РУБРИКА ПАМЯТЬ

Леонид Григорьян

(27 декабря 1929 – 30 августа 2010)

2gs6xr7gsuy



Георгий Кубатьян*


 Столпник и человек толпы


 

         Леонид Григорьян – поэт и переводчик армянской поэзии и французской прозы – родился в Ростове-на-Дону и прожил в этом городе всю жизнь. Более того, практически всю жизнь с раннего детства прожил в одном доме. Вот уже несколько лет у его подъезда висит памятная доска. Во время войны Ростов был оккупирован, причём дважды. Первая оккупация в ноябре 41-го продлилась восемь дней, второй раз город пробыл под фашистами семь месяцев, с июля 42-го по февраль 43-го. Семье Григорьянов – родители и три сына – не удалось эвакуироваться. Тяжкое по любым меркам испытание наложило на будущего поэта дополнительный след на всю жизнь. Он, подросток, подрался с немецким солдатом, тоже, в сущности, мальчишкой лет двадцати; тот спустил его с лестницы. С годами у Л. Г. развился недуг, поначалу почти не заметный. Не знаю и никогда не спрашивал, в чём его суть и как болезнь именуется. Внешне она выражалась в нарушенной координации движений; Л. Г. с трудом ходил и c трудом писал от руки. Году в 1980-м знаменитый нейрохирург Эдуард Кандель сделал ему в Москве долгую операцию, связанную с трепанацией черепа. Операция значительно и надолго ему помогла. Фазиль Искандер как-то пошутил: "ты, Лёня, единственный поэт, которому пошло на пользу вмешательство в его мозги…"

         Приведу несколько строк из автобиографической заметки Л. Г.: "…окончил романо-германское отделение Ростовского государственного университета, по воле случая стал преподавать латынь в Ростовском мединституте. Полагал, что временно, а проработал там почитай всю жизнь, о чём, впрочем, нисколько не жалею – профессия моя оказалась максимально удалённой от тошнотворной государственной идеологии, так что в этом смысле мне явно повезло (Я и вообще-то человек везучий.)" 1.

         Между прочим, Л. Г. и в письмах ко мне не раз отмечал свою везучесть; я, признаться, необыкновенного фарта в его трудах и днях не усматривал, но тут ведь главней всего самоощущение. Многократно повторённые слова про то, как ему везёт, аукаются с его скромностью, с уничижительной его манерой говорить о себе, своих стихах и книгах. Да какой я поэт, помилуйте! "Стихи мои – более или менее квалифицированный дилетантизм" 2. А раз так, то моё занятие "стихослагательство", а сам я… Л. Г. аттестует себя в стихах вскользь и безо всякого респекта: "Чудак, рифмоплёт, неврастеник". И снова: "Вчерашний фрондёр, рифмоплёт и любовник". И сызнова: "Вертопрах, массовик-пустоболт". И даже: "Зажившийся стихоплёт". И далее в том же духе. В общем, о пиитических своих занятиях он отзывается пренебрежительно – рифмачество, пустая болтовня. Многажды повторив уничижительные словечки, подбивает итоги: "Не выходит – пиши не пиши". Когда же критики высоко ценят его творчество, понимающе подмигивает: это же, мол, дружество, кумовство, доброе расположение.

         Думаете, так он только про свою поэзию? Переведя несколько томов первоклассной французской прозы 3, на каждом шагу повторял: "Да я ведь и языка-то не знаю…" Приведу с его слов историю первой переводческой публикации Л. Г. Будучи в Москве, зашёл в отдел поэзии "Нового мира", где недавно (1966, № 7) напечатался. Против отдела поэзии дверь в дверь обретался отдел зарубежной литературы. Ведавшая им сотрудница заглянула на огонёк. Зашёл разговор о Камю и о том, как здорово было бы поместить ещё не переведённое на русский "Падение". Л. Г. возьми и скажи, мол, несколько лет назад он эту повесть переложил для себя. "Правда? Пришлите, мы посмотрим". Посмотрели и без колебаний поставили в один из ближайших номеров.

         Так же и про свою кормилицу-латынь: какой я латинист! Учиться не учился, самозванец. А ведь освоил профессию дай Бог каждому, за долгие десятилетия, сколько знаю, при дружной любви студентов нарекания ректората-парткома вызывало разве что политическое вольнодумство скромняги-преподавателя, которым тот отнюдь не бравировал, но которое нельзя было скрыть. И, кстати, преподавание мёртвого языка Л. Г. искренне любил и сверх того ценил – оно позволяло ему не считаться с литературными начальниками, которые терпеть его не могли.

         Л. Г. поздно начал печататься. При этом его стихи впервые появились не в местных газетах и не в журнале "Дон", а, повторюсь, в "Новом мире" – лучшем издании тех лет, которое редактировал Александр Твардовский 4. Григорьяну стукнуло тогда тридцать шесть лет. С тех пор его имя не часто, но регулярно фигурировало в московских и ленинградских журналах, там же печатались и рецензии на его редкие книжки 5. (Из широко известных критиков, рецензировавших его книги, назову Л. Аннинского, А. Урбана, И. Дедкова, Т. Бек, А. Агеева). Поэзии Григорьяна присуща строгая философская мысль, полная раскованность интонаций и неподдельная – поди её подделай! – культура стиха. Он умел так осветить "вечную тему" – любовь, или природу, или, допустим, историю, – что стихотворение приобретало злободневное звучание.

 

         Быть может, это тяжкий крест:

         Услышать корни и зачатки,

         Не отпечатав на сетчатке

         Привычных лиц, обычных мест.

         Казалось, толку-то впотьмах,

         Когда горят огни в домах

         И хлещет музыка шальная,

         Бесполая и полостная.

         Но Время должно разгадать

         Не по гримасам и прикрасам.

         И с Веком можно совпадать,

         Не совпадая с каждым часом.

 

         Недаром его высоко ценили самые разные прозаики и поэты. О довольно близком знакомстве с Юрием Домбровским, романы которого "Хранитель древностей" и "Факультет ненужных вещей" принадлежат к лучшей русской прозе советской эпохи, Л. Г. рассказал сам (в "Литературной Армении", 1989, № 3). На форзацах одной из книг Л. Г. помещены фотографии дарственных надписей, которые делали ему Д. Самойлов и И. Лиснянская, К. Кулиев и Т. Бек, И. Дедков и Ф. Искандер. Приведу для примера несколько из них. Олег Чухонцев: "Собрату по перу Леониду Григорьяну с давней любовью"; Александр Кушнер: "Леониду Григорьяну с уважением и интересом к его поэтической работе"; Борис Чичибабин: "Лёне Григорьяну – врачу в поэзии с чувством духовного родства". А вот зачин и финал из стихотворения Юнны Мориц, напечатанного в её "Избранном" (М., 1982); начинаются стихи шутливо, но завершаются всерьёз:

 

         В Ростове, где юмор так свеж и румян

         Живёт трубадур Леонид Григорьян.

