Юрий Лифшиц


Р.М.Рильке. Фонтаны

Райнер Мария Рильке

 

Фонтаны

 

Фонтаны слушай. Звучат они,

как времени верный ход;

от зыбкой вечности искони

фонтаны ведут отсчет.

 

Вода отсюда, а может, нет,

твоя и тебе чужда, —

ты — дно фонтана: любой предмет

в тебе отразит вода.

 

Различно все и всему под стать,

давно известно и не узнать,

то правда, то ерунда.

 

Ты любишь тайное всей душой,

но страсть, подаренную тобой,

уносит оно. Куда?

 

31 мая — 2 июня 2020

 

 

 

Rainer Maria Rilke

 

«Aus den Sonetten aus dem umkreis der Sonette an Orpheus»

 

VII

 

Wir hoeren seit lange die Brunnen mit.

Sie klingen uns beinah wie Zeit.

Aber sie halten viel eher Schritt

mit der wandelnden Ewigkeit.

 

Das Wasser ist fremd und das Wasser ist dein,

von hier und doch nicht von hier.

Eine Weile bist du der Brunnenstein,

und es spiegelt die Dinge in dir.

 

Wie ist das alles entfernt und verwandt

und lange entraetselt und unerkannt,

sinnlos und wieder voll Sinn.

 

Dein ist, zu lieben, was du nicht weisst.

Es nimmt dein geschenktes Gefuehl und reisst

es mit sich hinueber. Wohin?


Лебедь, Рак и Щука-2

Лебедь, Рак и Щука-2

 

Коль в переводчиках согласья нет,

их дело полетит в кювет,

и вместо дела выйдет только свист.

 

Вот как-то раз Поэт, Лингвист и Формалист

за перевод один взялись

и вместе трое все в него впряглись.

Из кожи лезут вон, да лишь натерли выи!

Работа бы для них казалась и легка:

да вот Поэт несется в облака,

трактовки выдает Лингвист, а Формалист считает запятые.

Кто виноват из них, кто прав, — судить не нам;

да только перевод и ныне там.

 

1 июня 2020


Перевод. «Бульварной прозы Толмачишка...»

Перевод

Бульварной прозы Толмачишка,
собрав корней
и флексий
мелочишку,
стихов затеял перевод.
Открыл словарь, включил компьютер свой
и в перевод забрался с головой,
чтоб удивить своим искусством весь народ.
Проходит час, другой — работе не дан ход.
«Стой, братец, стой! — подумал Толмачишка, —
полдня сижу голодный, даже с лишком.
Ну, как стихам идти, коль в брюхе пустота?
Поем — и Музы прилетят навеки.
Тогда пойдет поэзия не та.
Заохают над ней леса и реки».
Наелся, начал перевод;
он всё-таки на лад нейдет.
«В какой попал я переплет, —
подумал он. — Мне надо бы курнуть.
А там уж как-нибудь».
Две сигареты выкурил подряд.
А все же перевод нейдет на лад.
С полтыщи тонн руды словесной перевел,
но ни строки не перевел.
Как быть и что зачать?
Надумал тут рюмашку он принять.
К буфету мчится он, чтобы решить сомненье.
Стопарик тяпнул, взял на час терпенья,
чтоб перевод в порядок свой привесть.
Где ж перевод? Бог весть,
хотя компьютер и словарь, и руки есть.
Коллеге он звонит, чтоб обрести прозренье.
«Талант здесь нужен, друг, изряднее, чем твой, —
ответил тот, — и лексикон большой,
и много кой-чего. Ты ж, как ни суетишься,
а в переводчики, приятель, не годишься».

1-2 июня 2020


Р.М.Рильке. Вечер

Райнер Мария Рильке

 

Вечер

 

Полой лесные кроны задевая,

сменить одежды не спешит закат;

смотрю, как ввысь летит вселенных стая:

одним встречать расцвет, другим — распад;

 

а ты, забытый, никому не нужный,

не столь угрюм, как дом глухонемой,

и не настолько мраку присягнувший,

как тот, кто по ночам летит звездой, —

 

поверь, что не распутать эту вязь,

что жизнь твоя давно уже созрела,

и нужно в срок познать ее пределы,

то небом, то землею становясь.

 

31 мая 2020

 

 

 

Rainer Maria Rilke

 

Der Abend

 

Der Abend wechselt langsam die Gewänder,

die ihm ein Rand von alten Bäumen hält;

du schaust: und von dir scheiden sich die Länder,

ein himmelfahrendes und eins, das fällt;

 

und lassen dich, zu keinem ganz gehörend,

nicht ganz so dunkel wie das Haus, das schweigt,

nicht ganz so sicher Ewiges beschwörend

wie das, was Stern wird jede Nacht und steigt —

 

und lassen dir (unsäglich zu entwirren)

dein Leben bang und riesenhaft und reifend,

so dass es, bald begrenzt und bald begreifend,

abwechselnd Stein in dir wird und Gestirn.

 

1906


Лешак. По мотивам Гёте

Лешак

 

По мотивам Гёте

 

Кто в бурную ночь спешит верхом?

Отец с мальчишкой и с пирогом.

От сына прячет он пирожок.

Как пес голодный, скулит сынок.

 

— Ты что же ночью горланишь, стервец?

“За мной Лешак несется, отец.

Такой голодный и злой такой”.

— Ты что орешь? Я не глухой.

 

«Скорей, малыш, отца бросай.

Пирог с тобой разделим давай.

Пойдем мы вместе в мой зоосад.

А тебе пошьют шикарный наряд».

 

“Отец, ты не слышишь, что этот бандит

мне за пирог подарить норовит?”

— Он мне скорей наставит рога,

но не получит он пирога!

 

«Ты что, паршивец, со мной творишь?

Дочерей хотел показать — но шиш!

Станцевали-спели бы девочки так, —

мужчиной мгновенно ты стал бы, сопляк!»

 

“Отец, ты не видишь, как дочки его

вокруг танцуют, ну, без всего?”

— Пускай порхают — это не грех.

У нас пирога не хватит на всех.

 

«Мне, мальчик мой, ваш вкусный пирог по нутру.

Отдайте — не то я силком отберу!»

“Отец, он намерен пирог наш отнять!”

— Подумать только, какая... дрянь!

 

Лихой мальчишка папаше помог,

и не дал тот Лешаку пирожок.

Но их напрасно ждет семья:

издохла лошадь голод-на-я...

 

26-27 мая 2020


Р.М.Рильке. Осень

Райнер Мария Рильке

 

Осень

 

Листва летит и падает с листвой

садов небесных в пору увяданья;

и в том паденье — жесты отрицанья.

 

И, падая в потемки мирозданья,

кружится одинокий шар земной.

 

Падение всего. Паденье рук.

Куда ни глянь — паденья и разлуки.

 

Но есть и Тот, в Чьи бережные руки

паденья наши попадают вдруг.

 

27-29 мая 2020 

 


 

Rainer Maria Rilke

 

Herbst

 

Die Blätter fallen, fallen wie von weit,

als welkten in den Himmeln ferne Gärten;

sie fallen mit verneinender Gebärde.

 

Und in den Nächten fällt die schwere Erde

aus allen Sternen in die Einsamkeit.

 

Wir alle fallen. Diese Hand da fällt.

Und sieh dir andre an: es ist in allen.

 

Und doch ist Einer welcher dieses Fallen

unendlich sanft in seinen Händen hält.


Р.М.Рильке. Про чтение

Райнер Мария Рильке

 

Про чтение

 

Запоем я читал. Почти с утра

за окнами лил дождь как из ведра.

Но, в книгу погружён, я не слыхал,

что воет шквал.

 

Меж строк я видел мириады лиц,

темневших от раздумий и тревог,

и так сгустился времени поток,

что вспыхнул томик сотнями зарниц,

и запылало вместо сложных строк,

со всех страниц: очнись. Очнись. Очнись.

 

Я чтенье длил, но строчки порвались,

и типографский бисер вольных слов

осыпался со всех своих основ...

Я верил, что над лучшим из садов

сомкнулись небеса, и в нужный срок

светила диск вернуться был готов.

 

А нынче — лето, ночь и тьма дорог;

прохожих мало: группами, поврозь

они бредут во мраке вкривь и вкось,

и в странном далеке мне довелось

расслышать их негромкий говорок.

 

А если отдохнуть я взору дам,

пойму, что и без книжек мир велик.

И внутренне, и внешне — здесь и там —

у жизни нет особенных вериг.

Но если зоркости придать глазам,

то ощутишь глубин реальных дрожь,

в нутро простой громадине войдёшь, —

тогда Земля охватит целиком

небесную лазурь, когда похож

на первую звезду — последний дом.

 

 13-16 декабря 2015 — 24-25 мая 2020




Rainer Maria Rilke (1875-1926)

 

Der Lesende

 

Ich las schon lang. Seit dieser Nachmittag,

mit Regen rauschend, an den Fenstern lag.

Vom Winde draußen hörte ich nichts mehr:

mein Buch war schwer.

 

Ich sah ihm in die Blätter wie in Mienen,

die dunkel werden von Nachdenklichkeit,

und um mein Lesen staute sich die Zeit. —

Auf einmal sind die Seiten überschienen,

und statt der bangen Wortverworrenheit

steht: Abend, Abend... überall auf ihnen.

 

Ich schau noch nicht hinaus, und doch zerreißen

die langen Zeilen, und die Worte rollen

von ihren Fäden fort, wohin sie wollen...

Da weiß ich es: über den übervollen

glänzenden Gärten sind die Himmel weit;

die Sonne hat noch einmal kommen sollen. —

 

Und jetzt wird Sommernacht, soweit man sieht:

zu wenig Gruppen stellt sich das Verstreute,

dunkel, auf langen Wegen, gehn die Leute,

und seltsam weit, als ob es mehr bedeute,

hört man das Wenige, das noch geschieht.

 

Und wenn ich jetzt vom Buch die Augen hebe,

wird nichts befremdlich sein und alles groß.

Dort draußen ist, was ich hier drinnen lebe,

und hier und dort ist alles grenzenlos;

nur dass ich mich noch mehr damit verwebe,

wenn meine Blicke an die Dinge passen

und an die ernste Einfachheit der Massen, —

da wächst die Erde über sich hinaus.

Den ganzen Himmel scheint sie zu umfassen:

der erste Stern ist wie das letzte Haus.

 

September 1901, Westerwede


Эх, яблочко...

Эх, яблочко...

 

Эх, яблочко,

куда ты котишься?

В карантин попадешь —

не воротишься.

 

Эх, яблочко

ты ковидное,

что-то жизнь пошла

незавидная.

 

Кто-то съел мыша,

съел летучего —

и напала хворь

злокипучая.

 

И в Америке,

и в Евразии

продолжаются

безобразия.

 

Если вирусы

коронованы —

руки связаны,

ноги скованы.


Эх, яблочко

купоросное,

без тебя все кон-

тагиозное.

 

Не болезнь страшна,

не инфляция,

нас убьет само-

изоляция.

 

Ни пивка попить,

ни попариться,

в телевизоре

все пиарятся.

 

Эх, яблочко,

ты заразное,

дома все сидят,

но по-разному.

 

Кто-то в бедности,

кто-то в жадности.

Не найти теперь

солидарности.

 

Карантин ослаб,

маски сброшены,

не унять людей

по-хорошему.

 

Если так пойдет,

значит, нациям

в 21-м жить

с 19-м.

 

Что-то деется

с медициною,

если возится

та с вакциною.

 

Эх, яблочко

карантинное,

все мы ходим под

гильотиною.

 

24 мая 2020

 


Р. Бородулин. Лето

Рыгор Бородулин

Лето

Бровей силок
Девча свела
правей села,
села Волчок.

Чубесит хмель.
Глуха сухмень.
Шмели в хмелю.
Луга в шмелю...

22 мая 2020



Рыгор Барадулін

Лета

Брывей сіло
Зьвяло дзяўчо.
Правей сяло,
Сяло Ваўчо...

Счубацеў хмель.
Сухмень аглух.
Хмялее чмель.
Чмялее луг...


Не приручайтесь...

Не приручайтесь...

 

Не приручайтесь, господа, не приручайтесь.

Не приучайтесь никогда, не приучайтесь

ни есть из рук, ни спать в чужом уютном стойле —

не соглашайтесь, господа, не стоит.

 

Неужто честно, господа, неужто лестно

быть не достойным существом, а бессловесным?

И не на счастье вас берут, а пользы ради,

хоть не останетесь и вы в накладе.

 

Конечно, приручитель вас такого любит

и, хоть обидит иногда, сам приголубит.

Но если прирученье дать решит другому,

то весь в слезах откажет вам от дома.

 

И вы уйдете, не сказав в ответ ни слова,

но если приручиться вам предложат снова,

нет основанья никакого для оваций:

любить не значит приручать и приручаться.

 

Не приручайтесь, господа, не приручайтесь.

Не приучайтесь никогда, не приучайтесь

ни есть из рук, ни спать в чужом уютном стойле —

не соглашайтесь, господа, не стоит.

 

15-17 мая 2020


«Я веду себя на поводке...»

* * *

 

Я веду себя на поводке,

вывожу на свет из полумрака,

сам себе, похоже, и собака,

и хозяин с поводком в руке.

 

Я с собой гуляю ровно час:

от прогулок долгих мало проку.

Нам вдвоем ничуть не одиноко,

ну, хотя бы одному из нас.

 

Дома есть обед и нет обид.

Дома все мы делаем на пару.

Здесь один из нас берет гитару,

а другой поет или молчит.

 

Наша жизнь — моя и не моя —

не сдается хвори или скуке.

Где б найти нам неплохие руки?

Он погибнет — если сдохну я...

 

14-15 мая 2020


Р. Бёрнс. «Ты докатился, Дункан Грэй...»

Роберт Бёрнс

 

«Ты докатился, Дункан Грэй...»

 

Ты докатился, Дункан Грэй —

ого, какая скачка!

Ты повалился, Дункан Грэй —

ого, какая скачка!

Когда повсюду шла езда,

а я весь день ждала тогда, —

погарцевать туда-сюда, —

плохая вышла скачка.

 

Как месяц, поднимался он —

ого, какая скачка! —

чуть не уперся в небосклон —

ого, какая скачка!

Но рухнул конь в короткий срок, —

я потеряла свой платок;

паршивый, Дункан, ты ездок, —

с тобой плохая скачка!

 

Исполни, Дункан, свой обет —

ого, какая скачка!

Я буду счастлива сто лет —

ого, какая скачка!

Исполни, Дункан, мой наказ,

и пусть твой конь прокатит нас;

пойдем на исповедь тотчас, —

но это будет скачка!

 

20 августа 2017

 

 

 

Weary fa’ you, Duncan Gray

 

Weary fa’ you, Duncan Gray,

Ha, ha the girdin o’t,

Wae go by you, Duncan Gray

Ha, ha the girdin o’t;

When a’ the lave gae to their play,

Then I must sit the lee-lang day,

And jeeg the cradle wi’ my tae rock,

And a’ for the bad girdin o’t.

 

Bonnie was the Lammas moon

Ha, ha the girdin o’t,

Glowrin a’ the hills aboon,

Ha, ha the girdin o’t,

The girdin brak, the beast cam down,

I tint my curch and both my shoon,

And Duncan ye’re an unco loun;

Wae on the bad girdin o’t.

 

But Duncan gin you will keep your aith,

Ha, ha the girdin o’t,

I’se bless you wi’ my hindmost breath,

Ha, ha the girdin o’t;

Duncan gin ye’ll keep your aith,

The beast again can bear us baith

And auld Mess John will mend the skaith

And clout the bad girdin o’t.

 

1788


Частушки-пандемушки-7

Частушки-пандемушки-7


* * *
Господин ПЖ сказал -
и в наморднике пацак.
Рады все на Кин-дза-дза,
что ПЖ забыл про цак.

* * *
— Мы в таком безумном раже,
может статься, милый,
даже не простившись, ляжем,
в братские могилы...

— Даже при такой болезни
не грусти, родная:
наши души будут вместе
на пороге рая...

* * *
Цак носили все пацаки,
"Кю" твердил и млад, и стар.
Ну, а в наше время цаки
называются QR!

* * *
В карантине две недели
и еще полмесяца
телевизор не смотрели,
чтобы не повеситься.

* * *
Если правду ты нашел,
ты уже не пешка:
если Соловьев — орел,
значит, Познер — решка!


Р. Бёрнс. Любовь и Бедность

Роберт Бёрнс

 

Любовь и Бедность

 

Любовь и Бедность день за днем

меня терзают ныне!

Могу прожить я бедняком,

но не могу без Джини!

 

Припев:

Зачем, Судьба, желаешь ты

любви расстроить струны?

И почему любви цветы

в руках слепой Фортуны?

 

Кто приобрел богатства груз,

тому живется сладко —

но проклят тот ничтожный трус,

кто стал рабом достатка!

 

Сияет у девчонки взор,

когда мы с нею вместе,

но скажет слово — слышу вздор

о разуме и чести!

 

При чем тут разум, если я

наедине с любимой

и счастлива душа моя

любовью нерушимой?

 

Прекрасен бедный Жребий наш

и в счастье, и в раздоре,

и глупой Роскоши мираж

нам не приносит горя.

 

Припев:

Зачем, Судьба, желаешь ты

любви расстроить струны?

И почему любви цветы

в руках слепой Фортуны?

 

7-8 ноября 2016

 

 

 

Robert Burns

 

O Poortith Cauld

 

O Poortith cauld and restless Love,

Ye wrack my peace between ye!

Yet poortith a’ I could forgive,

An ‘twere na for my Jeanie.

 

Chorus.

O, why should Fate sic pleasure have

Life’s dearest bands untwining?

Or why sae sweet a flower as love

Depend on Fortune’s shining?

 

The warld’s wealth when I think on,

Its pride and a’ the lave o’t —

My curse on silly coward man,

That he should be the slave o’t!

 

Her een sae bonie blue betray

How she repays my passion;

But prudence is her o’erword ay:

She talks o’ rank and fashion.

 

O, wha can prudence think upon,

And sic a lassie by him?

O, wha can prudence think upon,

And sae in love as I am?

 

How blest the simple cotter’s fate!

He woos his artless dearie;

The silly bogles, Wealth and State,

Can never make him eerie.

 

1793


И. В. фон Гёте / Ф. Шуберт. Лесной Царь. Баллада

И. В. фон Гёте / Ф. Шуберт

 

Лесной Царь


Баллада

 

Кто в бурную ночь спешит верхом?

С ребёнком всадник в лесу глухом.

Надёжно сына держит ездок.

Спокоен в крепких руках сынок.

 

— Сынок, что ты прячешь лицо в рукаве?

“Царя Лесного видишь в листве?

Венец и мантию видишь ты?”

— Нет, это мгла ползёт в кусты.

 

«Ко мне, малыш, пришла пора!

Для нас с тобой найдётся игра.

Мой берег тонет в пёстрых цветах.

У сестры моей наряд в кружевах.

 

“Отец, ты не слышишь прельстительных слов,

Царя Лесного заманчивый зов?”

— Сынок, не бойся, страх не к добру.

То сухостой шуршит на ветру.

 

«Ступай, мой мальчик, скорее к нам.

Покажись весёлым моим дочерям.

Запоют-запляшут они сей же час:

тебя убаюкают песни и пляс».

 

“Отец, ты не видишь, как дочки Царя

вокруг танцуют, во тьме паря?”

— Нет, я нигде не вижу девиц.

Лишь вётлы блестят от редких зарниц.

 

«Я, мальчик мой, влюбился тебе на беду.

Не сдашься — тебя я силком уведу!»

“Мне больно, мне больно, отец, он взбешён!

Меня за горло хватает он!”

 

Ребёнок стонет, наездник летит,

ночною скачкой и страхом разбит.

Едва достиг родного крыльца —

спал мёртвый сын на руках отца.

 

26 апреля — 11 мая 2020 

 

 

Johann Wolfgang von Goethe

 

Erlkönig

 

Wer reitet so spät durch Nacht und Wind?

Es ist der Vater mit seinem Kind;

Er hat den Knaben wohl in dem Arm,

Er faßt ihn sicher, er hält ihn warm.

 

Mein Sohn, was birgst du so bang dein Gesicht? —

Siehst, Vater, du den Erlkönig nicht?

Den Erlenkönig mit Kron’ und Schweif? —

Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif. —

 

„Du liebes Kind, komm, geh mit mir!

Gar schöne Spiele spiel’ ich mit dir;

Manch’ bunte Blumen sind an dem Strand,

Meine Mutter hat manch gülden Gewand.“ —

 

Mein Vater, mein Vater, und hörest du nicht,

Was Erlenkönig mir leise verspricht? —

Sei ruhig, bleibe ruhig, mein Kind;

In dürren Blättern säuselt der Wind. —

 

„Willst, feiner Knabe, du mit mir gehn?

Meine Töchter sollen dich warten schön;

Meine Töchter führen den nächtlichen Reihn

Und wiegen und tanzen und singen dich ein.“ —

 

Mein Vater, mein Vater, und siehst du nicht dort

Erlkönigs Töchter am düstern Ort? —

Mein Sohn, mein Sohn, ich seh’ es genau:

Es scheinen die alten Weiden so grau. —

 

„Ich liebe dich, mich reizt deine schöne Gestalt;

Und bist du nicht willig, so brauch’ ich Gewalt.“ —

Mein Vater, mein Vater, jetzt faßt er mich an!

Erlkönig hat mir ein Leids getan! —

 

Dem Vater grauset’s; er reitet geschwind,

Er hält in Armen das ächzende Kind,

Erreicht den Hof mit Mühe und Not;

In seinen Armen das Kind war tot.

 

1782


Частушки-пандемушки-6

Частушки-пандемушки-6


* * *
С пролетарским Первомаем
мы расстались навсегда,
а теперь — не представляем
Май без Мира и Труда!

* * *
Усадил собаку дворник
в детскую коляску:
на себя надел намордник,
на собаку — маску.

* * *
Наплевало населенье
на сплошные санкции.
Только Ленин в Мавзолее —
в полной изоляции.

* * *
С кабинетом по ватсапу
пообщался Путин...
Отчего же так внезапно
заболел Мишустин?

* * *
Господин ПЖ сказал -
и в наморднике пацак.
Рады все на Кин-дза-дза,
что ПЖ забыл про цак.


Дж. Китс. Сонет 33

Джон Китс

 

Сонет 33

 

Я духом ослабел — меня страшит

слепая смерть, как ужас по ночам,

и высота, доступная богам,

направить норовит меня в Аид,

как дряхлого Орла, что ввысь глядит.

Но мне приятно волю дать слезам

о том, что не могу велеть ветрам

чтоб освежили утра внешний вид.

Такие сны ума грозят бедой

больному сердцу; в этих чудесах

немая грусть мешает меж собой

с античной славой грубости размах,

распад веков с пучиною морской,

сиянье солнца с небом в облаках.

 

1-2 мая 2020

 

 

 

John Keats

 

Sonnet 33

 

My spirit is too weak — mortality

Weighs heavily on me like unwilling sleep,

And each imagined pinnacle and steep

Of godlike hardship, tells me I must die

Like a sick Eagle looking at the sky.

Yet 'tis a gentle luxury to weep

That I have not the cloudy winds to keep

Fresh for the opening of the morning’s eye.

Such dim-conceiv’ed glories of the brain

Bring round the heart the undescribable feud;

So do these wonders a most dizzy pain,

That mingles Grecian grandeur with the rude

Wasting of old Time — with a billowy main —

A sun — a shadow of a magnitude.


С пролетарским Первомаем!

С пролетарским Первомаем

мы расстались навсегда,

а теперь — не представляем

Май без Мира и Труда!


Частушки-пандемушки-5

Частушки-пандемушки-5


* * *
Вирус по планете бродит,
но куда страшней, чем он,
вирус Дональд, вирус Бо'рис,
вирус Меркель и Макрон.

* * *
Трамп на ВОЗ кладет навоз,
по кобыле плача,
но коль с воза сбросить ВОЗ,
может сдохнуть кляча.

* * *
Чтоб обнять подружку Тому,
вызвать я хотел мотор,
а в ответ: - Сидите дома.
К вам приедет волонтер.

* * *
Проведем мы отпуск летний,
чтоб бюджет не рухнул,
в зале, в спальне, в кабинете, -
только не на кухне!

* * *
Вот уж не было заботы —
даже верится с трудом, —
что шагаю на работу
я от Путина тайком!


Дж. Китс. Сонет 34

Джон Китс

 

Сонет 34

 

Прости мне, Хейдон, мой неловкий слог:

к великому не склонен мой глагол;

прости, что не летаю, как Орел,

и верных слов ни разу не изрек;

но духом я не слаб и пару строк

громовых мог бы выложить на стол,

до Геликона даже бы дошел,

когда б свое бессилье превозмог.

Тебе — мои стихи... Но кто дерзнет

коснуться краешка твоих одежд?

Ведь в те поры, когда тупой народ

бессмысленно глазел на божий свет,

ты Геспера следил небесный ход

и звездам поклонялся как поэт.

 

29-30 апреля 2020

 

 

 

John Keats

 

Sonnet 34

 

Haydon! forgive me that I cannot speak

Definitively on these mighty things;

Forgive me that I have not Eagle’ wings —

That what I want I know not where to seek:

And think that I would not be over-meek

In rolling out up-followed thunderings,

Even to the steep of Heliconian springs,

Were I of ample strength for such a freak —

Think too, that all those numbers should be thine;

Whose else? In this who touch thy vesture's hem?

For when men stared at what was most divine

With browless idiotism — o’erwise phlegm —

Thou hadst beheld the Hesperian shine

Of their star in the East, and gone to worship them.


И. В. фон Гёте. Лесной Царь

И. В. фон Гёте

 

Лесной Царь

 

Кто там сквозь ветер скачет впотьмах?

Всадник ночной с ребёнком в руках.

Крепко отец обнимает сынка:

ребёнку тепло в руках ездока.

 

— Что ж ты, малыш, задрожал, как птенец?

— Лесного Царя ты не видишь, отец?

Короны и шлейфа не видишь ты?

— Малыш, это мгла ползёт на кусты.

 

«Ко мне, мальчик мой, собирайся, пора!

Дивная ждёт нас с тобою игра;

ждёт тебя мой изумительный сад;

мать моя шьёт тебе царский наряд».

 

— Отец, ты не слышишь, как Царь Лесной

манит меня волшебной игрой?

— Малыш, успокойся, забудься сном.

Это от ветра шумит бурелом.

 

«Ко мне, милый мальчик, тебя по ночам

позволю баюкать моим дочерям.

Дочки мои поведут хоровод:

тебе он и спляшет и песню споёт».

 

— Видишь, отец, как, во мраке горя,

кружатся дочки Лесного Царя?

