Автор: Редколлегия
Дата: 04-10-2022 | 09:32:50
Одно из самых загадочных мест в творческом наследии Блока — сцены с тремя парами влюбленных в лирической драме «Балаганчик». Писавшие об этой пьесе сосредоточивались преимущественно на вы явлении логики смены персонажей, упуская из виду символику окружающих их предметных, словесных и жестовых знаков, в частности — символику круга1. Спору нет: круг в сцене третьей пары влюбленных, который чертит «на полу <...> огромным деревянным мечом» рыцарь «большой и задумчивый, в картонном шлеме»2, замечается.
Очевидно, что Блок связывал с ним весьма существенные смыслы, иначе вряд ли бы стал он давать B. Мейерхольду столь пространные и сейчас уже хорошо известные советы о том, как должен явиться на сцене этот знак: «Пусть он (рыцарь) говорит еще проще, но и призывнее, хотя и деревянно, и пусть чертит круг перед нею по земле мечом еще более длинным и матово-серым, как будто сталь его покрылась инеем скорби, влюбленности, сказки, — вуалью безвозвратно прошедшего, невоплотимого, но и навеки несказанного. Надо бы и костюм ему совсем не смешной, но безвозвратно прошедший — и за это последнее и дразнит его языком этот заурядненький паяц» (VIII,171). Образ рыцаря, который для Дамы своей и под смех Арлекина «мечом деревянным начертал письмена» (I, 210), рисовался Блоку еще 6 августа 1902 г. в стихотворении «Свет в окошке шатался…». B «Балаганчике» эти письмена превратились в круг, который в сцене третьей пары влюбленных не только предстал как сценический жест, но и был назван: «Вы поняли значение начертанного здесь круга», — произносит рыцарь, и его Дама, как эхо, повторяет: «Круга» (IV, 18)3.
Но круг существует и для второй пары — только не как письмена, начертанные внизу, на полу, деревянным мечом, а как магическое кольцо женских чар:
Не я манила, — плащ мой летел
Вихрем за мной — мой огненный друг!
Ты сам вступить захотел
B мой очарованный круг!
(IV, 17)
Обращает на себя внимание примечательная закономерность: насколько настойчиво круг, чертимый на полу, сопрягается c карточностью, деревянностью, настолько же неуклонно круг женских чар сочетается c миром огня: эпитет «огненный / огневой» возникает в этой короткой сцене четыре раза и поддерживается образом» черного пламени», в свою очередь вырастающим из вариаций и совмещения черного (темного, ночного) и красного (огневого) цветов. Блоковское сочетание круга c огнем восходит к преобразованию очень древней ассоциации: известно, что в архаических культурах круговой план связан c культом огня-солнца, образ солнца обозначается кругом, культ огня поддерживается женщиной. Принцип сплошной метонимичности (или «логика всеобщей партиципации» — если воспользоваться классической формулой Леви-Брюля), свойственный архаическому мифотворческому мышлению, создает прочную связь между кругом пламени и женским чарованьем. Мотив пламенного круга, столь характерный для русского символизма (ср., например, «Пламенный круг» у Ф. Сологуба), пройдет через многие стихи Блока, начиная c кольцевого:
Ты отходишь в сумрак алый,
В бесконечные круги
<...>
Ты ль смыкаешь, пламенея,
Бесконечные круги?
(I, 81)
и продолжая стихами типа «Нет исхода», где пламенно-алое, соответственно закону катахретической трансформации, царящему в мире Блока, превращается в серебряно-вьюжное:
Нет исхода из вьюг,
И погибнуть мне весело.
Завела в очарованный круг,
Серебром своих вьюг занавесила…
(II, 250)
Непосредственный источник исходной ассоциации может быть легко реконструирован благодаря тому месту в мемуарах Л. Д. Менделеевой, где идет речь o двоякой сущности романтического тумана, окутывавшего их отношения c поэтом. «Это и есть то кольцо огней и клубящихся паров вокруг Брунгильды, — пишет Любовь Дмитриевна, — которое потом было так понятно на спектаклях Мариинского театра. Ведь они не только защищают Валькирию, но и она отделена ими от мира и от своего героя, Видит его сквозь эту огненно-туманную завесу»4.
