Харьковские годы Георгия Шенгели (часть 2)

часть 2

Две рукописи Георгия Шенгели из фонда музея относятся к 1943 году, ко времени пребывания его в эвакуации в столице Киргизии городе Фрунзе. Обе рукописи преданы в музей вдовой харьковского поэта А.Ф.Кравцова(1915 -1983) после его смерти. Первая из рукописей - лист стандартного размера, снизу доверху заполненный чёткими, идеально ровными строками письма в ЦК ЛКСМ Киргизии. Послание написано тёмно-лиловыми, близкими к оттенку красного, и до сей поры яркими, чернилами - весьма "пушкинским" по начертанию почерком Шенгели. Это по сути рецензия на рукопись поэмы Александра Кравцова "Бессмертие", посвящённой героической теме краснодонской "Молодой гвардии", и рекомендация этой поэмы к печати.
Документ заверен внизу листа бледной круглой печатью ЦК Киргизского комсомола, и, видимо, сыграл свою роль рекомендации, поскольку поэма А.Кравцова была выпущена в 1944-ом году отдельным изданием, став второй книгой в его писательской биографии после первого сборника стихов 41-го года с характерным для того времени верноподданническим названием "Письмо к Ворошилову" (А.Кравцов был уроженцем Луганска).
Текст второй музейной рукописи Шенгели, меньшего объёма, полагаю, может быть, приведён здесь полностью:
Договор
г.Фрунзе 29/Х - 1943 г.

Мы нижеподписавшиеся Шенгели Г.А. и Кравцов А.Ф. заключили договор на следующее:
Шенгели Г.А. и Кравцов А.Ф. берут на себя обязательства в течение года, начиная с ноября 1943 г., по ноябрь 1944 г. изучить следующие языки: Шенгели Г.А. туркменский язык, Кравцов А.Ф. французский язык.
Настоящий договор может быть действительным, если два подписавшие его в течение одного года научатся свободно читать и переводить при помощи словаря. Невыполнение настоящих обязательств будет рассматриваться, как пустые обязательства

Подписи: А.Кравцов
Г.Шенгели

г.Фрунзе 29/Х - 43 г.

Временная ставка Шенгели, Б.Степовая 49

Вряд ли А.Кравцову удалось выполнить взятые на себя в этом договоре обязательства. Во всяком случае его переводы с французского никогда не публиковались. Что же касается Шенгели, то Георгий Аркадьевич сполна оправдал свою подпись, поставленную под договором. В 1945 году был издан его перевод туркменского народного романа "Шасенем И Гариб. Народный Дестан", выполненный совместно с женой Ниной Манухиной. Для Шенгели, конечно же, представлялось намного более реальной задачей исполнить своё обязательство - изучение языков он ощущал с юности как свою внутреннюю потребность, работа с поэзией и прозой на разных языках - воистину дело всей его жизни. Ещё тринадцатилетним мальчиком он начал этот путь с перевода "Аскольдовой могилы" на изучаемый им тогда эсперанто. Дальше больше - объём выполненных им поэтических переводов мировой классики он сам оценивал ещё в статье "О моей работе" 1951-го года в более, чем сто сорок тысяч, строк.
Показателен пример из крымских воспоминаний Семёна Липкина:"Поезд прибывал в Феодосию на рассвете. Мы наняли таратайку. Шенгели удивил меня, заговорив с возницей-татарином на его языке. Потом он мне объяснил, что по-татарски знает слов сто, не больше. Он хорошо владел английским, французским, немецким, латынью." А друг всей жизни Г.Шенгели, засекреченный советский физик-академик Сергей Векшинский, вспоминал, что ещё в гимназические годы в Керчи, Георгий, всерьёз увлёкшись стиховедческими исследованиями, "недели и месяцы" усиленно изучал не только немецкий и французский, греческий и латинский, но и арабский, дабы вникнуть в фонетику и метрику стиха в их самых разных проявлениях.
Что же касается журналов "Ипокрена" и "Творчество" со стихами Г.Шенгели из фондов Харьковского литературного музея, то эти два пожелтевших и охрупченных экземпляра, - конечно, лишь небольшая часть харьковских изданий того времени, в которых он постоянно печатался как поэт и критик. Среди этих изданий и журнал "Парус" с его рецензией на сборник "Иверни" М.Волошина, здесь же и два номера "Путей творчества" Г.Петникова со стихами Шенгели. В этом же ряду и его публикации почти во всех 18 номерах журнала "Колосья", издателем которого являлся приват-доцент Харьковского университета В.С.Рожицын (1888-1942). Отдельное фото В.Рожицына, кстати, так же, как и фотопортреты В.Нарбута и Е.Ланна, входит в тот, выше названный, набор 28 копий фотодокументов из архива Г.Шенгели, который был передан из ЦГАЛИ харьковскому музею.