— Малыш, я не вижу танцующих дев:

то серый отблеск от старых дерев...

 

«Люблю тебя, мальчик, ты очень хорош!

Сам не захочешь — неволей пойдёшь!»

— Отец, меня Царь Лесной обхватил!

Мне больно, отец, терпеть нету сил!

 

Стонет ребёнок, всадник летит,

страхом и скачкой ночною разбит.

Едва доскакал до родного крыльца —

умер малыш на руках у отца.

 

17-23 июля 2014 — 5 мая 2020

 

 

 

Johann Wolfgang von Goethe

 

Erlkönig

 

Wer reitet so spät durch Nacht und Wind?

Es ist der Vater mit seinem Kind;

Er hat den Knaben wohl in dem Arm,

Er faßt ihn sicher, er hält ihn warm.

 

Mein Sohn, was birgst du so bang dein Gesicht? —

Siehst, Vater, du den Erlkönig nicht?

Den Erlenkönig mit Kron’ und Schweif? —

Mein Sohn, es ist ein Nebelstreif. —

 

„Du liebes Kind, komm, geh mit mir!

Gar schöne Spiele spiel’ ich mit dir;

Manch’ bunte Blumen sind an dem Strand,

Meine Mutter hat manch gülden Gewand.“ —

 

Mein Vater, mein Vater, und hörest du nicht,

Was Erlenkönig mir leise verspricht? —

Sei ruhig, bleibe ruhig, mein Kind;

In dürren Blättern säuselt der Wind. —

 

„Willst, feiner Knabe, du mit mir gehn?

Meine Töchter sollen dich warten schön;

Meine Töchter führen den nächtlichen Reihn

Und wiegen und tanzen und singen dich ein.“ —

 

Mein Vater, mein Vater, und siehst du nicht dort

Erlkönigs Töchter am düstern Ort? —

Mein Sohn, mein Sohn, ich seh’ es genau:

Es scheinen die alten Weiden so grau. —

 

„Ich liebe dich, mich reizt deine schöne Gestalt;

Und bist du nicht willig, so brauch’ ich Gewalt.“ —

Mein Vater, mein Vater, jetzt faßt er mich an!

Erlkönig hat mir ein Leids getan! —

 

Dem Vater grauset’s; er reitet geschwind,

Er hält in Armen das ächzende Kind,

Erreicht den Hof mit Mühe und Not;

In seinen Armen das Kind war tot.

 

1782


Бизнесменам необходимо помочь

Бизнесменам необходимо помочь. Всем без исключения. Вне зависимости от величины. Пусть они останутся на плаву, сохранят производство и персонал, не утратят клиентуру. Даст Бог зараза минет, все у них образуется, и они снова продолжат задирать цены, фальсифицировать продукты, изготавливать фальшивые лекарства, выращивать генномодифицированные и пестицидные овощи и фрукты, заливать страну вредным для здоровья пальмовым маслом, гнать "паленую" водку, делать некачественные ремонты, строить рушащиеся здания, снимать идиотские картины, устраивать дебильные шоу, выдавать кредиты под немыслимые проценты, принимать на работу без оформления, а через месяц "испытательного" срока выгонять без денежного вознаграждения, увольнять беременных женщин и работников предпенсионного возраста, выдавать зарплату в конвертах, заставлять работать по 12-15 часов в сутки за мизерное жалованье, решать свои проблемы путем "заноса" определенных сумм чиновникам различного ранга, а при следующей пандемии снова скупить все средства защиты и перепродавать их вдесятеро дороже...


22 апреля 2020


Написано 200 лет назад. Ничего не изменилось. Только гаджеты другие

Написано 200 лет назад. Ничего не изменилось. Только гаджеты другие


«Спустя пять лет я был в Москве, и домашние обстоятельства требовали непременно моего присутствия в нижегородской деревне. Перед моим отъездом Вяземский показал мне письмо, только что им полученное: ему писали о холере, уже перелетевшей из Астраханской губернии в Саратовскую. По всему видно было, что она не минует и Нижегородской (о Москве мы еще не беспокоились). Я поехал с равнодушием, коим был обязан пребыванию моему между азиатцами. Они не боятся чумы, полагаясь на судьбу и на известные предосторожности, а в моем воображении холера относилась к чуме, как элегия к дифирамбу. ...


На дороге встретил я Макарьевскую ярманку, прогнанную холерой. Бедная ярманка! она бежала, как пойманная воровка, разбросав половину своих товаров, не успев пересчитать свои барыши! ...


Едва успел я приехать, как узнаю, что около меня оцепляют деревни, учреждаются карантины. Народ ропщет, не понимая строгой необходимости и предпочитая зло неизвестности и загадочное непривычному своему стеснению. Мятежи вспыхивают то здесь, то там.


Я занялся моими делами, перечитывая Кольриджа, сочиняя сказки и не ездя по соседям. Между тем начинаю думать о возвращении и беспокоиться о карантине. Вдруг 2 октября получаю известие, что холера в Москве. Страх меня пронял — в Москве... но об этом когда-нибудь после. Я тотчас собрался в дорогу и поскакал. Проехав 20 верст, ямщик мой останавливается: застава!


Несколько мужиков с дубинами охраняли переправу через какую-то речку. Я стал расспрашивать их. Ни они, ни я хорошенько не понимали, зачем они стояли тут с дубинами и с повелением никого не пускать. Я доказывал им, что, вероятно, где-нибудь да учрежден карантин, что я не сегодня, так завтра на него наеду, и в доказательство предложил им серебряный рубль. Мужики со мной согласились, перевезли меня и пожелали многие лета».


© А.Пушкин. О холере.


Частушки-пандемушки-4

* * *
Будет свадьба по ватсапу,
если молодым невмочь,
а потом пройдет по скайпу
их супружеская ночь.

* * *
До чего же застращали
вирусом постылым:
даже кошки, возвращаясь,
лапы моют с мылом!

* * *
Не рычат собаки злые
во дворах отныне:
рады шайки воровские, -
псы на карантине.

* * *
Что такое карантин,
разве ты не знаешь?
Дома ты сидишь один
и на всех чихаешь!

* * *
Масок нет в поселке нашем,
но зачем их покупать?
Ведь смирительных рубашек
скоро будет не хватать.

* * *
На швейфабрике запарка,
персонал старается,
чтобы маски инкубатор
нацепил на яйца.


Христос Воскрес — воистину Воскрес!

Христос Воскрес — воистину Воскрес!

 

Акростих

 

Хотел я вам открыться, но не смог:

Разлажен разум старыми стихами

И сердце, размягченное годами,

Со мною завершает диалог;

Тлетворный сумрак, становясь плотней,

Овладевает волею моей;

Седые мысли спят без задних ног.

 

Вот и подумай: почему и как

Очаровал тебя житейский мрак,

Смутил твой дух войною бытовою,

Кичась своим всесилием слепым,

Ручаясь в том, что мир неодолим,

Естественен, как при пожаре дым,

Суров и страшен, словно поле боя.

 

Все вроде верно, но не в этом суть:

Остались узелки и узелочки

И поиски одной надежной точки

С тем, чтобы этот мир перевернуть.

Так и снует за пустяком пустяк,

И ты дешевых песенок мотивы,

Но только если слушатели живы,

Уныло исполняешь натощак.

 

Вот потому и наступает срок,

Отбросив тьму пожизненных тревог,

Сорвать с себя телесные оковы;

Коснувшись торжествующих небес,

Рыдать при виде чуда из чудес;

Едва дыша, принять Живое Слово

Святого Воскресения Христова...

 

15-17 апреля 2020


Частушки-пандемушки-3

* * *
Чтобы с милкой без опаски
утолять любовный пыл,
не ложись в постель без маски,
без перчаток и бахил!

* * *
У супруг довольный вид -
изменились санкции:
вместо "Голова болит" -
"Соблюдай дистанцию!"

* * *
Началась у нас житуха -
оторви да выбрось:
то понос, то золотуха,
то коронавирус!

* * *
Заперев Россию дома,
власти нам потрафили:
можно дома без кондома
делать демографию.

* * *
Пандемическая прыть
довела до края:
знаю - руки надо мыть,
а лицо - не знаю.

* * *
Не сидел я дома сиднем:
возводил дома я.
Домоседом стал завидным:
дома я - до мая!

* * *
Мужику в карантине'
не о чем заботиться:
раньше изменял жене,
а теперь - любовнице!


Частушки-пандемушки-2

* * *
Говорят, врачи в Китае
мертвых стали воскрешать.
Если так, я улетаю,
чтобы там концы отдать.

* * *
Может, вирус всех угробит,
но какой - не угадать:
то ли - 19 covid,
то ли - Donald-45.

* * *
Государственный мужик
стал разумен и велик.
И корона выросла
от коронавируса.

* * *
Почему мне порою мнится
эта новость грядущих лет:
"На китайско-польской границе
происшествий особых нет..."?

* * *
Говорил прохожим парень,
кашлем заходясь до слез:
"Насчет вируса не парьтесь:
у меня туберкулез!"

* * *
Пандемическим раздраем
проверяется народ:
кто-то маски людям дарит,
кто-то - перепродает.


Классика не кусается

Классика не кусается


Попал на «Ретро» на финал фильма-оперы «Евгений Онегин». Слушаю, смотрю и вдруг начинаю осознавать, почему нам так уютно в поле классики. Классика не кусается. В общем и целом она принята и понята, вошла не то, что в плоть и кровь, но и в самые гены. То, что раньше поражало и потрясало — «Слезинка ребенка», «А был ли мальчик», «Тварь я дрожащая или право имею», «Прозевала», «А я другому отдана» и пр. — давным-давно усвоено и освоено, за исключением каких-то нюансов, о которых нам сообщают деятели культуры.


Другое дело — современная литература. Она раздражает, угнетает, отрезвляет, выбрасывает из теплой и обжитой классической квартирки на улицу повседневности, заставляет задуматься о том, о чем думать не хочется. Как правило, написаны современные опусы плоховато - по сравнению-то с классическими образцами мировой литературы. Ну, что из современного можно соотнести с тем же "Евгением Онегиным"? Или нам кажется, что плоховато (насчет кино - не кажется, а есть), и это служит нам предлогом, чтобы унижать, презирать и отвергать текущую литературу.


Возможно, я не прав, особенно если учесть, что практически не знаю - за редким и, в основном, разочаровывающим исключением - современной литературы, а зарубежной не знаю вовсе. Я сейчас вообще ничего не читаю и не испытываю ни желания, ни потребности. Чукча не читатель, чукча писатель.


25 марта 2020


Частушки-пандемушки

Частушки-пандемушки

* * *
Коль не будешь мне, лапуся,
чаще отдаваться,
я пойду и заражуся
covid-19!

* * *
Нас природа не убила
гриппом птичьим и свиным,
а теперь добить решила
похороновирусным.

* * *
Верю я порой с трудом
правде катаклизма:
не от язвы мы помрем,
а от дебилизма.

* * *
Нам немыслимый недуг
все мозги повытряс:
поражает всех вокруг
макароновирус.

* * *
Туалетная бумага
почему скупается?
Лишь чихнет иной бедняга —
сотни об...аются!


На День поэзии

На День поэзии

 

Поэт в России меньше, чем поэт,

не потому, что он сошел на нет,

а если есть, утратил ремесло, —

обнулено читателей число.

 

22 марта 2020


У. Блейк. Прозрения невинности

Уильям Блейк

 

Прозрения невинности

 

Видеть небо — в лепестке,

вечность — в стрелке часовой,

мир — в песчинке, а в руке —

бесконечности покой.

 

Раз малиновка в сетях —

небо злится в облаках.

Голубки в гнезде сидят —

в ужасе трясётся Ад.

Пёс голодный у ворот —

Альбион разруха ждёт.

Лупит клячу Ездовой —

кровь омоет Род людской.

Травят Кролика в траве —

мозг взорвётся в голове.

Если Жаворонку смерть,

ангел прекращает петь.

Видя драку петухов,

солнца диск упасть готов.

Взвоет волк на львиный рык —

грешник Ад покинет вмиг.

Лось, блуждая средь ветвей,

от забот хранит людей.

Агнец мертв — в сердцах разлад,

а Мясник не виноват.

Появляется кожан,

если ум безверьем пьян.

На Сову походит тот,

кто в неверии живёт.

Кто стреляет птиц, тому

в нелюбви жить одному.

Оскопляешь скот — живи

без жены и без любви.

Муху мальчик умертвит —

на него паук сердит.

Кто жука убить не прочь —

вечной муки купит ночь.

Гусеница на листке, —

значит, мать твоя в тоске.

Если бабочку убьют, —

значит, скоро Страшный суд.

В бой готовишь скакуна —

тьма навек обретена.

Кот вдовы, бродяги пёс, —

кормишь их — не знаешь слёз.

Летом комары пищат —

клевета им дарит яд.

Яд змеиный испокон

потом зависти вспоён.

Медоносная пчела

у искусства яд взяла.

Платья принцев и бродяг —

мухоморы в сумке скряг.

Если правдою убьёшь,

то она страшней, чем ложь.

Человек пришел на свет

для крушений и побед.

Человеку не во вред

знать об этом с малых лет.

Счастье и несчастье тут

для души одежду ткут:

сквозь печали черный жгут

виден радости лоскут.

Дети поважнее слуг;

это знают все вокруг.

Руки созданы, а плуг

смастерён для наших рук

Слёзы, пролиты людьми,

станут в вечности детьми.

Возликуют сонмы их,

матерей найдя своих.

Лай, мычанье, ржанье, рёв —

шторм у вышних берегов.

Мальчик, розгами побит,

вам смертельно отомстит.

Одежонка нищеты

рвёт небесные холсты.

У солдата меч в руке —

солнце стынет в столбняке.

Стоит лепта пришлеца

африканского дворца.

Купит и продаст пришлец

то, что наживал скупец.

Кто обрящет вышину,

купит и продаст страну.

Посмеешься над юнцом —

старость высмеешь потом.

Кто в детей сомненье влил,

небесам совсем не мил..

Рад, что верует малыш, —

преисподней избежишь.

Детям — игры, старцам — Спас, —

вот земных плодов запас.

Плут задать вопрос горазд

но ответа сам не даст.

Кто унял сомненья звон,

тот познаньем освещён.

Яда злейшего исток —

царский Цезаря венок.

Люди мерзостны вполне

при оружье и в броне.

Золотом украсишь плуг —

в ярости копье и лук.

Разрешит любой вопрос

стрекотание стрекоз.

Муравья с орлом война

для схоластики смешна.

Кто в сомненьях круглый год,

тот почти и не живёт.

Солнца свет и свет луны

сомневаться не вольны.

Властвуй над страстями сам,

власти не давай страстям.

На престол в законный срок

сели Шлюха и Игрок.

Потаскухи слышен крик —

саван Англии возник.

Принц и нищий в пляс пошли

на костях родной земли.

Этот в бренный мир идёт,

чтобы встретить тьму невзгод;

но рождается иной,

чтоб устроить пир горой;

а иного пир горой

шлёт на муки в мир иной.

Если доверять глазам,

ложью жить придётся нам.

Мгла глаза зажгла, чтобы сжечь дотла,

в час, когда душа на свету спала.

Бедных душ ночной полон

Божьим ликом освещён.

Если в Царство дня войти,

Бог предстанет во плоти.

 

16 июня — 9 июля 2019

 

 

 

William Blake

 

Auguries of innocence

 

To see a World in a grain of sand,

And a Heaven in a wild flower,

Hold Infinity in the palm of your hand,

And Eternity in an hour.

 

A robin redbreast in a cage

Puts all Heaven in a rage.

A dove-house fill’d with doves and pigeons

Shudders Hell thro’ all its regions.

A dog starv’d at his master’s gate

Predicts the ruin of the State.

A horse misus’d upon the road

Calls to Heaven for human blood.

Each outcry of the hunted hare

A fibre from the brain does tear.

A skylark wounded in the wing,

A cherubim does cease to sing.

The game-cock dipt and arm’d for fight

Does the rising sun affright.

Every wolfs and lion’s howl

Raises from Hell a Human soul.

The wild deer, wandering here and there,

Keeps the Human soul from care.

The lamb misus’d breeds public strife,

And yet forgives the butcher’s knife.

The bat that flits at close of eve

Has left the brain that won’t believe.

The owl that calls upon the night

Speaks the unbeliever’s fright.

He who shall hurt the little wren

Shall never be belov’d by men.

He who the ox to wrath has mov’d

Shall never be by woman lov’d.

The wanton boy that kills the fly

Shall feel the spider’s enmity.

He who torments the chafer’s sprite

Weaves a bower in endless night.

The caterpillar on the leaf

Repeats to thee thy mother’s grief.

Kill not the moth nor butterfly,

For the Last Judgement draweth nigh.

He who shall train the horse to war

Shall never pass the polar bar.

The beggar’s dog and widow’s cat,

Feed them, and thou wilt grow fat.

The gnat that sings his summer’s song

Poison gets from Slander’s tongue.

The poison of the snake and newt

Is the sweat of Envy’s foot.

The poison of the honey-bee

Is the artist’s jealousy.

The prince’s robes and beggar’s rags

Are toadstools on the miser’s bags.

A truth that’s told with bad intent

Beats all the lies you can invent.

It is right it should be so;

Man was made for joy and woe;

And when this we rightly know,

Thro’ the world we safely go.

Joy and woe are woven fine,

A clothing for the soul divine;

Under every grief and pine

Runs a joy with silken twine.

The babe is more than swaddling-bands;

Throughout all these human lands

Tools were made, and born were hands,

Every farmer understands. —

Every tear from every eye

Becomes a babe in Eternity;

This is caught by Females bright,

And return’d to its own delight.

The bleat, the bark, bellow, and roar

Are waves that beat on Heaven’s shore.

The babe that weeps the rod beneath

Writes revenge in realms of death.

The beggar’s rags, fluttering in air,

Does to rags the heavens tear.

The soldier, arm’d with sword and gun,

Palsied strikes the summer’s sun.

The poor man’s farthing is worth more

Than all the gold on Afric’s shore.

One mite wrung from the labourer’s hands

Shall buy and sell the miser’s lands

Or, if protected from on high,

Does that whole nation sell and buy.

He who mocks the infant’s faith

Shall be mock’d in Age and Death.

He who shall teach the child to doubt

The rotting grave shall ne’er get out.

He who respects the infant’s faith

Triumphs over Hell and Death.

The child’s toys and the old man’s reasons

Are the fruits of the two seasons.

The questioner, who sits so sly,

Shall never know how to reply.

He who replies to words of Doubt

Doth put the light of knowledge out.

The strongest poison ever known

Came from Caesar’s laurel crown.

Nought can deform the human race

Like to the armour’s iron brace.

When gold and gems adorn the plough

To peaceful arts shall Envy bow.

A riddle, or the cricket’s cry,

Is to Doubt a fit reply.

The emmet’s inch and eagle’s mile

Make lame Philosophy to smile.

He who doubts from what he sees

Will ne’er believe, do what you please.

If the Sun and Moon should doubt,

They’d immediately go out.

To be in a passion you good may do,

But no good if a passion is in you.

The whore and gambler, by the state

Licensed, build that nation’s fate.

The harlot’s cry from street to street

Shall weave Old England’s winding-sheet

The winner’s shout, the loser’s curse,

Dance before dead England’s hearse.

Every night and every morn

Some to misery are born.

Every morn and every night

Some are born to sweet delight.

Some are born to sweet delight,

Some are born to endless night.

We are led to believe a lie

When we see not thro’ the eye,

Which was born in a night, to perish in a night,

When the Soul slept in beams of light.

God appears, and God is Light,

To those poor souls who dwell in Night;

But does a Human Form display

To those who dwell in realms of Day.


Стоишь ты в храме отрешенно...

Стоишь ты в храме отрешенно...

 

Стоишь ты в храме отрешенно.

Священник служит, хор поет...

А Богородица с иконы

тебе Младенца подает

и смотрит на тебя с мольбою...

«Возьми, — глаза Ее кричат, —

не то он этою весною

вновь будет предан и распят».

А ты, опомнившись немного,

стоишь, не зная, что сказать...

 

Хотя тебе пора в дорогу —

Младенца с Матерью спасать...

 

28 февраля — 1 марта 2020


Бессонница. Пузырь. Сухая колбаса...

Бессонница. Пузырь. Сухая колбаса...

 

Бессонница. Пузырь. Сухая колбаса.

Бутылка не пуста почти наполовину.

А скоро за второй потопают мужчины:

полбанки на двоих — всего на полчаса.

 

— А может — отравить? — Что?! — Соком кучелябы.

— Совсем сдурел! — Тогда — поставить на ножи.

— Иди-ка ты... Иду...

          Ах, если бы не бабы,

на что бы нам стихи, расейские мужи!

 

Раздоры, трепотня, попойки, шуры-муры...

И что? Так все живут. А эта... все молчит...

И молодой Гомер на раскладушке спит,

и пьяная строка плывет с клавиатуры...

 

16 декабря 2016 — 6 февраля 2020


Г. Айх. Инвентаризация

Гюнтер Айх

 

Инвентаризация

 

Вот моя фуражка,

вот моя шинель,

вот моя бритва

в суконной тряпице.

 

Консервная банка:

моя кружка и миска,

на жести имя мое

я нацарапал.

 

Нацарапал моим

бесценным гвоздем,

от глаз завидущих

я прячу его.

 

В моем подсумке пара

носков шерстяных

и что-то, о чем

не скажу никому,

 

и это подушкой

мне служит ночами,

картон мой — граница

меж мной и землей.

 

Нужней всего грифель:

днем он кропает

стихи, что ночами

я составляю.

 

Вот мой блокнот,

вот мой дождевик,

вот мой утиральник,

вот моя дратва.

 

21-25 февраля 2020

 

 

 

Günter Eich

 

Inventur

 

Dies ist meine Mütze,

dies ist mein Mantel,

hier mein Rasierzeug

im Beutel aus Leinen.

 

Konservenbüchse:

Mein Teller, mein Becher,

ich hab in das Weißblech

den Namen geritzt.

 

Geritzt hier mit diesem

kostbaren Nagel,

den vor begehrlichen

Augen ich berge.

 

Im Brotbeutel sind

ein Paar wollene Socken

und einiges, was ich

niemand verrate,

 

so dient es als Kissen

nachts meinem Kopf.

Die Pappe hier liegt

zwischen mir und der Erde.

 

Die Bleistiftsmine

lieb ich am meisten:

Tags schreibt sie mir Verse,

die nachts ich erdacht.

 

Dies ist mein Notizbuch,

dies meine Zeltbahn,

dies ist mein Handtuch,

dies ist mein Zwirn.


Поцелуй в танце (Bailando Me Diste un Beso)

Поцелуй в танце

 

Помню я тот счастливый час:

я тебя крепко обнимал.

И увлек за собою нас,

нас с тобой безумный этот вальс.

 

Невзначай нежный поцелуй

в танце мне подарила ты.

И тогда показалось мне,

что мои исполнятся мечты.

 

Но это сновидение рассеялось.

В одиночестве утонула жизнь моя.

Ни разу больше губ моих не обожгло

твоего поцелуя тепло.

 

Сердце, где же она,

поцелуй подарившая мне?

Сердце, помнишь ли ты

ту, что мне подарила мечты?

 

В танце я ощутил

поцелуя живое тепло.

Вижу я, как во сне,

поцелуй подарившую мне.

 

11-14 февраля 2020

 

 

 

Bailando Me Diste un Beso

 

Al oír el son de este vals

Recordé la tarde feliz

Que abracé tu cuerpo gentil

Al compás de un vals sentimental

 

Al bailar, alegre sentí

En mi faz, tu beso de amor

Y pensé que era ofrecer

Para vos el bien de tu querer

 

Después, todo pasó

Como visión fugaz

Y mi ser se hundió

En un mar de soledad

 

Pues vi que ya mi faz

Nunca jamás sintió

De tu boca su tibio calor

 

Corazón, ¿Dónde está?

La que un beso, bailando, me dio

Donde está corazón

La que mi alma llenó de ilusión

 

Al bailar yo sentí

En mi boca tu beso de amor

Donde está corazón

La que un beso, bailando, me dio


https://www.youtube.com/watch?v=StiIGYdeP44


У. С. Лэндор. Почему сгорели стихи...

Уолтер Сэвидж Лэндор

 

Почему сгорели стихи...

 

Пропало слово у меня,

я не сберег его огня, —

тогда в огонь без лишних слов

я бросил тьму своих стихов.

 

26-28 января 2020

 

 

 

Walter Savage Landor

 

Verses Why Burnt

 

How many verses have I thrown

Into the fire because the one

Peculiar word, the wanted most,

Was irrecoverably lost.


Дональду Трампу

Дональду Трампу

 

Дональд, если вдруг тебя турнут,

запросто у нас найдешь приют.

В Орск немедля приезжай

и квартиру покупай,

а не то тебе придет капут.

По соседству будем жить,

в баньку париться ходить,

языку обучим в пять минут.

 

И тогда ты, Дональд, не зевай:

город по дешевке покупай.

За тобою наш народ,

без сомнения, пойдет, —

только что-нибудь пообещай.

А твоей Маланье в срок

свяжет пуховой платок —

и в твоей семье наступит рай.

 

А как станешь мэром, не тупи:

область Оренбургскую купи.

Вахту в «белом» доме сдашь —

будешь губернатор наш

и, что хочешь из нее лепи.

Честным будь, как Горбачев,

и, как Ельцин, будь здоров,

но на заседаниях не спи.

 

И на лаврах почивать не смей:

всю Россию покупай скорей.

Либералы власть возьмут —

непременно продадут, —

ты тогда уж баксов не жалей.

Ни импичмент, ни харас-

мент не водятся у нас, —

это знает каждый прохиндей.

 

22 августа 2019 — 24 января 2020


Поется на мотив «Мама, я летчика люблю»: https://www.youtube.com/watch?v=J5mE8cPQrD0


Г. Орбелиани Мухамбази

Григол Орбелиани

 

Мухамбази

 

Не вином — я тобой опьянен: красотою пьянее вина.

Если выпью — язык мой тотчас разболтает тебе обо всем,

что в душе я таил испокон, пред тобой трепеща всем нутром,

без надежды открыться тебе, без любви погибая молчком

от тоски и заплаканных глаз, истекавших обильным дождем,

и молва об унынье моем разнесется на все времена...

Не вином — я тобой опьянен: красотою пьянее вина.

 

Мне бы сердце свое исцелить, но глупцу не исполнить мечты,

и остатки ума моего истребить вознамерилась ты!

Знаешь ты — покоряют меня лишь твои неземные черты:

нежный взгляд на меня обрати — и слуга я твоей красоты.

Знаешь ты, но желаешь смеясь, чтобы выпил я чашу до дна.

Не вином — я тобой опьянен: красотою пьянее вина.