Отсылка к миру Вагнера в «Балаганчике» маркирована; диалоги трех пар влюбленных происходят на сцене, посреди которой стоит скамья, где — согласно ремарке автора пьесы — «обыкновенно целуются Венера и Тангейзер» (IV, 14). Ассоциация, таким образом, эксплицитна, но вместе c тем она не столь прямолинейна, как могло бы показаться на первый взгляд; в ней есть элемент «игры в ложные подходы» (если позволительно здесь воспользоваться выражением H. Берковского, употребленным в связи c О. Мандельштамом и несколько в ином смысле). B чем проявляется это «боковое» строение ассоциации? Назван Тангейзер, в то время как опорные образы второй и третьей сцен — огненный / очарованный круг, рыцарский меч и кровь — восходят к лейтмотивам «Кольца Нибелунгов». Маркировка сделана слишком заблаговременно, еще перед монологом Пьеро, упоминание в котором «перстня-кольца» как будто не обещает нарастания потока вагнеровских ассоциаций от второй к третьей сцене пар влюбленных. Наконец, сами ассоциации внушаются предельно редуцированными знаками, сведенными к чистой сигнальности, как бы отвергающей подсказываемое реминисцентное содержание: золотой меч Зигфрида стал деревянным, огненное кольцо приняло вид смутного воспоминания — летаргически чертимых письмен круга, голос Девы-воительницы превратился в тихое, хотя и внятное эхо речей героя. Вереница снижений-отрицаний здесь настолько последовательна, настолько цельна, что и пресловутый клюквенный сок, которым истекает паяц в концовке третьей сцены, может быть включен в эту цепь как последнее звено, травестирующее мотив крови, кровного договора «Кольца Нибелунгов».
Мысль o символическом значении пути Зигфрида преследовала Блока. Недаром он в статьях об Ибсене — одном из самых близких ему по духу художников современности — неуклонно возвращался к параллели с Зигфридом, каждый раз утверждая сходство несходного. Так, в наброске «От Ибсена к Стриндбергу», выявляющем принцип воли как основу пути автора «Бранда», говорится: «…воли ему хватило на то, чтобы свершить путь, напоминающий, хоть и смутно и нелепо, путь героя. C Ибсеном произошло то же, что и с Зигфридом: только не в дремучем лесу, не в молниях и радугах Валгаллы , не в огненном кольце Валькирии, — а в нашем будничном и сером свете» (V, 456; курсив мой. — Л. С.)5. Параллелизм путей героя и человека утверждается Блоком через признание их несходства: «…может быть, c этой минуты пути героя и человека расходятся: юноша Зигфрид вступает на свой последний, ясный и крестный, не омрачаемый даже изменой путь. Зрелый муж Ибсен вступает на путь, который нам до сих пор непонятен. Мы его еще не измерили. Это — путь, самим Ибсеном названный “долгой-долгой страстной неделей”; путь, может быть, тоже ясный и крестный. Но этот путь соблазнил многих из нас» (V, 458). Последняя фраза здесь особенно знаменательна: свидетельствуя o том, что путь Ибсена в сознании Блока, собственно, тоже символизировался, оформившись в модель судьбы современника, эта фраза позволяет осознать в ассоциации c Зигфридом и атрибуты героя статьи «Рыцарь-монах». Хотя имя обладателя Нотунга в ней прямо не названо, «круг щита» и лезвие «золотого меча», занесенного над драконом, — эти главные атрибуты, c помощью которых создается образ рыцаря-монаха Вл. Соловьева, — непосредственно отсылают к поединку Зигфрида c драконом Фафниром как архетипическому выражению борьбы сил «повышения бытия» с хаосом: «…для рыцаря — бороться c драконом, для монаха — с хаосом, для философа — c безумием и изменчивостью жизни. Это — одно земное дело: дело освобождения пленной Царевны, Мировой Души, страстно тоскующей в объятиях Хаоса и пребывающей в тайном союзе c „космическим умом”» (V, 451). Ассоциация тем более непосредственна, что подчеркнуто выращена из образной системы стихотворения Вл. Соловьева «Дракон, Зигфриду»:
Из-за кругов небес незримых
Дракон явил свое чело, —
И мглою бед неотразимых
Грядущий день заволокло.
<...>
Наследник меченосной рати!
Ты верен знамени креста,
Христов огонь в твоем булате,
И речь грозящая свята6.
Но в руках современного художника, — констатирует Блок в статье «О современном состоянии русского символизма», — «золотой меч погас»: «…мой собственный волшебный мир стал ареной моих личных действий, моим „анатомическим театром”, или балаганом, где сам я играю роль наряду с моими изумительными куклами» (V, 429). Почему так произошло? «Отчего померк золотой меч <...> ?» (V, 433). Ответ формулируется теми же средствами: «На строгом языке моего учителя Вл. Соловьева, — продолжает Блок, — это называется так:
Восторг души — расчетливым обманом
И речью рабскою — живой язык богов,
Святыню Муз шумящим балаганом
Он заменил и обманул глупцов.