* * *



В мае 1919 года Г.Шенгели командируется из Харькова в Севастополь в качестве "комиссара искусств". "Летом, однако, - пишет Г.Шенгели в своей "Автобиографии" 1939-го года - Крым был эвакуирован; мне пришлось скрываться. С фальшивым паспортом, выданным мне Севастопольской парторганизацией (паспорт до сиз пор хранится у меня), я пробрался в Керчь, затем осенью в Одессу, где прожил почти два года".
Творческой и организаторской активностью Шенгели, его редкостной интеллектуальной производительностью, которые окрепли и сполна уже проявились в 1914-1919 годах в Харькове, отмечено и время пребывания его в Одессе. В своём творчестве он по-прежнему остаётся неутомимым и полным энергии, несмотря на политическую чехарду, на непредсказуемые и опасные смены режимов и властей. Работает день за днём - даже вопреки трагедии, постигшей его семью как раз в этот период, в декабре 1920 года, - расстрел в Керчи двух старших братьев Г.Шенгели Евгения и Владимира, офицеров Добровольческой армии.
С января 1920 по август 1921 года Г.Шенгели является главным редактором Одесского Губиздата. В 1919 году в Одессе им опубликованы отдельными изданиями драматическая поэма "Нечаев" и "Трактат о русском стихе. Ч.1.: Органическая метрика". В 1920 году вышли "Избранные сонеты" Ж.М. де Эредиа, переведённые Г.Шенгели ("перевод сорока сонетов, сделанный уже довольно твёрдою рукой, хотя и далекий, конечно, от блеска оригинала...", по его же собственному определению) и второе издание его "Еврейских поэм". В 1921-ом напечатаны драматическая поэма "1871 год" и сборник стихотворений "Изразец", та самая книжка, желтушно-бумажный, меньше ладони, квадратик которой можно и сегодня подержать в руках в отделе редких рукописей ГНБ им. Короленко. Конечно же, основная часть "Трактата" наработана Г.Шенгели ещё в Харькове (смотри выше цитату из его письма к М.Волошину), так же, как и переводы из Эредиа, о которых вспоминают А.Кривцова и Е.Ланн ещё в связи с самым ранним харьковским периодом поэта.
Здесь же в Одессе в 20-ом году было положено начало и циклу сонетов Г.Шенгели, которые занимают особое место в его творчестве. Этот цикл вполне заслуживает наименования постгойевских, близких к фантасмагории, "Капричиос" поэта. Эти стихи - воплощённые в безупречную классическую форму страшные картины гражданской войны, кровавой междоусобицы, безжалостной бойни, очевидцем которой пришлось быть Шенгели в 1918-1921 годах в Харькове и Керчи, в Севастополе и Одессе. Уже сама стыковка совершенной поэтической формы сонетов с описанием в них сцен безудержного насилия, разрушения и жестокости несомненно являет собой сильный стилистический и психологический ход. Вряд ли следует видеть в этом жесте признаки некой авторской отстранённости. Скорее, здесь и звучит, и молчаливо насыщает собой контекст интонация неодолимой горечи и бесконечного сожаления. Эти сонеты не отпускают Г.Шенгели ещё долгое время, требуя возвращения к себе и авторской правки и в 33-ем, и в 37-ом годах. Цикл хронологически открывается как раз выразительной харьковской зарисовкой 1918-го года «Дух» и «Материя»:

Архиерей уперся: «Нет пойду!
С крестом! На площадь! Прямо в омут вражий!»
Грозит погром. И партизаны стражей
Построились — предотвратить беду.