 

Ты лелеешь жестокую цель погрузить меня в сумрачный ад:

если сдамся и выпью вина, мне уста твои розу сулят;

но у дивной ланиты твоей аромат благородней стократ:

мне бы им насладиться хоть раз — с удовольствием принял бы яд.

Если ж я не признаюсь тебе, то мне чаша с вином не нужна!

Не вином — я тобой опьянен: красотою пьянее вина.

 

От улыбки сияет порой твой исполненный прелести лик:

расцветают цветы миндаля на ланитах твоих в этот миг!

Я сошел бы, наверно, с ума, если б к ним на минуту приник.

Хоть убей — но скажу: не снести мне таких непосильных вериг.

Я от страсти безумной зачах: нынче жизни моей грош цена.

Не вином — я тобой опьянен: красотою пьянее вина.

 

18 — 21 января 2020

 

 

 

გრიგოლ ორბელიანი

 

მუხამბაზი

 

ნუ მასმევ ღვინოს, — უღვინოდ ვარ მთვრალ შენის ეშხით, —

თვარა მიმუხთლებს და წარმოჰსთქვამს ენა ყოველსა,

ესდენ ხან კრძალვით დაფარულსა ღრმად ჩემსა გულსა:

უიმედოსა შენდა მომართ ჩემს სიყვარულსა,

ტანჯვათა, ოხრვათ, იდუმალად მომდინარ ცრემლსა,

ჩემს შესაბრალისს გაშმაგებას ცნობათ დაფანტვით...

ნუ მასმევ ღვინოს, — უღვინოდ ვარ მთვრალ შენის ეშხით!

 

გულის ურჩისა დასამშვიდად მცირედ გონება

შემრჩომია-ღა და მისიცა გსურს დაბნელება!

მის დასამონად იცი, კმარა შენი შვენება,

ერთი მოხედვა ტრფიალებით, მცირ ყურადღება!

იცი, მარამა თასს კი მაძლევ მღიმარეს სახით,

ნუ მასმევ ღვინოს, — უღვინოდ ვარ მთვრალ შენის ეშხით!

 

რადგან არ იშლი ჩემს საკვდავად შენს სასტიკ სურვილს

და ჯილდოდ ვარდსა მაძლევ ოდეს შევსვამ თასს აღვსილს;

მაგ ვარდის ნაცვლად მასუნე ვარდს, შენთ ღაწვთზე გაშლილს,

და მაშინ გინა სიხარულით შევსვამ თვით სიკვდილს!

რათ მინდა ღვინო, თუ ვერ გეტყვი: გეტრფი მთვრალ ეშხით!

ნუ მასმევ ღვინოს, უღვინოდ ვარ მთვრალ შენის ეშხით!

 

ზოგჯერ მღიმარე გიმზერ ოდეს ეშხით აღვსილი,

მრწამს, რომ ღაწვთ ზედა გარდაგკვრია ნუშის ყვავილი!

მაშინ მას ზედა დაკონების მკლავს მე სურვილი.

მაშ გინდა მომკლა, გეტყვი, თმენის არღა მაქვს ძალი,

ისმინე, ვდნები, ცნობა არ მაქვს, ვგიჟდები ეშხით.

ნუ მასმევ ღვინოს, უღვინოდ ვარ მთვრალ შენის ეშხით.


Вчера Билл Гейтс мне позвонил...

Вчера Билл Гейтс мне позвонил...

 

Вчера Билл Гейтс мне позвонил:

«Ну, как тебе «десятка», Юра?»

«Ты, Билли, с ней перемудрил», —

ответил я довольно хмуро. —

 

Такая это мутотень!

Ты, Билли, право слово, лузер.

Тебя убить за эту хрень

готов любой и каждый юзер».

 

«Ты шутишь, Юра. Как же так?

Я не хочу слыть проходимцем...»

«Да ладно, Билли, все ништяк.

Не бойся: мы договоримся.

 

Ты только бабки приготовь,

чтобы со мною рассчитаться.

И будет промеж нас любовь

тысчонок, скажем, за пятнадцать.

 

Или за десять, например...»

Но Билли вдруг заматерился

и, как дешевый мильярдер,

от разговора отключился.

 

Придется гангстерам звонить,

и с Билли будет все в порядке.

И не придется им платить,

они ведь тоже на «десятке».

 

14 января 2020


Д. К. Рэнсом. Эквилибристы

Джон Кроу Рэнсом

 

Эквилибристы

 

Ее руками белыми пленен,

он вожделел ее и, как сквозь сон,

предощущал, шагая наугад,

ее гранатов пряный аромат.

 

Он помнил рта причудливый овал,

который поцелуями пылал,

но слов холодных голубиный стан

спиралью с башни вился, как туман.

 

Стенало тело — целина любви,

молили слезно лилии: сорви,

не слушай стылой башни, — тормоши,

трепли, ворочай, тискай от души!

 

Взор заклинал: не верь моим шипам,

кинжалы слов забудь, поверь цветам,

но криком «Честь!» глушили этот зов

десятки голубиных голосов.

 

Его клевала стая голубей,

шепча с невинной мудростью своей:

«Оставь ее и к ней не подходи,

не жди счастливой встречи впереди».

 

Хоть слово «Честь» ни в воровской жаргон

не входит, ни в любовный лексикон,

словечко это, как холодный меч,

от милой может милого отсечь.

 

Я видел, как возлюбленным пришлось

пытать друг друга холодом поврозь,

чтоб разлюбить, но прерванная связь

друг к другу их влекла, а не рвалась.

 

Как две больных звезды, сверкнув из тьмы,

соузники космической тюрьмы,

в любви сгорали, сблизившись почти,

но снова честь сбивала их с пути.

 

Несчастные, удел ваш был суров!

Я был взбешен и, вспомнив смельчаков,

что от любви отречься не смогли,

кричал: чего ты хочешь, Сын земли?

 

Дышать как можно дольше на Земле,

но вечность обрести в посмертной мгле,

где нас, бесплотных, приютит Господь

иль черт возьмет на поруганье плоть?

 

Но нет любви телесной в Небесах;

мужья и жены там не при телах;

там все чисты, аморфны и нежны,

бурлящей кровью не подожжены.

 

Влюбленные, в Аду найдя приют,

друг друга на куски от страсти рвут;

и без конца друг друга на куски

рвут клочья тел от страсти и тоски.

 

А тем двоим, — горячим, словно лед, —

попавшим в пошлый свой круговорот,

я свой установил мемориал

и надпись на могиле написал.

 

Эпитафия

 

«Здесь спят эквилибристы — странник, стой! —

лежат вблизи чужая и чужой.

Истлели губы, впадины пусты

у этой смертоносной красоты».

 

7 — 16 января 2020

 

 

 

John Crowe Ransom

 

The Equilibrists

 

Full of her long white arms and milky skin

He had a thousand times remembered sin.

Alone in the press of people traveled he,

Minding her jacinth, and myrrh, and ivory.

 

Mouth he remembered: the quaint orifice

From which came heat that flamed upon the kiss,

Till cold words came down spiral from the head.

Grey doves from the officious tower illsped.

 

Body: it was a white field ready for love,

On her body’s field, with the gaunt tower above,

The lilies grew, beseeching him to take,

If he would pluck and wear them, bruise and break.

 

Eyes talking: Never mind the cruel words,

Embrace my flowers, but not embrace the swords.

But what they said, the doves came straightway flying

And unsaid: Honor, Honor, they came crying.

 

Importunate her doves. Too pure, too wise,

Clambering on his shoulder, saying, Arise,

Leave me now, and never let us meet,

Eternal distance now command thy feet.

 

Predicament indeed, which thus discovers

Honor among thieves, Honor between lovers.

O such a little word is Honor, they feel!

But the grey word is between them cold as steel.

 

At length I saw these lovers fully were come

Into their torture of equilibrium;

Dreadfully had forsworn each other, and yet

They were bound each to each, and they did not forget.

 

And rigid as two painful stars, and twirled

About the clustered night their prison world,

They burned with fierce love always to come near,

But honor beat them back and kept them clear.

 

Ah, the strict lovers, they are ruined now!

I cried in anger. But with puddled brow

Devising for those gibbeted and brave

Came I descanting: Man, what would you have?

 

For spin your period out, and draw your breath,

A kinder saeculum begins with Death.

Would you ascend to Heaven and bodiless dwell?

Or take your bodies honourless to Hell?

 

In Heaven you have heard no marriage is,

No white flesh tinder to your lecheries,

Your male and female tissue sweetly shaped

Sublimed away, and furious blood escaped.

 

Great lovers lie in Hell, the stubborn ones

Infatuate of the flesh upon the bones;

Stuprate, they rend each other when they kiss,

The pieces kiss again, no end to this.

 

But still I watched them spinning, orbited nice.

Their flames were not more radiant than their ice.

I dug in the quiet earth and wrought the tomb

And made these lines to memorize their doom: —

 

Epitaph

 

Equilibrists lie here; stranger, tread light;

Close, but untouching in each other’s sight;

Mouldered the lips arid ashy the tall skull.

Let them lie perilous and beautiful.


И. В. фон Гёте. Avec que la marmotte (с сурком — фр.)

Иоганн Вольфганг фон Гёте

 

Avec que la marmotte (с сурком — фр.)

 

Пришлось бродить немало мне

вдвоем с моим мармотом,

но кушал я в любой стране

вдвоем с моим мармотом,

 

Припев:

 

Я здесь пою и там пою

вдвоем с моим мармотом

и постоянно кушаю

вдвоем с моим мармотом.

 

Встречал господ я здесь и там

вдвоем с моим мармотом:

они давали кушать нам

вдвоем с моим мармотом.

 

Припев.

 

Девицам был я очень мил

вдвоем с моим мармотом

и кушал я что было сил

вдвоем с моим мармотом.

 

Припев.

 

А если не покушаю

вдвоем с моим мармотом,

я вам тогда еще спою

вдвоем с моим мармотом.

 

Припев.

 

29 августа 2019 — 9 января 2020




Avec que la marmotte

 

Ich komme schon durch manches Land

avec que la marmotte,

und immer was zu essen fand

avec que la marmotte.

 

Refrain:

 

Avec que sí, avec que là,

avec que la marmotte.

Avec que sí, avec que là,

avec que la marmotte.

 

Ich hab’ geseh’n gar manchen Herrn

avec que la marmotte.

Der hat die Jungfrau gar zu gern

avec que la marmotte.

 

Refrain.

 

Hab' auch geseh’n die Jungfer schön

avec que la marmotte.

Die täte nach mir Kleinem seh’n!

Avec que la marmotte.

 

Refrain.

 

Nun lasst mich nicht so geh’n, ihr Herrn,

avec que la marmotte.

Die Burschen essen und trinken gern

avec que la marmotte.

 

Refrain.


Эволюции Шурика и К°

Эволюции Шурика и К°

 

1. В «Операции «Ы» и других приключениях Шурика» главный герой (А.Демьяненко) изучает в Политехническом институте нечто синхрофазотронное. Так же как и как и девушка Лида (Н.Селезнева), однокурсница Шурика (из «параллельного потока»). Словом, Шурик и Лида — чистокровные физики, не имеющие к лирике (как к роду деятельности) ни малейшего отношения.

 

2. В «Кавказской пленнице, или Новых приключениях Шурика» главный герой переквалифицируется в ученого-этнографа, прибывшего на Кавказ изучать тамошний фольклор. В первой «серии» Шурик сталкивается с троицей незадачливых жуликов: Трусом (Е.Вицин), Балбесом (Ю.Никулин) и Бывалым (Е.Моргунов), однако во второй «серии» бывший студент и «бандитские люди» (выражение телеведущей Е.Андреевой) совершенно незнакомы друг с другом.

 

3. В фильме «Иван Васильевич меняет профессию» Шурик, чья любовь к Нине (Н.Варлей) из предыдущей ленты не осуществилась, женат на персонаже той же Н.Селезневой. Только теперь ее зовут не Лида, а Зина, которая к тому времени, по-видимому, оставила физику, чтобы стать актрисой. Шурик тоже претерпевает очередную метаморфозу, то есть, забыв об этнографии, становится конструктором машины времени.

 

4. Конечно, 3-й фильм основан на ином литературном материале, нежели первые два, но режиссер-постановщик (Л.Гайдай) у всех трех лент один и тот же и подбирал актеров именно он.

 

5. А может, сама жизнь сконструировала эти соответствующие времени и месту несоответствия (или не соответствующие ни времени, ни месту соответствия), чтобы как можно полнее походить на искусство, которому она смертельно завидует и порой небезуспешно подражает?


«Когда за кино голосуют рублем...»

«Когда за кино голосуют рублем...»

 

Когда за кино голосуют рублем,

оно несусветным бывает дерьмом.

Когда за кино голосует тиран,

шедевры выходят порой на экран.

 

Тираны уходят, ликует народ,

художник свободно дерьмо создает.

Он делает деньги, народ веселя,

подвластный святой тирании рубля.

 

2 января 2020


Р. Сидни. «День отгорел. Небесный лик...»

Роберт Сидни

 

«День отгорел. Небесный лик...»

 

День отгорел. Небесный лик

под маской тьмы.

Как можем солнцу в этот миг

поверить мы?

 

Избранникам иных широт,

сердцам иным

его стремительный восход

необходим.

 

4 — 5 января 2020

 

 

 

Robert Sidney

 

* * *

 

The sun is set, and masked night

Veils heaven's fair eyes:

Ah what trust is there to a light

That so swift flies?

 

A new world doth his flames enjoy,

New hearts rejoice:

In other eyes is now his joy,

In other choice.


Г. Гоццано. Другая воскресшая

Гвидо Гоццано

 

Другая воскресшая

 

Подобно тем, кто шествует уныло,

я шел один, пути не разбирая.

Вдруг слышу — поступь за спиной глухая;

явилась тень — и в жилах кровь застыла...

Но обернулся я, набравшись силы, —

и предо мной стоит она: седая.

 

Была печальной, но не скорбной встреча.

Мы парою под золотом аллеи

по Валентино побрели. И речи

её лились легко, мой слух лелея,

о прошлых днях, о том, что стало с нею,

о том, что будет, и о мире вечном.

 

«Ноябрь чудесный! На весну похожий —

насквозь фальшив! Как вы, когда с рассветом,

уединясь от всех, бредете где-то,

как праздный замечтавшийся прохожий...

Работать нужно. Жизни всею кожей

желать и принимать судьбы заветы».

 

«Судьбы заветы... Зряшные заботы!

Лишь в стороне от общего бедлама

я предаюсь мечтам своим упрямо

и верую душой полудремотной...

Живу в деревне, с дядей-идиотом,

отцовой теткой и больною мамой.

 

Я счастлив. Жизнь моя подобна раю

моей мечты, моей извечной дрёме:

я проживаю в загородном доме,

без прошлого, скорбей отбросив стаю,

я мыслю, я здесь свой... Я воспеваю

изгнанье, неучастие в содоме».

 

«Ах, мне оставьте это неучастье,

оставьте мне, невольнице, забвенье,

уже приговоренной к отреченью,

внесенной в список Времени злосчастный...

Где разум ваш сияет беспристрастный,

туда, мой друг, я опускаюсь тенью».

 

Она ль со мною заводила споры,

из вечного воскреснув заозерья,

проникнув в наше зимнее преддверье?..

Была красива в сорок лет, но взоры,

как у сестры, светились без укора,

лучились, как у матери, доверьем.

 

И молча я смотрел на профиль нежный,

любуясь грациозною картиной:

и серебром прически белоснежной,

и юной свежестью изящных линий

запрошлого столетия богини...

«Что ж вы молчите, друг мой безмятежный?»

 

«Лаура забралась к Петрарке в сны,

как вы — вошли в мои...». Но надо мною

смеялась тень, сверкая белизною

зубов... «Лаура? Я? Цветок весны?

Какая дерзость!.. Стала я седою...

Но с той поры мне краски не нужны».

 

30 декабря 2012 — 1 января 2013



 

Guido Gozzano (1883-1916)

 

Unaltra risorta

 

Solo, errando così come chi erra

senza meta, un po’ triste, a passi stanchi,

udivo un passo frettoloso ai fianchi;

poi l’ombra apparve, e la conobbi in terra...

Tremante a guisa d’uom ch’aspetta guerra,

mi volsi e vidi i suoi capelli: bianchi.

 

Ma fu l’incontro mesto, e non amaro.

Proseguimmo tra l’oro delle acace

del Valentino, camminando a paro.

Ella parlava, tenera, loquace,

del passato, di sé, della sua pace,

del futuro, di me, del giorno chiaro.

 

«Che bel Novembre! È come una menzogna

primaverile! E lei, compagno inerte,

se ne va solo per le vie deserte,

col trasognato viso di chi sogna...

Fare bisogna. Vivere bisogna

la bella vita dalle mille offerte».

 

«Le mille offerte... Oh! vana fantasia!

Solo in disparte dalla molta gente,

ritrovo i sogni e le mie fedi spente,

solo in disparte l’anima s’oblìa...

Vivo in campagna, con una prozia,

la madre inferma ed uno zio demente.

 

Sono felice. La mia vita è tanto

pari al mio sogno: il sogno che non varia:

vivere in una villa solitaria,

senza passato più, senza rimpianto:

appartenersi, meditare... Canto

l’esilio e la rinuncia volontaria».

 

«Ah! lasci la rinuncia che non dico,

lasci l’esilio a me, lasci l’oblìo

a me che rassegnata già m’avvio

prigioniera del Tempo, del nemico...

Dove Lei sale c’è la luce, amico!

Dov’io scendo c’è l’ombra, amico mio!..».

 

Ed era lei che mi parlava, quella

che risorgeva dal passato eterno

sulle tiepide soglie dell’inverno?..

La quarantina la faceva bella,

diversamente bella: una sorella

buona, dall’occhio tenero materno.

 

Tacevo, preso dalla grazia immensa

di quel profilo forte che m’adesca;

tra il cupo argento della chioma densa

ella appariva giovenile e fresca

come una deità settecentesca...

«Amico neghittoso, a che mai pensa?»

 

«Penso al Petrarca che raggiunto fu

per via, da Laura, com’io son la Lei...».

Sorrise, rise discoprendo i bei

denti... «Che Laura in fior di gioventù!..

Irriverente!.. Pensi invece ai miei

capelli grigi... Non mi tingo più».


Рождественское склонение

Рождественское склонение

 

Отчего так легко и светло?

Оживает душа отчего?

Оттого что ей дарит тепло

Рождество, Рождество, Рождество!

 

Наступает святая пора:

день рожденья Любви и Добра.

Не отменит никто волшебства —

Рождества, Рождества, Рождества!

 

Сердцу ясно, понятно уму:

ты живешь, он живет, я живу,

потому что мы верим ему —

Рождеству, Рождеству, Рождеству!

 

Знаем мы, что случится потом,

а теперь Откровения ждем,

мы горим благодатным огнем —

Рождеством, Рождеством, Рождеством!

 

Завершается Ветхий Завет,

возгорится Евангельский свет,

воссияет звезда в синеве —

в Рождестве, Рождестве, Рождестве!

 

Отчего так легко и светло?

Оживает душа отчего?

Оттого что ей дарит тепло

Рождество, Рождество, Рождество!

 

14 декабря 2019


Слишком стар, чтоб умереть молодым...

Слишком стар, чтоб умереть молодым...

 

По кругу мы

всю жизнь бежим.

Наш вечный бег

необъясним.

 

Туда-сюда, сынок,

назад, вперед.

Над нами Бог,

под нами чёрт.

 

Не веришь ты

словам моим,

но я слишком стар,

чтоб умереть молодым.

 

Слишком я, слишком стар,

чтоб умереть молодым.

Впрочем, мой смертный час

знает Господь один.

 

По кругу мы

всю жизнь бежим.

Наш вечный бег

необъясним.

 

Мы вниз ползем, сынок,

за годом год.

Над нами Бог,

под нами чёрт.

 

Не веришь ты

словам моим,

но я слишком стар,

чтоб умереть молодым.

 

Слишком я, слишком стар,

чтоб умереть молодым.

Впрочем, мой смертный час

знает Господь один.

 

Я слишком стар, чтоб умереть,

чтоб умереть молодым.

Близок ли смертный час,

знает Господь один.

 

22 ноября 2019

 

 

 

Brother Dege

 

Too old to die young

 

Round and round

Round we go.

Where it stops?

Nobody knows it.

 

Side to side, baby

Back and forth.

God above

And the devil below him.

 

You’ve got your reasons

And I’ve got my wants.

Still get that feeling

But I’m too old to die young now.

 

Too old to die young now.

Above or below the ground.

Yes, too old to die young now.

Still the good lord might lay me down.

 

Round and round

Round we go.

What it stops?

Nobody knows it.

 

Side to side, baby

Down and crawl

God above

And the devil below him.

 

You’ve got your reasons

And I’ve got my wants.

Still get that feeling

But I’m too old to die young now.

 

Too old to die young now.

Above or below the ground.

Yes, too old to die young now.

Still the good lord might lay me down.

 

To lay me down. To die young now.

Too old to die young now.

Above or below the ground.

Still the good lord might lay me down.



https://www.youtube.com/watch?v=f8VoSM0VrQU


Прощание

Прощание

 

Я вдыхаю у фонтана,

выдыхаю невпопад,

я не то, чтоб очень пьяный,

но ни в чем не виноват.

 

Эвкалипты, пальмы, клёны

завелись в моей душе.

Я не то, чтобы влюблённый,

но и не ля фам шерше.

 

Тут я, кажется, взлетаю,

а скорей всего — лечу.

Я не то, чтоб умираю,

но как будто не шучу.


Я не то, чтоб умираю,

но молчу... молчу... молчу...

 

16 — 17 декабря 2019


Я. Купала. Вахлак

Янка Купала

 

Вахлак

 

Мужик я, значит, все и всюду

(наш мир огромен как-никак)

смеются надо мной прилюдно,

ведь я мужик, ведь я вахлак.

 

Я сроду не учился в школе,

язык мозолить не мастак,

зато с утра до ночи в поле,

ведь я мужик, ведь я вахлак.

 

Под крики, брань и униженье

хлеб добываю, как батрак,

без праздников и воскресений,

ведь я мужик, ведь я вахлак.

 

Детишки вечно просят кушать,

а у жены худой башмак,

но в доме нету ни полушки,

ведь я мужик, ведь я вахлак.

 

Я с малых лет в пыли и в поте,

состарюсь — тоже будет так:

как скот, прикован я к работе,

ведь я мужик, ведь я вахлак.

 

Я сам лечусь, когда недужу:

я знахарь, как любой бедняк;

мне ваших лекарей не нужно,

ведь я мужик, ведь я вахлак.

 

Я гол и бос — помру не охну,

под корень срезан, как сорняк;

а может, как собака, сдохну,

ведь я мужик, ведь я вахлак.

 

Но сколько б я ни прожил, братцы,

покуда не сошел во мрак,

я человеком буду зваться,

хотя мужик я и вахлак.

 

Спросите — воплем я отвечу,

иначе не смогу никак:

«Глумитесь — жить я буду вечно

и как мужик, и как вахлак!»

 

23 — 26 ноября 2019

 

 

 

Янка Купала

 

Мужык

 

Што я мужык, усе тут знаюць,

I, як ёсць гэты свет вялiк,

З мяне смяюцца, пагарджаюць, —

Бо я мужык, дурны мужык.

 

Чытаць, пісаць я не умею,

Не ходзіць гладка мой язык...

Бо толькі вечна ару, сею, —

Бо я мужык, дурны мужык.

 

Бо з працы хлеб свой здабываю,

Бо зношу лаянку i крык,

I свята рэдка калi знаю, —

Бо я мужык, дурны мужык.

 

Галеюць дзеці век без хлеба,

Падзёрты жончын чаравік,

Не маю грошы на патрэбу, —

Бо я мужык, дурны мужык.

 

Заліты потам горкім вочы;

Ці я малы, ці я старык, —

Працую, як той вол рабочы, —

Бо я мужык, дурны мужык.

 

Як хвор ды бедзен — сам бяруся

Лячыць сябе: я чараўнік!

Бо я без доктара лячуся, —

Бо я мужык, дурны мужык.

 

Што голы я павінен згінуць,

Як той у лесе чашчавік,

І, як сабака, свет пакінуць, —

Бо я мужык, дурны мужык.

 

Але хоць колькі жыць тут буду,

Як будзе век тут мой вялік,

Ніколі, браткі, не забуду,

Што чалавек я, хоць мужык.

 

І кожны, хто мяне спытае,

Пачуе толькі адзін крык:

Што хоць мной кожны пагарджае,

Я буду жыць! — бо я мужык!


Ж. Лафенестр. Этюд

Жорж Лафенестр

 

Этюд

 

На неоконченную статую Микеланджело

 

Как при смерти старик, чьи губы побелели,

укутан простынёй, являет на постели

огромные бугры вспотевших рук и ног,

так в камне, словно ствол, изломанном сурово,

томится великан под мраморным покровом,

задавленно хрипит и в корчах изнемог.

 

Нет сил или остыл! Усталое тесало

в рождении рабу нарочно отказало,

чья жизнь была в душе отвергнута творцом.

Три века, день и ночь, сломать острог ужасный

бесформенная плоть пытается напрасно,

напрягшись, что есть сил, коленом и плечом.

 

В слепящий солнцепёк, под черными дубами,

в прохладе вилл, в церквах с резными куполами

его к сохе зовут собратья по страде!

Калека видит сад, чей аромат пьянящий

велит ему восстать для жизни настоящей,

несчастный рвётся ввысь... Постой! А ноги где?

 

Я вижу, я скорблю, я знаю эти дыбы.

Природа бьёт страшней, чем скульпторы могли бы;

никто из мастеров не стоит этих льгот,

чтоб землю наводнять этюдами пустыми,

сходящими с ума, нескладными, тупыми,

пока жестокий рок хребет им не свернёт.

 

Вот и она с утра встаёт и, напевая,

холодный месит прах, чтобы мечта благая

всесильною рукой оформлена была;

но вдруг бросает труд в неистовом припадке,

на запылённый пол швыряя в беспорядке

и полудуши все, и все полутела.

 

Никто их не считал, ублюдков и страдальцев,

хромающих, смешных, спелёнатых скитальцев

чьи спящие глаза горячий ветер жжёт;

по лучшим образцам подделаны в угаре,

и телом, и душой изломанные твари

в обетованный рай бредут который год.

 

Недуги род людской бичуют без устатка!

Хотя и спеет плод, во рту у нас несладко!

Доделан до конца кто мачехою злой?

Никто. Желанья в нас сильнее, чем мы сами.

Как из семян цветы исходят лепестками,

так мы всю жизнь прорвать стремимся саван свой.

 

Что ты в себе таишь, слепой и мощный идол?