Да, все это так. Мы вступили в обманные заговоры c услужливыми двойниками; мы силою рабских дерзновений превратили мир в Балаган» (V, 433). Прихотливая мысль художника провела здесь нас по кругу ассоциаций: Зигфрид — Ибсен —Вл. Соловьев — современный поэт-символист, утвердив властное (по определению П. Флоренского) противоречие одновременного А = А и А ≠ А7 в процессе последовательных снижений от героя к человеку и от человека — рыцаря-монаха к балаганщику. Акцент на процессе снижения, не снимающем, а, наоборот, выявляющем глубинное, архетипическое родство «верхнего» и «нижнего» полюсов цепи трансформаций, — сближает трактовку мотива Зигфрида у Блока c трактовкой мотива «пророка» у Вл. Соловьева8 (видимо, и в этом случае оказавшегося Учителем), «мелкого беса» у Сологуба или же Одиссея — в «Улиссе» Джойса.
Но вернемся к «Балаганчику». Самое примечательное, пожалуй, что круг существует и для первой пары влюбленных, только в их сцене он не изображается жестом и не называется прямо. Он лишь скрыто, латентно присутствует в образе купола, упоминаемого в этой короткой сцене четырежды: в авторской ремарке («Они вообразили себя в церкви и смотрят вверх, в купола» — IV, 16) и в репликах влюбленных:
Она
<…>
Я лицом опрокинута, в купол смотрю.
Он
Я смотрю в непомерную высь ?
Там, где купол вечернюю принял зарю.
<…>
Посмотри, как тихи свечи,
Как заря в куполах занялась.
(IV, 16)
Не может не приковать к себе внимания та настоятельность, c которой круг, образуемый контуром купола, видимого снизу изнутри, сопрягается здесь c непомерной высью и золотом зари. Символика сопряжения проясняется все в той же речи «О современном состоянии русского символизма», рисующей путь от тезы к антитезе, увенчанный решительным вопросом:
B лазури Чьего-то лучезарного взора пребывает теург; этот взор, как меч, пронзает все миры <...> — и сквозь все миры доходит к нему вначале — лишь сиянием Чьей-то безмятежной улыбки. <...> Как бы ревнуя одинокого теурга к Заревой ясности, некто внезапно пересекает золотую нить зацветающих чудес; лезвие лучезарного меча меркнет и перестает чувствоваться в сердце. Миры, которые были пронизаны его золотым светом, теряют пурпурный оттенок. <...> Впиваясь взором в высоту, найдем ли мы в этом пустом небе след некогда померкшего золота? (V, 427, 428, 435; курсив мой. — Л. C.)
Цепочка образов, объединенных цветом (лучезарность — заревая ясность — золото) и скрепленных сравнением «взор, как меч» , сливает воедино ассоциации из Вагнера и Вл. Соловьева, c прямой отсылкой к «Лучезарной Подруге» последнего (V, 427)9, но сквозь эти очевидные реминисценции проглядывает еще одна, эксплицируемая лишь ответом на центральный вопрос. А ответ звучит так: «По бессчетным кругам Ада может пройти, не погибнув, только тот, у кого есть спутник, учитель и руководительная мечта o Той, которая поведет туда, куда не смеет войти и учитель» (V, 433). Смена заревой ясности лиловым сумраком, a затем и балаганной картонностью, пустотой (ср.: «Лиловый сумрак рассеивается; открывается пустая равнина — душа, опустошенная пиром. Пустая, далекая равнина» — V, 432) в речи «О современном состоянии русского символизма» знаменовала переход от тезы к антитезе… и к огромному вопросительному знаку в преддверье чаемого синтеза.
Восемь лет спустя четкой формулой «Крушение гуманизма» Блок охарактеризовал этот путь, крайние пределы которого отмечены для него именами Данте и Вагнера (первым гуманистом он называет Петрарку, последним — Шиллера), своенравно соотнесенными сквозь призму «Трех свиданий» и «Дракона. Зигфриду» Вл. Соловьева10.