И многолетье рявкал дьякон ражий,
И кликал клир. Толпа пошла, в бреду,
И тяжело мотаясь на ходу,
Хоругвы золотою взмыли пряжей.

Но, глянув искоса, броневики
Вдруг растерзали небо на куски,
И в реве, визге, поросячьем гоне —

Как Медный Всадник, с поднятой рукой, —
Скакал матрос на рыжем першероне,
Из маузера кроя вдоль Сумской.

В этот шенгелиевский цикл чёрно-белых сонетов-гравюр глубокой и выразительной резьбы входят:"Комендантский час", "Своя нужда", "Мать", "Короткий разговор", "Самосуд", "Провокатор", "Валяло круто. Тёмно-ржавый борт...", "Интервенты", "И эти здесь! Потомки Мильтиада!","Здесь пир чумной; здесь каша тьмы и блеска..." Наверное, примыкают к ним тематически и интонационно стихи 19-го года "Последний раз могиле поклонились..." и "Нищий", дополняя ту же фантасмагорическую картину судного часа:

На фронте бред. В бригадах по сто сабель.
Мороз. Патронов мало. Фуража
И хлеба нет. Противник жмет. Дрожа,
О пополнениях взывает кабель.
Здесь тоже бред. О смертных рангах табель:
Сыпняк, брюшняк, возвратный. Смрад и ржа.
Шалеют доктора и сторожа,
И мертвецы — за штабелями штабель...

Безжалостно зоркие и честные свидетельства апокалиптических дней, показания очевидца и поэта, человека, стоявшего у последней черты - с раскрытыми глазами и с будто бы заживо вырываемым сердцем. Однако здесь не только подлинные картины торжества бесовского промысла, выхваченные из мрака чутким объективом художнического зрения. Здесь возникают, словно бы завершая на ноте почти невыносимой силы весь цикл, и философские обобщения поэта поистине библейского звучания. И появляются они в стихах, родившихся хронологически сразу же вослед казням двух старших братьев Г.Шенгели, их расстрелам 4 и 12 декабря 1920 года в Керчи. Судя по всему, к моменту написания 5 января 1921 года стихотворения "Нет воздуха... " мрачная весть об убийстве его братьев, двух молодых людей, полных сил и надежд, едва только достигших своего тридцатилетия, уже добралась к Георгию из Керчи в Одессу. И для меня, вне всяких сомнений, эти стихи Г.Шенгели звучат реквиемом, затаённым плачем - по его родным, по несчётным убиенным всея "огромной тишины":

Нет воздуха, — в огромной тишине
И песнь, и парус повисают пусто, –
Ни высказать, ни двинуться нельзя
В неизъяснимой ясности заката…
Нет воздуха, — и что бы ни сжигать:
Овец ли Авеля или зерно
Его убийцы, — ни огня, ни дыма
В пустыне не взовьется в небеса, –
И Богу будет нечего ответить...

И эти сны, а порой и галлюцинации наяву, о том, что "Богу будет нечего ответить...", сны о тысячах расстрелов, о его собственных арестах и приговорах, станут преследовать Георгия Шенгели все оставшиеся три с половиной десятка лет его жизни. И нередко отзываться в тайном слове его стихов - не то, что не подлежащих озвучиванию, но и смертельно опасных для самого автора. Таких, например, стихов, как "Грозный сон" августа того же, соседствующего с казнью братьев, 21-го года:

И грозный сон тогда тебе приснился:
Закат невыносимый плещет в небо,
И Богоматерь в аспидном плаще
Над пламенем кипящим возлетает.
Обожжено янтарное лицо,
Бездонны водоёмы глаз, и кроет
Она плащом недвижного Младенца.
Багряный ветер раздувает плащ,
Соскальзывает он, Младенец виден, –
И не её Христос, а твой Исидор.
И сердце обрывается, и руки
К Похитившей с мольбой неизъяснимой
Стремятся. А Она, а Богоматерь
Запахивает с сердцем плащ и, круто
Вдруг обратясь, уносится в закат...
Ты ринулась, проснувшись, к колыбели.
Спокойно всё, ребенок ровно дышит, –
И всё-таки ты всей душою знаешь:
Недолго жить ему.

