то, «задрав штаны», куда? За кем?
Ведь он — ребенок войны, на себе все испытавший. Но пишет он это в начале 90-х. Когда уже почти все оболгано и извращено перестроечными инженерами. И писатель витийствует. И не слышит, что несет во все меньше и меньше читающий его народ…
Привожу этот пример специально, поскольку Горбовский никогда ни диссидентом, ни антисоветчиком не был. То есть, он ненамеренно искажает реальность, как многие писатели либерального толка. Он не видит.
У Виктора Сосноры в его рассуждениях о творчестве с неизбежно положительной коннотацией муссируется два понятия: «безумие» и «свобода». В превосходной степени, для определения своих приоритетов, он их употребляет постоянно. Почти как дальнобойщик — матерные слова для описания восторга от только что отремонтированной трассы или привлекательности подвернувшийся по дороге попутчицы.
Парадокс состоит в том, что оба понятия он использует именно в самом пошлом и распространенном понимании, какое бытует среди той «черни», которую он так показно презирает.
Безумие — как синоним гениальности… Какая лазейка для графоманов всех мастей. Безумен — значит свободен! А свободен — значит гениален, «делает чего захочет» (определение самого В. А.). Что тут не ясного?
Возникает извечный вопрос: от чего свободен гений? От условностей? Так этой свободы с гулькин нос, и то, только в области общепринятых на данный момент установок. Во всем остальном — никакой свободы. Я бы даже сказал, что гений — самый несвободный человек в нашем мире. Ибо подчинен немыслимому для простого ума количеству законов. И именно на этом основании «простые умы» недоумевают, как ему удается взлететь. Они так не могут, поскольку не знают всех законов, а значит — не в состоянии их использовать. Ведь он взлетает потому, что смог удержать в голове все, и опереться на огромное количество ограничений, чтобы, используя их, двигаться в направлении, единственном из возможных. Сопротивление воздуха, сила ветра, плоскость крыла, качество оперения, мышечная масса, объем, вес, плотность, температура и еще черт-те что. Я вообще не знаю существа, более закабаленного, чем гений. Вот уж где ни грамма свободы или делания «чего захочет». Я хочу сказать, что разговоры о свободе для поэта — непроходимый штамп уже со времен Пушкина. Подлинный поэт сегодня может сказать вслед за Тарковским:
Какая там свобода,
Когда зима в лесу.
Однако, Соснору это не волнует. У него культура — помойка. Искусство — всегда преступление (причем в самом пошлом обывательском смысле). Художники, типа Шекспира — преступники, а искусство делают выродки, как Маяковский или Набоков. Он говорит, что все, что последний писал, это ерунда, и лишь одна "Лолита" — книга, потому что тот совершал преступление против искусства и "всех маленьких девочек"…
Но в том то и дело, что против маленьких девочек Набоков не сказал ни слова. Он вообще в этом романе не сказал ничего против. Он создал коммерческий феномен, нащупывая грани патологии, которая бы смогла пощекотать именно ту самую часть «культурного» общества. Щекотка сработала, и «его девочка исправно кормила его» всю оставшуюся жизнь. То есть, конкретно эта вещь, как бы ни была она хорошо написана, имеет к искусству самое далекое отношение в принципе.
Интересно, что незаурядные умы со всей своей недюжинной силой и завидной памятью иногда оказываются невероятно близоруки, если не сказать примитивны.
Посмотрел часовое интервью с Бахытом Кенжеевым. По-моему, это откровенно глупо. Человек сыпет чудовищными трюизмами: уезжающих на ПМЖ в Израиль КГБ раздевало и насиловало всем отделом, все мы жили в концлагере, Обама — лучший президент всех времен и народов… Поэт с Богом разговаривает, а сам Блока с Кедриным путает.
А ведь писал неплохие стихи в целом (или так казалось).
Помню, как жутко деградировал там Наум Коржавин. Приезжая сюда, сыпал откровениями о том, как правильно США разнесло Ирак. Что с ними происходит в этих америках?
Олег Чухонцев в 1970 году хорошенько пуганул читателя своим:
…И уж конечно буду не ветлою,
не бабочкой, не свечкой на ветру.
— Землей? — Не буду даже и землею,
но всем, чего здесь нет. Я весь умру.
— А дух? — Не с букварем же к аналою!
Ни бабочкой, ни свечкой, ни ветлою.
Я весь умру. Я повторяю: весь.
— А Божий дух? — И он не там, а здесь.
То, что он практически содрал свои стихи с Анны Ахматовой, почти никого не смущает. Он даже размер особенно не меняет, лишь добавляя к своему ямбу лишнюю стопу. Его извиняет то, что он сделал это лучше. Мощнее. У нее это выглядело так:
Но я предупреждаю вас,
Что я живу в последний раз.
Ни ласточкой, ни кленом,
Ни тростником и ни звездой,
Ни родниковою водой,
Ни колокольным звоном -
Не буду я людей смущать
И сны чужие навещать
Неутоленным стоном.
Думаю, что стихотворение Чухонцева — одно из лучших, написанных в 20 веке в жанре философской лирики. Но Ахматова первая, и — раньше на тридцать лет. Это немало.
Оба в этих стихах не решают религиозных вопросов. Оба не занимаются здесь как бы изначально заявленной эсхатологией. Они поэты. Игроки в смыслы и звуки. Они натурально пугают свою паству, и делают это несколько безответственно, но грамотно!
Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.