         Он утром студентам читает латынь –

         Язык медицины и римских твердынь,

         Поэмы, комедии, драмы, стихов,

         А также схоластики средних веков.

         Потом он съедает в буфете обед –

         Салат из капусты и пару котлет,

         И кофе с цикорием пьёт не спеша,

         Прокуренной грудью со свистом дыша, –

         Как будто свисток проглотил латинист,

         Чтоб юных студенток смешил этот свист

         А что там на разные свищет лады

         В груди дымовой, наподобье трубы?

         А каждая птица там свищет своё,

         На струнах бренчит, серенады поёт,

         И в шляпе крылатой, крылатом плаще,

         В крылатом снегу, на крылатом дожде,

         В крылатой ночи на крылатом ветру,

          В крылатых дворах на крылатом свету –

         В крылатом пятне под крылатом окном, –

         Крылатые сны разгоняя крылом,

         Клянётся – душою на синих крылах! –

         В крылатой любви на крылатых словах!

 

         ...А в родном городе, кроме узкой группы собратьев по перу, поэта в упор не видели. Когда, попытавшись вступить в Союз писателей, он предъявил рекомендации Арсения Тарковского, Давида Самойлова и Фазиля Искандера, ему показали от ворот поворот. А в 1975-м и вовсе разразился скандал – власти с подачи местного писательского руководства изъяли из продажи и уничтожили тираж сборника "Дневник", хотя на эту книгу в Москве и Ленинграде уже появились рецензии…

         В первой книге Григорьяна напечатано стихотворение о "родине предков":

 

         В Армении я не был никогда,

         Не видел на тропе отар овечьих,

         Гремучий кипяток армянской речи

         Не обжигал отрекшегося рта.

 

         Мой прадед в этом городе осел,

         Перебродив, как варево хмельное,

         Обкатывался, старился, русел

         И потихоньку становился мною <...>

 

         Но отчего к моим ушам, вискам,

         Вдруг подступает этот странный ропот

         И горных рек дикарские синкопы,

         И дальних гор пронзительный чекан?

 

         И кто мне растолкует, почему

         Приросшее к степной земле становье

         Мне кажется придуманным присловьем

         К селенью ноздреватому тому?

 

          И выжженный библейский материк

         Овладевает, кличет, плодоносит…

         И руки загорелые подносит

         К моим губам воскресшая майрик.

                                      (Колыбельная)

 

         Эту беду он исправил в 1970 году. Тогда же "Литературная Армения" напечатала большой цикл его стихов. С тех пор Л. Г. – постоянный автор журнала. Здесь, а потом и во многих других журналах публиковались его многочисленные переводы наших поэтов. Он не знал армянского языка, но любовно перекладывал многих. Особенно часто и удачно Размика Давояна 6 и Геворга Эмина. Не забывал Л. Г. и франкоязычных соотечественников – поэтов Армана Любена и Ваге Годеля. Перевёл он также романы Ваге Кача "Человек упал на улице" и "Кинжал в саду", посвящённый геноциду армян.

         Добавлю, что в разное время Л. Г. напечатал несколько стихотворений ("Аштарак", "Читая Нарекаци", "Гехард" и др.), о которых стоило бы поговорить особо.

         В Ростове Леонид Григорьян был фигурой, как теперь изъясняются, знаковой. Человек яркий, колоритный, он воплотил в себе такие полузабытые традиции русской интеллигенции, как независимость и вольномыслие, и был "одним из важнейших персонажей ростовской неофициальной культуры 1950–1980-х годов" 7.

         Его богатство, подлинное богатство составляли тысячи книг. Одна комната стандартной трёхкомнатной квартиры полностью была заставлена ими, в двух других и прихожей тоже стояли книжные шкафы и стеллажи. Мало кто знал литературу так, как он. И мало кто вёл себя так свободно, не пряча своих вкусов и предпочтений. Прошло всего несколько дней после смерти Л. Г., и в интернете стали появляться воспоминания о нём. В одном его назвали "главным ростовским вольнодумцем" 8. В другом читаем: "Эта феноменальная личность стала подлинным духовным лидером в интеллектуальной среде Ростова-на-Дону" 9. Третий писал: "Самиздатовские, забугорные Мандельштам и Ходасевич, Солженицын и Набоков, раритеты серебряного века – через вторые и третьи руки попадали к нам из неиссякаемого источника по имени Леонид Григорьян, и его заочное влияние, излучение культурной ауры действовало неизмеримо мощнее, чем стандартные безжизненные прописи филфаковских преподавателей" 10.

         ...Я познакомился с Л. Г. в феврале 1968-го – на последние студенческие каникулы приехал в Москву и обходил журнальные редакции, где меня напечатали либо думали, печатать или нет. Дважды столкнулся с незнакомцем, которого тотчас узнал по фотографии в "Литературной России". Спустя час или полтора мы столкнулись в третий раз, уже в книжном магазине. Разговорились, обменялись адресами. Завязалась переписка, потом и дружба, продлившаяся ни много ни мало сорок два года. В декабре 69-го, демобилизовавшись, я заехал к нему в Ростов, месяца через два он воспользовался приглашением из редакции "Литературной Армении" и прилетел в Ереван. И был изумлён. "Я не поверил Битову, – сказал Л. Г., – а ведь он прав". В "Уроках Армении" писатель, не выпячивая довольно скользкую тему, последовательно фиксировал, что количество здешних отличий от России перетекает в качество. Л. Г. выразился без околичностей. "Это же совсем другая страна, – присвистнул Лёня, и я запомнил его фразу дословно, – какой-то Парагвай-Уругвай…"

         Подружились мы сразу. Несмотря на значительную разницу в возрасте, в образованности, начитанности, глубине и чёткости воззрений и кругозора. Мне трудно даже предположить, что я дал ему, зато получил взамен неизмеримо много. Без его писем, без телефонных разговоров, регулярных когда-то встреч я был бы другим человеком и другим литератором. Л. Г. отправил мне множество писем. Он любил их писать; я был далеко не единственным его корреспондентом 11...

         Леонид Григорьян умер 30 августа. В этот день в интернете выложили сентябрьский номер "Знамени" с моей пространной – около половины авторского листа – рецензией на новую книгу его стихов "Лягу в два, а встану в три…". Позволю себе привести из неё несколько характеристик. "…Книга приурочена к 80-летию Леонида Григорьяна. Название кажется спервоначала неуклюжим и нелепым, однако, мало-помалу раскрываясь, обретает ореол символики. Сколько ни проживи, прожитого все равно мало, как мало для нас одного часа на сон. Это во-первых. А во-вторых – ох и жаль изводить время во сне, ты ведь ещё не насытился земной сластью, не распознал подспудный смысл экзистенции ли (в философском аспекте), бытия ли (в гражданском его разрезе), да хоть и заурядного будничного существования:

 

         Жить! Начиная с нулевой отметки.