Смена цветовой символики трех сцен «Балаганчика», аналогичная смене цветовой символики в речи «О современном состоянии русского символизма», намекает на тот же самый процесс. Участвующая в нем жизнь представлена предельно редуцированными, сжатыми до математической формулы знаками: Он, Она и круг; кольцо как эмблема — образ окружающего мира. Причем если Он к концу третьего диалога постепенно опознается как маска Зигфрида, этого — говоря словами Шпенглера — «воплощения победы западной души над ограниченностью материи и наличных вещей»11, то Она — балаганная маска Вечно-Женственного — предстает перед нами в личине участницы первого диалога как травестийно-редуцированная параллель к божественной возлюбленной Данте. Эта параллель эксплицируется благодаря роли ее взора, столь значительной в «Комедии» Данте. Тема Беатриче начинается рассказом Вергилия о ее взоре, «подобном ясной звезде» («Lucevan gli occhi suoi piu che la stella» — Inferno, II, 55) и продолжается поддерживающими дух напоминаниями о ее очах («Lо dоlсе padre mio, per confortarmi, / Pur di Beatrice ragionando andava, / Dicendo: „Gli occhi suoi giu veder parmi”»12 — Purgatorio, XXVII, 52-54). Взором «небесная Беатриче» направляет путь ведомого в Раю, то устремляя взгляд свой к вечным высотам и приучая спутника вглядываться («Beatrice tutta nеll’eterne ruote / Fissa con gli occhi stava; еd io in lei / Le luci fissi, di lassu remote»13 — Paradiso, I, 64-66), то склоняя к нему «взор неизреченный», подобно матери над больным дитятею («Gli occhi drizzо vеr me con quel sembiante / Che madre fa sopra figliuol deliro» — Paradiso, I, 101-102), то вновь поднимая лицо к небесам («Quinci rivolse invеr lо cielo il viso» — Paradiso, I, 142). Полет их к первой звезде мог начаться лишь тогда, когда установилась гармония взоров:
Взор Беатриче не сходил с высот,
Мой взор — c нее.
(Рай, II, 21-22; пер. M. Лозинского)
B шестнадцати строках диалога первой пары влюбленных «Балаганчика» образ «вглядывания» — прямо или скрыто — повторяется шесть раз (и он подчеркнут в ремарке, как в ремарках, предваряющих вторую и третью сцены, подчеркнуты вихревое движение и — соответственно — медленное вычерчивание). Особенно примечательно, что первое двустишие прямо сталкивает направление взгляда вниз с направлением его ввысь:
Милый, ты шепчешь — «склонись…»
Я, лицом опрокинута, в купол смотрю.
(IV, 16)
Глубоко скрытый намек на движение взора Беатриче станет менее завуалированным, если мы вспомним, что он поддерживается и другой — не менее скрытой — ассоциацией, но их соседство позволяет им высветлять друг друга. Ведь купол — эта, говоря словами Шпенглера, «тяжесть, легко парящая над землей на каменном кольце», есть образ макрокосма души магической, нашедший себе выражение «в купольных базиликах Равенны и Византии»14. Вглядывание в мир, эмблематически представленный образом круга, парящего в непомерной выси, напоминает нам то самое предренессансное ощущение четкой иерархии мира, c адскими кругами преисподней и райскими сферами неба, видеть и понимать законы которого учила Данте Беатриче. Но если человек «Комедии», «твердо пребывая» — по слову Бердяева — в «иерархическом организме» еще не поколебленного космоса15, убеждается, спускаясь и возносясь по его кругам, что «все в мире неизменный связует строй» («Le cose tutte quante / Hann’ordinetra 1оrо» — Paradiso, I, 103-104), — то человек «Балаганчика», сменяя одну за другою личины и переходя от познания мира к познанию «ближнего» и эхообразному «припоминанию», остается на месте, возле все той же скамьи, где «обыкновенно целуются Венера и Тангейзер». И лишь образ мира, эмблематически представленного кругом, неуклонно низводится c непомерных высот к земной инфернальности, а затем и к прикрытому картонным костюмом «ничто» — опустошенной форме: небесное превращается в шутовское, однако с помощью последнего поддерживается надежда обмануть косную материю. Нисхождение круга, глубоко скрытое в сценах трех пар влюбленных, по-своему травестирует хождение по кругам «мрачного любовника небесной Беатриче», как назвал Блок протагониста «Комедии» (V, 316). Это «выворачивание наизнанку» путей по кругам говорит о том, что в сознании поэта ХХ в. мир «Комедии», уже пять веков называемой «Божественной» (и получившей потому новые смысловые обертоны), настолько релятивизировался, что прежде прочные его кольцевые устои — эти воплощенные иерархии бытия, — спускаясь c непомерных высот на землю и вычерчиваясь на ней всего лишь