Сражаясь страстно, в чём победу ты увидел?

Во тьме небытия ты жаждешь утонуть,

как мы, уснуть в скале, покойно и привычно,

хотя нам дверь в Эдем открыли иронично,

куда горящий меч нам преграждает путь?

 

Да! В тягостном плену мы у первоосновы:

и я не разобью своей души оковы,

удержит и тебя тюремный твой приют.

Бог или человек, — когда устал художник,

он безразличных дум становится заложник

и не вернёт рукам свой позабытый труд.

 

Нам лучше не просить, скрывая нетерпенье,

ни сил, ни красоты, ни голоса, ни зренья,

но ждать, в какой из форм осуществиться нам.

Нет! Лишь подлец и трус смиряются покорно,

и к небу с тем рабом взываем мы упорно

и скульптора клянём, пеняя божествам.

 

16 декабря 2012 —  31 января 2013

 

 

 

Georges Lafenestre

 

L’Ébauche

 

Comme un agonisant caché, les lèvres blanches,

Sous les draps en sueur dont ses bras et ses hanches

Soulèvent par endroits les grands plis distendus,

Au fond du bloc, taillé brusquement comme un arbre,

On devine, râlant sous le manteau de marbre,

Le géant qu’il écrase, et ses membres tordus.

 

Impuissance ou dégoût! Le ciseau du vieux maître

N’a pas, à son captif, donné le temps de naître,

À l’âme impatiente il a nié son corps;

Et, depuis trois cents ans, l’informe créature,

Nuits et jours, pour briser son enveloppe obscure,

Du coude et du genou fait d’horribles efforts.

 

Sous le grand ciel brûlant, près des noirs térébinthes,

Dans les fraîches villas et les coupoles peintes,

L’appellent, sur leurs socs, ses aînés glorieux!

Comme un jardin fermé dont la senteur l’enivre

Le maudit voit la vie, il s’élance, il veut vivre...

Arrière! Où sont tes pieds pour t’en aller vers eux?

 

Va, je plains, je comprends, je connais ta torture.

Nul ouvrier n’est rude autant que la Nature;

Nul sculpteur ne la vaut, en ses jeux souverains,

Pour encombrer le sol d’inutiles ébauches

Qu’on voit se démener, lourdes, plates et gauches,

Dans leurs destins manqués qui leur brisent les reins.

 

Elle aussi, dès l’aurore, elle chante et se lève

Pour pétrir au soleil les formes de son rêve,

Avec ses bras vaillants, dans l’argile des morts;

Puis, tout d'un coup, lâchant sa besogne, en colère,

Pêle-mêle, en un coin, les jette à la poussière,

Avec des moitiés d’âme et des moitiés de corps.

 

Nul ne les comptera, ces victimes étranges,

Risibles avortons trébuchant dans leurs langes,

Qui tâtent le vent chaud de leurs yeux endormis,

Monstres mal copiés sur de trop beaux modèles

Qui, de leur cœur fragile et de leurs membres grêles,

S’efforcent au bonheur qu’on leur avait promis!

 

Vastes foules d’humains flagellés par les fièvres!

Ceux-là, tous les fruits mûrs leur échappent des lèvres!

La marâtre brutale en finit-elle un seul?

Non. Chez tous le désir est plus grand que la force.

Comme l’arbre au printemps veut briser son écorce,

Chacun, pour en jaillir, s’agite en son linceul.

 

Qu’en dis-tu, lamentable et sublime statue?

Ta rage, à ce combat, doit-elle être abattue?

As-tu soif, à la fin, de ce muet néant

Où nous dormions si bien dans les roches inertes

Avant qu’on nous montrât les portes entr’ouvertes

De l’ironique Éden qu’un glaive nous défend?

 

Oui! nous sommes bien pris dans la matière infâme:

Je n’allongerai pas les chaînes de mon âme,

Tu ne sortiras pas de ton cachot épais.

Quand l’artiste, homme ou Dieu, lassé de sa pensée,

Abandonne au hasard une œuvre commencée,

Son bras indifférent n’y retourne jamais.

 

Pour nous, le mieux serait d’attendre et de nous taire

Dans le moule borné qu’il lui plut de nous faire,

Sans force et sans beauté, sans parole et sans yeux.

Mais non! Le résigné ressemble trop au lâche,

Et tous deux vers le ciel nous crîrons sans relâche,

Réclamant Michel-Ange et maudissant les dieux!


Дом Восходящего Солнца

Дом Восходящего Солнца

 

Дом Восходящего Солнца

в городе Нью-Орлеан

губит мальчишек глупых.

И я в тот попал капкан.

 

Мама моя — портниха.

Джинсы мне сшила она.

Отец мой — игрок завзятый

вышел из самого дна.

 

Он держал наготове

тачку и чемодан

и только тогда был счастлив,

когда напивался пьян.

 

О мама, пусть мои братья

не подражают мне.

Дом Восходящего Солнца

их отрезвит вполне.

 

Снова все тот же поезд

мчится на всех парах.

Снова в Нью-Орлеане

я буду ходить в кандалах.

 

Дом Восходящего Солнца

в городе Нью-Орлеан

губит мальчишек глупых.

И я в тот попал капкан.

 

12 — 14 ноября 2019

 

 

 

House of the Rising Sun

 

There is a house in New Orleans

They call the Rising Sun

And it’s been the ruin of many a poor boy

And God I know I’m one

 

My mother was a tailor

She sewed my new blue jeans

My father was a gamblin’ man

Down in New Orleans

 

Now the only thing a gambler needs

Is a suitcase and trunk

And the only time he’s satisfied

Is when he’s all drunk

 

Oh mother tell your children

Not to do what I have done

Spend your lives in sin and misery

In the House of the Rising Sun

 

Well, I got one foot on the platform

The other foot on the train

I’m goin’ back to New Orleans

To wear that ball and chain

 

Well, there is a house in New Orleans

They call the Rising Sun

And it’s been the ruin of many a poor boy

And God I know I’m one



https://www.youtube.com/watch?v=eb3vEZZQO_I


У. Гамильтон. «Веселый Вилли — вертопрах...»

Уильям Гамильтон из Гилбертфилда (1665? — 1751)

 

«Веселый Вилли — вертопрах...»

 

Веселый Вилли — вертопрах,

каких я сроду не видал, —

на каждой свадьбе был в гостях

как балагур и зубоскал.

Он куртку грубую носил,

а на оплечье — лисий мех,

и потому веселый Вилл

с ума сводил девчонок всех.

 

Был добродушен и силен,

не знал ни горя, ни забот,

и сколько б ни трепался он,

толпа ему глядела в рот.

Ходил в дырявых башмаках

он от поселка до села,

и хоть бродяг встречал в лесах,

никто ему не делал зла.

 

Любовью Вилли был богат,

с женою жил в большом ладу,

хотя бросался на девчат,

как с голодухи на еду.

Шагал куда глаза глядят,

а с ним девчонок целый рой,

и целовал он всех подряд,

не пропуская ни одной.

 

На свадьбе был он как-то раз,

девчонок тискал, виски пил

и только он пустился в пляс,

жених спросил: «А где ты был?»

«С твоей невестой, добрый друг,

я танцевал, не чуя ног,

потом созвал ее подруг

и с ними в танце изнемог».

 

«Брось, Вилли, заливать зазря», —

и, зная все наверняка,

от горя и стыда горя,

он Вилли чуть не дал пинка.

Невесту он к себе привлек.

«Дай я в глаза твои взгляну.

Ты с ним натанцевалась впрок, —

пора смениться плясуну».

 

«Жених мой, ты испортишь пляс:

для танцев ты не слишком скор;

ты Вилли вовсе не указ, —

он не чета тебе танцор.

Он всех, жених мой дорогой,

научит, как плясать всю ночь,

а нам не танцевать с тобой,

если прогонишь Вилли прочь».

 

22-26 августа 2017

 

 

 

William Hamilton of Gilbertfield

 

Willie was a wanton wag

 

Willie was a wanton wag,

The blythest lad that e’er I saw,

At bridals still he bore the brag,

An’ carried aye the gree awa’.

His doublet was of Zetland shag,

And wow! but Willie he was braw,

And at his shoulder hang a tag,

That pleas’d the lasses best of a’.

 

He was a man without a clag,

His heart was frank without a flaw;

And aye whatever Willie said,

It still was hauden as a law.

His boots they were made of the jag,

When he went to the weapon shaw,

Upon the green nane durst him brag,

The ne’er a ane amang them a’.

 

And was na Willie weel worth gowd?

He wan the love o’ great and sma’;

For after he the bride had kiss’d,

He kiss’d the Lasses hale-sale a’.

Sae merrily round the ring they row’d,

When by the hand he led them a’,

And smack on smack on them bestow’d,

By virtue of a standing law.

 

And was na Willie a great loun,

As shyre a lick as e’er was seen;

When he danc’d wi’ the lasses round,

The bridegroom speir’d where he had been,

Quoth Willie, I’ve been at the ring,

Wi’ bobbing, baith my shanks are sair;

Gae ca’ your bride and maidens in,

For Willie he dow do nae mair.

 

Then rest ye, Willie, I’ll gae out,

And for a wee fill up the ring.

But, shame light on his souple snout,

He wanted Willie’s wanton fling.

Then straught he to the bride did fare,

Says, Weels me on your bonnie face;

Wi’ bobbing Willie’s shanks are sair,

And I’m come out to fill his place.

 

Bridegroom, she says, ye’ll spoil the dance,

And at the ring ye’ll aye be lag,

Unless like Willie ye advance:

O! Willie has a wanton leg;

For wi’t he learns us a’ to steer,

And foremost aye bears up the ring;

Wc will find nae sic dancing here,

If we want Willie’s wanton fling.


С другой стороны. Перефразируя М. Ц.

С другой стороны

 

Перефразируя М. Ц.

 

Вчера лишь взор ловила мой,

а нынче — все косится в сторону!

Вчера до птиц была со мной, —

все жаворонки нынче — вороны!

 

Я глуп, а ты умна с пелён,

Живая ты — остолбенелый я.

О вопль мужчин из всех времен:

«Любимая, что тебе сделал я?»

 

И слёзы мне — вода, и кровь —

вода, — в крови, в слезах умылся я!

Не мать, а мачеха — Любовь:

не ждите ни суда, ни милости.

 

Увозят милых корабли,

Уводит их дорога белая...

И стон стоит вдоль всей Земли:

«Любимая, что тебе сделал я?!»

 

Вчера еще — у ног была!

Равняла с Римскою державою!

Враз обе ручки разняла, —

жизнь выпала — копейкой ржавою!

 

Детоубийцей на суду

стою — немилый и несмелый я.

Я и в аду тебе скажу:

«Любимая, что тебе сделал я?!»

 

Спрошу я стул, спрошу кровать:

«За что, за что терплю и бедствую?»

«Отцеловала — распинать:

другого целовать», — ответствуют.

 

Жить приучила, как в огне;

швырнула — в степь заледенелую!

Вот это сделала ты — мне.

Любимая, что тебе сделал я?

 

Всё ведаю — не прекословь!

Вновь зрячий — бросила любовница!

Где отступается Любовь,

там подступает Смерть-садовница.

 

Само — что дерево трясти! —

В срок яблоко спадает спелое...

— За всё, за всё меня прости,

Любимая, что тебе сделал я!

 

4 ноября 2019


С.-Ш. Леконт. Щит Ареса

Себастьен-Шарль Леконт

 

Щит Ареса

 

Ареной мира в дни Героев и Богов

явился этот Щит, сработанный войною,

златочеканный диск, каймлённый чешуёю

свирепой гидры вод и бешеных валов.

 

Священный Пуп Земли, где молниями горы

пробиты, а на них — треножники сивилл;

едва ли в те края безбожник заходил,

где жертвенный огонь пугает смертных взоры.

 

Три арки вкруг Скалы там бронзою горят,

собою охватив Пеласгов древних дюны;

меж раковин горы — песчаные лагуны,

а там, где горизонт, уступов грозный ряд;

 

смятение толпы на улицах столицы,

Дворец, куда Вожди пришли держать совет;

акрополей венцы, столпы былых побед,

династий вековых гигантские гробницы.

 

За дугами морей другой ориентир,

в диковинных краях иные вертограды,

египетских твердынь стовратные громады —

и это новый круг, замкнувший целый мир.

 

Повсюду там звенят в молниеносной схватке

блестящие мечи, а с крепостной стены

массивные врата атакой сметены,

и кровь течёт рекой по выщербленной кладке.

 

А там железный гром столкнувшихся квадриг,

кузнечный перестук мечей окровавленных

и шлемов рдяный цвет, и звук рожков военных,

и в небо вместе с ним взлетают души вмиг.

 

Облачены Цари в чешуйчатые латы

и на стрелках броня в кровавой рыжине,

а там, гордясь своей победой на войне,

к родимым очагам ведут рабов солдаты.

 

Ареной мира в дни Героев и Богов

служил Аресов Щит, и диск его лучистый

все ширится в ночи и тенью золотистой

астральный арсенал небес затмить готов.

 

9-15 декабря 2012; 28 января 2016

 

 

 

bastien-Charles Leconte (1860-1934)

 

Le Bouclier d’Arès

 

L’Orbe du monde, aux jours des Héros et des Dieux

Était un Bouclier ciselé de batailles,

Disque d’or qu’enserrait de ses glauques écailles

L’hydre océane, fleuve aux replis furieux.

 

Ombilic de la Terre où le trépied pythique

S’environnait de monts par la foudre sacrés,

Dont nul impie en vain n’eût tenté les degrés,

L’Autel central fumait dans l’horreur prophétique.

 

Autour du Roc vénérable, trois arcs d’airain

Splendide étreignaient l’Ile antique des Pélasges,

La grève étincelante aux conques des rivages,

Les promontoires clairs sur l’horizon marin,

 

Le tumulte de l’homme, et, dans les cités vastes,

La Demeure où les Chefs siégeaient, chargés de jours,

Les sommets couronnés d’akropoles, les tours

Et les tombeaux cyclopéens des vieux dynastes.

 

Et, par delà la courbe écumeuse des mers,

De nouveaux horizons cernant d’étranges villes.

Heptanomides aux cités hécatompyles,

Surgissaient, et leur cercle enfermait l’univers.

 

Et partout, clair sonnante et par l’éclair forgée,

La mêlée aux lueurs de carreaux, et le choc

Des assauts secouant les portes dans le bloc

Crénelé des remparts sous la pourpre égorgée.

 

Partout le heurt des chars de fer, martellement

De combats orfèvres de pavois et d’armures,

Et de cimiers vermeils haussant des envergures

Que l’âme des buccins soulevait par moment.

 

Et des Rois imbriqués de bronze, sagittaires

Bardés de métal fauve et rouges de sang pur,

Qui passaient, lourds de proie et d’orgueil, sous l’azur,

Et poussaient les captifs aux seuils héréditaires.

 

L’orbe du monde, aux jours des Héros et des Dieux,

Était le Bouclier d’Ares, et, dans l’or sombre

Des soirs, élargissait son disque d’or et d’ombre

Parmi la panoplie éclatante des cieux.


Г. Бирс. Лангейт ля шампиньон

Генри Огастен Бирс

 

Лангейт ля шампиньон

 

Мими, ты помнишь осень —

припоминай, enfant! —

предутреннюю просинь

на скалах Гранд-Манан.

Цветов едва ль не поле

гора произвела

(их Грей rotundifolia

зовёт — campanula).

 

На местности гористой,

встающей над водой,

все пастбища нечистый

засеял ерундой.

Мими нагнулась слишком,

обшаривая луг,

а платье над бельишком

взметну... — прости, мой друг!

 

Роса совсем некстати

упала на цветы...

Немножко вздернув платьи-

це, в грех не впала ты.

Твоим я числюсь братцем

трою-, но все ж — родным,

и даже целоваться

сестре не стыдно с ним.

 

«Скажи, — спросил я тонко, —

ma belle cousine, что тут

лежит в твоей плетёнке?».

(У нас индейский люд

корзинки из душистой

травы плетёт в тиши,

чтобы толпе туристов

всучить их за гроши.)

 

Нахмурилась сестрица:

«Стихов бросайте прочь —

твой Браунинг — тупица! —

иди ко мне помочь.

Машрум ваш англиканский

зовётся шампиньон:

где лучший, где поганский,

мной будешь научён».

 

Над бухтою туманно

всегда, но в тот денёк

белёсую ту манну

развеял ветерок.

Маяк сверкал на солнце,

я слушал чаек стон,

овечьи колокольца

и бриза лёгкий звон.

 

Там вереск цвел медвяный,

а дух стоял сильней,

чем пахло б сеном пряным...

(У бабушки моей

висели на веранде

пучки травы такой...)

А нам с Мими на Фанди

достался день грибной.

 

И в каждой ямке малой,

где вырос дёрн едва

и где овцою шалой

обгрызена трава, —

срезали в перегное

грибок мы за грибком,

что рождены росою

и солнечным лучом.

 

С перчаткою своею

сравнила ты грибки:

они, мол, и нежнее,

и кожицей тонки.

Но думал я украдкой,

что цвет руки твоей

под лайковой перчаткой

нежней и розовей.

 

С тобой, забыв заботы,

мы шли едва ль не час,

и вдруг зафыркал кто-то,

затопал сзади нас.

И, выронив грибы те,

стоял я, оглушен, —

а вы, мой друг, вопите,

визжите вы: «Бизон!»

 

Мы обнялись с тобою,

представ перед врагом,

но не дошло до боя

с ничтожным валухом.

Баранина пугливо

пустилась наутек,

но канули с обрыва

грибы твои в поток.

 

А ветер небывалый

корзинку подхватил,

подбросил и на скалы

швырнул что было сил,

и та — какая жалость! —

пропала меж камней,

но ты ко мне прижалась —

и я забыл о ней.

 

Хотя не трюфли в море

упали с высоты,

я сделал вид, что горем

охвачен я, как ты.

С тех пор, испортив нервы

у Гранд-Маман в краю,

я честь... грибным консервам

порою воздаю.

 

4 июня 2010 — 4 декабря 2012



Henry Augustin Beers (1847-1926)

 

Biftek aux champignons

 

Mimi, do you remember —

Don’t get behind your fan —

That morning in September

On the cliffs of Grand Manan;

Where to the shock of Fundy

The topmost harebells sway

(Campanula rotundi-

folia: cf. Gray)?

 

On the pastures high and level,

That overlook the sea,

Where I wondered what the devil

Those little things could be

That Mimi stooped to gather,

As she strolled across the down,

And held her dress skirt rather —

Oh, now, you needn’t frown.

 

For you know the dew was heavy,

And your boots, I know, were thin:

So a little extra brevi-

ty in skirts was, sure, no sin.

Besides, who minds a cousin?

First, second, even third —

I’ve kissed ‘em by the dozen,

And they never once demurred.

 

«If one’s allowed to ask it»,

Quoth I, «ma belle cousine,

What have you in your basket?»

(Those baskets white and green

The brave Passamaquoddies

Weave out of scented grass,

And sell to tourist bodies

Who through Mt. Desert pass.)

 

You answered, slightly frowning,

«Put down your stupid book —

That everlasting Browning! —

And come and help me look.

Mushroom you spik him English,

I call him champignon:

I’ll teach you to distinguish

The right kind from the wrong».

 

There was no fog on Fundy

That blue September day;

The west wind, for that one day,

Had swept it all away.

The lighthouse glasses twinkled,

The white gulls screamed and flew,

The merry sheep bells tinkled,

The merry breezes blew.

 

The bayberry aromatic,

The papery immortelles

(That give our grandma’s attic

That sentimental smell,

Tied up in little brush-brooms)

Were sweet as new-mown hay.

While we went hunting mushrooms

That blue September day.

 

In each small juicy dimple

Where turf grew short and thick,

And nibbling teeth of simple

Sheep had browsed it to the quick;

Where roots or bits of rotten

Wood were strewed, we found a few

Young buttons just begotten

Of morning sun and dew.

 

And you compared the shiny,

Soft, creamy skin, that hid

The gills so pink and tiny,

To your gloves of undressed kid,

While I averred the color

Of the gills, within their sheath.

Was like — but only duller —

The rosy palms beneath.

 

As thus we wandered, sporting

In idleness of mind,

There came a fearful snorting

And trampling close behind;

And, with a sudden plunge, I

Upset the basketful

Of those accursed fungi,

As you shrieked, «The bull! The bull!»

 

And then we clung together

And faced the enemy,

Which proved to be a wether

And scared much worse than we.

But while that startled mutton

Went scampering away,

The mushrooms — every button —

Had tumbled in the bay.

 

The basket had a cover,

The wind was blowing stiff,

And rolled that basket over

The edges of the cliff.

It bounced from crag to boulder;

It leaped and whirled in air,

But while you clutched my shoulder

I did not greatly care.

 

I tried to look as rueful

As though each mushroom there

Had been a priceless truffle,

But yet I did not care.

And ever since that Sunday

On the cliffs of Grandma Nan,

High over the surf of Fundy,

I’ve used the kind they can.


В. Гоголашвили . Осень

Вахтанг Гоголашвили

 

Осень

 

Осень, прилетев до срока,

на моем пороге встала,

а друзей весны далекой,

словно листья, разметала;

словно листья, разметала.

Кто-то был убит войною,

кто-то умер на покое,

кто-то — раннею порою,

кто-то — прошлою зимою,

умер прошлою зимою.

 

Я по юности тоскую,

полной радости и света.

Я теперь живу впустую:

мне без друга жизни нету;

друга нет — и жизни нету.

Воевали мы когда-то

от рассвета до погоста.

Нелегко найти собрата,

а утратить очень просто,

потерять легко и просто.

 

Но жива любовь былая.

Моя нежная девчонка.

Я частенько вспоминаю

стройный стан и голос звонкий,

вспоминаю голос звонкий.

Ни к чему воспоминанья.

Память, я тебе не верю.

На тропинках мирозданья

не всегда одни потери,

не всегда одни потери.

 

Далеко ходить не надо.

Все мое всегда со мною.

Ты со мной, моя отрада,

я по-прежнему с тобою.

Я с тобою, ты со мною.

Для чего ходить по кругу

от рожденья до погоста?

Нелегко найти супругу,

а утратить очень просто,

потерять легко и просто.

 

5 — 6 сентября 2019

 

 

 

ვახტანგ გოგოლაშვილი

 

კართან მოდგა შემოდგომა

 

კართან მოდგა შემოდგომა

ნაადრევად მოფრენილი,

გაზაფხულის მეგობრები

დამეფანტნენ ფოთლებივით.

დამეფანტნენ ფოთლებივით.


 

ზოგი ომის ქარიშხალში,

ზოგი კიდევ მშვიდობაში,

ზოგი იქით - ბავშვობაში

ზოგი აქეთ - დიდობაში.

ზოგი აქეთ - დიდობაში.

 

ის დღეები მენატრება

გულსავსე და მხიარული

მომეწყინა ქვეყანაზე

უმეგობროდ სიარული.

უმეგობროდ სიარული.

 

ეს ცხოვრება გაგვივლია

გვიწვალია, გვიომია

ძნელი არის მოძმის პოვნა,

დაკარგვა კი იოლია.

დაკარგვა კი იოლია.

 

ო, რა უცებ გაფანტულა

ნაადრევი სიხარული

ძალზედ ხშირად მახსენდება

ის პირველი სიყვარული.

ის პირველი სიყვარული.

 

რა ყოფილა მოგონება,

გული დარდით დამექარგა,

სიყმაწვილის ბილიკებზე

ერთი გოგო დამეკარგა.

ერთი გოგო დამეკარგა.

 

მენატრება მისი ნახვა,

მისი გული მხიარული

მომეწყინა ქვეყნაზე

უალერსოდ სიარული.

უალერსოდ სიარული.

 

ეს ცხოვრება გაგვივლია,

გვიწვალია, გვიომია,

რა ძნელია სატრფოს პოვნა,

დაკარგვა კი იოლია.

დაკარგვა კი იოლია.


https://www.youtube.com/watch?v=CCNmfOTmYyA&fbclid=


Любовь для женщины — забава!

Любовь для женщины — забава!

И кто им дал такое право

с ума сводить, собой пленять,

ломать сердца, болтать лукаво,

лить слёзы, кудри завивать

и ногу ножкой называть?..

 

28 сентября 2019


Фет — Ахмадулина. Коллаж

Фет — Ахмадулина. Коллаж

 

По улице моей который год

звучат шаги — мои друзья уходят.

Друзей моих медлительный уход

той темноте за окнами угоден.

 

В полуночной тиши бессонницы моей

Встают пред напряженным взором

Былые божества, кумиры прежних дней,

С их вызывающим укором.

 

Богини предо мной, давнишние друзья,

То соблазнительны, то строги,

Но тщетно алтарей ищу пред ними я:

Они — развенчанные боги.

 

Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх

вас, беззащитных, среди этой ночи.

К предательству таинственная страсть,

друзья мои, туманит ваши очи.

 

Пред ними сердце вновь в тревоге и в огне,

Но пламень тот с былым несхожий;

Как будто, смертному потворствуя, оне

Сошли с божественных подножий.

 

Так призови меня и награди!

Твой баловень, обласканный тобою,

утешусь, прислонясь к твоей груди,

умоюсь твоей стужей голубою.

 

И я познаю мудрость и печаль,

свой тайный смысл доверят мне предметы.

Природа, прислонясь к моим плечам,

объявит свои детские секреты.

 

И снова я люблю, и снова я любим,

Несусь вослед мечтам любимым,

А сердце грешное томит меня своим

Неправосудьем нестерпимым.

 

И лишь надменные, назло живой мечте,

Не зная милости и битвы,

Стоят владычицы на прежней высоте

Под шепот презренной молитвы.

 

И вот тогда — из слез, из темноты,

из бедного невежества былого

друзей моих прекрасные черты

появятся и растворятся снова.

 

Их снова ищет взор из-под усталых вежд,

Мольба к ним тщетная стремится,

И прежний фимиам несбыточных надежд

У ног их всё еще дымится.

 

23 апреля 2019


Р. Киплинг. Томлинсон

Редьярд Киплинг

 

Томлинсон

 

В своих покоях Томлинсон на Беркли-сквер угас.

За волосы какой-то Дух схватил его тотчас.

За волосы схватил его и поволок туда,

где Млечного Пути ревёт бездонная вода.

 

Когда же Млечного Пути затихла бездна вод,

пред ними Пётр предстаёт с ключами от Ворот.

«Встань, Томлинсон, — он произнёс, — скажи как на духу:

хоть иногда творил добро ты на своём веку?

 

Хоть иногда творил добро ты на Земле своей?»

И сделался мертвец белей обглоданных костей.

«Мой верный друг, — ответил он, — мой добрый педагог

сказал бы лучше обо мне, умри он в тот же срок».