         Жить на свету! Без грима и подсветки.

         Не по одёжке и не по уму

         Равновелико сердцу своему. <...>

 

         ...Ненавистник элитарности, <...> поэт не без патетики возгласил: "Привычный мир, войди в мои стихи!”. Патетика не царапает ухо, потому что декларация не повисла в воздухе. Весь антураж у Леонида Григорьяна неизменно пронизан и вспоён обыденностью. Пускает он её к себе в охотку, вовсе не через силу, дескать, иначе никак; юродства тут ни на гран. Его, "записного книгочея”, ни чуточки не смущают и не выводят из равновесия "картины привычной рутины – в каждодневных мороках мирок”. Однако в будничных этих мороках есть укромный нюанс. Его подметил Виталий Сёмин, замечательный прозаик и ближайший из друзей Григорьяна; вот его рабочая запись: "Для нас жизнь в будничной неразличимости. Для него вся в ярких напряжённых сюжетах. В этом разница между всеми и Лёкой. В этом его притягательность. Наполнение жизнью – это все чувствуют" 12 <...> Григорьяна всегда мучило, кто он. С одной стороны, "внесистемная единица", "бирюк в берлоге", живущий наособицу "латинист и стихоплёт", анахорет и даже – предел обособленности – "доброволец-столпник". А с другой, такой же, как все, человек толпы (по слову Эдгара По), "дитя помоек, выползок лачуг"; там, где он обретается, "жизнь кровоточит неистребимо" <...> Двуединая, по-учёному говоря, самоидентификация – столпник и человек толпы – сказывается у Григорьяна и в языке. Преобладает, естественно, безукоризненная литературная речь, которая, однако, густо сдобрена пряностями самого разного толка. Приглядевшись – это не бросается в глаза, – с удивлением обнаружишь, как обширен его словарь. Скажу больше, по словарному богатству с Григорьяном из нынешних поэтов мало кто потягается. Не выставляемое напоказ, оно складывается из множества, на любой вкус, языковых специй и приправ... Важно вот что. Разнородные словесные пласты налицо, зато словесной чересполосицы нет как нет, искусственности – соединено несоединимое – не чувствуется. Словарь оставляет ощущение полной естественности, стихийности. Поэт черпает из многих источников, и всякий среди них ему люб. Языковое богатство складывалось – и сложилось – исподволь и напитало подкорку, как влага землю".

         Л. Г. знал, что статья готовится к печати, но был уже не в том состоянии, чтоб обременять его просьбами почитать или послушать. Позже до меня дошёл отзыв одного из ростовчан: Лёня всегда мечтал о таком разборе своих стихов, обстоятельном, серьёзном и без игры в поддавки. Со мной он такого рода мечтами не делился. Тешу себя надеждой, что мне и впрямь удалось хоть как-то выразить свои к нему чувства...

 

         1 Л. Григорьян. Вниз по реке. Стихи. М., 1998, с. 5.

         2 Там же, с. 6.

         3 В первую очередь назову повесть, ряд пьес и эссе А. Камю, тетралогию "Дороги свободы" и рассказы Ж. П. Сартра (Сартра он переводил совместно с Дианой Вальяно), роман Г. Шевалье "Клошмерль", криминальный роман Н. Калефа "Лифт на эшафот" (к слову сказать, по мотивам этого романа Ст. Говорухин снял фильм "Week end"). Некоторые произведения Сартра и Камю и роман Калефа собраны в книге: Л. Григорьян. Перевоплощения. Избранные переводы с французского. Ростов-на-Дону, 2010.

         4 "Он сам рассказывал о том, что публикация состоялась почти случайно: послал свои стихи другу, отдыхавшему в Крыму, а друг показал стихи Евгению Евтушенко, который отнёс их Твардовскому. С журналом сотрудничество шло ещё долгие годы, а вот Евтушенко позже забыл включить ростовского поэта в свою антологию "Стихи века", в которой место нашлось и для менее достойных..." // В. Козлов. Золотой двадцатый век Леонида Григорьяна // "Prosodia", 2015, № 3 // http://magazines.russ.ru/prosodia/2015/3/zolotojdvadcatyj-vek-leonida-grigoryana.html. (Полагаю, что другом был Виталий Сёмин, а дело происходило в Коктебеле, в писательском Доме творчества. – Г. К.)

         5 Перечислю его сборники советских лет; все, кроме "Вечернего чуда", тоненькие: "Перо" (предисловие Н. Скрёбова). Ростов, 1968; "Друг" (предисловие Л. Озерова). М., 1973; "Дневник". Ростов, 1975 (из уничтоженного тиража сохранилось несколько десятков экземпляров, которые автор успел раздарить друзьям и коллегам); "Пенаты". Ростов, 1978; "Вечернее чудо" (предисловие С. Чупринина), Ер., 1988.

         6 Л. Г. перевёл не только стихотворения Давояна, но и поэмы. Одну из них издали отдельной книгой: Р. Давоян. Эпос юности. Поэма. Перевод с армянского Л. Григорьяна и Г. Кубатьяна. Ер., 1982.

         7 https://rostov-80-90.livejournal.com/260925.html

         8 https://rostov-80-90.livejournal.com/66200.html

         9 https://45parallel.net/leonid_grigoryan/

         10 О. Лукьянченко. "Я увидел, что жизнь удалась…" // Л. Григорьян. Лягу в два, а встану в три. Стихи разных лет. Ростов-на-Дону: "Старые русские", 2009, с. 3.

         11 В Ростовском областном архиве хранятся, в частности, письма к Л. Г. Евгения Евтушенко, Александра Кушнера, Семёна Липкина, Инны Лиснянской, Юнны Мориц (несколько десятков), Льва Озерова, Булата Окуджавы (не менее полудюжины), Давида Самойлова, Бориса Слуцкого, Олега Чухонцева и др.

         12 "Знамя", 2009, № 3.

 

         Публикуется с небольшими сокращениями по изданию: Георгий Кубатьян. Письма Леонида Григорьяна // Вестник Ереванского университета. Русская филология, № 3 (12). – Ереван: Издательство ЕГУ, 2018.


         * Георгий Иосифович Кубатьян (18 апреля 1946  1 сентября 2021) – армянский и российский поэт и переводчик.

 


Леонид Григорьян


"Сначала о другом, о главном, а о себе самом  потом..."



* * *

Ты мечешься, судача и резвясь, –

Протоптана дорожка фатовская.

Но предками завещанная связь

Тебя ни на вершок не отпускает.

 

Над сварами, над блудом, над гульбой,

Над суесловьем площадного толка –

Ведёт необозначенной тропой

Твой долг перед неведомым потомком.

 

И вот – однажды загорчит вино,

И ты поймёшь хотя бы на мгновенье,

Что ты – звено, непрочное звено,

Продетое в доверчивые звенья.

 

Ты можешь оскользаться и гадать,

Бродить по свету и не видеть света.