Сны Г.Шенгели, начиная с двадцатых годов, и все последующие десятилетия остаются грозными и неотступными:

Вчера мне снилась мертвая вода,
Сияющие мутно водоемы,
Такого цвета, как глаза щенят
Молочных. А вокруг песок и щебень,
И солнце бесится...

Но продолжающаяся явь поэта, его будни заполнены до отказа, как и всегда прежде, неустанными трудами - и во исполнение творческой присяги, да просто напросто во спасение собственной души.
"Осенью 21 г. я возвратился в Харьков, зиму проработал над переводом Верхарна и весной 22 г. переселился в Москву, где живу до сих пор.
С этой поры жизнь "становится на рельсы" - пишет Шенгели скупым телеграфным стилем на страницах всё той же "Автобиографии" 39-го года.
По поводу последней харьковской осени и зимы Шенгели уточню только, что, конечно же, он не только упорно работал над Верхарном, но и оставался, как обычно, активным действующим лицом текущего литературного процесса (назову лишь его публикации в двух октябрьских номерах харьковского журнала "Новый мир" в 21 году:"Вечер, посвященный Ахматовой" и "Дракон. Альманах стихов".
Относительно же бодрой формулировки "жизнь становится на рельсы", связанной с переселением поэта в Москву, необходимы существенно более серьёзные уточнения. Да, конечно, если судить по внешней канве московских событий, литературная карьера Шенгели с переездом в столицу постоянно движется в гору: "В 22 г. в ГИЗе выходит полностью первая часть "Трактата о русском стихе". Результат - получение кафедры стиха в Брюсовском Институте и избрание действительным членом Государственной Академии Художественных Наук. Выходит большой сборник "Раковина" и драматическая поэма "Броненосец Потёмкин". Далее - серия книг Верхарна. Преподаю на Высших Литкурсах Главпрофобра, короткое время - в 1 МГУ на творческом отделении Этнофака.
В 25 г. меня избирают председателем Всероссийского Союза Поэтов и переизбирают дважды - по 27 г. включительно" - перечисляет он сам свои творческие и карьерные достижения, продолжая "Автобиографию". Но слишком многое остаётся за вывеской, за фасадом трёх страниц сухого автобиографического рапорта, предназначенного, очевидно, в первую очередь для официозного чиновничьего прочтения и для желаемых оргвыводов.
Вот совсем иные - противоположные и по сути, и по интонации изложения, слова Г.Шенгели, взятые из переписки с его многолетним корреспондентом, поэтом и очеркистом Марией Шкапской, причём, слова, взятые из двух посланий, 23-го и 32-го годов, то есть, отражающие весьма стойкую внутреннюю реакцию Шенгели на его, казалось бы, внешне вполне благополучное продвижение по московским литературным траекториям и табелям о рангах:"Тут - сутолока, подлый Госиздат, невозможность найти в Москве христианский обед (везде "шти", у-у, подлое слово!) и серьёзно - гнуснейшее настроение. Судьба

В город чужой занесла меня
Бросила в холод меня,
В чужие стихи подлила огня,
Подлила моего огня.

Дни убавляются. Верхарн не хочет убавляться, холод прибавляется, - тяжело..."(15 декабря 1923г.)
И из второго письма, почти восемь с половиной лет спустя: "Через три дня исполняется десять лет с момента переезда в Москву, - будь проклят день, когда я решился на этот переезд. Десять лет почти совершенно бесплодных - ни одной настоящей работы, жалкая пачечка стихотворений, ведро валерьяновых капель, веронал, неврастеническая тоска - по морю, по солнцу, по свободе, по хорошему мужскому разговору и пр."(19 марта 1932 г.)
Причины неизбывности тоски и печали Г.Шенгели, звучащей в этих письмах, заключались, конечно, далеко не только в бытовых неурядицах, в подковёрно-коварных пассах, в ревности и дрязгах коллег по литературному процессу, не только в риторическом, полном сарказма, вопросе:

Разве можно тут жить, в Москве,
С вечным дребезгом в голове?
Тут портянкой закрыт зенит,
Тут, как зуд, телефон звонит,
Тут, в чертогах библиотек,
Нужных книг не найдешь вовек...