 

«Друзей союз — бесспорный плюс. Но здесь иной расклад:

не Беркли-сквер на твой манер, — Врата в Небесный Град.

Умри твой друг, ответ за двух не даст он нипочём:

в Эдемский сад поврозь летят и никогда — вдвоём».

 

И осмотрелся Томлинсон под смех нагих светил

и наготу своей души мгновенно ощутил.

Межзвёздный шквал его терзал, кромсая, как кинжал,

но о своих делах благих Петру он рассказал:

 

«Я слышал слух, статью прочёл, — он молвил, помолчав, —

порой раздумывал о том, что думал Русский Граф».

Пришелец душам-голубкам мешал войти в придел,

и недовольный этим Пётр ключами загремел.

 

«Статьи, раздумья, слухи — бред великой суеты.

За ради тела, где ты жил, — что всё же сделал ты?»

Вновь осмотрелся Томлинсон без пользы для ума:

пред ним — Небесные Врата, за ним — сплошная Тьма.

 

«Смотрел я, слушал, говорил, писал о том о сём

и о Норвежце об одном прочёл солидный том».

«Всё это очень хорошо, но среди звёзд, в Раю,

нет места втиснуть болтовню нелепую твою.

 

Слова родных, друзей, святых не пропускают в Рай.

Кто не созрел для Божьих дел, о Небе не мечтай.

Тебе почёт окажет Чёрт: ты с Пеклом обручён.

И... пусть тебя хранят твои химеры, Томлинсон».

 

И прежний Дух схватил его и со свету понёс

туда, где пышет Адский Зев среди Мятежных Звёзд.

Одни под пытками бледны, других кровавит гнев,

а третьи от грехов черны, навеки отгорев.

 

Сойдут с орбиты, не сойдут — не ощутить душой:

в огне ли, в стуже им дано быть проклятыми Тьмой.

Межзвёздный шквал его терзал до ломоты в костях.

Его влекло чертей тепло, как в непогодь очаг.

 

И там, где легионы душ бредут гореть в огне,

летевший вихрем Томлинсон попался Сатане.

«По-твоему, — повёл он речь, — ты у меня в чести?

Без спросу рвёшься к нам, а я за уголёк плати?

 

Адаму родич я, а ты со мной так бестолков.

Сражался с Богом с первых дней я за Отца отцов.

Присядь на шлак и отвечай мне прямо на вопрос:

какое зло кому-нибудь при жизни ты принёс?»

 

Взглянул на небо Томлинсон и увидал в чаду

кровавое нутро звезды, растерзанной в Аду.

Взглянул под ноги Томлинсон, и перед ним возник

звезды, растерзанной в Аду, смертельно-бледный лик.

 

«В объятьях женских, — он сказал, — грехом прельстился я.

Жену спросите, — скажет всё любимая моя».

«Любви союз — бесспорный плюс. Но здесь иной расклад:

не Беркли-сквер на твой манер, — Врата в кромешный Ад.

 

Её силком бы привели, прервав спокойный сон,

но каждому взаимный грех в отдельный счёт включён».

Межзвёздный шквал его терзал, кромсая, как кинжал,

но о своих делах дурных он Чёрту рассказал:

 

«Любовь я высмеял разок, два раза — Смерти прыть

и трижды Бога поносил, чтоб храбрецом прослыть».

Дал Сатана одной душе остынуть от огня.

«На остолопа уголь жечь — кто вынудит меня?

 

Твои остроты неумны, глупа твоя игра.

Не стану звать моих ребят, что дремлют у костра».

Вновь осмотрелся Томлинсон без пользы для ума,

увидев, сколько голых Душ страшит Нагая Тьма.

 

«Я побывал и там и сям, искал того, сего,

а в Бельгии купил я том Француза одного».

«Всё это очень хорошо. Греха не вижу здесь.

Но ублажал хотя бы раз ты похоть или спесь?»

 

«Впусти же! — Томлинсон кричал, Ворота в Пекло тряс. —

Сдаётся мне: с чужой женой грешил я как-то раз».

Печь разжигая, Сатана издал от смеха стон:

«И это взял из книги?» — «Да», — ответил Томлинсон.

 

Дохнул на ногти Сатана — тьма чёртиков кругом.

«Проверьте это существо в обличии людском.

Просейте через сито звёзд, чем дышит этот тип.

Коль скоро он на свет рождён, Адама род погиб».

 

Ад жарковат для чертенят, ревущих от тоски,

что искони грешить они не в силах по-людски.

И Душу гостя по углям погнали, потроша,

как дети, ларь или гнездо, и выдохлась Душа.

 

Как дети, наигравшись всласть, вернулись духи зла.

«В нём искра Божья, — говорят, — жила, но померла.

Нашли мы ветер в голове, газет галиматью.

Чужие души он ловил, но потерял свою.

 

Провеян он, кручён, верчён, испытан в кровь и в кость,

но если когти и клыки не врут, — бездушен гость».

Поник в унынье Сатана и глухо произнёс:

«Адамов родич я и гнать его мне жаль до слёз.

 

В глуши, вдали от всех ему я мог бы дать приют, —

однако гордецы мои в глаза мне наплюют.

Зашепчут: «Пекло не притон; владыка наш — профан».

Зачем гневить их, если гость — беспомощный болван?»

 

Он видел, что клочок Души ползёт к огню, как мышь.

Он Святость Милосердья чтил, но также — свой Престиж.

«Что ж, трать не впрок мой уголёк, гори со всех сторон,

ведь сам себя ты предал... — «Да», — ответил Томлинсон.

 

Вздохнул с улыбкой Сатана, уставший от забот.

«Душою Вошь, — промолвил он, — но грех и в нём растёт.

Когда есть грех, впустил бы всех, но мне тут грош цена:

Гордыня здесь царит и Спесь — а что им Сатана!

 

Где Честь и Ум, там срам и глум Распутников и Жриц.

Пусть я в Аду, к ним не пойду: их пыткам нет границ.

А ты — не книга, не урод, не призрак, не пигмей, —

являйся снова во плоти и не позорь Людей!

 

Адаму родич, я тебя не мог бы осмеять.

Придёшь опять — готовься взять грехов достойных кладь.

Ждут кони чёрные тебя. Скорей! В твой особняк

заходят те, кто понесёт твой прах на катафалк.

 

Живи, не закрывая рта; живи, глаза открыв;

завет мой всем Сынам Земли внушай, покуда жив, —

что каждому взаимный грех в отдельный счёт включён.

И... пусть тебя хранит твой Бог бумажный, Томлинсон».

 

16 — 26 сентября — 2 октября 2019

 

 

 

Rudyard Kipling

 

Tomlinson

 

Now Tomlinson gave up the ghost in his house in Berkeley Square,

And a Spirit came to his bedside and gripped him by the hair —

A Spirit gripped him by the hair and carried him far away,

Till he heard as the roar of a rain-fed ford the roar of the Milky Way:

Till he heard the roar of the Milky Way die down and drone and cease,

And they came to the Gate within the Wall where Peter holds the keys.

«Stand up, stand up now, Tomlinson, and answer loud and high

The good that ye did for the sake of men or ever ye came to die —

The good that ye did for the sake of men in little earth so lone!»

And the naked soul of Tomlinson grew white as a rain-washed bone.

O I have a friend on earth, he said, «that was my priest and guide,

And well would he answer all for me if he were by my side».

«For that ye strove in neighbour-love it shall be written fair,

But now ye wait at Heaven’s Gate and not in Berkeley Square:

Though we called your friend from his bed this night, he could not speak for you,

For the race is run by one and one and never by two and two».

Then Tomlinson looked up and down, and little gain was there,

For the naked stars grinned overhead, and he saw that his soul was bare:

The Wind that blows between the worlds, it cut him like a knife,

And Tomlinson took up his tale and spoke of his good in life.

This I have read in a book, he said, «and that was told to me,

And this I have thought that another man thought of a Prince in Muscovy».

The good souls flocked like homing doves and bade him clear the path,

And Peter twirled the jangling keys in weariness and wrath.

Ye have read, ye have heard, ye have thought, he said, «and the tale is yet to run:

By the worth of the body that once ye had, give answer — what ha’ ye done?»

Then Tomlinson looked back and forth, and little good it bore,

For the Darkness stayed at his shoulder-blade and Heaven’s Gate before:

O this I have felt, and this I have guessed, and this I have heard men say,

And this they wrote that another man wrote of a carl in Norroway».

- «Ye have read, ye have felt, ye have guessed, good lack! Ye have hampered Heaven’s Gate;

There’s little room between the stars in idleness to prate!

O none may reach by hired speech of neighbour, priest, and kin

Through borrowed deed to God’s good meed that lies so fair within;

Get hence, get hence to the Lord of Wrong, for doom has yet to run,

And...the faith that ye share with Berkeley Square uphold you, Tomlinson!»

The Spirit gripped him by the hair, and sun by sun they fell

Till they came to the belt of Naughty Stars that rim the mouth of Hell:

The first are red with pride and wrath, the next are white with pain,

But the third are black with clinkered sin that cannot burn again:

They may hold their path, they may leave their path, with never a soul to mark,

They may burn or freeze, but they must not cease in the Scorn of the Outer Dark.

The Wind that blows between the worlds, it nipped him to the bone,

And he yearned to the flare of Hell-Gate there as the light of his own hearth-stone.

The Devil he sat behind the bars, where the desperate legions drew,

But he caught the hasting Tomlinson and would not let him through.

Wot ye the price of good pit-coal that I must pay? said he,

That ye rank yoursel’ so fit for Hell and ask no leave of me?

I am all o’er-sib to Adam’s breed that ye should give me scorn,

For I strove with God for your First Father the day that he was born.

Sit down, sit down upon the slag, and answer loud and high

The harm that ye did to the Sons of Men or ever you came to die».

And Tomlinson looked up and up, and saw against the night

The belly of a tortured star blood-red in Hell-Mouth light;

And Tomlinson looked down and down, and saw beneath his feet

The frontlet of a tortured star milk-white in Hell-Mouth heat.

O I had a love on earth, said he, «that kissed me to my fall,

And if ye would call my love to me I know she would answer all».

- «All that ye did in love forbid it shall be written fair,

But now ye wait at Hell-Mouth Gate and not in Berkeley Square:

Though we whistled your love from her bed to-night, I trow she would not run,

For the sin ye do by two and two ye must pay for one by one!»

The Wind that blows between the worlds, it cut him like a knife,

And Tomlinson took up the tale and spoke of his sin in life:

Once I ha’ laughed at the power of Love and twice at the grip of the Grave,

And thrice I ha’ patted my God on the head that men might call me brave».

The Devil he blew on a brandered soul and set it aside to cool:

Do ye think I would waste my good pit-coal on the hide of a brain-sick fool?

I see no worth in the hobnailed mirth or the jolthead jest ye did

That I should waken my gentlemen that are sleeping three on a grid».

Then Tomlinson looked back and forth, and there was little grace,

For Hell-Gate filled the houseless Soul with the Fear of Naked Space.

Nay, this I ha’ heard, quo’ Tomlinson, «and this was noised abroad,

And this I ha’ got from a Belgian book on the word of a dead French lord».

- «Ye ha’ heard, ye ha’ read, ye ha’ got, good lack! and the tale begins afresh —

Have ye sinned one sin for the pride o’ the eye or the sinful lust of the flesh?»

Then Tomlinson he gripped the bars and yammered, «Let me in —

For I mind that I borrowed my neighbour’s wife to sin the deadly sin».

The Devil he grinned behind the bars, and banked the fires high:

Did ye read of that sin in a book? said he; and Tomlinson said, «Ay!»

The Devil he blew upon his nails, and the little devils ran,

And he said: «Go husk this whimpering thief that comes in the guise of a man:

Winnow him out ‘twixt star and star, and sieve his proper worth:

There’s sore decline in Adam’s line if this be spawn of earth».

Empusa’s crew, so naked-new they may not face the fire,

But weep that they bin too small to sin to the height of their desire,

Over the coal they chased the Soul, and racked it all abroad,

As children rifle a caddis-case or the raven’s foolish hoard.

And back they came with the tattered Thing, as children after play,

And they said: «The soul that he got from God he has bartered clean away.

We have threshed a stook of print and book, and winnowed a chattering wind

And many a soul wherefrom he stole, but his we cannot find:

We have handled him, we have dandled him, we have seared him to the bone,

And sure if tooth and nail show truth he has no soul of his own».

The Devil he bowed his head on his breast and rumbled deep and low:

I’m all o’er-sib to Adam’s breed that I should bid him go.

Yet close we lie, and deep we lie, and if I gave him place,

My gentlemen that are so proud would flout me to my face;

They’d call my house a common stews and me a careless host,

And — I would not anger my gentlemen for the sake of a shiftless ghost».

The Devil he looked at the mangled Soul that prayed to feel the flame,

And he thought of Holy Charity, but he thought of his own good name:

Now ye could haste my coal to waste, and sit ye down to fry:

Did ye think of that theft for yourself? said he; and Tomlinson said, «Ay!»

The Devil he blew an outward breath, for his heart was free from care: —

Ye have scarce the soul of a louse, he said, «but the roots of sin are there,

And for that sin should ye come in were I the lord alone.

But sinful pride has rule inside — and mightier than my own.

Honour and Wit, fore-damned they sit, to each his priest and whore:

Nay, scarce I dare myself go there, and you they’d torture sore.

Ye are neither spirit nor spirk», he said; «ye are neither book nor brute —

Go, get ye back to the flesh again for the sake of Man’s repute.

I’m all o’er-sib to Adam’s breed that I should mock your pain,

But look that ye win to worthier sin ere ye come back again.

Get hence, the hearse is at your door — the grim black stallions wait —

They bear your clay to place to-day. Speed, lest ye come too late!

Go back to Earth with a lip unsealed — go back with an open eye,

And carry my word to the Sons of Men or ever ye come to die:

That the sin they do by two and two they must pay for one by one —

And ... the God that you took from a printed book be with you, Tomlinson!»


Апостолы

Апостолы

 

Подвижники любви, наивные пророки,

невинные мужи, счастливые рабы,

перекроили вы свои пути и сроки,

но все-таки взошли на крест своей судьбы.

 

Наперсники мечты, воспитанные млеком

новозаветных звезд и галилейских коз,

вам предстояло стать ловцами человеков,

а человеки вас взялись ловить всерьез.

 

И сомневались вы, и убегали в страхе,

могли отречься вы да и предать могли,

но сберегли себя для дыбы и для плахи,

скучающих по вам во всех концах земли.

 

Вещали вы о Нем с такою кроткой силой,

так просто, так легко, косноязычно так,

что боги прежних лет попрятались в могилы

и выгорела в прах короста поздних врак.

 

Благую Весть несли вы с тем же вдохновеньем,

с каким поклоны бьют или поют псалмы;

с каким гора Фавор, дыша Преображеньем,

заставила сиять окрестные холмы.

 

И поклонился вам, святые недоучки,

блаженный мир голгоф, грехов и катастроф,

пытаясь отвести молитвою нечуткой

напасти от своих слепых первооснов.

 

Ученики Христа, вы шли за Ним, как дети,

ступая в горний мир от суеты сует.

И дальше суждено шагать вам по планете,

пока ее хранит Богоявленья свет.

 

6 мая 2017 — 13 сентября 2019


А. Ч. Суинберн. Чертог Пана

Алджернон Чарльз Суинберн

 

Чертог Пана

 

Посвящается моей матери

 

Сентябрь золотой, словно царь, величав,

блистающей славой объят,

нежней он весенних и летних забав

и рощи лелеет, крылами обняв,

и людям он радует взгляд.

 

Под солнцем земной улыбается лик,

окрашен веселым теплом,

и выше, чем храм рукотворный, возник

придел с бесконечным числом базилик

в соборе сосново-лесном.

 

Немо́та мощней, чем молитвы бальзам,

смиряет смятенье души;

искрящийся воздух, покой, фимиам,

безмолвные тени, подобно лучам,

то вспыхнут, то гаснут в тиши.

 

Столпов островерхих вздымается рать,

алея, как башенный шпиль,

стремясь подпереть поднебесную гладь,

чтоб солнцу и бурям противостоять,

свирепым, как на море штиль.

 

Постичь эти выси ни разум, ни страх

не могут, хотя б наугад;

запутался лес в теневых кружевах

и хлопьями солнце в сосновых сетях

рассыпалось, как снегопад.

 

Те светлые хлопья, слетая с небес,

плюмажем лежат золотым;

низложен непрочный, как роза, навес,

что весь побурел, словно вспыхнувший лес,

и залит огнем заревым.

 

Стараньями непостижимых веков

был тайно собор возведен

и факел зажжен для безвестных богов,

чей ветхий алтарь стал песком для часов

давно позабытых времен.

 

Собор, где теряются нефы вдали,

где месса — восходы светил,

где по полу ноги ничьи не прошли,

где вместо хорала молчанье земли

и святости мир не затмил.

 

Там служба и вечером, и по утрам

ни въявь, ни тайком нас ведет

по тропам бесцветных лугов, по следам

дриад и сатиров, гуляющих там,

где Пан задремал без забот.

 

И воспламенен поклоненья экстазом,

чудесным прозреньем влеком,

по знаку, по следу пытается разум

на спутанных тропах, в лесу непролазном

поспеть за беспечным божком.

 

И в трепете пылком, что страха богаче,

смиренный, но доблестный дух

внимает титану и чувствует зряче,

как тот по горам вулканическим скачет,

чей пламень навеки потух.

 

Волшебнее, чем некромантии чары,

погибшие тайны веков

и ужас безумный ночного кошмара,

где Этна забита обломками старых

лишенных величья богов, —

 

душа здесь душою лесной в круговерть,

затянута, словно в овраг.

И шепчет нам нечто лазурная твердь

и выше, чем жизнь, и бесстрастней, чем смерть,

и твердо, как времени шаг.

 

14-23 января 2013

 

 

 

Algernon Charles Swinburne (1837 — 1909)

 

The Palace of Pan

 

Inscribed to my mother

 

September, all glorious with gold, as a king

In the radiance of triumph attired,

Outlightening the summer, outsweetening the spring,

Broods wide on the woodlands with limitless wing,

A presence of all men desired.

 

Far eastward and westward the sun-coloured lands

Smile warm as the light on them smiles;

And statelier than temples upbuilded with hands,

Tall column by column, the sanctuary stands

Of the pine-forest’s infinite aisles.

 

Mute worship, too fervent for praise or for prayer,

Possesses the spirit with peace,

Fulfilled with the breath of the luminous air,

The fragrance, the silence, the shadows as fair

As the rays that recede or increase.

 

Ridged pillars that redden aloft and aloof,

With never a branch for a nest,

Sustain the sublime indivisible roof,

To the storm and the sun in his majesty proof,

And awful as waters at rest.

 

Man’s hand hath not measured the height of them; thought

May measure not, awe may not know;

In its shadow the woofs of the woodland are wrought;

As a bird is the sun in the toils of them caught,

And the flakes of it scattered as snow.

 

As the shreds of a plumage of gold on the ground

The sun-flakes by multitudes lie,

Shed loose as the petals of roses discrowned

On the floors of the forest engilt and embrowned

And reddened afar and anigh.

 

Dim centuries with darkling inscrutable hands

Have reared and secluded the shrine

For gods that we know not, and kindled as brands

On the altar the years that are dust, and their sands

Time’s glass has forgotten for sign.

 

A temple whose transepts are measured by miles,

Whose chancel has morning for priest,

Whose floor-work the foot of no spoiler defiles,

Whose musical silence no music beguiles,

No festivals limit its feast.

 

The noon’s ministration, the night’s and the dawn’s,

Conceals not, reveals not for man,

On the slopes of the herbless and blossomless lawns,

Some track of a nymph’s or some trail of a faun’s

To the place of the slumber of Pan.

 

Thought, kindled and quickened by worship and wonder

To rapture too sacred for fear

On the ways that unite or divide them in sunder,

Alone may discern if about them or under

Be token or trace of him here.

 

With passionate awe that is deeper than panic

The spirit subdued and unshaken

Takes heed of the godhead terrene and Titanic

Whose footfall is felt on the breach of volcanic

Sharp steeps that their fire has forsaken.

 

By a spell more serene than the dim necromantic

Dead charms of the past and the night,

Or the terror that lurked in the noon to make frantic

Where Etna takes shape from the limbs of gigantic

Dead gods disanointed of might,

 

The spirit made one with the spirit whose breath

Makes noon in the woodland sublime

Abides as entranced in a presence that saith

Things loftier than life and serener than death,

Triumphant and silent as time.

 

September, 1893


У. Х. Оден. Кокаинетка Лил (блюз)

Уистан Хью Оден

 

Кокаинетка Лил (блюз)

 

Слушай, если не слышал: кокаинетка Лил

жила в Кокаин-вилле на Кокаин-хилл.

При ней — кокаин-бобик и кокаин-котофей

всеми ночами гоняли коксовых крыс и мышей.

 

На кокс-голове у Лилли локоны-кокаин;

как маков цвет, кокс-юбка и кокаин-палантин.

Зимой по санному следу шла она в шляпе-кокс

и в пальтишке с букетом кокаиновых роз.

 

Припев:

 

Золоченые сани встали на Млечный путь;

слоны и змеи сверкали, как серебро и ртуть.

От кокаин-блюза сердце мое болит,

от кокаин-блюза плачет душа навзрыд.

 

Как-то зимой Лилли пришла на кокс-вечерок

и так нюхнула, что все там впали в ступор и в шок:

Кокаинистка Мэгги и Обкуренный Слим,

Лиззи из Глухомани и Героинщик Джим.

 

Маковорожая Крошка и Морфинистка Сью

шли по снежной дорожке ночь едва ли не всю.

С ними Кит долговязый, а также его Сестра,

что шла по санному следу с ночи и до утра.

 

Припев.

 

Где-то до трех сгорали они в дурмане таком,

что разгорелись, как елки, в ночь перед Рождеством.

Лил добралась до дома, нюхнула еще разок,

и эта доза навеки сбила девчонку с ног.

 

Была в кокаиновом платье уложена в гроб она,

в кокаиновой шляпе, розой украшена.

И на ее могиле надпись такая шла:

жизнь прожила в дурмане — в дурмане и умерла.

 

Припев.

 

2-4 сентября 2019

 

 

 

Wystan Hugh Auden

 

Cocaine Lil And Morphine Sue

 

Did you ever hear about Cocaine Lil?

She lived in Cocaine town on Cocaine hill,

She had a cocaine dog and a cocaine cat,

They fought all night with a cocaine rat.

 

She had cocaine hair on her cocaine head.

She had a cocaine dress that was poppy red:

She wore a snowbird hat and sleigh-riding clothes,

On her coat she wore a crimson, cocaine rose.

 

Big gold chariots on the Milky Way,

Snakes and elephants silver and gray.

Oh the cocaine blues they make me sad,

Oh the cocaine blues make me feel bad.

 

Lil went to a snow party one cold night,

And the way she sniffed was sure a fright.

There was Hophead Mag with Dopey Slim,

Kankakee Liz and Yen Shee Jim.

 

There was Morphine Sue and the Poppy Face Kid,

Climbed up snow ladders and down they skid;

There was the Stepladder Kit, a good six feet,

And the Sleigh-riding Sister who were hard to beat.

 

Along in the morning about half past three

They were all lit up like a Christmas tree;

Lil got home and started for bed,

Took another sniff and it knocked her dead.

 

They laid her out in her cocaine clothes:

She wore a snowbird hat with a crimson rose;

On her headstone you’ll find this refrain:

She died as she lived, sniffing cocaine.


Данте. Чистилище. Песнь I

Данте Алигьери

 

Божественная комедия

 

Чистилище

 

 

 

Песнь I

 

            Под парусом таланта и рассудка

                        по тихим водам нынче поплыву я,

                        донельзя наскитавшись в море жутком.

 

            Теперь я сферу опишу вторую,

5                     где очищаются людские души,

                        чтоб вознестись в обитель всеблагую.

 

            Пусть мёртвая поэзия не вчуже —

                        во мне, святые Музы, возродится,

                        и Каллиопа зазвучит к тому же,

 

10       ведь с нею Пиэриды, словно птицы,

                        почувствовали певческую силу,

                        за что пришлось им вскоре поплатиться.

 

            Сапфира цвет, что высота сгустила, —

                        лазурь, прозрачная до окоёма

15       начальной тверди, взор мой оживила,

 

            едва исчезла мёртвая истома,

                        которая, глаза сдавив тисками,

                        мне сердце истерзала по-пустому

 

            Планета, что дарует нас страстями,

20                   велела ликовать заре востока,

                        скрывая Рыб за светлыми лучами.

 

            Затем узреть четыре звёздных ока,

                        лишь пращурам известных, мне приспело,

                        завидев южный полюс издалёка.

 

25       При них, казалось, небо веселело.

                        О мрачный север! Видеть их свеченье

                        ты неспособен, край осиротелый!

 

            Затем в ту область я направил зренье,

                        где не видна Медведица Большая, —

30                   как вдруг заметил старца приближенье.

 

            И внешность у него была благая,

                        сыновнего достойна пиетета

                        к отцам достойным. Борода седая

 

            и голова такого точно цвета;

35                   длинноволос: на плечи ниспадали

                        две белых пряди. Озаряем светом

 

            двух пар священных звёзд из дальней дали,

                        так пламенел он, словно той порою

                        пред стариком светила проплывали.

 

40       Он вопросил, тряхнувши бородою:

                        «Кто ты и как из вечного острога

                        сумел уйти по-над рекой слепою?

 

            Кто вёл тебя? Кто освещал дорогу?

                        Кто светом стал в той темени кромешной,

45                   что разлита по адскому чертогу?

 

            Законы бездны рухнули успешно

                        или Небесный клир дал повеленье

                        всходить ко мне на гору душам грешным?»

 

            Меня схватил вожак в одно мгновенье

50                   и вынудил руками и словами,

                        чтоб я, склонив главу, стал на колени.

 

            И так сказал он: «Мы пришли не сами.

                        Сойдя с небес, меня молила Дама

                        помочь ему речами и делами.

 

55       Но если хочешь, чтоб сказал я прямо,

                        зачем мы здесь и по какому делу,

                        я не могу противиться упрямо.

 

            Последнего мгновенья не имел он,

                        но был к нему так близок, простофиля,

60                   что мог свободно распроститься с телом.

 

            Уже сказал я: за него просили,

                        и я, раз не нашлось пути надёжней,

                        провёл его сквозь пекло в том горниле.

 

            Со мной он видел грешников ничтожных,

65                   а очищенье душ узрит с тобою,

                        ведь ты им помогаешь чем возможно.

 

            Как мы сюда пришли с ним — не открою.

                        Благословенье свыше помогало

                        к тебе его вести крутой тропою.