Но главное – принять и передать,

Не потеряв ни унции при этом.


* * *

О самом тайном, самом явном –

Забывшим о неправде ртом.

Сначала о другом, о главном,

А о себе самом – потом.

 

Так, чтобы горькое столетье,

Насквозь прошитое огнём,

Вместить хотя бы в междометье,

Но чтобы всё сказалось в нём:

 

Всё, что ушло ни за копейку,

Всё, что осталось на века –

Жест полководца, слёзы швейки,

Храп скакуна, хрип седока.

 

Ночной покой Земли тревожен,

Непрочно тёплое жильё.

И ты судьбой рукоположен

Быть малым голосом её.

 


 Сквозь времена

 

Нет, я не продирался чащами,

Не изнывал среди пустынь –

Преподавал свою тишайшую

И старомодную латынь.

Стезя без современной фабулы,

Лишь имена среди имён.

А также скучные вокабулы

И согласованность времён.

Слова и звуки, отстранённые

От первосути громовой...

Чубы и чёлочки, склонённые

Над неподатливой главой.

Какая горькая идиллия!

Когда трудиться мне пришлось,

Дыханье жаркое Вергилия

Уже навеки пресеклось.

И, протрубив рожками сиплыми

И скакунами пропыля,

Ушли когорты и манипулы

На Елисейские поля.

И как ни погружайся в выдумки

И ни ищи огня в пыли,

А достопамятные римлянки,

Кивнув столетиям, ушли.

И ливни размывают здания,

И строят новое века...

Но не сдаётся рокотание

Загубленного языка...

Литое, строгое, певучее

Колдует Слово без ключа.

Должно быть, на века раскручена

Та апеннинская праща.

Сердца невидимо связуются,

За выдохом приходит вдох.

И, чуть помедлив, согласуется

Несогласованность эпох.

 

И веет Время, опалённое

Своей дорогой грозовой,

В чубы и чёлочки, склонённые

Над неподатливой главой...

 


Из сборника "ПЕРО" (1968)


Из "Пушкинской тетради"

 

Не любят поэтов поэты…
Привольно паря в облаках,
Считают чужие монеты
И листья в лавровых венках.
И нет им любезней утехи:
Ревниво листая стихи,
Искать у собратьев огрехи,
Злорадно итожить грехи.

Не любят поэтов поэты,
Едва маскируют вражду.
Должно быть, написано это
От века у них на роду.
Не любят далёких и близких,
И всех особливей Того…
Не любит его Баратынский,
Языков не любит его.

А он их радушно встречает,
Не держит на памяти зла,
Хотя про себя примечает,
Что пахнет хулой похвала.
А он их грехов не итожит,
Не ищет оплошной строки.
Была б только искорка Божья!
А прочее – гиль, пустяки.

Не любят поэтов поэты.
Должно, развелось через край.
У каждого в доме секреты,
А он нараспах – обирай!
Он всех их собрал в одночасье.
Попробуй его обойти!
Не тесно ему на Парнасе,
А пусто – шаром покати.

 

Из сборника "ДНЕВНИК" (1975)

    Песня

                                        В. Н.
Как восхитителен и жалок,
Тревожен, трепетен, багрян
Обрывок, отзвук, полушалок
Раздольной песни таборян!

В каком забытом интервале
Она звучала меж людьми?..
Когда мы, бишь, её певали?
А ведь певали, чёрт возьми!

Стократно пели – не запели,
Певали хором и вдвоём.
Чиста, свежа, как из купели,
И всё о том же – о своём.

Припомним давние, лихие
И замолчим, оторопев…
Но у неё слова такие!
Но у неё такой распев!

Такая высь и ширь степная!
Такая тайная беда!..
Должно быть, мы её не знали,
Не понимали в те года.

В ней столько смешано и слито:
Разлука, родина, вина.
Но если есть ещё молитва,
То это, видимо, она…

В ней отпущенье, возмещенье
Того, что минуло давно.
И если есть ещё прощенье,
То это, видимо, оно…


 Римская история

 

                 1

Неотступающие тени,
Под перепалкой разночтений,
Меж прославлений и улик
Ваш образ смутен и двулик.

Здесь всё загадочно двоится,
Здесь Время пишет в два пера.
Здесь неподкупность очевидца
И жажда славы и добра.

На потаённую свободу
И на державу без прикрас
Два летописца-антипода
Глядят, не прикрывая глаз.

Я вижу вышедших из праха
И со щитом, и на щитах…
Ужасен Тацит без Плутарха,
Но пуст без Тацита Плутарх.

                  2
Какой тщеславный непокой
Гремит в литавры над Европой!
Какой воинственный, какой
Зовущий в прошлое некрополь!..

Не верю в триумфальный гуд
И величавые поковки –
Уже не первый год идут
Под монументами раскопки.

Галдят оратор и пиит
Во славу мудрости отцовой.
А государственность стоит
На лучевых и на берцовых.

Молчит подземная гряда –
Многовековое терпенье.
О них не скажешь никогда:
Да упокоются в успеньи!

Могучи эти костяки,
Засевшие в подпочве тяжко.
А всё иное – пустяки,
Нотариальная промашка.

И нет пронзительней родства.
И не сказать о нём словами.
И клонится плакун-трава
Над головами, головами…

                    3
Разумных и глупых, немых и речистых,
Всё то, что сказалось, не метя в сказанье,
Всех чистых и всех безнадёжно нечистых
Спрессуй до зерна и включи в описанье.

Занятье твоё не пройдёт безвозмездно,
Чревато расплатой любое касанье.
Но всё, что уносит летейская бездна,
Спрессуй до зерна и включи в описанье.

Себя не щади и других не помилуй,
Приникни к земле, изойди голосами.
Но всё, что врагов и собратьев вскормило,
Спрессуй до зерна и включи в описанье.

Ты станешь ночами судить с палачами,
Ты слёзы смешаешь с чужими слезами.
Ты будешь молчать. Но и это молчанье
Спрессуй до зерна и включи в описанье.



Из сборника "ПЕНАТЫ" (1978)

     

* * *

Не ясно, что последует за этим,
Но наш союз уже нерасторжим.
Да сбудется всё то, что мы наметим,
Да совершится то, что совершим!

Ещё вокруг пробелы и пустоты.
Ещё сладима вековая сласть.
Ещё рассудок вопрошает: кто ты?
И хочет с провидением совпасть.

Ещё поёт в душе благодаренье,
И молодость обманчиво чиста.
Но постепенно затопляет зренье
Беда – слеза – безумье – слепота.