Причины душевного разлада поэта были глубинными и определялись самой сутью пространств и времён, выпавших на долю художника, учёного, мыслителя и честного человека Георгия Шенгели. Уничтожение людей культуры, искусства, науки оставалось все годы, начиная с 17-го, неотъемлемой частью политики тоталитарного большевистского режима. Лучшие, наиболее даровитые и сильные, уничтожались физически - расстрелами, лагерями, измором-голодом, доведением до самоубийства или же чекистской имитацией суицида. Более слабые уничтожались морально - перекраивались серпом, перековывались молотом и так или иначе служили лживому и преступному режиму.
В литературе этот долгий перечень загубленных лучших людей страны начинался с расстрела Николая Гумилёва в конце августа 21-го года (вместе с ним расстреляны ещё 60 человек. якобы участников белогвардейского заговора) и с гибели в начале того же месяца от отчаяния-прозрения Александра Блока, поначалу обольщённого "белым венчиком из роз", а к 21-му году уже ясно разглядевшему истинный кроваво-багровый колер всех фальшивых украшений варварской власти. Десятилетие за десятилетием искусственно нагнетаемые кампании классовой борьбы и очередные приливы и припадки борьбы внутрипартийной требовали всё новых и новых жертв из среды интеллигенции, людей искусства и науки: Н.Клюев, С.Клычков, П.Орешин, О.Мандельштам, В.Нарбут, М.Цветаева, И.Бабель, Б.Пильняк, П.Флоренский, Д.Хармс, А.Введенский и многие другие литераторы с менее славными именами были безжалостно уничтожены людоедским режимом. Прошли адовы круги лагерей и тюрем писатели Н.Заболоцкий, Д.Андреев, Л.Гумилёв, В.Шаламов, А.Солженицын, Б.Чичибабин, конструкторы С.Королёв и А.Туполев, выдающиеся учёные А.Чижевский и Н.Вавилов, погибший в заключении.

Я не знаю, почему,
Только жить в квартале этом
Не желаю никому,
Кто хотел бы стать поэтом.
Здесь любой живой росток
Отвратительно расслабит
Нескончаемый поток
Тайных ссор и явных ябед.
Здесь растлит безмолвный мозг
Вечный шип змеиных кляуз,
Вечный смрад загнивших Москв,
Разлагающихся Яуз.
Здесь альпийского орла
Завлекут в гнилые гирла
Краснопресные мурла,
Москворецкие чувырла...
Потеряв способность спать,
Пропуская в сердце щелочь,
Будешь сумрак колупать
Слабым стоном: «сволочь, сволочь!»