смутным воспоминанием, являют уже образ мира-балагана, декорации которого готовы в любой момент взвиться ввысь и исчезнуть. Разумеется, эта травестийная связь «Балаганчика» c «Комедией» прикрыта очередной «игрой в ложные подходы» — демонстративной отсылкой к соmedia dell’arte, и, разумеется, реминисценции из Данте (как, впрочем, и реминисценции из Вагнера) присутствуют в пьесе Блока в крайне редуцированной форме. Можно поэтому, подобно Мандельштаму, иронизировавшему над «тенью Данта c профилем орлиным»16, посмеяться и над тем, как Дантова кантата o путеводительном взоре Беатриче свернулась у Блока в две строки. Но можно и оценить чудовищную уплотненность эмблематически сжатых образов, сцепление которых, подобное сцеплению математических знаков в формулу, сконцентрировало в немногим более чем полусотне строк образ пятивекового пути к крушению гуманизма. B 1909 г в письме к Е. Иванову из Италии Блок сформулировал мысль o «строгой математичности искусства», противопоставив понятия космоса и хаоса: «Искусство есть только космос ? творческий дух, оформливающий хаос (душевный и телесный мир). О том, что мир явлений телесных и душевных есть только хаос, нечего распространяться, это должно быть известно художнику (и было известно Эсхилу, Данту Пушкину, Беллини, Леонардо, Микель-Анджело и будет известно будущим художникам). Наши великие писатели (преимущественно o Толстом и Достоевском) строили все на хаосе („ценили” его), и потому получался удесятеренный хаос, т. е. они были плохими художниками. Строить космос можно только из хаоса» (VIII, 292-293). Чистота структуры, оформляющей в сценах трех пар влюбленных процесс «низведения», и строгое соответствие ее общей архитектонике пьесы, построенной на обнажении метаморфозы возвышенно-небесного в сниженно-картонное, позволяет отнести слова Блока о «строгой математичности искусства», может быть, прежде всего к его собственному творчеству
Существует уже немало работ, посвященных истолкованию блоковского понятия мирового оркестра. Есть опыты интерпретации его символики чисел. Мне кажется, наступило время изучать значение пространственно-геометрических символов, ведь круг, квадрат и крест проходят через все творчество поэта. Идея «квадратности» в Пьесе «Роза и крест» была уже замечена, поскольку Блок в объяснительной записке по поводу постановки своего детища в Художественном театре пользовался этим понятием не-обыкновенно настойчиво. Однако сколько-нибудь углубленной интерпретации оно не получило17. Мне кажется, при истолковании символики «квадратности» следовало обратить внимание не только на прямые характеристики облика графа Арчимбаута, его дома и всего уклада их жизни, и даже Алискана, который — по словам его создателя, — «в сущности, тоже — квадратный, при всей своей „мечтательности”, и из рамок квадратности не выходит» (IV, 533). Следовало, наверно, обратить большее внимание на противопоставление, характеризующее Бертрана: это «единственный человек из здешних, из местных, у которого — квадратная внешность и не квадратная душа» (IV, 534-535). Это противопоставление вполне соответствует той оппозиции, которую предложил K. Юнг в работе «Человек и его символы», назвав квадрат и круг образами, архетипичными для человеческой психики в целом, и определив круг как «символ Себя» (т. е. духовного я), a квадрат как символ земной материи тела и действительности. Это утверждение вырастает из традиции неоплатонического сознания, для которого сложное отношение неба — земли выражалось отношением круга к квадрату. (Вспомним, что Платон представлял душу сферой, в неоплатонической традиции сфера — изначальная форма, фигура «мирового яйца», а круг — универсальная проекция сферы, т. е. идеального тела, образ единства безграничности и очерченности.) Неоплатоники считали, что круговая фигура, сопряженная с квадратной фигурой, спонтанно истолковывается человеком как динамический образ диалектики между трансцендентно-небесным, к которому человек естественно стремится, и земным, где он фактически находится, где он понимает себя как совершающего переход от настоящего момента к вечности. Такое понимание символики отношения круга к квадрату как неба к земле, небесного к земному очевиднее всего реализовалось в архитектуре отмеченных Шпенглером купольных храмов на кубе в византийской, галло-романской и исламской архитектуре. Как учит ислам, место сбора правоверных — это квадратный зал, и лишь купол достоин представлять несоизмеримость божественного величия18.