 

70       Будь ласков с ним. Трудился он немало,

                        чтоб обрести свободу — дорогую

                        для тех, кто умер, чтоб она блистала.

 

            И в Утике ты принял смерть такую:

                        скончался, не скорбя о бренном теле,

75                   что в Судный день получит жизнь иную.

 

            Мы веру чтим. Он жив на самом деле,

                        а мне не страшен Минос: я в том круге,

                        где Марция, чьи очи не истлели.

 

            Тебя звала она, ломая руки,

80                   молила отнестись к нам человечно

                        в знак памяти о ней, твоей подруге.

 

            Пусти в семь сфер своих — мы будем вечно

                        хвалить тебя при ней, но только надо,

                        чтобы хотел ты этого, конечно».

 

85       «Да, Марция — очей моих отрада.

                        Когда я жив был, прихоти фемины

                        я мигом исполнял не для награды.

 

            Теперь меж нами страшная пучина;

                        я извлечен сюда иною властью,

90                   и Марции служить мне не по чину.

 

            Но льстить не стоит, если ты, по счастью,

                        идёшь, Небесной Дамою влекомый:

                        проси, что хочешь, при её участье.

 

            Пришельцу сделай пояс тростниковый,

95                   с его лица нечистоту земную

                        сотри и смой росою, вечно новой.

 

            Когда в глазах туман, идти вслепую

                        к служителю пред Райскими вратами

                        советовать не смею никому я.

 

100     Наш островок охвачен тростниками,

                        растущими в заиленной низине,

                        где волны разбиваются о камни.

 

            Там нет других растений и в помине:

                        кустов негибких и деревьев хилых, —

105                 прибой там все сметает и поныне.

 

            Не возвращайся. Первый луч светила

                        тебе укажет место восхожденья,

                        где вы, взбираясь, сбережёте силы».

 

            И он растаял. Я вскочил в смятенье

110                 и бросился к вожатому, вонзая

                        в него свой взор, исполненный сомненья.

 

            А он: «Мой сын, равнина здесь гнилая,

                        и надо нам свернуть, спуститься ниже,

                        стремясь к её отложистому краю».

 

115     Меж тем рассвет, уйдя из тёмной ниши,

                        разбил дыханье утра, каковому

                        внимал я, трепетанье моря слыша.

 

            Как те, кто рыскал по пути чужому,

                        и, свой ища, не верует в удачу,

120                 так сиротливо мы брели к подъёму.

 

            Придя туда, где бьётся свет горячий

                        с росой, что тает в воздухе исправно,

                        развел Учитель руки и в придачу

 

            их осторожно возложил на травы,

125                 а я лицом, заплаканным безмерно,

                        к нему приник, быть может, не по праву.

 

            И он, поскольку всё я понял верно,

                        вернул мне молча цвет первоначальный,

                        который Ад в свою окрасил скверну.

 

130     И вот нам берег предстаёт печальный,

                        матросов не приметивший ни разу,

                        чтоб те вернулись, путь окончив дальний.

 

            Там пояс тростниковый по приказу

                        он сам скрутил мне. Но — невероятно! —

135                 срывал он стебель — и, как по заказу,

 

            такой же выходил на свет обратно.

 

23 — 27 августа 2019

 

 

 

Dante Alighieri

 

Divina Commedia

 

Purgatorio

 

Canto I

 

            Per correr miglior acque alza le vele

                        omai la navicella del mio ingegno,

                        che lascia dietro a se mar si crudele;

 

            e cantero di quel secondo regno

5                     dove l’umano spirito si purga

                        e di salire al ciel diventa degno.

 

            Ma qui la morta poesi resurga,

                        o sante Muse, poi che vostro sono;

                        e qui Caliope alquanto surga,

 

10       seguitando il mio canto con quel suono

                        di cui le Piche misere sentiro

                        lo colpo tal, che disperar perdono.

 

            Dolce color d’oriental zaffiro,

                        che s’accoglieva nel sereno aspetto

15                   del mezzo, puro infino al primo giro,

 

            a li occhi miei ricomincio diletto,

                        tosto ch’io usci’ fuor de l’aura morta

                        che m’avea contristati li occhi e ’l petto.

 

            Lo bel pianeto che d’amar conforta

20                   faceva tutto rider l’oriente,

                        velando i Pesci ch’erano in sua scorta.

 

            I’ mi volsi a man destra, e puosi mente

                        a l’altro polo, e vidi quattro stelle

                        non viste mai fuor ch’a la prima gente.

 

25       Goder pareva ’l ciel di lor fiammelle:

                        oh settentrional vedovo sito,

                        poi che privato se’ di mirar quelle!

 

            Com’ io da loro sguardo fui partito,

                        un poco me volgendo a l ’altro polo,

30                   la onde ’l Carro gia era sparito,

 

            vidi presso di me un veglio solo,

                        degno di tanta reverenza in vista,

                        che piu non dee a padre alcun figliuolo.

 

            Lunga la barba e di pel bianco mista

35                   portava, a’ suoi capelli simigliante,

                        de’ quai cadeva al petto doppia lista.

 

            Li raggi de le quattro luci sante

                        fregiavan si la sua faccia di lume,

                        ch’i’ ’l vedea come ’l sol fosse davante.

 

40       «Chi siete voi che contro al cieco fiume

                        fuggita avete la pregione etterna?»,

                        diss’ el, movendo quelle oneste piume.

 

            «Chi v’ha guidati, o che vi fu lucerna,

                        uscendo fuor de la profonda notte

45                   che sempre nera fa la valle inferna?

 

            Son le leggi d’abisso cosi rotte?

                        o e mutato in ciel novo consiglio,

                        che, dannati, venite a le mie grotte?».

 

            Lo duca mio allor mi die di piglio,

50                   e con parole e con mani e con cenni

                        reverenti mi fe le gambe e ’l ciglio.

 

            Poscia rispuose lui: «Da me non venni:

                        donna scese del ciel, per li cui prieghi

                        de la mia compagnia costui sovvenni.

 

55       Ma da ch’e tuo voler che piu si spieghi

                        di nostra condizion com’ ell’ e vera,

                        esser non puote il mio che a te si nieghi.

 

            Questi non vide mai l’ultima sera;

                        ma per la sua follia le fu si presso,

60                   che molto poco tempo a volger era.

 

            Si com’ io dissi, fui mandato ad esso

                        per lui campare; e non li era altra via

                        che questa per la quale i’ mi son messo.

 

            Mostrata ho lui tutta la gente ria;

65                   e ora intendo mostrar quelli spirti

                        che purgan se sotto la tua balia.

 

            Com’ io l’ho tratto, saria lungo a dirti;

                        de l’alto scende virtu che m’aiuta

                        conducerlo a vederti e a udirti.

 

70       Or ti piaccia gradir la sua venuta:

                        liberta va cercando, ch’e si cara,

                        come sa chi per lei vita rifiuta.

 

            Tu ’l sai, che non ti fu per lei amara

                        in Utica la morte, ove lasciasti

75                   la vesta ch’al gran di sara si chiara.

 

            Non son li editti etterni per noi guasti,

                        che questi vive e Minos me non lega;

                        ma son del cerchio ove son li occhi casti

 

            di Marzia tua, che ’n vista ancor ti priega,

80                   o santo petto, che per tua la tegni:

                        per lo suo amore adunque a noi ti piega.

 

            Lasciane andar per li tuoi sette regni;

                        grazie riportero di te a lei,

                        se d’esser mentovato la giu degni».

 

85       «Marzia piacque tanto a li occhi miei

                        mentre ch’i’ fu’ di la», diss’ elli allora,

                        «che quante grazie volse da me, fei.

 

            Or che di la dal mal fiume dimora,

                        piu muover non mi puo, per quella legge

90                   che fatta fu quando me n’usci’ fora.

 

            Ma se donna del ciel ti move e regge,

                        come tu di’, non c’e mestier lusinghe:

                        bastisi ben che per lei mi richegge.

 

            Va dunque, e fa che tu costui ricinghe

95                   d’un giunco schietto e che li lavi ’l viso,

                        si ch’ogne sucidume quindi stinghe;

 

            che non si converria, l’occhio sorpriso

                        d’alcuna nebbia, andar dinanzi al primo

                        ministro, ch’e di quei di paradiso.

 

100     Questa isoletta intorno ad imo ad imo,

                        la giu cola dove la batte l’onda,

                        porta di giunchi sovra ’l molle limo:

 

            null’ altra pianta che facesse fronda

                        o indurasse, vi puote aver vita,

105                 pero ch’a le percosse non seconda.

 

            Poscia non sia di qua vostra reddita;

                        lo sol vi mosterra, che surge omai,

                        prendere il monte a piu lieve salita».

 

            Cosi spari; e io su mi levai

110                 sanza parlare, e tutto mi ritrassi

                        al duca mio, e li occhi a lui drizzai.

 

            El comincio: «Figliuol, segui i miei passi:

                        volgianci in dietro, che di qua dichina

                        questa pianura a’ suoi termini bassi».

 

115     L’alba vinceva l’ora mattutina

                        che fuggia innanzi, si che di lontano

                        conobbi il tremolar de la marina.

 

            Noi andavam per lo solingo piano

                        com’ om che torna a la perduta strada,

120                 che ’nfino ad essa li pare ire in vano.

 

            Quando noi fummo la ’ve la rugiada

                        pugna col sole, per essere in parte

                        dove, ad orezza, poco si dirada,

 

            ambo le mani in su l’erbetta sparte

125                 soavemente ’l mio maestro pose:

                        ond’ io, che fui accorto di sua arte,

 

            porsi ver’ lui le guance lagrimose;

                        ivi mi fece tutto discoverto

                        quel color che l’mi nascose.

 

130     Venimmo poi in sul lito diserto,

                        che mai non vide navicar sue acque

                        omo, che di tornar sia poscia esperto.

 

            Quivi mi cinse si com’ altrui piacque:

                        oh maraviglia! che qual elli scelse

135                 l’umile pianta, cotal si rinacque

 

            subitamente la onde l’avelse.


Еще раз о «быть знаменитым некрасиво» Б. Пастернака

Еще раз о «быть знаменитым некрасиво» Б. Пастернака

 

В книге Б. Сарнова «Сталин и писатели» (глава «Сталин и Пастернак») автор пишет следующее:


   «После доклада Бухарина на Первом писательском съезде, после командировки в Париж на съезд писателей-антифашистов, где весь зал при его появлении встал, а потом, после его выступления провожал долго не смолкающей овацией, у Пастернака были все основания считать, что теперь время выдвинуло его, а Маяковский ушел в тень. И вот — сталинские слова вновь все расставили по своим местам. Сама эпоха устами вождя выдвинула Маяковского «в главный фокус литературы», а он, Пастернак, теперь, наконец, опять уйдет в тень.

   Он не кривил душой и не лукавил, уверяя Сталина, что такая перспектива его радует. Еще бы она его не радовала! Ведь помимо всего прочего, она означала, что Сталин уже не ждет от него выполнения того «социального заказа», который, по словам Л. Горнунга, привел его в ужас.

   Да и без этого «заказа» он был далек от желания попасть в сонм приближенных к трону. Выступая на Первом съезде, отчасти уже попавший в этот круг «приближенных», он говорил:


    ...При огромном тепле, которым окружают нас народ и     государство, слишком велика опасность стать литературным сановником. Подальше от этой ласки…

   (Первый всесоюзный съезд советских писателей. Стенографический отчет. М. 1934. Стр. 549.)


   Тут он тоже был искренен, говорил то, что думал и чувствовал.

   И все-таки не так все это было просто, в чем у нас еще будет случай убедиться.

   <...> В очерке «Люди и положения», писавшемся весной 1956-го и осенью 1957-го, когда тема эта была уже не актуальна (Сталин в то время был уже мертв и даже похоронен — не только политически, но и физически: вынесен из Мавзолея), Борис Леонидович счел нужным еще раз к ней обратиться:


   Были две знаменитые фразы о времени. Что жить стало лучше, жить стало веселее и что Маяковский был и остался лучшим и талантливейшим поэтом эпохи. За вторую я личным письмом благодарил автора этих слов, потому что они избавляли меня от раздувания моего значения, которому я стал подвергаться в середине тридцатых годов, к поре Съезда писателей. Я люблю свою жизнь и доволен ей. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте. Жизни вне тайны и незаметности, жизни в зеркальном блеске выставочной витрины я не мыслю.

   (Борис Пастернак. Поли. собр. соч. Том 3. М. 2004. Стр. 337.)


   Грандиозный мировой скандал вокруг романа «Доктор Живаго» поместил его в самый центр этой «выставочной витрины». И нельзя сказать, чтобы, очутившись вдруг в ее «зеркальном блеске», он чувствовал себя там так уж неуютно.

   Вот несколько отрывков из его писем той поры:


   За эти несколько дней я испытал счастливое и подымающее чувство спокойствия и внутренней правоты и ловил кругом взгляды, полные ужаса и обожания. Я также при этом испытании натолкнулся на вещи, о которых раньше не имел понятия, на свидетельства и доказательства того, что на долю мне выпало счастье жить большой значительной жизнью, в главном существе даже неизвестной мне.

   Ничего не потеряно, я незаслуженно, во много раз больше, чем мною сделано, вознагражден со всех сторон света.

   (21 августа 1957.)

 

   Я утопаю в грудах писем из-за границы. Говорил ли я Вам, что однажды наша переделкинская сельская почтальонша принесла их мне целую сумку, пятьдесят четыре штуки сразу. И каждый день по двадцати. В какой-то большой доле это все же упоенье и радость…

   (2 декабря 1958.)


   В 1956 году Пастернак написал очень важное для тогдашнего его душевного состояния, поистине программное стихотворение — «Быть знаменитым некрасиво...». И вот, спустя два года, став знаменитым, он словно бы начисто забыл об этой своей заповеди. Он не просто радуется своей знаменитости, но прямо-таки упивается ею!

   Упоминание об этом понадобилось мне тут потому, что эта, — казалось бы, такая неожиданная — реакция на вдруг пришедшую к нему знаменитость бросает некий дополнительный свет на процитированный выше отрывок из его очерка «Люди и положения».

   Впрочем, и без этого дополнительного света в том отрывке явственно ощущается некоторая уязвленность:


   Я люблю свою жизнь и доволен ей. Я не нуждаюсь в ее дополнительной позолоте.


   Конечно, он был искренне рад, что Сталин позволил ему уйти «в тень». Но не был ли он при этом и несколько разочарован?»


   Что же получается? Пастернак написал стишок «Быть знаменитым некрасиво» для всех, кроме себя самого? Выходит именно так.




Данте. Ад. Песнь I

Данте Алигьери

 

Божественная комедия

 

Ад

 

 

 

Песнь I

 

            На середине поприща земного

                        себя я обнаружил в тёмной пуще,

                        где оборвался след пути благого.

 

            Как рассказать, какой была гнетущей

5                      глухая и угрюмая чащоба —

                        и вспоминать мне жутко эти кущи!

 

            Так страшно там, ничем не лучше гроба,

                        но в них обрёл я добрую основу

                        и о пережитом скажу особо.

 

10       Не знаю, как забрёл я в ту дуброву,

                        настолько мною овладела дрёма,

                        когда лишился я пути прямого.

 

            Но на подходе к горному излому,

                       венчавшему собой долину эту,

15                   я ощутил зловещую истому

 

             и, взор подняв, узрел сиянье света,

                        что излила на кряжистые спины

                        нас по стезям влекущая планета.

 

            Тогда покой от ужаса долины

20                    нашла душа, чьё озеро бурлило

                        ночами от неслыханной кручины.

 

            И словно тот, кто выплыл из бучила

                        на брег и, чуть дыша, глядит в смятенье

                        на бездну, что бушует с буйной силой, —

 

25       вот так и дух мой, избежав паденья,

                        взглянул назад, взирая на пределы,

                        куда живущим нет проникновенья.

 

            Дал отдых я натруженному телу

                        и — снова в путь уверенной стопою,

30                    пустынный склон одолевая смело.

 

            Но только я пошёл тропой крутою,

                        как быстрая и лёгкая пантера

                        сверкнула пегой шерстью предо мною.

 

            Перед моим лицом она без меры

35                    мелькала, застя путь, и возвратиться

                        не раз хотелось мне в родные сферы.

 

            Вставало солнце в проблесках денницы

                        и звёзды те же с ним, как в то мгновенье,

                        когда любви божественной десница

 

40       благое небо привела в движенье.

                        И мне сверкнул надежды луч утешный:

                        от зверя с дивной шкурой избавленье

 

            найти в столь ранний час поры столь нежной;

                        но овладел тем больший ужас мною,

45                    когда узрел я облик льва кромешный.

 

            Он шёл ко мне, мотая головою,

                        и рёв его, голодный и свирепый,

                        весь воздух стиснул, устрашив собою.

 

            Тут злобная волчица, чьи потребы

50                    ей тело истощили мимоходом,

                        ослабив в людях чистой веры скрепы, —

 

            сдавила сердце мне тяжёлым гнётом,

                        и, устрашённый обликом волчицы,

                        лишился я надежд прийти к высотам.

 

55       Как тот, кто, поспешив обогатиться,

                        но невзначай утратил нажитое,

                        душой скорбит и слёзы льёт в слезницу, —

 

            так я, теснимый бестией шальною,

                        рыдал, когда она меня сгоняла

60                    туда, где свет разрушен немотою.

 

            Пока я в страхе отступал к провалу,

                        тут некто моему явился зренью,

                        от долгой тишины шагавший вяло.

 

            Его увидев в месте запустенья,

65                   «Помилуй мя! — вскричал я виновато. —

                        Ты дух иль человек, развей сомненья!».

 

            И отвечал он: «Я им был когда-то.

                        В Ломбардии мои родные жили,

                        но в Мантуе нашли свои пенаты.

 

70       Рождён sub Julio, когда был в силе

                        великий Август — в Риме той порою

                        богам фальшивым фимиам кадили, —

 

            я был поэтом, пел я, как из Трои

                        отплыл Анхиза сын благочестивый,

75                   когда был Илион покрыт золою.

 

            Но что ж ты вспять идешь в тоске слезливой?

                        Что ж на гору, причину и основу

                        блаженства, не восходишь, боязливый?»

 

            «Так ты Вергилий! — Я воскликнул снова,

80                   взор в страхе отводя. — Ты глубочайший

                        источник, ты родник живого слова?

 

            Поэт поэтов, свет и слава наши, —

                        так оцени любовь и те усилья,

                        с какими вник я в труд твой величайший.

 

85       О мой творец, за благородство стиля

                        я ныне почитаем, каковому

                        меня твои лишь книги научили.

 

            Кровь стынет в жилах: моему подъёму

                        мешает эта тварь. Спаси, прошу я:

90                   нетрудно это мужу всеблагому».

 

            Мой слыша плач, сказал он: «Ты другую

                        найди себе дорогу, а иначе

                        в столь жутком крае сыщешь долю злую.

 

            То существо, что пред тобой маячит,

95                   всем застит путь и яростно стремится,

                        загрызть любого путника, тем паче,

 

            что гнусная натура сей волчицы

                        ей лютым голодом терзает тело,

                        когда она едою насладится.

 

100     Блудит она с кем хочет оголтело,

                        но Пёс борзой придёт к её становью,

                        затем чтоб зверя извести всецело.

 

            Родится Пёс в Вероне и не кровью

                        питаться будет, не землей, не златом,

105                 но честью, добродетелью, любовью;

 

            Италию спасёт он, где солдатом

                        Камилла непорочная погибла,

                        и Турн, и Нис убиты в поле ратном.

 

            Пёс будет гнать волчицу что есть силы,

110                 чтоб в ад загнать, откуда зависть злая

                        давным-давно её освободила.

 

            А ты иди за мной, не отставая:

                        я покажу старинные деревни,

                        как проводник перед тобой ступая.

 

115     И ты увидишь духов самых древних,

                        узнав, как те вопят в приюте вечном,

                        как смерть вторую ждут в тисках тюремных.

 

            Потом увидишь тех, кто бесконечно

                        горит в огне, надежды не теряя

120                 войти в среду блаженных и беспечных.

 

            Взойдёшь повыше, и душа другая,

                        куда мощней моей, пойдет с тобою,

                        а я, простясь, обратно зашагаю.

 

            Свой град закрыл Всевышний предо мною,

125                 и так как я не чтил Его законы,

                        мне хода нет в небесные покои.

 

            Господь всего, Он там царит на троне,

                        там град Его, и души те блаженны,

                        что призваны на городские стогны».

 

130     Я отвечал: «Спаси меня от скверны,

                        поэт мой, ради Бога, о Котором

                        ты отроду не знал. Путь сокровенный,

 

            о коем ты твердил, к вратам Петровым

                        мне укажи, — к тем, кто в огне и смраде

135                 подвергнут там мучениям суровым».

 

            Пошёл вперёд он, — я повлёкся сзади.

 

9 августа 2008 — 16 августа 2019

 

 

 

Dante Alighieri

 

Divina Commedia

 

Inferno

 

Canto I

 

            Nel mezzo del cammin di nostra vita

                        mi ritrovai per una selva oscura,

                        che la diritta via era smarrita.

 

            Ahi quanto a dir qual era e cosa dura

5                     esta selva selvaggia e aspra e forte

                        che nel pensier rinova la paura!

 

            Tant’ e amara che poco e piu morte;

                        ma per trattar del ben ch’i’ vi trovai,

                        diro de l’altre cose ch’i’ v’ho scorte.

 

10       Io non so ben ridir com’ i’ v’intrai,

                        tant’ era pien di sonno a quel punto

                        che la verace via abbandonai.

 

            Ma poi ch’i’ fui al pie d’un colle giunto,

                        la dove terminava quella valle

15                   che m’avea di paura il cor compunto,

 

            guardai in alto e vidi le sue spalle

                        vestite gia de’ raggi del pianeta

                        che mena dritto altrui per ogne calle.

 

            Allor fu la paura un poco queta,

20                   che nel lago del cor m’era durata

                        la notte ch’i’ passai con tanta pieta.

 

            E come quei che con lena affannata,

                        uscito fuor del pelago a la riva,

                        si volge a l’acqua perigliosa e guata,

 

25       cosi l’animo mio, ch’ancor fuggiva,

                        si volse a retro a rimirar lo passo

                        che non lascio gia mai persona viva.

 

            Poi ch’ei posato un poco il corpo lasso,

                        ripresi via per la piaggia diserta,

30                   si che ‘l pie fermo sempre era ‘l piu basso.

 

            Ed ecco, quasi al cominciar de l’erta,

                        una lonza leggera e presta molto,

                        che di pel macolato era coverta;

 

            e non mi si partia dinanzi al volto,

35                   anzi ‘mpediva tanto il mio cammino,

                        ch’i’ fui per ritornar piu volte volto.

 

            Temp’ era dal principio del mattino,

                        e ‘l sol montava ‘n su con quelle stelle

                        ch’eran con lui quando l’amor divino

 

40       mosse di prima quelle cose belle;

                        si ch’a bene sperar m’era cagione

                        di quella fiera a la gaetta pelle

 

            l’ora del tempo e la dolce stagione;

                        ma non si che paura non mi desse

45                   la vista che m’apparve d’un leone.

 

            Questi parea che contra me venisse

                        con la test’ alta e con rabbiosa fame,

                        si che parea che l’aere ne tremesse.

 

            Ed una lupa, che di tutte brame

50                   sembiava carca ne la sua magrezza,

                        e molte genti fe gia viver grame,

 

            questa mi porse tanto di gravezza

                        con la paura ch’uscia di sua vista,

                        ch’io perdei la speranza de l’altezza.

 

55       E qual e quei che volontieri acquista,

                        e giugne ‘l tempo che perder lo face,

                        che ‘n tutti suoi pensier piange e s’attrista;

 

            tal mi fece la bestia sanza pace,

                        che, venendomi ‘ncontro, a poco a poco

60                   mi ripigneva la dove ‘l sol tace.

 

            Mentre ch’i’ rovinava in basso loco,

                        dinanzi a li occhi mi si fu offerto

                        chi per lungo silenzio parea fioco.

 

            Quando vidi costui nel gran diserto,

65                   «Miserere di me», gridai a lui,

                        «qual che tu sii, od ombra od omo certo!».

 

            Rispuosemi: «Non omo, omo gia fui,

                        e li parenti miei furon lombardi,

                        mantoani per patria ambedui.

 

70       Nacqui sub Iulio, ancor che fosse tardi,

                        e vissi a Roma sotto ‘l buono Augusto

                        nel tempo de li dei falsi e bugiardi.

 

            Poeta fui, e cantai di quel giusto

                        figliuol d’Anchise che venne di Troia,

75                   poi che ‘l superbo Ilion fu combusto.

 

            Ma tu perche ritorni a tanta noia?

                        perche non sali il dilettoso monte

                        ch’e principio e cagion di tutta gioia?».

 

            «Or se’ tu quel Virgilio e quella fonte

80                   che spandi di parlar si largo fiume?»,

                        rispuos’ io lui con vergognosa fronte.

 

            «O de li altri poeti onore e lume,

                        vagliami ‘l lungo studio e ‘l grande amore

                        che m’ha fatto cercar lo tuo volume.

 

85       Tu se’ lo mio maestro e ‘l mio autore,

                        tu se’ solo colui da cu’ io tolsi

                        lo bello stilo che m’ha fatto onore.

 

            Vedi la bestia per cu’ io mi volsi;

                        aiutami da lei, famoso saggio,

90                   ch’ella mi fa tremar le vene e i polsi».

 

            «A te convien tenere altro viaggio»,

                        rispuose, poi che lagrimar mi vide,

                        «se vuo’ campar d’esto loco selvaggio;

 

            che questa bestia, per la qual tu gride,

95                   non lascia altrui passar per la sua via,

                        ma tanto lo ‘mpedisce che l’uccide;

 

            e ha natura si malvagia e ria,

                        che mai non empie la bramosa voglia,

                        e dopo ‘l pasto ha piu fame che pria.

 

100     Molti son li animali a cui s’ammoglia,

                        e piu saranno ancora, infin che ‘l veltro

                        verra, che la fara morir con doglia.

 

            Questi non cibera terra ne peltro,

                        ma sapienza, amore e virtute,

105                 e sua nazion sara tra feltro e feltro.

 

            Di quella umile Italia fia salute

                        per cui mori la vergine Cammilla,

                        Eurialo e Turno e Niso di ferute.

 

            Questi la caccera per ogne villa,

110                 fin che l’avra rimessa ne lo ‘nferno,

                        la onde ‘nvidia prima dipartilla.

 

            Ond’ io per lo tuo me’ penso e discerno

                        che tu mi segui, e io saro tua guida,

                        e trarrotti di qui per loco etterno;

 

115     ove udirai le disperate strida,

                        vedrai li antichi spiriti dolenti,

                        ch’a la seconda morte ciascun grida;

 

            e vederai color che son contenti

                        nel foco, perche speran di venire

120                 quando che sia a le beate genti.