Очень показательны эти слова, вырвавшиеся из недр души Г.Шенгели в начале 30-ых годов в московском трамвае у Яузских ворот. И конечно же, звучащие здесь определения, следует отнести далеко не только к неким "явным ябедам и участникам тайных ссор", оппонентам по текущим бытовым и литературным дискуссиям. Не имея возможности назвать, кем же по сути являются эти "сволочи, мурла и чувырла", Шенгели несомненно осознаёт, что вся эта нечисть, гниль и пагуба, в первую очередь, плодится полновластными хозяевами новой жизни.
Конечно же, то, что чувствовал Шенгели в эти годы в Москве, ощущали и многие другие писатели по всей необъятной Советской империи. Конечно, жестокие сталинские репрессии коснулись не только творческих людей столичной Москвы. Так на Украине только с 1930 по 1938 год было уничтожено более 200 украинских писателей. Так, к примеру, только из одного 62-квартирного писательского дома "Слово" в Харькове были вывезены на "чёрных воронах" и брошены в тюрьмы в 30-е годы более 70 писателей, из которых 33 человека расстреляны. М.Драй-Хмара, М.Зеров, М.Кулиш, Л.Курбас, М.Йогансен, Е.Плужник, В.Свидзинский, М.Семенко, П.Филиппович - "расстрелянное Возрождение" украинской культуры.
Георгий Шенгели прекрасно осознавал, что происходит в стране. Он был не только поэтом, мастером слова редкостного духовного наполнения, но и мужественным, волевым человеком. И он был не только незаурядным жизнелюбом, пловцом, планеристом, любителем хорошего табаку, фолиантов и географических карт, собак чёрной масти, телескопов и всех видов оружия. Он был так же и наследственным дипломированным юристом и шахматистом, как минимум, во втором поколении: "Шахматный столик стоит в кабинете,/В партию Стейница впился отец..."
Тактиком и стратегом представал он и непосредственно за клетчатой доской, и в более широком смысле - в своих реальных шагах по изощрённым раскладам непростых жизненных коллизий, сполна выпавшим ему на долю. Прекрасно понимая и предчувствуя постоянно возникающие реальные угрозы при каждой новой вариации партийной линии, он всякий раз пытается играть на опережение. Тактически - защищая свой общественный и литературный статус-кво, свою возможность заниматься любимым делом. Стратегически - стремясь выжить, не быть уничтоженным, вместе с тысячами и тысячами других "мастеров культуры",
не уронить своей чести человека и поэта, не предать своей "лирической присяги".
Интеллектуал, профессор, знаток языков, человек явно непролетарского происхождения, родной брат двух расстрелянных офицеров Добровольческой армии, принципиальный оппонент "талантливейшего поэта советской эпохи", чужак насильническому режиму по всем личностным признаком, Г.Шенгели постоянно находился под прицелом, неизменно - в зоне повышенного риска. Арест его мог произойти в любой момент - по любому навету и доносу, по самому ничтожному и произвольному подозрению. Потому неудивительны, и не осудимы, его побеги из Москвы в Симферополь и Самарканд под предлогом чтения университетских лекций в 1927/28 и 1929/30 годах. Не отменяют ценностного ядра его личности даже те 15 поэм о Сталине, что были посланы им на рассмотрение "самого" в 1937 году. Вполне возможно, что подобный гроссмейстерский, и одновременно явно цугцванговый, вынужденный ход, не только помог Шенгели остаться целым в смуте роковых 37-38 годов, но и издать, паче чаянья, последнюю прижизненную книгу стихов 39-го года "Избранное" в уже упомянутом здесь ранее светло-сером, твёрдо-коленкоровом - "государственном" - переплёте.
Подобные свидетельства лояльности лично "отцу народов", как известно, высказывались в те смертельно опасные годы и М.Булгаковым (пьеса о молодом Сосо - "Батум"), и О.Мандельштамом, и Б.Пастернаком. Мандельштаму его оды, обращенные к Сталину, не помогли - при втором аресте он был не только "изолирован", но и "не сохранён", в отличие от ареста первого, - и канул в огромную всенародную мертвецкую яму на краю одной шестой части земной суши. Пастернак тогда благополучно сохранился и дожил до дискуссий с очередным Генеральным партийным секретарём и возмущённой советской общественностью, что сразу же резко укоротило его дни. Булгакова тоже не тронули, но его ближайшему другу С.Ермолинскому, арестованному сразу же после смерти автора "Мастера и Маргариты", пришлось на допросах на Лубянке и в Лефортово подробно рассказывать о его связях с "контрреволюционным писателем Булгаковым" и несколько лет мытариться в тюрьмах и в ссылке.
Георгий Шенгели не только сумел выжить вопреки параноидальной жестокости его рокового времени, что само по себе было чудом и редкостной удачей. Он не только оставил отечественной культуре и литературе в наследство огромный массив своей творческой и интеллектуальной работы, проделанной в условиях тотального давления. Он ещё и сумел остаться, вопреки множеству враждебных внешних факторов, самим собой, личностью, сумел остаться честным, отважным, не предающим своего достоинства человеком:

Кто в семнадцатом, в тридцатом
Пел громам наперебой,
Не сдаваясь их раскатам,
Оставаясь сам собой;
Кто на крыше в сорок первом
Строчкам вел — не бомбам — счет...
Так моим ли старым нервам
С дрожью твой встречать приход?
Подползай с удавкой, с ядом,
Дай работу лезвию, –
Не боюсь! Со смертью рядом
Я шагал всю жизнь мою! -

так пишет Г.Шенгели в стихотворении "Здравствуй, год шестидесятый...", в 1954-ом году, предчувствуя свой уже совсем близкий конец и подводя итоги прожитой жизни. Есть ощущение, что две последние строки этого стихотворения и строчка эпитафии Шенгели на его надгробном камне "Я никогда не изменял моей лирической присяге" сливаются в один неразрывный финальный аккорд, помеченный подлинной жизненной, - именно, жизненной! - силой.

У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!