У Блока слово «квадратность» впервые появляется в записной книжке № 4 (апрель 1903 г.), в конспекте пятого раздела первой книги «Метафизики» Аристотеля, где приводится таблица категории противоположностей сущего, лежавших в основе философии пифагорейцев. Блок переписывает эту таблицу очень свободно, на ходу внося свои изменения, для анализа которых здесь нет места. Сейчас достаточно отметить, что в этой таблице, в ряду оппозиций ограниченного — безграничного, единства — множества, правого — левого, мужского — женского, неподвижного — подвижного, есть оппозиция прямого — круглого.
Однако истолковать символику круга у Блока только через систему противоположностей Алкмеона Кротонского и неоплатоническую традицию было бы упрощением. Семантика этого символа в произведениях Блока гораздо более многозначна, многослойна, зыбка и свободна. Да и появляется этот символ у него до 1903 г., еще в 1899 г., в стихотворении, насыщенном лермонтовскими реминисценциями:
Непонятною тоскою
Дышит ночь. Приди, мой друг!
Вот стезя: ночной порою
Мы войдем в волшебный круг!19
(I, 412)
Обобщая несколько огpубленно, можно сказать, что символ круга у Блока насыщен почти всем множеством значений, описанных в пифагорейской и неоплатонической традициях, но к ним свободно подключаются реминисценции более позднего литературного происхождения. Гибкость системы позволяет им сосуществовать в мире Блока сбалансированно, то уступая место одной определенной семантике, под давлением которой все другие смыслы затемняются, то дополняя друг друга и создавая в результате совсем новое по содержанию семантическое поле.
Так, контекст одного ряда стихотворений позволяет воспринимать круг — соответственно неоплатонической мысли — как символ божественности, склонившейся над своим творением, которое Она произвела, ср.:
Ты ль смыкаешь, пламенея,
Бесконечные круги?
(I, 81)
Или:
Ты — одиноко — в отдаленьи,
Сомкнешь последние круги…
(I, 87)
Но верю, ты взойдешь, и вспыхнет сумрак алый,
Смыкая тайный круг, в движеньи запоздалый.
(I, 109)
Лишь она одна предвечном круге
Ткет и ткет свой шелковый узор.
(III, 118)
Этот образ деятельности неба в его отношении к земле, его динамическое включение в космос может, однако, предстать образом духовного неделимого трансцендентного мира:
Мы в круге млечного пути,
Земные замерли мечты.
Мы можем в высь перенести
Свои надежды — я и ты.
Еще прозрачней станешь ты,
Еще бессмертней стану я.
Залог кружащейся мечты —
Душа последняя моя.
(II, 315)
В других стихах, напротив, круг означает предел земной деятельности человека, предел, который человек тщетно пытается преодолеть:
Я пытался разбить заколдованный круг,
Перейти за черту оглушающей тьмы,
Но наутро я сам задохнулся вдали,
Беспокойно простертый у края земли.
(I, 58)
Или:
Холодная черта зари —
Как память близкого недуга
И верный знак, что мы внутри
Неразмыкаемого круга.
(I, 208)
Как мы уже видели, неразмыкаемый круг может быть и магическим кругом личности, втягивающей другого в свою орбиту:
Нет исхода из вьюг,
И погибнуть мне весело.
Завела в очарованный круг,
Серебром своих вьюг занавесила…
(II, 250)
Но это может быть и круг судьбы, как у Л. Андреева, «круг постылый бытия», за пределы которого стремится, но не может вырваться человек:
Свершай свои круги, o, чадо смертных чад,
Но вечно жди суда у беспощадной’ двери.
(I, 355)
«Мы знаем, мы знает начертанный круг» —
Ты так говорила, мой Ангел, мой Друг.
Судьбой назвала…
(I, 539)
Есть стихи, где движение по кругам бытия дается с прямой Дантовой ассоциацией, например в «Песни Ада», построенной как эксплицитная вариация на тему «Божественной комедии» (III, 17). В других стихах эта ассоциация более скрыта, но все-таки она легко просматривается, как, например, в «Послании Вяч. Иванову»:
И в этот миг, в слепящей вьюге,
Не ведаю, в какой стране,
Не ведаю, в котором круге,
Твой странный лик явился мне…
(III, 141)
Заметим, что этот образ Дантова движения по кругам может трансформироваться то в иконописное, то в магическое, но в основе своей тоже ассоциируемое c миром Данте, хотя и решительно переосмысленное явление лица в круге. Сравним блоковское:
В круге окна слухового
Лик мой, как нимбом, украшен…
(II, 72)
Там, в ночной завывaющей стуже,
В поле звезд отыскал я кольцо.