 

            A le quai poi se tu vorrai salire,

                        anima fia a cio piu di me degna:

                        con lei ti lascero nel mio partire;

 

            che quello imperador che la su regna,

125                 perch’ i’ fu’ ribellante a la sua legge,

                        non vuol che ‘n sua citta per me si vegna.

 

            In tutte parti impera e quivi regge;

                        quivi e la sua citta e l’alto seggio:

                        oh felice colui cu’ ivi elegge!».

 

130     E io a lui: «Poeta, io ti richeggio

                        per quello Dio che tu non conoscesti,

                        accio ch’io fugga questo male e peggio,

 

            che tu mi meni la dov’ or dicesti,

                        si ch’io veggia la porta di san Pietro

135                 e color cui tu fai cotanto mesti».

 

            Allor si mosse, e io li tenni dietro.


Монах

Монах

 

Полутемная келья. Свеча.

Образа. И уснувший монах.

Но молитва еще горяча

на его потускневших губах.

 

Сколько было за годы молитв

суеты благочинных сует,

но по-прежнему сердце болит,

что погас откровения свет.

 

Но по-прежнему плачет душа,

что забыла о ней благодать;

что трудиться, молитву верша,

значит, кровь за людей проливать.

 

Не игумен, не архимандрит,

не юродивый и не святой.

Только неба сверкающий скит

над седою его головой.

 

Только плач до скончания дней,

только хлеб и вода на обед.

Ни имущества нет, ни вещей,

а из книг только Новый Завет.

 

Полутемная келья. Свеча.

Образа. Опочивший монах.

Но молитва еще горяча

на его неостывших губах...

 

12 марта 2017 — 13 августа 2019


У. Шекспир. Монолог Гамлета. Центон

Уильям Шекспир


Монолог Гамлета (акт 3, сцена 1)

 

Центон

 

Вопрос вопросов — быть или не быть? — Ю. Лифшиц

Что благороднее: сносить удары — П. Гнедич

И стрелы оскорбительной судьбы — С. Юрьев

Или, на море бедствий ополчившись, — В. Набоков

Покончить с ними? Умереть, уснуть, — А. Радлова

И только; и сказать, что сном кончаешь — М. Лозинский

Все скорби сердца, тысячи мучений, — М. Вронченко

Которым плоть обречена, — о, вот исход — К. Р.

Желаний жарких. Умереть? Уснуть — А. Кронеберг

И грезить, вот преграда из преград: — А. Флоря

Какие сны в том смертном сне приснятся, — Б. Пастернак

Когда мы сбросим суету мирскую? — В. Бойко

Вот остановка, вот для чего хотим мы — Н. Полевой

Терпеть и зло и бедственную жизнь!.. — А. Соколовский

Кто снес бы бич и посмеянье века, — Ал. Дейч

Тиранов гнет, растоптанную гордость, — В. Рапопорт

Агонию раздавленной любви, — В. Поплавский

Медлительность суда, презрение судей, — М. Плещеев

Насилия властей, и все толчки, — Д. Михайловский

Что получает добродетель от подонков, — Т. Ослябя

Раз так легко достичь конца всего — И. Пешков

Простым кинжалом? Кто бы стал тащить — М. Морозов

Все эти ноши, и потеть, и охать — Д. Аверкиев

Под бременем земных невзгод, — Н. Россов

Когда б не страх чего-то после смерти, — Н. Маклаков

В той неизведанной стране, откуда — А. Данилевский

Из странников никто не возвращался? — А. Цветков

Вот что колеблет и смущает волю, — М. Загуляев

И легче нам сносить невзгоды мира, — А. Дёмин

Чем убегать к иным, неведомым в природе! — А. Ладейщиков

Так совесть превращает всех нас в трусов — П. Каншин

И так решимости природный цвет бледнеет — С. Богорадо

От тусклого напора размышленья, — Н. Кетчер

И замыслы с огнем и силой — А. Месковский

Теряют направленье на ходу, — И. Упор

И действие утрачивает смысл. — А. Чернов

Офелия, мой свет, — А. Козырев

В твои б молитвы все мои грехи. — А. Пустогаров

 

6-7 августа 2019


С. Хармая. На взморье

Сайма Хармая

 

На взморье

 

Тихо скользят по небу

легкие облака.

Тихо чарует землю

песня волны и песка.

 

Море ласкает берег

все нежней и нежней.

Тихо ко мне придешь ты, —

приходи поскорей.

 

28-29 июля 2019 

 

 

Saima Harmaja

 

Rannalla

 

Ihanat vaaleat pilvet

liukuvat taivaalla.

Hiljaa ja lumoavasti

laulaa ulappa.

 

Aaltojen hyväilystä

hiekka on väsynyt.

Tulisit aivan hiljaa,

tulisit juuri nyt...


Р. Киплинг. Проклятье Белой расы

Редьярд Киплинг

 

Проклятье Белой расы

 

Проклятье Белой расы —

велеть своим сынам,

чтобы всю жизнь служили

плененным племенам;

тупых и диких тварей

учить, ложась костьми,

в краях, где полубесы

глядят полудетьми.

 

Проклятье Белой расы —

терпеть любое зло,

страдать, чтобы гордыню

смиренье превзошло;

твердить одно и то же,

чтобы туземный сброд

работать не работал,

но получал доход.

 

Проклятье Белой расы —

гасить раздор чужой,

спасать от недорода

и язвы моровой;

почти достигнуть цели,

чтобы лентяй с глупцом —

язычники и хамы —

пустили все на слом.

 

Проклятье Белой расы —

свою умерить прыть:

не королем на троне,

а крепостным прослыть.

Своих дорог не ведать,

ни гаваней своих,

за варваров сражаться

и умирать за них.

 

Проклятье Белой расы —

снимать плоды наград:

строитель ненавистен,

защитник виноват.

На свет вести пигмеев

под вопли: «Руки прочь!

Мы обожаем рабства

египетскую ночь!»

 

Проклятье Белой расы —

о мелком не мечтать,

не славить, утомившись,

свободы благодать;

трудиться, стиснув зубы,

чтобы в конце концов

народец бессловесный

хулил твоих богов.

 

Проклятье Белой расы —

взрослеть не наобум:

презреть венец никчемный

и пошлой славы шум;

и знать, что через годы

неблагодарной тьмы,

судить нас будут трезво

такие же, как мы.

 

18 — 20 июля; 4 августа 2019

 

 

 

Rudyard Kipling

 

The White Man’s Burden

 

Take up the White man’s burden —

Send forth the best ye breed —

Go bind your sons to exile

To serve your captives’ need;

To wait in heavy harness

On fluttered folk and wild —

Your new-caught, sullen peoples,

Half devil and half child.

 

Take up the White Man’s burden —

In patience to abide,

To veil the threat of terror

And check the show of pride;

By open speech and simple,

An hundred times mad plain.

To seek another’s profit,

And work another’s gain.


Take up the White Man’s burden —

The savage wars of peace —

Fill full the mouth of Famine

And bid the sickness cease;

And when your goal is nearest

The end for others sought,

Watch Sloth and heathen Folly

Bring all your hope to nought.

 

Take up the White Man’s burden —

No tawdry rule of kings,

But toil of serf and sweeper —

The tale of common things.

The ports ye shall not enter,

The roads ye shall not tread,

Go make them with your living,

And mark them with your dead!

 

Take up the White man’s burden —

And reap his old reward:

The blame of those ye better,

The hate of those ye guard —

The cry of hosts ye humour

(Ah, slowly!) toward the light: —

«Why brought ye us from bondage,

«Our loved Egyptian night?»

 

Take up the White Man’s burden —

Ye dare not stoop to less —

Nor call too loud on freedom

To cloak your weariness;

By all ye cry or whisper,

By all ye leave or do,

The silent, sullen peoples

Shall weigh your Gods and you.

 

Take up the White Man’s burden —

Have done with childish days —

The lightly proffered laurel,

The easy, ungrudged praise.

Comes now, to search your manhood

Through all the thankless years,

Cold-edged with dear-bought wisdom,

The judgment of your peers!


Р. Сервис. Жаворонок

Роберт Сервис

 

Жаворонок

 

В крови восход, в крови закат —

и до утра орудий гром;

больного солнца тусклый взгляд

на обагренный чернозем...

Напрасно здесь взошло оно...

Вдруг... стихло все. Но в тот же миг

накрыл пылавшее зерно

беспечный жаворонка крик.

 

Той песней снайперы небес

солдатам прострелили грудь;

нежданный недруг в душу влез,

ведь не могли мы слух замкнуть.

Крылатый сбросил гарнизон

сквозь бреши в златорунной мгле

надежду, радость, мирный сон,

любовь и счастье на земле.

 

Поющий дух, зачем, бог весть,

мы здесь чистилище творим?

А ты твердишь, что радость есть,

что мир любви неотвратим?

Отважный птах! Не зря пронзил

ты голубые паруса:

мы видим, выбившись из сил,

сквозь дождь кровавый — небеса.

 

11 — 12 июля 2019

 

 

 

Robert William Service

 

The Lark

 

From wrath-red dawn to wrath-red dawn,

The guns have brayed without abate;

And now the sick sun looks upon

The bleared, blood-boltered fields of hate

As if it loathed to rise again.

How strange the hush! Yet sudden, hark!

From yon down-trodden gold of grain,

The leaping rapture of a lark.

 

A fusillade of melody,

That sprays us from yon trench of sky;

A new amazing enemy

We cannot silence though we try;

A battery on radiant wings,

That from yon gap of golden fleece

Hurls at us hopes of such strange things

As joy and home and love and peace.

 

Pure heart of song! do you not know

That we are making earth a hell?

Or is it that you try to show

Life still is joy and all is well?

Brave little wings! Ah, not in vain

You beat into that bit of blue:

Lo! we who pant in war’s red rain

Lift shining eyes, see Heaven too.


О. Нэш. Кстати

Огден Нэш

 

Кстати

 

Представьте себя на темной террасе под старым каштаном

бок о бок с девчонкой милее любой невесты с приданым.

 

И выдался сказочный вечер волшебного лета.

А ведь Любить — активный глагол, вам шепчут потоки лунного света.

 

И яркие звезды мерцают, как ненормальные,

и далекий оркестр шпарит Венские вальсы сентиментальные.

 

И в вашей руке ее ручка, попавшая туда без сопротивления,

и после паузы, преисполненной романтики, вы спрашиваете девушку, есть ли у нее по этому поводу какие-либо соображения.

 

Тут она оживает, переводя взор от дорожки, омытой луною, во тьму веранды,

и говорит: «Удивительно много бамбука за день съедает детеныш Гигантской Панды».

 

Или вы стоите с ней на вершине, зимним закатом любуясь,

и все вокруг изумительно, как любая страница из Сигрид Унсет.

 

И, обнимая ее за талию, вы делаете ей признание, которое по мастерству и эмоциональному накалу сравнимо разве что со страницей из Теккерея, а то и Марии Луизы Уиды.

Но после паузы, преисполненной романтики, она говорит: «Я, кажется, забыла купить лаймы для Дайкири. Обидно».

 

Или в сумеречной гостиной вы задаете ей вопрос самой жизни важнее.

Но после паузы, преисполненной романтики, она отвечает: «Этот столик смотрится лучше там, где этот столик сейчас находится, или, может быть, лучше было бы поставить этот столик в другое место, — что вы думаете об этой идее?»

 

Таким образом они нас ниже пояса лупят почему-то:

не то, что у них нет ничего святого, но кто их знает, о чем они вечно думают в самую Святую Минуту.

 

10 января 2019

 

 

 

Ogden Nash

 

That reminds me

 

Just imagine yourself seated on a shadowy terrace,

And beside you is a girl who stirs you more strangely than a heiress.

 

It is a summer evening at its most superb,

And the moonlight reminds you that To Love is an active verb,

 

And the stars are twinkling like anything,

And a distant orchestra is playing some sentimental old Vienna thing,

 

And your hand clasps hers, which rests there without shrinking,

And after a silence fraught with romance you ask her what she is thinking,

 

And she starts and returns from the moon-washed distances to the shadowy veranda,

And says, Oh, I was wondering how many bamboo shoots a day it takes to feed a baby Giant Panda.

 

Or you stand with her on a hilltop and gaze on a winter sunset,

And everything is as starkly beautiful as a page from Sigrid Unset,

 

And your arm goes round her waist and you make an avowal which for masterfully marshaled emotional content might have been a page of Ouida’s or Thackeray’s,

And after a silence fraught with romance she says, I forgot to, order the limes for the Daiquiris.

 

Or in twilight drawing room you have just asked the most momentous of questions,

And after a silence fraught with romance she says, I think this little table would look better where that little table is, but then where would that little table go, have you any suggestions?

 

And that’s the way they go round hitting below our belts:

It isn’t that nothing is sacred to them, it’s just that at the Sacred Moment they are always thinking of something else.


Ф. Вийон. Баллада I

Франсуа Вийон

 

Баллада I

 

Нет спасу в Парижмуре от жлобов

и шулеров на киче до хера;

и легаши на честных пацанов

батоны крошат с ночи до утра;

шныряют в закоулках филера

и могут на раз-два лишить ушей

забитого непрухой школяра;

И мне отсюда сдёрнуть бы пора,

не то спалюсь, как мелкий прохиндей.

Рви когти, урка, — прутся мусора!

 

А если засекут тебя менты,

когда ты лоха щиплешь втихаря,

то подрывайся, не включай понты:

в суде ведь не отмажут блатаря.

Следак не замастырит глухаря

и бабки отожмет у ширмача.

А ты, чтоб не урыли сгоряча

при помощи пенькового шнура,

сдавай всю кодлу, на своих стуча.

Рви когти, урка, — прутся мусора!

 

А если дело швах, и ты с петлёй

окрутишься за два-три косяка,

то с чумовою шмарою такой

уже не развестись нашармака:

просушат на пригреве босяка —

и не сорвешь затянутый аркан.

Но если ты не конченый баклан,

линяй почаще, чтобы опера

тебя не насадили на кукан.

Рви когти, урка, — прутся мусора!

 

Посылка

 

Залетный Принц нам беса гнал вчера,

что он в законе, слушайте вора,

гнул пальцы, как голимая ништра,

но не просек, что мы не фраера.

Рви когти, урка, — прутся мусора!

 

25 — 29 июня 2019

 


François Villon

 

Ballade I

 

A Parouart, la grand Mathe Gaudie,

Où accollez sont ducpez et noirciz,

De par angels suyvans la paillardie,

Sont greffiz et prins cinq ou six.

Là sont bleffeurs, au plus hault bout assis

Pour l’evagie, et bien hault mis au vent.

Escevez-moy tost ces coffres massis!

Ces vendengeurs, des ances circoncis,

S’embrouent du tout à néant...

Eschec, eschec, pour le fardis!

 

Brouez-moy sur ces gours passans,

Advisez-moy bien tost le blanc,

Et pictonnez au large sur les champs:

Qu’au mariage ne soyez sur le banc

Plus qu’un sac de plastre n’est blanc.

Si gruppez estes des carireux,

Rebignez-moy tost ces enterveux,

Et leur montrez des trois le bris:

Que clavés ne soyez deux et deux...

Eschec, eschec, pour le fardis!

 

Plantez aux hurmes vos picons,

De paour des bisans si très-durs,

Et, aussi, d’estre sur les joncs,

En mahe, en coffres, en gros murs.

Escharricez, ne soyez durs,

Que le grand Can ne vous fasse essorer.

Songears ne soyez pour dorer,

Et babignez tousjours aux ys

Des sires, pour les debouser...

Eschec, eschec, pour le fardis!

 

Envoi

 

Prince Froart, dit des Arques Petis,

L’un des sires si ne soit endormis,

Levez au bec, que ne soyez griffis,

Et que vous n’en ayez du pis...

Eschec, eschec, pour le fardis!


Чтобы ветры кричали...

Чтобы ветры кричали...

 

Новый год отмечали

елка плавилась в зале,

а мальчишка заплакал

от тоски и печали.

 

Ни игрушки, ни сласти,

ни подарки, ни гости

не спасли от напасти,

рвущей душу на части.

 

«Но чего же ты хочешь?» —

мама с папой сказали.

И мальчишка ответил:

«Чтобы ветры кричали!»

 

Мама с папой в тревоге

возразили мальчишке:

«Ветры плещут и свищут,

но кричать — это слишком».

 

«Ветры воют и стонут,

рвутся в дальние дали,

но кричать не умеют», —

гости сыну сказали.

 

А мальчишка слезами

заливался в печали.

«Я хочу, чтобы ветры...

чтобы ветры кричали!»

 

Рос он, гордый и страстный,

рвался в дальние страны,

и назло ураганам

бороздил океаны.

 

Ветры выли, стонали,

грохотали, свистали,

но кричать не кричали

от тоски и печали.

 

«Вы поэт, очевидно, —

люди так говорили. —

Опишите стихами

то, что вы ощутили».

 

«Не хочу быть поэтом,

не хочу на скрижали.

Слов таких не бывает,

чтобы ветры кричали».

 

«Вам бы надо влюбиться,

вам жениться бы надо,

ведь семейное счастье —

за скитанья награда».

 

«Не хочу я влюбляться,

умирать на причале.

Где найти мне такую,

чтобы ветры кричали?»

 

Он в монашеской келье

предавался молитве,

чтоб забылись навечно

и тревоги, и битвы.

 

Уходил он спокойно

в поднебесные дали,

и никто не заплакал

от тоски и печали.

 

Крест вложили скитальцу

в посиневшие пальцы.

Только ветры кричали,

отпевая безумца.

 

3 апреля 2017 — 17 июня 2019


Плодовитым толмачам

Плодовитым толмачам

 

Не остановишь нипочем

запойного переводилу,

который глушит что есть силы

поэзию гнилым стихом.

 

Рембо зарезав впопыхах,

на дыбу тащит он Шекспира,

а там Верлена в пух и прах

разносит варварская лира.

 

Резов и весел, как дитя,

он Гете смешивает с пылью

и Рильке обрывает крылья,

задорно глазками блестя.

 

И нежных дам — от Сары Тисдейл

до Эдны Сент-Винсент-Миллей —

с жестокостью особой п...ит

строфой чугунною своей.

 

Да что об этом толковать!

Толмач по-своему балдеет,

хоть свой аккаунт замарать

и то, как надо, не умеет.

 

И не задушишь, не убьешь

прозектора от перевода,

который тычет год за годом

в поэзию сапожный нож.

 

6 декабря 2015 — 3 июня 2019


«Улучшатели текста». Глава из пособия «Как переводить сонеты Шекспира»

«Дискуссия» с одним категорическим профаном в переводческом ремесле навела меня на мысль разместить на сайте эту главу из моего пособия. В ней возможные читатели увидят, что даже Маршак создавал сонеты Шекспира, отталкиваясь от достижений предшественников. И главный из них — незаслуженно забытый русский переводчик Модест Ильич Чайковский, брат великого композитора.


Улучшатели текста



       Улучшателями текста мы называем переводчиков, запросто использующие в своих ПСШ достижения предшественников. Это может быть точно найденное слово, рифма, порой обе рифмующиеся пары одной и той же строфы, удачная строчка и даже четверостишие, каковое иногда заимствуется, если не целиком, то в общих чертах. 
      Начало улучшательству положил все тот же Маршак. Это становится ясно даже при поверхностном сличении его ПСШ с ПСШ Чайковского, исключительно талантливого русского переводчика, явно недооцененного критикой и широкой публикой, до которой, впрочем, работы этого мастера по сути дела так и не дошли. Модест Ильич Чайковский (родной брат всемирно известного композитора) был вторым после Н.Гербеля, кто выполнил полный перевод Шекспировского цикла, причем на достаточно высоком для своего времени уровне. Можно даже сказать, что переводы Чайковского опередили отпущенное ему для творчества время и, возможно, поэтому его труды не получили заслуженной ими известности. Зато они — как подручный материал — сгодились для Маршака. Мы ни в коем случае не хотим обвинять Маршака в плагиате — для этого нет весомых оснований, — однако в его работах очень и очень заметны следы пристального изучения переводческих достижений (именно так!) Чайковского. В подтверждение нашего тезиса перейдем к фактам. 
      Как известно, первым опубликованным СШ в переводе Маршака, был 32. Сей блин вышел комом и далеко не случайно оказался слегка похожим на текст Чайковского. Смотрите ниже первую строфу СШ-32 в передаче Модеста Ильича и то же самое в обработке Самуила Яковлевича (здесь и далее полужирным шрифтом выделены совпадения в текстах переводчиков): 

      Чайковский 

      О, если ты меня переживешь
      Когда давно истлеет тело это, 
      И как-нибудь случайно перечтешь 
      Нескладный стих поклонника-поэта... 

      Маршак 

      О если ты тот день переживешь
      Когда меня накроет смерть доскою, 
      И эти строчки бегло перечтешь
      Написанные дружеской рукою... 

      Похоже, не правда ли? Во всяком случае о первой и третьей строчках катрена это можно сказать наверное. 
      ПСШ-4, первая строка третьего катрена: 

      Чайковский 
      Имея дело только сам с собой... 

      Маршак 
      Ты заключаешь сделки сам с собой... 

      ПСШ-7, третья строка первого катрена: 

      Чайковский 

      Все взоры шлют восторженный привет... 

      Маршак 

      «И все земное шлет ему привет...» 

      ПСШ-17, третья строка второго катрена: 

      Чайковский 

      В грядущем кто не скажет: «Лжет поэт... 

      Маршак 

      Потомок только скажет: «Лжет поэт... 

      ПСШ-19, первая строка первого катрена: 

      Чайковский 

       Тупи и старь, о время, когти львов... 

      Маршак 

      Ты притупи, о время, когти льва... 

      ПСШ-26, сонетный замок: 

      Чайковский 

      Тогда бы смел я петь любовь мою — 
      Теперь же, в страхе, я ее таю

      Маршак 

       Тогда любовь я покажу свою
      А до поры во тьме ее таю

      ПСШ-31, первая строка первого катрена: 

      Чайковский 

       В твоей груди вместились все сердца... 

      Маршак 

      В твоей груди я слышу все сердца... 

      ПСШ-40, первая строка первого катрена и сонетный замок: 

      Чайковский 

      Все, все мои любви, да, все возьми

       О неги власть, где зло глядит добром
       Убей меня — не будешь ты врагом

      Маршак 

      Все страсти, все любви мои возьми... 

      О ты, чье зло мне кажется добром
      Убей меня, но мне не будь врагом

      ПСШ-40, 1 катрен: 

      Чайковский 

      Когда бы в мысль вдруг обратилась плоть
      То не было б обиды расстоянья, 
      И я бы мог пространство побороть
      Лететь к тебе по прихоти мечтанья. 

      Маршак 

      Когда бы мыслью стала эта плоть — 
      О, как легко, наперекор судьбе, 
      Я мог бы расстоянье побороть 
      И в тот же миг перенестись к тебе. 

      ПСШ-130, первая строка первого катрена: 

      Чайковский 

      Ее глаза на солнце не похожи... 

      Маршак 

      Ее глаза на звезды не похожи... 

      Нашей целью не является полное исследование творческих взаимоотношений двух этих авторов, поэтому завершим сличение последним примером из ПСШ-52, в котором у авторов рифмически совпадает целая вторая строфа. Маршак, видимо, недовольный некоторой сумбурностью изложения в версии Чайковского, составил свой вариант, получившийся похожим на буриме (сочинение стихов на заданные рифмы): 

      Чайковский 

      Всем ведомо: как редкое веселье
      Приходит праздник только раз в году
      И драгоценный камень в ожерелье 
      Лишь скупо расставляется в ряду

      Маршак 

      Нам праздники, столь редкие в году
      Несут с собой тем большее веселье
      И редко расположены в ряду 
      Других камней алмазы ожерелья

      Мы полагаем, комментарии здесь излишни. 
      Поскольку о Чайковском пишущие массы не подозревали, а Маршак со своими ПСШ был всегда на виду и на слуху, дилетанты, неосознанно подражая мэтру, взялись, в свою очередь, за улучшение его работ. Да и не только его, но и других мастеров жанра. Поразительно, как порой одна и та же по сути дела строчка порой внедряется в творческие изыскания нескольких авторов, сшивая тем самым абсолютно разные времена и пространства. 
      В сонетном замке СШ-2 Чайковский первым применил рифму «вновь — кровь» (Гербель в тех же строках срифмовал «любовь» и «кровь») и с тех пор она слоняется от одного переводчика к другому. 

Чайковский 

      Так, стариком ты станешь юным вновь, 
      Когда в другом твоя зардеет кровь, — 

Маршак 

      Пускай с годами стынущая кровь 
      В наследнике твоем пылает вновь! 

Финкель 

      С ним в старости помолодеешь вновь, 
      Согреешь остывающую кровь. 

      Ивановский 

      Ты мог бы в старости родиться вновь 
      И видеть, как твоя играет кровь. 

      Николаев 

      И юным ты себя увидишь вновь, 
      И оживишь остуженную кровь. 

      Бадыгов 

      Себя в нем молодым увидев вновь, 
      Почувствуешь ты, как теплеет кровь. 

      Справедливости ради надо отметить: Финкель поэтом себя не считал, при жизни свои ПСШ не публиковал, оставив их в своем архиве, — исключительный образчик творческой скромности! Но другие-то публикуют. 
      Переводчик Козаровецкий, чьи подвижнические труды на ниве С мы только-только начинаем осваивать, сочинил для СШ-2 следующее заключительное двустишие, являющееся по сути дела модернизацией гербелевского: 

      Кровиночка твоя согреет кров, 
      Когда тебя уже не греет кровь. 

      Данная версия отзывает некоторой русской народной (фольклорной) игривостью, каковой, конечно же, нет и не могло быть в оригинале. Кроме того здесь неясно, чей кров согреет «кровиночка твоя» (см. главу о местоимениях). 
      Всплывают варианты, судя по которым, переводчики принялись заимствовать находки не только у Маршака и Финкеля, но и друг у друга. Следующие финальные двустишия из того же СШ-2 было обнаружены нами в переводах Тарзаевой, Шаракшанэ и А.Заболотникова, но точно установить, кто у кого перенял рифму «холод — (не)молод», по вполне понятным причинам, не представляется возможным: 

      Тарзаева 

      Взыгравши в жилах, кровь разгонит холод. 
      Уже старик, ты будешь снова молод. 

      Шаракшанэ 

      Как будто ты, старик, стал снова молод, 
      И кровь твоя горит — когда в ней холод. 

      Заболотников 

      Успех узнаешь вновь ты, став немолод, 
      Крови теплом согретый в самый холод. 