* * *

Как бывает роман в романе,
Так бывает туман в тумане,
Ветер ветра, в зиме – зима,
В центре тьмы – сгущённая тьма,
Нестерпимый разлад уклада,
Неотвязная тень сумы…

Не чурайся этого хлада,
Не шарахайся этой тьмы:
Перезябнешь – душа отболела,
Отболишь – от души отлегло.
Разошлось. Улеглось. Посветлело.
Распогодилось. Рассвело…

 

Из сборника "Вечернее чудо" (1988)



* * *

Это пенье порядком фальшиво,
Эта песня – дурного пошиба.
Если правду сказать, то кабак.
Видно, впрямь наше дело табак.

Видно, пали и не возродимся,
Коли слушаем и не стыдимся,
Видно, тут и секрет наш зарыт,
Коли плачем почти что навзрыд.

Коли чувствуем, что виноваты,
Коль томится и стонет душа.
А мелодия в ней, а слова-то…
Право слово, не стоят гроша.


Под слезливый минор фортепьяно
Кто-то хнычет, что всё лабуда.
Хоть бы пьяны, так нет, и не пьяны.
Может быть, потрезвей, чем всегда.

 

* * *

Сильны и знамениты Крёз и Красс.
Но кто из них владел высокой тайной –
Среди пустых и выморочных фраз
Пробиться к свету фразой музыкальной,
Бродяжничать на перепутьях тьмы,
Зато владычить в стопах и силлабах?
Мой милый друг, ну кто же как не мы
Поймёт и растолкует силу слабых,
Бегущих от тюрьмы и от сумы,
Зато царящих средь терцин победных?
Мой милый друг, ну кто же как не мы
Переберёт сокровищницы бедных?
Пуст кошелёк, не греет рыбий мех.
От века нет талана у таланта.
Уменья выжить нет у неумех –
Сервантеса, Вийона или Данта.
Пасуют их великие умы
Пред тем, что их расчётливо погубит.
Мой милый друг, ну кто же как не мы
Их злоключенья горестно полюбит,
Услышит их пророческую весть –
Высокий лад горчайшего разлада?
Быть может, в этом наш талант и есть.
Он так велик, что и других не надо.

* * *

Оттого не смолкает небесная арфа,
Возвышает, взыскует, влечёт,
Что в убогом углу хлопотливая Марфа
Подметает, стирает, печёт.

Для того, чтоб пророки смогли и сумели
Двигать толпы и строить столпы,
Сыплет Марфа какие-то хмели-сунели
У плиты раскалённой в супы.

Где-то в кухоньке Харькова или Ростова,
Цельный день в суете-колотьбе,
Живота не щадящая дева Христова
Позабыла совсем о себе.

Но печаль одинокую душу не гложет
И чужды ей злоречье и спесь.
Каждый Господу служит, как хочет и может.
А Господь обитает и здесь…

 

Из сборника "Затерянная тетрадь" (1990)

       

* * *

                                Владимиру Новоженину
Застыну на миг у приступок,
В кармане пошарю рукой.
Припомню какой-то проступок,
Да так и не вспомню какой.

Быть может, ребёнка обидел,
Каких-то долгов не вернул,
Ворвался к поэту в обитель
И робкую музу спугнул.

Старуху, озлясь, не дослушал,
С подонком приятельски пил,
Гнездо под балконом разрушил,
А может быть, жизнь загубил.

Растерянно в темень гляжу я,
Шагнуть не решаюсь к жилью.
Никак не припомню: чужую?
Но если и так – то свою…



 Ночь в феврале

 

Доселе сохранил зрачок
Развалины и вьюгу
И тыловой грузовичок,
Потряхивавший к югу.

Казалось, лютая война
Планету сокрушила.
Лишь мы остались да она –
Живучая машина.

Она нащупывала путь
Наитья и везенья.
Она везла в куда-нибудь –
В забвение-спасенье.

Пустынный город провожал
Нечастыми огнями.
Уже дышал, ещё лежал
Под снегом, под камнями.

Не шли прощальные слова.
Но крепло за спиною
Неукротимого родства
Дыханье ледяное.

Над средоточием скорбей
Звезда обозначалась.
А ледяная колыбель
Качалась и качалась.



Те времена

 

Я помню, как, отведав сдобы,
Мы багровели от стыдобы,
Как колченогую кровать
Стыдились пледом прикрывать.

В стране голодной и холодной,
Огромной самой на Земле,
Змеёй таился подколодной,
Кто вдоволь ел и спал в тепле.

Он жил, самим собой отринут,
Готов ослепнуть, онеметь,
И не от страха, что отнимут –
От стыдной участи иметь.

Людей оглядывала строго
Война ли, родина, беда?..
Другая на дворе эпоха,
Но в сердце сохранилась та.

 

Из сборника "Светает" (1994)


Попытка ниспровержения

 

Увы, я подобных поэтов знавал –
Отменных. Но если присмотришься зорче,
То видишь подполье, угрюмый подвал,
А в нём затаённый зловещий моторчик.

Поэтов от Бога. Ну разве чуток
В полёте своём не без лёгкого крена.
Но в жилах гудит кипяток-кровоток,
А в том кровотоке бурлит Ипокрена.

Не сразу учуешь рассчитанный яд –
Здесь малые дозы на многие чары.
Такие поэты растут без плеяд.
Они одиноки. Поэты-анчары…

О Господи, думалось мне, почему
Сей глас, победительный, иерихонский,
О свете поёт, а уводит во тьму,
И в сердце нацелен заряд скорпионский?

Я знал этих чудищ. И мне привелось
Молиться на них в простоте придурашной.
И я б не заметил их тайную злость,
Когда бы не выдал их случай пустяшный.

Когда бы не ревности жгучая дрожь,
Бенгальский огонь, теплоты невозможность,
Когда б не капризное "вынь да положь"
И худо прикрытая ясновельможность.

Когда б не злословили из-за угла,
Когда бы собратьям беды не желали,
Когда бы тлетворная ложь не вошла
В состав профетических их глоссолалий.

О Господи, думалось мне, почему
Коснулась и вас эта порча и схизма?
Никак не доступно уму моему,
Что Моцарт помечен клеймом сальеризма.

И всё же примите неловкую лесть!
Вы – тьма, но всегда вперемешку со светом.
Задуманный ангелом – ангел и есть.
И хватит. И больше не будем об этом.



 Разрыв

 

Постоим на прощанье в прихожей,
Прикоснёмся друг к другу всей кожей,
Тело к телу – губами, висками,
Всеми фибрами и волосками.

Если этак прильнуть-прислониться,
Видно всё, что внутри и вовне.
А потом разве только присниться
И по-детски заплакать во сне.

Но сейчас – отдаляться рывками
И расстаться уже до конца,
Напоследок ощупав руками,
Как слепцы, очертанья лица.

Так помешкаем малость в прихожей,
Осязая родные черты…
Вот он я, на себя не похожий,
И совсем не похожая ты.


* * *

Вот и настал отрезвляющий тур –
Время бессонницы, страхов, микстур,
Хныканья и сожалений.
Время распада. Держись, старина!
Вместе с тобой постарела страна,
Смыло песок поколений.