Вот лицо возникает из кружев,
Возникает из кружев лицо —
(II, 81)
с Дантовым:
Qua1 е il geomеtra che tutto s’affige
Per misurar 1о
cerchio, е non ritrova,
Pensando, quel principio ond’egli indige,
Tale era io a quella vista
nuova:
Veder voleva сomе si convenne
L’imago al cerchio e соmе vi s’indova20.
(Paradiso,
XXXIII, 133-138)
Особенно значительны с точки зрения нашей темы те стихи, где небесное и эмпирическое сталкиваются, напряженно конфронтируя поля того и другого круга, как в «Последнем напутствии». Вторая строфа этого стихотворения заканчивается образом светлого круга:
Вот она — с хрустальным звоном
Преисполнила надежды,
Светлым кругом обвела…
который являет чистую оппозицию постылому кругу эмпирического существования:
Это — легкий образ рая,
Это — милая твоя.
Ляг на смертный одр c улыбкой,
Тихо грезить, замыкая
Круг постылый бытия.
(III, 212)
Мир здесь предстает, почти по Псевдодионисию Ареопагиту, как своего рода система кругов — сотворенных иерархий бытия, в совокупности своей составляющих всеобщие проявления единого и непроявляющегося, а путь по ним под водительством едва ли не Дантова воплощения Вечной Женственности может быть осознан как превращение образа пространственной структуры в образ времени. При этом аспект времени содержит конфронтацию бесконечной, унылой повторяемости всего, «чем тревожила земля», c концом, который маркирован Елисейскими полями.
Когда «круг постылый бытия», тесное «кольцо существования» (III, 78) приобретает архетипическое значение бесконечного циклического универсального времени:
Вечер мой снова в огне,
День мой свершает круги —
(I, 509)
см. также: III, 84) — он сопрягается нередко c образами вихревого движения, круженья, вращенья, роенья («Летели дни, крутясь проклятым роем» — III, 64; «И все безумней вихрь планет» — III, 62), преобразуясь в образ природной жизни почти по Шопенгауэру, утверждавшему, что «всегда и повсюду истинной эмблемой природы является круг, потому что он — схема возвратного движения, а оно действительно самая общая форма в природе, которой последняя пользуется везде»21. C другой стороны, семантика образов вихревого движения и им подобных связана с жизнью стихии и ее законом вечного возвращения. А это вызывает более живую ассоциацию не столько c тезисом Шопенгауэра, сколько c его трансформацией у Ницше. B самом деле, не к Ницше ли восходит строка «все в мире ? кружащийся танец» (II, 280)? Не им ли навеяны известные слова Поэта в пьесе «Незнакомка»: «Вечное возвращение. Снова Она объемлет шар земной. И снова мы подвластны Ее очарованию. Вот Она кружит свой процветающий жезл. Вот Она кружит меня… И я кружусь c Нею… Под голубым… под вечерним снегом…» (IV, 79)? Спору нет, старая формула «вечное возвращение», будучи произносимой в начале ХХ в., безусловно отсылала к Ницше; так это звучало и в пьесе Блока, где слова «Человека в пальто» о его любви к круглому сыру и соответствующие жесты, следующие непосредственно за процитированным монологом Поэта, намекали на профанаторов этих идей. Но свести смысл всего монолога к формуле Ницше невозможно: этому сопротивляется упоминание o жезле, про который мы немного раньше из речей того же Поэта узнаем, что это скипетр Мироправительницы, которая «повелевает миром» (IV, 78). Образ жезла как символ пути ввысь появляется и в стихотворении 1914 г.:
Он занесен — сей жезл железный
Над нашей головой. И мы
Летим, летим над грозной бездной
Среди сгущающейся тьмы.
Но чем полет неукротимей,
Чем ближе веянье конца,
Тем лучезарнее, тем зримей
Сияние Ее лица.
И сквозь круженье вихревое,
Сынам отчаянья сквозя,
Ведет, уводит в голубое
Едва приметная стезя.
