Добрая традиция брать интервью у поэтов-современников и публиковать их в своей интернет-гостиной "Verbatim" возникла у автора сайта "Поэзия.ру" – безвременно ушедшей молодой талантливой поэтессы Лилианне Сашиной. Когда этот проект задумывался (2009), на сайте "Поэзия.ру" такого опыта еще не было...
Тем ценнее то, что Лилианна сохранила для нас живой голос поэта, которого не стало в 2011 году, – поэта, о котором так мало сказано хороших слов, поскольку он при всей щедрости своего дара был человеком скромным и чуждым всякого повышенного внимания к себе. Исключение составляют сердечные впечатления от поэзии Геннадия, которые остались в комментариях его коллег на сайте "Поэзия.ру" и на других сайтах. Более 10 лет минуло со дня его смерти, а отклики – идут, стихи цитируются в сетевом пространстве, они востребованы и согревают, становятся песнями, напоминают о хрупком и вечном...
Вспомним сегодня разговор, который состоялся в ноябре 2010 года (жить Геннадию оставалось чуть более полугода) в гостиной "Verbatim", и пусть иллюзия (а, возможно, и не иллюзия) присутствия сегодня на этой странице живого дыхания покинувших нас людей упразднит время, отодвинет боль потери...
«История поэзии, да и вообще история искусства, есть история преодоления естественного недоверия читателей, зрителей, слушателей к тому, что с помощью слов, звуков, красок, глины можно создавать живые существа... Чем безудержней фантазировали Гоголь и Гофман, тем крепче они вбивали в землю опоры разума и действительности. Художники начала двадцатого века решили разрушить эти две опоры. Разум они заменили заумью, реализм – сюром. А нам хотелось, чтобы каждый из нас, вслед за Ходасевичем, имел право о себе сказать: «Умен, а не заумен», мы хотели создавать живые существа, выпекать хлеб, а не «картонные показные булки». Это встречалось, в лучшем случае, недоумением и со стороны "признанных" мастеров, и со стороны официальных литераторов, заведующих поэзией в журналах...
Поражал мускулистый, упругий и нервный стих Штейнберга, очень богатые, глубокие рифмы, достроенные по классическому образцу, но почему-то неожиданные... Теперь я думаю, что прежде таких поэтов в России не было ни среди дворян, ни среди разночинцев, ни среди – тем более – крестьян. Мне кажется, что молодой Штейнберг всем своим существом был чем-то похож на таких французов, как Аполлинер или Андре Сальмон... Он был гораздо начитанней меня, знал не только русскую, но и немецкую поэзию. От него я впервые услышал имена Рильке и Георге...
Аркадий обладал редким и благородным свойством: он умел радоваться чужому успеху. Он мне сказал: «Я тебя познакомлю с двумя поэтами, лучше которых нет среди молодых. Мы вчетвером составим могучую кучку». Так я узнал Марию Петровых и Арсения Тарковского. С тех пор прошло пятьдесят шесть лет, и я, как и тогда, и сейчас считаю, что Тарковский, Петровых, Штейнберг – самые значительные поэты моего поколения...»«Для него они были совершенно своими людьми – и Шекспир, и Бербедж, и Перикл, и Сулла, и Понтий Пилат с первосвященником Каиафой. Исторических личностей любого масштаба, на каком бы расстоянии временном они от него не находились, он ясно видел на той же горизонтали, что и свою собственную повседневную жизнь. Весь опыт, вся практика – от барачного апокалипсиса ГУЛАГа до письменного стола в собственной квартире – все это из того же теста, что и мировая история с ее войнами, переворотами, переселениями народов и так далее. Это все одно. И его фамильярная трезвость, и простота взгляда на мир и на историю наводили порой на мысль, что из него мог бы выйти незаурядный политик, если бы этому не мешали органическое благородство, прямота и отвращение ко всякой корысти, или крупный ученый, если бы он не был художником. Логика ученого и натура художника в нем как-то поразительно сочетались...