Не про тебя эта россыпь плодов.
Сколько готовился, а не готов.
Планы остались в наброске.
Негорделиво твоё неглиже.
Впрочем, об этом сказали уже
И Ходасевич, и Бродский.

Время сумело тебя приструнить.
И не пристало, как прежде, винить
Подлую нашу эпоху.
Чем увенчать неказистый итог?
Разве добавить свой сдавленный вздох
К их величавому вздоху…

 

Из сборника "Терпкое благо" (1995)



* * *

Мои стихи любовные в избытке –
Я ими не горжусь, скорей стыжусь.
И от своей очередной попытки,
Не размышляя, тотчас откажусь.

И лоб перекрещу, как от напасти,
И замолчу, воды набравши в рот –
Стихи всегда предшественники страсти,
Пролог любви, а не наоборот.

Небрежные хранители былого,
Мы больше разглашаем, чем таим,
Хоть ведаем: в начале было Слово,
А миросотворение – за ним.


* * *

Лягу в два, а встану в три,
Гляну в окна, закурю.
Бог позволит: говори –
Ничего не говорю.

Бог позволит: попроси,
Расскажи свою тугу.
Отче наш, иже еси…
Даже это не могу.

Будто разом онемел,
Будто кто-то отлучил,
А ведь сызмальства умел,
Хоть никто и не учил.

Нет, молитвы не творил,
Не решался на обряд.
Напрямую говорил,
Как младенцы говорят.

Если б мог и посейчас,
Как вначале, как сперва!
Но, лукавству обучась,
Позабыл я те слова…

Лягу в два, а встану в три,
Гляну в окна, закурю.
Бог позволит: говори –
Всё равно не говорю.

Но нисколько не ропщу
И отчаянье неймёт.
Если даже промолчу,
Бог и так меня поймёт.

 

Из сборника "Постскриптум" (1997)



 Сталкер

 

Всюду распад, полумёртвая зона,
Ржавые листья, стоячие воды…
Как ни ищи, не сыскать гарнизона,
Разве что трое из прежнего взвода.
Кто в этой чахлой твердыне зимует,
В утлом дому инсургента-вассала?
Больше никто эту пядь не штурмует –
Время её без того прочесало.
Справа и слева туман наползает.
Пустошь на радость случайным воронам.
Здесь ли когда-то сходились прозаик,
Медикус, искусствовед и астроном,
Физик, монтёр, латинист, математик?
Впрочем, при чём здесь науки-ремёсла?
Воды бесшумные катят и катят,
Дюжий Харон налегает на вёсла.
В доме ни света уже, ни сугрева,
Ветхие стены, замшелые своды.
Где вы, пиры многолюдные, где вы,
Братья по духу, питомцы свободы?
Стылый участок не стоит облёта.
К стёклам могильная слякоть налипла.
Дудка зажившегося стихоплёта
В полночь звучит виновато и хрипло.



Замысел

 

Под конец расхотелось хотеть
Ликовать, воевать, не сдаваться,
Непрерывно о чём-то радеть,
Вовлекать, окликать, отзываться,
Предаваться бесчинной гульбе,
Стать любимцем, ходить в супостатах.
Всё иссякло само по себе,
Не заботясь о вехах и датах.
Расхотелось бездумно хватать
Сласти, радости, хронос и мелос,
Расхотелось запойно читать,
Говорить и писать расхотелось,
Бить поклоны у всех образов
И незнамо куда торопиться…
Да застряла живая крупица
В перешейке песочных часов.
А внизу-то песчинок не счесть –
Пирамидка готова к пределу.
Но у Промысла замысел есть,
Недоступный скудельному телу.

 

Из сборника "Последняя сверка" (2000)


* * *

                                            И. П.

Эта встреча без цели и повода,
Будто походя, наискосок –
Наподобье внезапного овода
Остро жалит под левый сосок.

После всех расставаний на росстани,
На исходе отпущенных дней –
Промелькнёт виновато: не поздно ли?
Отзовётся: куда уж поздней…

Что-то смутное, что-то туманное,
Как чужой ненавязчивый стих.
Соколов со своей Марианною?*
Отголосок и память о них?

Но качается почва, как палуба,
За пластом осыпается пласт.
Ищет разум опоры-аналога
На придумки пустые горазд.

* Поэт Владимир Соколов (1928 – 1997) https://poezia.ru/memory/users/35 и его супруга Марианна Роговская (род. 1935).



Из сборника "Лягу в два, а встану в три..." (2009)



Лакримоза

 

Я плачу по слезам, которым не бывать,
А если и придут, то всё-таки иначе.
Иначе ликовать, иначе бедовать,
И нет пути назад. Об этом я и плачу.

Над пройденной тропой – содружество ворон,
Присели, поднялись и снова налетели.
И каждый новый шаг – потеря и урон.
Но тысячный урон – не первая потеря.

Тот Некто за чертой – теперь уже никто,
Сведённый до нуля стараньем лет и правил.
Но первое "зачем?", но первое "за что?",
Но первое "почто отрёкся и оставил?",

Но первая вина, не знавшая вины,
Презревшая молву и тропы обходные?
Бессмысленный удар, когда вослед должны
Обрушиться земля и хляби водяные?

Всё просто и легко: войди и володей!
Прими без суеты удачу-неудачу.
И всё как повелось. И всё как у людей.
И нет пути назад. Об этом я и плачу.

 

Наважденье

 

Что ни день на тебя наступают

Неопрятные мутные страхи.

Из обжитых углов проступают

Безобразные страхи-неряхи.

Страхи крупные, мелкие страхи,

Неприметные страхи покамест.

Будто в серой посконной рубахе,

Ты в них ходишь, уже обвыкаясь.

Не поэзия – низкая проза:

Страх пространства, бескормицы, рака,

Поношенья, пожара, склероза,

Слепоты, ограбленья, люмбаго.

Ты дрожишь, как преступник на плахе,

Оттого что без всяких прелюдий

Надвигаются топкие страхи

Одиночества и многолюдья,

Каталажки, кондрашки, психушки,

Выпаденья волос на макушке,

Клеветы, темноты, чёрной кошки,

Плотоядной начальственной сошки.

Хоть бы сразу, пусть только бы сразу,

Ненароком, не дав помолиться!

Но проклятье змеиного сглаза

С каждым днём нарастает и длится.

Ты худеешь, бледнеешь, томишься,

Ты страшишься уйти и вернуться,

Не заснуть вечерами боишься

И боишься, уснув, не проснуться.



Знак

 

                                                       А. А.

 …Хотел пошевельнуться, но не смог.

Взглянул окрест растерянно и дико.

Хотел позвать на помощь, но комок

Не пропустил панического вскрика.

Сковала тело ледяная стынь

Смирительной рубашкой из металла.

Пустынный нескончаемый пустырь

Свирепая позёмка подметала.

Ты через силу на локтях привстал,

Одолевая леденящий ветер.

– О, Господи… – беззвучно прошептал.

