Из всех, встреченных мною в жизни ценителей поэтического слова, Владимир Переверзев был, пожалуй, одним из самых остро чувствующих, схватывающих в слове то самое сокровенное и неуловимое, что делает стихотворные строки подлинно поэтическими:
…Что если смотреть, не мигая,
Сквозь эту болотную мгу,
Почудится, верно, другая
Россия на том берегу.
У ней в рукавах по жар-птице
И в синих цветах сарафан,
С которым, наверно, сравнится
Один мировой океан.
У ней драгоценный кокошник
И русые косы у ней, –
У той, что не топит, не крошит,
Не душит своих сыновей.
…Переверзев работал редактором на орловском телевидении и подготовил целую программу для фильма о поездке с нами по памятным литературным местам: Спасское-Лутовиново, Клеймёново, Никольское-Вяземское… Тургенев, Фет, Толстой… А в Орле – музеи Лескова, Андреева, Бунина… Довелось мне с ним и путешествовать на Монерон, на Курилы, на маленькую таёжную речушку в предгорьях Сусунайского хребта. И всё-таки для меня несомненно: в этих наших вылазках и даже вовсе без них он был не путешественником, а странником. Путешественник возвращается в итоге в то же самое место, откуда вышел. А со странником ничего не известно. Он может и остаться где-то или продолжать странствовать, кочевать, не помышляя о возвращении. Владимир Переверзев не был путешественником: родился и умер в Орле, прожив несколько лет на Сахалине. Но «странником по звёздам» он точно был…
Ангажированность для
таланта литературного смерти подобна, и те, кто шёл на компромисс с
господствующей идеологией, расплачивались потом за это всю жизнь. Но Заозёрная
школа возникла не как кружок ниспровергателей и нонконформистов - сам факт её существования
являлся отрицанием тоталитарной литературы, пускай и в отдельно взятом регионе…
С годами "Заозёрная
школа" и археологический музей Танаис стали синонимами. И, как синонимы,
они записаны в скрижалях российской контркультуры, упорно не замечаемые
штатными литературоведами и критиками, которые в угоду конъюнктурному эстетству
и заумной псевдоинтеллигентской вкусовщине пестуют и подсаживают невесть откуда
взявшихся литературных выкидышей и отморозков.
В "Заозёрную школу" невозможно "вступить", как в союз писателей, или быть из неё исключённым; она - как древний клан, как маленькое племя, и выбыть из неё можно только в мир иной. Но и там твою грешную усталую душу то и дело будут окликать отсюда оставшиеся, будут читать твои стихи и рассказывать про тебя всяческие небылицы… Как же всё-таки всем нам повезло друг на друга: ни деньги, ни бедность, ни слава не смогли разорвать наш круг. Мы стали со временем видеться реже, но невидимая дольнему миру связь между нами со временем становилась всё крепче…
В 1984 году Анатолий Жигулин кровью собственного сердца написал автобиографическую повесть «Чёрные камни», в которой рассказал о своей жизни, судьбах товарищей, о любви и смерти. Изданная многомиллионным тиражом в нашей стране и за рубежом, повесть Жигулина стоит в одном ряду с произведениями Солженицына, Шаламова, Домбровского, Гроссмана, Рыбакова. Пройдя тюрьмы и лагеря, чудом выжив на урановых рудниках, он сумел сохранить в себе человеческое достоинство, талант, веру в добро и справедливость, стал крупнейшим поэтом ХХ века.
Огромную роль в жизни и творчестве А.В. Жигулина сыграла Ирина Викторовна Неустроева. В истории литературы вряд ли найдётся ещё один подобный случай, когда поэт на протяжении почти четырёх десятилетий посвящал стихи только одной женщине. Сам поэт в 1984 году писал отцу: «Она – единственный человек, который четверть века спасает меня от гибели. Она помогла мне стать поэтом. Без неё я подох бы от белой горячки в средине 60-х в воронежской больнице или от туберкулёза…»
Их первая встреча произошла в августе 1960 г.
в редакции воронежского журнала «Подъём», а спустя два месяца он смотрел из
окна ее коммунальной квартиры на шестом этаже на кремлёвские звёзды и купола
соборов. И невольно вспомнил свою первую «экскурсию» по Москве, которую совершил
в июле 1950 г. в фургоне с надписью на борту «Мясные изделия», когда
их долго везли до Краснопресненской пересыльной тюрьмы…
Он словно не брал разбега в мастерстве, а внезапно взмыл в высоту… Романтик, философ, скептик и лирик – Равиль легко перевоплощается в героев своих стихотворений, и яркое действо разворачивается перед нашим взором – от зрелищ бродячего балагана до театра военных действий...
В поэзии Измайлова доминирует столь редкая ныне отстраненность от себя, позиция наблюдателя, в которой – ни на йоту самоупоения, словесной неряшливости выезжающих на своем имени и славе стихотворцев. Чтобы работать в рамках классической формы, – а Равиль так и жил, – нужны мужество и преданность родной традиции, кровь и пот честного проживания в шкуре поэта с его страшной реактивностью и совестливостью.
Прошли десятилетия, и линза времени укрупнила подлинное (как и ничтожное): стихи Измайлова оказались драгоценным сплавом афоризмов и живописных наблюдений Зримы, почти осязаемы и органичны его «глухой колодец тишины», «залпы тишины острожной и свинцовый грохот озерка», «змеиное шипенье листопада». С такой поэзией, где «воздух прослоенный режут косые пунктиры стрижей», отдыхаешь от постмодернистских игр со смыслами, не всегда очевидными и самим авторам. А зрелость ранних стихов Равиля поражает… Невозможно эту суть выжать из концентрированной образованности. Это – генная память! И она нашла, обязана была найти свой рупор...
Поэзия Меламеда – вневременная попытка спастись в христианском смысле и избавиться от физической боли в обыденном. Стихотворение – по Меламеду – должно боль останавливать. Несомненно, поэзия для Меламеда приравнена к вере. Может быть, поэтому в ней все ясно и ничего нового не нужно…
О том, что Меламед развивает идеи русской религиозно-философской мысли, написано немало, но хочется взглянуть на поэта с другой стороны, а именно как на ревностного и бескомпромиссного традиционалиста-охранителя, который призван напоминать нам, для чего существует традиция... Традиция по Меламеду – необходимое условие самоидентификации личности, а поэзия представляет собой воскрешение прошлого опыта. Поэт был убежден в том, что: «...при небывалом напоре ничем не сдерживаемого новаторства, пропагандируемого во всех областях искусства... следовать традициям – значит плыть против течения, и для этого тоже требуется дерзание почти героическое…»
Меламед доказал, что можно писать стихи, не принимая во внимание внешние факторы и литературные процессы. Полное отрицание постмодернистских практик, назначение себе жесточайших тематических и метрических рамок в то время, когда, казалось бы, у поэзии никаких рамок не осталось, – среди крупных поэтов рубежа веков невозможно найти второй пример подобного самоограничения...