Это был достойный изумления, редчайший в советском обществе случай твердого и полного правосознания. Только правосознание было не внешней, юридической природы, а той же, что и то таинственное чувство, называемое человеческим достоинством. А вот эта интуиция предвечного высшего порядка была как бы его гражданским достоянием, органическим гражданским достоянием. Не мистической и религиозной идеей, а просто таким качеством его, как человека и гражданина.
Это был человек, отсидевший 25 лет, он был и оставался всю жизнь свободным человеком или, на его любимой латыни – homo liber, где liber – и независимый, и прямодушный, и откровенный, и благородный, и свободный..»
Наталья Хаткина – хрупкая женщина-поэт, прожившая большую часть жизни в Донецке, 14 августа 2009 года покинула этот мир, ушла тихо, во сне… Осталось великое множество стихотворений, разрывающих сердце, пророческих текстов: о любви и войне, которая и началась-то только через пять лет после смерти Натальи, но Хаткина высмотрела её приближающуюся скорбную смертельную фигуру на донбасских дорогах:
Воздушная тревога. И в какой
подвал сойти со шкаликом чадящим,
немеркнущей лампадой спиртовой?
Присядь, скрипя, в углу на старый ящик
и слушай вой. В ушах? Над головой?
В тревоге воздух. Медный купорос –
голубизны отравная истома.
Придёшь домой – воронка вместо дома,
и только ветер треплет, точно пёс,
какие-то листки из старого альбома…
«Наталья успевала писать не только стихи, но и прозу, пьесы, журнальные и газетные статьи, была в эпицентре культурных событий не только Донецка, но и Москвы, Киева, Одессы, зарубежья, – вспоминает Светлана Куралех. – Чтобы выжить, Наталье приходилось писать километры заказных текстов, но в любой литературной работе она оставалась профессионалом, Литератором с большой буквы. Из её стихотворных экспромтов можно было бы составить отдельную книжку… Главное – стихи, в которых слышится дыхание Серебряного века, пульсирует боль отпущенного ей времени... А ещё есть сказки и проза. Её рецензии бережно хранят художники, актёры, музыканты, поэты, звучат песни на её слова, в театрах идут спектакли по её пьесам. Натальи нет, а перед юными зрителями порхает придуманная ею Стрекозесса-поэтесса, квакает Жаб Жабыч – обыватель, и маленькая героиня на ниточках судьбы ищет дорогу к своему счастью…»
Гудзенко был высоким, широкоплечим, спортивным парнем. В июле ему удалось записаться в ОМСБОН: Отдельную мотострелковую бригаду особого назначения. При отборе ценилась не только физическая выносливость, но и самообладание, творческий склад ума, способность быстро принимать решения. Студент второго курса литфака Гудзенко обладал этими качествами.
2 февраля 1942 г. Гудзенко был ранен в живот осколком мины. Кто-то из друзей потом заметил: «пушкинское ранение»…
21 апреля 1943 г. - вечер Гудзенко в столичном Клубе писателей. Об этом вечере потом рассказывали легенды. В зале собралась тогда вся литературная Москва. Представляли 21-летнего поэта Антокольский и Эренбург. Опытные литераторы, люди, много повидавшие на своем веку, чрезвычайно волновались - это чувствуется по сохранившейся стенограмме. Когда он заговорил, в зале установилась мертвая тишина. Молоденький парень, вчерашний студент, рассказывал такие вещи, о которых фронтовики предпочитали не вспоминать и много лет спустя после войны. Уже после того, как Семён прочитал стихи, одна писательница сказала: «Как будто с человека содрана кожа…»
С 9 мая 1945-го прошли считанные месяцы, а Гудзенко с горечью пишет в дневнике о том, что скоро развеют по России «пепел фронтового братства»…
Его упрекают в том, что он задержался на войне, призывают сменить интонацию. Редакторы откладывают новые стихи Гудзенко в сторону. Они боятся их. В 1943 году на вечере в Доме писателей однополчанин Гудзенко сказал: «Стихи Гудзенко обладают большой взрывчатой силой».
Война прошла. Взрывчатая сила осталась.