(III, 223)
Общая трагическая окраска стихотворения, где доминируют такие слова, как «железный», «грозная бездна», «сгущающаяся тьма», вынесенные в рифмующиеся части строк и тем самым сильно маркированные, не мешает разгадать в этом полете, устремленном в голубизну и высветляющем «сияние Ее лица», сокровенный намек на полет c Нею к Свету, о котором нам рассказал великий флорентиец. Дантова конфронтация кругового строения мира c неукротимой устремленностью духа ввысь переносится Блоком в контекст других структур и смыслов, но это меняет лишь обертоны: она прочитывается и в стихотворении «Девушка пела в церковном хоре…», в строке «Так пел ее голос, летящий в купол» (II, 79), и в «Вот он — Христос — в цепях и розах…», где скипетр — жезл — стезя становится символом неуклонного восхождения духа, устремленного к небу:
И не постигнешь синего ока,
Пока не станешь сам как стезя…
(II, 84)
Сам как стезя. Это сведение воедино внешней структуры и внутренней структуры , «макрокосма» и «микрокосма» вполне объясняет закономерность преобладания в лирике Блока кольцевых форм — при их почти непременном нарушении22. Поскольку для Блока «искусство есть только космос — творческий дух, оформливающий хаос», постольку структура художественного произведения являет собой частное выражение структуры космоса. Как представлял себе поэт строение поэмы «Возмездие», в Прологе которой, между прочим, тоже весьма ощутимо сплетение реминисценций из Данте и Вагнера (III, 301)? «Ее план представлялся мне, — пишет Блок, — в виде концентрических кругов, которые становились все уже и уже, и самый маленький круг, съежившись до предела, начинал опять жить своей самостоятельной жизнью, распирать и раздвигать окружающую среду и, в свою очередь, действовать на периферию. Такова была жизнь чертежа, который мне рисовался, в сознание и на слова я это стараюсь перевести лишь сейчас» (III, 297). Мне кажется, чертеж поэмы, рисовавшийся Блоку, воспроизводит ядро жившей в глубинах его духа картины мироздания, общий контур которой я осмелилась бы сравнить с ранневизантийским купольным храмом на кубе, увенчанным крестом — этой стезей, устремленной ввысь, если бы не устрашающе подвижная и самостоятельная, хотя и взаимосоотнесенная жизнь каждого из отдельных элементов этого грандиозного строения. В основе его — первичные, архетипические символы, однако они насыщены множеством значений, порожденных многовековым опытом европейской культуры. Эта картина космоса как будто знакома, поскольку духовный опыт столетий спрессован в ней в лирический экстракт почти элементарного. Но из этих до хрестоматийности знакомых элементов создана совершенно своеобразная и, кажется, единственная в своем роде модель мира.
_________________________________________________
Лена Силард (урождённая Елена Афиятовна Айзатулина) — венгерский филолог-славист российского происхождения, доктор наук. Автор многочисленных литературоведческих работ, исследований творчества Ф. Достоевского, А. Чехова, А. Блока, А. Белого, Вяч. Иванова, А. Ахматовой, В. Хлебникова и М. Булгакова.
В 1955 году окончила филологический факультет МГУ, затем аспирантуру (1955–58). Кандидат филологических наук (1977, Венгрия), доктор филологических наук (1991, Венгрия). Главные области научной работы: русская литература, история русской и европейских культур. В конце 1950-х – начале 1960-х преподавала в МГУ, Институте иностранных языков и Институте Дружбы народов. В 1962 переехала в Венгрию, преподавала в Будапештском университете ELTE (с 1993 – профессор). В настоящее время живет и работает в Италии, профессор университета Сассари на острове Сардиния (с 1997), директор Института иностранных языков и литературы университета Сассари (2002–2003), зам. декана факультета иностранных языков и литератур.
Книги:
Л. Андреев и проблемы русской философской повести. Будапешт, 1975.
Андрей Белый и поэтика русского символистского романа. Будапешт, 1990.
«Герметизм и герменевтика» СПб: Изд-во Ивана Лимбаха, 2002.
Составление:
Русская поэзия советской эпохи. Будапешт, 1973 (совм. с Н. Секей, М. Варга).
Русская литература конца XIX– начала ХХ века. Т. 1–2. Будапешт, 1979, 1981 (совм. с Н. Секей).
Редактор сборника:
Русская литература между Востоком и Западом. Будапешт, 1999.
Редколлегия, 2022
Сертификат Поэзия.ру: серия 339 № 170367 от 04.10.2022
2 | 0 | 757 | 21.11.2024. 13:49:30
Произведение оценили (+): []
Произведение оценили (-): []
Комментариев пока нет. Приглашаем Вас прокомментировать публикацию.