– Я здесь, сынок, – Господь тебе ответил.

Ты снова грудью к пустырю приник

И спирта отхлебнул из мёрзлой фляги,

И ангел в отдалении возник

Под видом бородатого бродяги.

И на ноги ты встал, не чуя ног,

И ощутил, что ты Господне семя.

А Он тебе: пойдём, терпи, сынок,

Ты не умрёшь, пока ещё не время.

Ты шёл к вокзалу. Ветер лютовал

Над пустошью, казалось, беспредельной.

И ты, смеясь и плача, крест нательный

Горячими губами целовал…

 


Памяти поэта

 

На огонёк последнего жилья,
Упрятанного в бережные кроны,
Слетались понемногу кумовья
Сообщники услады похоронной.

Пятная ненавистную скрижаль,
Они плели мемориалы басен.
А он ещё невидимо дышал
И был горяч, задумчив и опасен.

И – омрачая дерзко торжество –
Глядел па пляску суетливых пятен.
Покоился. И что страшней всего –
Был непонятен. Всё же непонятен.

Был непонятен сад его и дом,
Где он старел в занятьях одиночных,
Прямясь неукоснительным хребтом
Над пошлой клеветой беспозвоночных.

Здесь, на виду новорождённых дней,
Он и на малый миг не окопался.
И вот затих. И – что всего страшней –
Он улыбался. Всё же улыбался.

Он знал: и это надо описать –
И примечал всё легче и свободней.
Он мирно отдыхал в тот день субботний
И понимал, что завтра – воскресать!



Из невошедшего в сборники

 

* * *

                         Ж. Р.
Двойники копаются
В стратах подсознанья.
Как там препираются
Знаки препинанья!

Но сердца колотятся –
Росстаней боятся.
Ведь года не сходятся,
Флексии двоятся...

Дичь моя, охотница,
К ляду толки эти!
Главное, что сходятся
Вздохи междометий.

 

 

Из глубины воззвах…

 

Как ни блещет золото идей

И ни тянет души в переплавку –

Поостыньте! Сделайте поправку.

Сделайте поправку на людей.

 

Поглядите – вот он, этот смерд,

С головой, затурканной от смет.

Царь природы или червь природы,

Подперевший мраморные своды.

 

Как его молвой ни украшать –

Тяжеленька смертная рубаха.

Вот он весь – из крови и из праха,

С низменным желанием дышать.

 

Суд шемякин был от века скор,

Безразлично от какого флага.

Как ещё спасалась эта тяга

К жизни, обречённой на топор!

 

Как он исхитрялся передать

Душу непокорного юродца!

Как он умудрялся из колодца

Видеть звёзд господню благодать!..

 

Где-то обмывают пьедестал

Этому невиданному чуду.

Полноте! Остыньте на минуту!

Царь творенья до смерти устал.

 

Не по чину мраморный почёт.

Ведь ему нужна такая малость –

Чтобы ветка подле глаз качалась

И стучал под боком родничок.

 

Как ни блещет золото идей

И ни тянет души в переплавку –

Поостыньте! Сделайте поправку.

Сделайте поправку на людей.

 

 

Memento!

 

Где бродил ты во сне и какие слова

Сам себе говорил, содрогаясь под ветром,

По каким оскользался извилистым недрам? –

На подошвах суглинок, песок и трава...

 

Межсезонье, межвременье, лодка и Дон,

Только крыши в снегу, в переулке пустом

Голый тополь и нищая женщина рядом

Испытует тебя угасающим взглядом.

 

Ты когда-то знавал её, только другой –

Синеглазой, задиристой, полунагой,

И проулок знаком, да тополь знакомый,

Да и дом, наяву безнадежно искомый...

 

Тьма обстала. Но видно тебе в темноте,

Как проходят неверной походкою те,

Кто не знает ни веса уже, ни объёма,

А потом исчезают в квадрате проёма.

 

Но настырно брунжит одиночка струна

Из-под мёрзлых пластов и запёкшихся брёвен

И звучат имена, имена, имена –

И за каждым, как эхо: виновен, виновен...

 

Непонятно, кому этот сон разрешить

И из глотки дыханье остатнее выжать,

Лишь за то, что сумел ты бессовестно выжить,

Так собой дорожить, что друзей пережить.


* * *

                                      И. Р.

Ты из династии пернатых,
Из стаи перелетных птах.
Откуда ты в моих пенатах,
В моих исчерпанных летах?

Ты будто в форточку влетела,
Косящим взглядом обожгла.
Одним крылом плечо задела,
Другим за шею обняла.

Люблю в тебе черты азарта,
Как ты воркуешь, как чудишь.
Ты ворвалась ко мне из завтра,
Но послезавтра улетишь.

Невесть куда свой лет направишь,
Простясь с прискучившим жильем.
И только перышко оставишь
На подоконнике моем…

 


 Ночное


Как спокойны в конце ноября
загустевшего неба опара,
ускользающий свет фонаря
и неясный ледок тротуара.


И задворки с примерзшей лузгой,
и скамейки кораблик точеный –
весь притихший пейзаж городской
до рассвета себе посвященный.

Только легонький зуд проводов,
только хлопьев косое паренье,
и молчанье на сотню ладов,
исключающее повторенья.

На сниженье идут потолки,
и, бессильно столы обнимая,
пучеглазо молчат чердаки,
и бессонница руки ломает.

И какой-то случайный мотив,
непонятный и этим прекрасный,
проявляет ночной негатив
поутру на бумаге контрастной.

 

 * * *

                                    Г.Х.
О, бастионы этажерок,
Бесед чадящий костерок!
О, ветошь комнатных прожектов
И планов, припасённых впрок!

Мир за стеною властно топнет,
И вот, наперекор судьбе,
Я снова замечусь, как столпник,
Не усидевший на столпе.

Июль в незащищённой бреши
Блеснет серебряной блесной.
Поманит в лес лукавый леший,
Потянет к водам водяной.

Накрапы в предрассветной рани
Сверкнут пожаром круговым,
Стирая вековые грани
Между живым и неживым.

И сквозь массивные стропила,
Громады кранов, тяжесть плит
Живое семя хлорофилла
Забьётся, заживотворит.

Мир замелькает буйством пятен,
Зашепчет, как библейский змей.
И снова станет мне понятен
Влюблённый в землю Птоломей.

И суесловья тлен и частность
Я уясню глубинным дном,
Всей кровью чувствуя причастность
К промокшей ветке за окном.

Всё, что рассеянно дымилось,
Вдруг обнажится наголо,
И юность, впавшая в немилость,
Опять запросится в седло.

Листы, как листья, я листаю,
Пот утираю, как смолу,
И, сбросив кожу, прорастаю,
Как дерзкий стебель сквозь скалу.

 

* * *
Мчатся депеши во все концы,
Стонет бессонная рация:
Слушайте, слушайте, мертвецы,
Всем –
                  р-е-а-б-и-л-и-т-а-ц-и-я!

Встань, безымянный белый скелет,
Воскресни библейским Лазарем,
Глянь веселее на божий свет
Черепа страшным безглазием.

Можешь вернуться к своей вдове,
Верной в случайном бедствии.
Чёрная дырка в твоей голове –
Мелкой ошибки следствие.

Сочные травы. Могильный покой
Кружится тучными птицами.
Смотрит в бурьяне смертельной тоской
Череп пустыми глазницами.

 

Двое

 

Он вяло смирился с иным обиходом

В палате, где пахнет карболкой и йодом,

Где градусник к ночи разносит сестра,

А ветка в окне убеждает: пора...

Вчерашний фрондёр, рифмоплёт и любовник,

Зевая, журнал под подушку суёт.

Вчерашний гебист, отслуживший полковник

Глядит на него и с трудом узнаёт.

И сам он не тот в этом рыжем халате –

Потухли зрачки, под глазами мешки.

В палате с лазутчиком! Вот уж некстати.

Заброшен. Не нужен. Совсем двойники!

Могутное тулово сделалось рыхло.

Он немощен тоже и тоже притих,

И гончая прыть понемногу затихла,

И градусник выдан один на двоих.

Обоим неловко и малость противно,

И оба лежат, отвернувшись к стене,

И слушают молча, как жутко и дивно

Скрипит оголённая ветка в окне.

Не овцы уже и тем паче не волки,

Как это бывало в недавние дни.

И запах побелки, мочи и карболки

С брезгливостью равной вдыхают они.

Сестрица на них равнодушно косится –

Небритые лица, в прорехах бельё.

А ветка своё: разумейте, языцы!

Так нет, не желают. А ветка – своё...



 И компания…

 

Голосами дородными, наглыми говорила безликая Ко
Дескать, яблоко от яблони падает недалеко.

И какие вы к чёрту школьники, хоть под мышками буквари!
Вы не школьники, а крамольники, подрастающие бунтари.

Нас кормили барскими крохами, нас учили в душу плевать,
Быть сызмальства шутами гороховыми, ну а главное – забывать.

И писали нас переменчиво по капризу левой ноги
То в неметчину, то в туретчину, то во внутренние враги.

Мы не охали над задачками, мы не часто гоняли в футбол.
Мы по-взрослому шли с передачами, ухватившись за мамкин подол.

Населяли мы не Швамбранию, а недетский архипелаг,
Где сиротские души ранили «тройка», «высылка», «особлаг».

Нас от люльки копнили для силоса, пистолет приставив к виску,
И по этим словам учились мы великому языку.

Годы шли и сугробы таяли. Наше детство уже далеко.
Но по-прежнему нераскаянно смотрит в очи бесстыжая Ко.

Им и нынче привольно дышится. Нет на них ни суда, ни грозы.
Только им ничего не спишется – ни единой детской слезы.

Мы в ответе перед потомками. И – пускай не сносить головы! –
Запасайтесь гробами, подонки! Наше детство идёт на вы!

1965

 


Мемориал

 

О нет, мне не жалко убогих хибар.
Допустим, их сносят во благо.
Но это – оплот, корневая судьба,
Безмолвная вечная сага…

И я бы оставил такую одну,
Чтоб так же тишайше дымила.
Одну на столицу, одну на страну –
Она их годами кормила.

Чтоб так же порхал воробей у стрехи
И пахло картошкой в подвале,
Чтоб этой избе присягали полки
И празднества салютовали…
 1969

 

 

Прибежище

 

Ах, эти слезы! Только накипь.
Но если глянуть беспристрастно,
Скупой метраж четыре на пять –
Необозримое пространство.

Его сады и новостройки,
Его пустоты и вершинность –
От умывальника до койки
Всё без помех расположилось.

Живые звуки, а не залежь,
Живые муки, а не Китеж,
И те, кого ты обожаешь,
И те, которых ненавидишь.

И ты – противник и поборник,
Послушник и распорядитель.
Тебе не нужен разговорник
И ни к чему путеводитель.

А если что-то выходило
И неожиданно умелось,
Ты сам не знал, как это было –
Особый лад, особый мелос…

Клочок тепла четыре на пять,
Где невозможно заблудиться.
Где можно петь, а можно запить,
И умереть, и вновь родиться.

1974

 

 

Остров

 

Весло скрипело и качалось,
С весла журчало и текло.
И если что-нибудь случалось,
То не случиться не могло.

Вода гуляла, словно брага,
И осенял ветвями клён,
И над подобием оврага
Свисали стебли без имён.

И ветерок континентальный
Уже почти не достигал.
И над двойной судьбой и тайной
Диск оплавлялся и мигал.

Я дурачок и ты дурашка,
И нам не хочется умнеть.
День – как небесная поблажка,
Чтобы пропить или пропеть.

Он настежь весь, он весь от бога,
Он не считает трав и стай.
Он заклинает: не считай,
Девчонка, неслух, недотрога…

А ноты вечного хорала
Неслись в темнеющий лесок.
И влага нас перебирала,
Пересыпала, как песок.

И над покоем синих впадин,
Где мы распались без следа,
Весёлой гроздью виноградин
Сверкала дробная звезда.

 

* * *

Ещё не правда, но уже не ложь,

Ещё не складно, но отчасти ладно.

Обрывчато, но временами – сплошь.

И всё же стыдно, оттого что стадно.

 

Ты трогаешь деревья сентября

И сладко вспоминаешь время оно.

И всё же, откровенно говоря,

Ты только повторяешь легионы.

 

Признайся, кто ты, суетливый бард,

Носящий ветошь, наводящий ретушь, –

Наследный принц? Завистливый бастард?

Под следствием томящийся последыш?

 

Но, видимо, бессмертна неспроста,

Хотя без нас никак не обойдётся,

Бродяжка Муза с дудочкой у рта,

Играющая всем, кому придётся...

 

Так слушай же, вникая и учась.

Судьба такая – принимай такую:

Ты только часть и разумеешь часть.

Но кто-нибудь подслушает другую.


* * *
Умы в тиснёном переплете!
Как странник подле вас кружу.
Ужели только на излёте
Я слово нужное скажу?

Ужель так поздно и ужели –
Растяпа, вечный лицеист –
Войду хоть малым звуком в шелест
Дубов, капели и страниц?

Спасибо, мудрые лицеи,
Печаль ночей, тревога дня…
Когда я сам не вижу цели –
Она не сводит глаз с меня.



Леонид Григорьян в фильме "Монологи" https://youtu.be/WBEs

 

Татьяна Бек. "Надежда на участь зерна" (рецензия на книгу Леонида Григорьяна "Вниз по реке") https://znamlit.ru/publication.php?id=633

 

Николай Скрёбов. "От "Пера" до "Пенатов" (статья о жизни и творчестве Леонида Григорьян) https://rostov-80-90.livejournal.com/349623.html