      Что говорить об этих безвестных тружениках сонетного дела, если даже именитые авторы не стесняются, мягко говоря, не быть оригинальными. Вот что нам удалось выявить, например, в СШ-28: 

      Ивановский 

       Но что ни день, тоска моя длиннее, 
       И ночь от ночи боль моя сильнее. 

      Микушевич 

       Но что ни день, моя печаль длиннее, 
       И что ни ночь, она еще сильнее. 

      (Кстати говоря, рифма «длиннее — сильнее» вынуждает нас вспомнить, если так можно сказать, ее пародийный источник, зафиксированный в бессмертных строках: 

      Но Аполлон за то, собрав прутков длинняе, 
      Его с Парнаса вон! чтоб был он поскромняе. 

      Нас могут упрекнуть, что сии строки приведены ради красного словца, но удержаться от искушения процитировать К.Пруткова мы не смогли. Тем более что сонетный замок у обоих авторов значительно выиграл бы, если бы там обреталсь мужская рифма «длинней — сильней.) 
      Возможно, мэтры сочиняют, не взирая друг на друга и не сверяясь с уже готовыми версиями. Это их право. Тем не менее хочется задать риторический, то бишь абсолютно лишний вопрос: доколе? Почему переводчики с видимым удовольствием идут по проторенному пути, чувствуют себя комфортно на этом пошлом — то есть хоженом-перехоженом тракте, — а не пытаются «выбираться своей колеей»? Иная мастерски исполненная строчка, говорят иные улучшатели, так полнокровно выражает заключенную в ней мысль, что любой другой вариант будет заведомо хуже, посему и незачем ломать голову. Мы позволим себе с этим не согласиться. Считать таким образом, значит, расписаться в собственной творческой немощи, капитулировать перед оригиналом, сдаться на милость своего предшественника, у коего произведено заимствование. 
      Любой перевод всегда компромисс, а перевод с переходом на заранее подготовленные другим переводчиком позиции, — это компромисс в квадрате, и лучше сделать хуже, чем было, нежели приписать себе не свою находку. (Еще лучше — сделать лучше того, что уже сделано!) Ведь подпись автора по тем или иным произведением — это гарантия качества и оригинальности, а как можно быть оригинальным, если вещь, под которой вы подписываетесь, качественно и количественно не совсем ваша, хотя бы на одну четырнадцатую долю? 
      Гербель первым нашел рифму «года — непогода» в СШ-73 (первая строфа), потом ее подхватил Чайковский, зато он первым применил рифму «лист — свист» в той же строфе того же сонета. И пошло-поехало! После них этими рифмами воспользовались Маршак, Астерман, Козаровецкий («лист — свист»), Заболотников («висит — свист»), Ильин, Бадыгов («года — непогода»), Фрадкин («года — свода»), Трухтанов («года — входа»). 
      Приведем еще несколько случайно подвернувшихся образчиков улучшения работ Маршака. 
      ПСШ-2: 

      Маршак 

       Когда твое чело избороздят 
      Глубокими следами сорок зим, — 
      Кто будет помнить царственный наряд, 
      Гнушаясь жалким рубищем твоим? 

      И на вопрос: «Где прячутся сейчас 
      Остатки красоты веселых лет?» — 
      Что скажешь ты? На дне угасших глаз? 
      Но злой насмешкой будет твой ответ. 

      Николаев 

       Когда тебя осадят сорок зим, 
      Траншеями чело избороздят, 
      Кто разглядит за <рубищем твоим 
      Вчерашний твой блистательный наряд? 

      И скажут: где краса твоя сейчас, 
      Где драгоценный клад цветущих дней? 
      И твой ответ: «На дне запавших глаз» — 
      Позором будет для красы твоей. 

      ПСШ-6: 

      Маршак 

       Как человек, что драгоценный вклад 
      С лихвой обильной получил обратно, 
      Себя себе вернуть ты будешь рад 
      С законной прибылью десятикратной. 

       Ты будешь жить на свете десять раз, 
       Десятикратно в детях повторенный, 
      И вправе будешь в свой последний час 
      Торжествовать над смертью покоренной. 

      Кузнецов 

       Как кредитор, что выгодный заем 
      С процентом прибыльным вернет обратно, 
      Ты мог бы в светлом образе своем 
      Увидеть сам себя десятикратно. 

       Ты жил бы не один, а десять раз, 
       Десятикратно повторенный в детях, 
      Когда бы пробил твой последний час, 
      Ты в них бы жил, уж не живя на свете. 

      ПСШ-14: 

      Маршак 

      Я не по звездам о судьбе гадаю, 
      И астрономия не скажет мне, 
      Какие звезды в небе к урожаю, 
      К чуме, пожару, голоду, войне. 

      Шаракшанэ 

      Хоть я не доверяюсь звездам дальним, 
      Знакома астрономия и мне, 
      Но не такая, чтоб решать гаданьем, 
      Когда быть мору, гладу и войне. 

      ПСШ-16: 

      Маршак 

       Надежнее, чем мой бесплодный стих? 

      Шаракшанэ 

       Надежнее, чем мой бессильный стих? 

      ПСШ-32 (уже набивший читателю оскомину первый катрен): 

      Маршак 

      О если тытот день переживешь, 
      Когда меня накроет смерть доскою, 
      И эти строчки бегло перечтешь, 
      Написанные дружеской рукою, — 

      Степанов 

      Коль ты, мой друг, меня переживешь 
      И под могильной лягу я плитою, 
      Быть может, эти строчки перечтешь, 
      Любимому оставленные мною. 

      Причем первые два стиха степановской версии следовало бы поменять местами: то есть сперва «под могильной лягу я плитою», после чего «ты, мой друг, меня переживешь». А так получилось нечто, противоречащее порядку вещей. 

      ПСШ-40: 

      Маршак (вариант, восходящий, как мы       показали, еще к Чайковскому) 
      О ты, чье зло мне кажется добром, 
       Убей меня, но мне не будь врагом! 

      Степанов: 

      В тебе, развратник, зло глядит добром. 
       Убей меня, но не гляди врагом. 

      Ко всему прочему, сонетный замок улучшатель изуродовал грубым выражением «развратник», тогда как в оригинале стоит: lascivious grace — что-то вроде «сладострастного изящества». 

      ПСШ-43: 

      Маршак 

      Смежая веки, вижу я острей. 

      Тарзаева 

      Глаза сомкнувши, вижу я ясней. 

      В том же сонете: 

      Маршак 

      Открыв глаза, гляжу, не замечая. 

      Степанов 

      При свете дня гляжу, не замечая. 

      В том же сонете: 

      Маршак 

      И если так светла ночная тень — 
      Твоей неясной тени отраженье, — 
      То как велик твой свет в лучистый день. 
      Насколько явь светлее сновиденья! 

      Степанов 

      Твоя безмерно лучезарна тень, 
      Встающая передо мной ночами, — 
      О сколь она светлей, чем ясный день, 
      Коль вижу я незрячими очами! 

      ПСШ-131: 

      Маршак 

      Беда не в том, что ты лицом смугла, — 
       Не ты черна, черны твои дела! 

      Шаракшанэ 

       Не ты черна — черны твои дела, 
      Тем и злословью пищу ты дала. 

      Бадыгов 

       Черна не ты, черны твои дела, 
      И им молва по праву воздала. 

      Но, пожалуй, самый поразительный казус улучшения произошел с первым катреном СШ-3. 

      Современный переводчик В.Чухно сподобился сочинить следующую версию этой строфы: 

       Скажи тому, кто в зеркале твоем: 
      « Пора тебе подобного создать, 
      И, коль себя не повторишь ты в нем, 
      Обманешь мир, лишишь блаженства мать. 

      Однако задолго до него Финкель изложил то же четверостишие так: 

       Скажи лицу, что в зеркале твоем: 
       Пора ему подобное создать. 
      Когда себя не повторишь ты в нем, 
       Обманешь свет, лишишь блаженства мать. 

      Как говорится, найдите десять различий (полужирным шрифтом выделены совпадения в текстах двух авторов). Думается, Чухно пришлось основательно поработать над подлинником, чтобы создать собственный вариант перевода. 
      Но это еще не все. 

      Опять же задолго до Финкеля переводчик В.Лихачев написал: 

      Ты видишь в зеркале свое изображенье? 
      Скажи ему: пора подобное <создать; 
      Иначе у земли ты совершишь хищенье, 
      У юной матери отнимешь благодать. 

      Лихачев нашел рифму «создать — благодать», которую некоторое время спустя модернизировал Чайковский: 

      Вот зеркало. Взгляни и отраженью 
      Скажи: пора преемника создать, 
      Иначе ты лишишь благословенья 
      Мир светлый и неведомую мать. 

       Тщательно поработала над строфой современная переводчица В.Якушева, уверенной рукой сочетавшая наработки Лихачева и Чайковского: 

      Глянь в зеркало, и скажет отраженье, 
      Тебе подобное пора уже создать, 
      Иначе совершишь ты преступленье, 
       Лишишь блаженства будущую мать. 

      Переводчик Трухтанов тоже потрудился на славу, хотя и оказался менее скрупулезен, чем Якушева: 

      Ты в зеркале спроси свое лицо, 
      Пришла ль пора такое же создать. 
      Мир обеднил бы ты, не став отцом, 
      Лишив детей несбывшуюся мать. 

      Маршак, по-видимому, пытаясь отойти от векового штампа, сложил для этого стихотворения вполне оригинальный катрен: 

      Прекрасный облик в зеркале ты видишь, 
      И, если повторить не поспешишь 
      Свои черты, природу ты обидишь, 
      Благословенья женщину лишишь, — 

      зато его версия послужила мощнейшим катализатором для возникновения схожих переводческих идей. 

      Шаракшанэ удачно состыковал найденное Маршаком и Лихачевым. 

      Скажи лицу, что в зеркале ты видишь: (Маршак) 
      Пора себе подобие создать, (Лихачев) 
      А то обманщиком пред миром выйдешь, 
      У женщины отнимешь благодать. (Лихачев) 

       Апофеоз же первой строфы ПСШ-3 блестяще оформлен в следующем варианте Николаева: 

      Скажи лицу, что в зеркале увидишь: (Маршак) 
      Пора настала копию создать (Лихачев) 
      Иль ты весь мир обманешь и обидишь (Маршак) 
      И обездолишь будущую мать. (Чайковский). 

      (Здесь нам тоже очень хочется употребить слово «мать», но в совершенно в ином контексте.) 
      Мы считаем такого рода подход к переложению СШ категорически неприемлемым, поскольку перевод вопреки досужим домыслам о его вторичности принадлежит сфере оригинального творчества, и к нему вполне приложима бесспорная формулировка С.Есенина «Петь по-свойски, даже как лягушка». Лягушка поет неважно, особенно в сравнении с соловьем, но никто не посмеет ее упрекнуть в том, что она ему бездарно подражает. 
      Безусловно, от кое-каких совпадений с вариантами предшественников ни один переводчик не застрахован, ибо работа на одной и той же творческой ниве порой ведет и к похожему урожаю. Важно, чтобы такого рода подход к переводимым текстам не превращался в систему. 
      Нам кажется, нет, мы абсолютно убеждены: переводчик не имеет права затягивать «высокое искусство», каковым является перевод СШ, в омут литературного юродства. 


Исправленный Пастернак. Новая версия

Исправленный Пастернак. Новая версия

 

Незнаменитым быть красиво!

И не стремись подняться ввысь!

А лучше сам, спалив архивы,

сожги свою всю рукопись.

 

Важней всего — самоотдача.

Успех вредней, чем неуспех,

ведь притчей, даже что-то знача,

ты станешь на устах у всех.

 

Известность — это самозванство!

На кой тебе, в конце концов,

любовь какого-то пространства

и вечный будущего зов?

 

Пускай останутся пробелы

в судьбе, а не среди бумаг,

места и главы жизни целой,

похоронив на их полях.

 

Нырни поглубже в неизвестность

и там упрячь свои шаги;

и напусти туману в местность,

чтоб видно не было ни зги.

 

От твоего живого следа

не сохранится даже пядь.

Ни пораженья, ни победы

не нужно будет отличать.

 

Помри — но не единой долькой

не отличайся от лица.

Будь мертвым, но живым — и только —

живым и мертвым — до конца.

 

13 мая 2019


В.Шекспир. Сонет LXVI

Вильям Шекспир

Сонет LXVI

Как дальше жить? Устал я оттого,
что вижу честной бедности судьбу
и пустоты духовной торжество,
и веру, пригвождённую к столбу,
и мнимой славы незаконный герб,
и девственности попранный цветок,
и оскорблённой доблести ущерб,
и силу подавляющий порок,
и творчество у власти под пятой,
и глупости надзор за мастерством,
и простоту, слывущую святой,
и злобу, овладевшую добром.
  Как дальше жить? Себя убил бы я...
  О, если бы не ты, любовь моя!



W.Shakespeare

Sonnet LXVI

Tired with all these, for restful death I cry:
As to behold desert a beggar born,
And needy nothing trimmed in jollity,
And purest faith unhappily forsworn,
And gilded honour shamefully misplaced,
And maiden virtue rudely strumpeted,
And right perfection wrongfully disgraced,
And strength by limping sway disabled,
And art made tongue-tied by authority,
And folly (doctor-like) controlling skill,
And simple truth miscalled simplicity,
And captive good attending captain ill:
  Tired with all these, from these would I he gone,
  Save that, to die, I leave my love alone.


Марш пенсионеров

Марш пенсионеров

Поседели пряди, выцвели глаза,
тело ослабело до предела,
ум зашел за разум, тусклая слеза
по щеке стекает то и дело.

Наши слезы — слякоть, наша боль — пустяк,
наши беды — суета и скука.
Мы воспроизводим только кавардак,
жить мешая сыновьям и внукам.

Что нам, в самом деле, надо от детей?
Ты скажи спасибо, что не брошен,
не забыт в приюте с пенсией своей —
маленькой, но все-таки хорошей.

Нищие, больные, мы чадим, как дым,
и собою пачкаем природу.
Мы на все согласны, все мы отдадим:
гаражи, сады и огороды.

Вывозите вещи, забирайте дом,
заселяйтесь — мы не станем спорить:
хоть квартиры наши нажиты трудом,
обменяем их на крематорий.

Помощи не просим, пасынки хрущоб,
смертью тоже не разочаруем:
вы нам бюллетени положите в гроб —
мы за вас и там проголосуем.

Поседели пряди, выцвели глаза,
тело ослабело до предела,
ум зашел за разум, тусклая слеза
по щеке стекает то и дело...

24 ноября — 12 декабря 2018

Поется на мотив «Старой военной песни» Б. Окуджавы

https://www.youtube.com/watch?v=9X8qUD5Yu8A


Русская народная песня

Русская народная песня


то ли лопнула струна

то ли отзвенела

то ли кончилась война

то ли надоела


то ли дождик то ли снег

то ли небо ясно

то ли помер человек

то ли жил напрасно


то ли солнце в облаках

то ли месяц в луже

ни за совесть ни за страх

никому не нужен


то ли вспыхнула весна

то ли приостыла

то ли бросила жена

то ли отпустила


то ли не было любви

то ли оскудела

господи благослови

на благое дело


то ли посох то ли плуг

то ли все постыло

не заплачет лучший друг

у твоей могилы


то ли выплыла луна

то ли солнце село

то ли лопнула струна

то ли отзвенела


3-9 февраля 2019


«Давай умрем одновременно...»

«Давай умрем одновременно...»


 Тане


 1


Давай умрем одновременно,

в один и тот же день и час,

чтобы другой не лез на стену,

оплакав одного из нас.

 

Одно из двух: тебе закроет

глаза любимый человек

или ему своей рукою

закроешь ты глаза навек.

 

Что лучше: совершая тризну,

другого проводить во тьму

иль самому проститься с жизнью,

чтоб не остаться одному?

 

Что хуже: тосковать в разлуке

и волю дать слезам своим

иль помирать, томясь от муки

о том, что станется с другим?

 

Не знаю я. Ни этой доли

не пожелаю я, ни той:

непостижимо много боли

и в той развязке, и в другой.

 

Немыслимость такой напасти

не в силах мы перебороть:

как можно разрывать на части

единую по сути плоть?

 

Единую по сути душу

нельзя бензопилой кроить,

нельзя планиду нашу рушить

и по живому резать нить.

 

Что остается? Только верить,

любить, надеяться и ждать —

и Тот, Кто закрывает двери,

пошлет, быть может, благодать:

 

обнять друг друга на мгновенье,

пред тем как жизнь оставит нас...

 

Давай умрем одновременно,

в один и тот же день и час...

 

7-8 декабря 2016

 

2

 

Жить вечно — вдруг у нас получится,

и мы ни разу не умрем.

Вдруг не заметит смерть-разлучница

что мы с тобой еще живем;

 

забудет насылать болезни,

не даст ни горя, ни тоски,

и мы вовеки не исчезнем

предначертанью вопреки

 

Оставит время нас в покое,

и не дотронется распад,

и распахнется нам с тобою

любви и счастья вертоград.

 

И воплотятся наши грезы,

и осенит нас благодать,

и будут удивляться звезды

и люди недоумевать.

 

Однако, если в одночасье

увидит смерть, что целы мы,

что на свету любви и счастья

убереглись от вечной тьмы, —

 

то разъярится непременно

и в тот же миг накажет нас...

 

И мы умрем одновременно

в один и тот же день и час...

 

3-4 ноября 2018


15. Чудовищная история

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


15. Чудовищная история

 

          Все время, пока я читал, перечитывал и вчитывался в СС, меня не покидало одно странное ощущение. Что, если все персонажи повести так же сотворены Преображенским, как и Шариков? Только они получились у доктора, а Полиграф — не совсем. Смотрите. Швондер и его компания вышли из под контроля и принялись строить козни профессору. Борменталь, Дарья Петровна, Зина и Федор оказались понятливыми и послушными и начали служить ему; Петр Александрович сделал карьеру, вознесся и стал оказывать ему покровительство. Им-то кажется — они живут собственною жизнью, а на самом деле — реализуют сценарий, заложенный в них Преображенским. И только с Шариковым у него не выходит ровным счетом ничего. Полиграф сразу восстает на своего создателя, покушается на самое святое: сытую, спокойную, исполненную высокого (якобы) смысла жизнь ученого доктора — и погибает. То, что он все-таки остается существовать в шкуре пса, значения не имеет: как личность он исчезает. Жутко представить, если в его собачьей памяти остаются следы человеческого существования. А это вполне возможно, ведь в человеческой памяти Шарикова хранились рудименты его собачьей жизни. А может быть, профессор со своим ассистентом постоянно ему об этом напоминали?

          Все это домыслы, скажет иной читатель, не следует придумывать того, чего в нет в книге. Так-то оно так, но что поделать, если изложенный ход событий пришел мне в голову? И разве такая интерпретация противоречит нынешней действительности? Разве нынче не время клонов? Разве нами не манипулируют все кому не лень? Только для этого не нужно, как в былые времена, трудиться над каждым из нас по отдельности. Есть способы «лечить» всех скопом.

          Да, «Хирургия может достичь гораздо большего, она способна не только разрушать, но и созидать» (Г. Уэллс. Остров доктора Моро). Но созидает ли профессор Преображенский? Как доктор, безусловно, если считать созиданием восстановление потенции у стариков и старух. Как ученый и экспериментатор, конечно же, нет. Он и сам это признает.

          — Я — Филипп Преображенский, ничего труднее не делал в своей жизни. Можно привить гипофиз Спинозы или еще какого-нибудь такого лешего и соорудить из собаки чрезвычайно высокостоящего. Но на какого дьявола? — спрашивается. Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно.

          Спиноз фабриковать действительно не нужно. Да и никто не будет этим заниматься. Кому сейчас нужны Спинозы? А вот спрос на солдат, убийц или, скажем, Гитлеров, вполне может найтись. Открытием Преображенского непременно должны были заинтересоваться советские спецслужбы. Он и без того приспособился к новой власти и стал бы напрямую работать на нее, никуда бы не делся. Потому что больше всего на свете обожает осетрину, Сен-Жюльен, сигары, «Аиду», а главное — пачки белых денег. И вообще он сторонник разделения труда. Он будет оперировать, в Большом — петь, а те, кто не могут ни того, ни другого, — чистить сараи, то есть заниматься своим прямым делом. А если и родит какая-нибудь очередная мадам Ломоносова очередного знаменитого, то Бог с ним, пусть живет, куда ж его денешь? Это все-таки не Клим Чугункин и уж тем более не Шариков...

          Невозможно быть Богом. А если ты пытаешься на Него походить, тогда смирись со свободой воли у созданного тобой существа, с его выбором, с его стремлением жить по-своему, с его нежеланием подчиняться тебе, боготворить тебя, наконец, с его неблагодарностью по отношению к тебе. Иначе какой же ты творец?..

 

          Меня занимает доктор Борменталь. Что произойдет с ним в дальнейшем? Насколько можно заметить, у него взгляд на вещи более трезвый, нежели у его учителя. Прожженному демагогу Преображенскому все Божья роса, но каково будет Борменталю, если он осознает, что убил человека? Сможет ли он смириться с этим? Или станет таким же, как профессор?

          — Много крови, много песен...

 

1 октября — 4 ноября 2017

 

Список использованной литературы

 

          Булгаков М.А. Собачье сердце; Дьяволиада; Мастер и Маргарита: Повести. Роман. — Челябинск: Юж.-Урал. книжное изд-во, 1989. — 608 с.

          Варламов А.Н. Михаил Булгаков / Жизнь замечательных людей. М.: Молодая гвардия, 2008. — 880 с.

          Сахаров В. И. Михаил Булгаков: писатель и власть. По секретным архивам ЦК КПСС и КГБ. — М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2000 — 446 с. ил. — (Досье).

          Соколов Б.В. Булгаковская энциклопедия. Самое полное издание. М.: Эксмо, 2016.

 

          Гриднева Н. Повесть именных лет. — М.: Коммерсантъ Власть, 25.07.2000. Режим доступа: https://www.kommersant.ru/doc/17288

          Латтуада А. Собачье сердце (Cuore di cane / Warum bellt Herr Bobikow?). Фильм. — Corona Filmproduktion Filmalpha, 1976. Режим доступа: https://www.youtube.com/watch?v=BKmK6eVCA_E


Начало здесь.


14. Атавизм

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


14. Атавизм

 

          После содеянного Борменталь «сидел в кабинете на корточках и жег в камине собственноручно тетрадь в синей обложке из той пачки, в которой записывались истории болезни профессорских пациентов! Лицо ... у доктора было совершенно зеленое и все, ну, все... вдребезги исцарапанное. И Филипп Филиппович в тот вечер сам на себя не был похож». По словам автора, об этом рассказывает Зина, «когда уже кончилось», и добавляет: «Впрочем, может быть, невинная девушка из пречистенской квартиры и врет...» Но читателю все ясно: Борменталь заметает следы, поскольку в руки возможного следствия не должно попасть ни одного упоминания о том, что Шариков — это «человек, полученный при лабораторном опыте путем операции на головном мозгу». Именно человек, а не подопытный кролик, который, как мы знаем, издох.

          «Ночь в ночь через десять дней после сражения в смотровой в квартире профессора Преображенского» ее обитателей будят.

          — Уголовная милиция и следователь. Благоволите открыть.

          Навстречу органам выходят все насельники квартиры. С какой стати? А с такой: они знают о криминале, произошедшем в квартире, и появление милиции может самым печальным образом сказаться на каждом. Последним появляется «Прежний властный и энергичный Филипп Филиппович, полный достоинства», который «очень поправился в последнюю неделю». Еще бы! Ведь устранен такой могучий внешний раздражитель. «Человек в штатском» предъявляет профессору «ордер на обыск ... и арест, в зависимости от результата». Оказывается, возбуждено уголовное дело:

          — По обвинению Преображенского, Борменталя, Зинаиды Буниной и Дарьи Ивановой в убийстве заведующего подотделом очистки МКХ Полиграфа Полиграфовича Шарикова.

          — Ничего я не понимаю, — ответил Филипп Филиппович, королевски вздергивая плечи, — какого такого Шарикова? Ах, виноват, этого моего пса... которого я оперировал?

          — Простите, профессор, не пса, а когда он уже был человеком. Вот в чем дело.

          — То есть он говорил? — спросил Филипп Филиппович. — Это еще не значит быть человеком. Впрочем, это не важно. Шарик и сейчас существует, и никто его решительно не убивал.

          Преображенский лжет, спасая свою репутацию, свободу и жизнь, и мы в отличие от «уголовной милиции и следователя» это знаем достоверно точно. Главная ложь профессора заключается в том, что он не признает в Шарикове человека. С этим стоит разобраться.

          Выше я высказывал предположение о триединой сущности Шарикова: пес Шарик, Клим Чугункин, профессор Преображенский. В полуночной беседе с Борменталем Филипп Филиппович, говоря о Шарикове, утверждает:

          — Но кто он — Клим, Клим, — крикнул профессор, — Клим Чугунков (Борменталь открыл рот) — вот что-с: две судимости, алкоголизм, «все поделить», шапка и два червонца пропали (тут Филипп Филиппович вспомнил юбилейную палку и побагровел) — хам и свинья...

          Преображенский заблуждается. Ненависть к Шарикову совсем затмила его и без того куцые аналитические способности. Несмотря на безусловное сходство этих двух личностей, Шариков кардинально отличается от Чугункина: первый так или иначе развивается, второй задолго до того, как напоролся на нож «в пивной “Стоп-сигнал” у Преображенской заставы», останавливается в своем развитии.

          Проследим, насколько это возможно, эволюцию Шарикова от собаки до человека.

          В начале в нем, конечно же, больше животного, нежели человеческого. Он гоняется за котами, блох пытается ловить зубами, бьет стекла в чужих квартирах, пристает к женщинам, пьет, словом, ведет себя как невоспитанный, а порой и глупый мальчишка, особенно в тот день, когда «наглотался зубного порошку». Вместе с тем он умеет читать, прекрасно играет на балалайке, в полемике не уступает доктору, так что порой ставит его в тупик, ловко обстряпывает дельце с московской пропиской и при этом решает многоходовую интеллектуальную задачу, состоящую из поиска имени, самонаречения, получения документов и отчуждения части жилплощади у лопуха-профессора. Конечно, неискушенного Шарикова ведет по этому пути опытный Швондер, но многое Полиграфу приходится делать самому, причем впервые в жизни. А его категорическое нежелание воевать говорит об умении настолько хорошо делать логические выводы из происходящего, что порою он выглядит умнее всех в СС.

          — Я воевать не пойду никуда! — вдруг хмуро тявкнул Шариков в шкаф.

          Швондер оторопел, но быстро оправился и учтиво заметил Шарикову:

          — Вы, гражданин Шариков, говорите в высшей степени несознательно. На воинский учет необходимо взяться.

          — На учет возьмусь, а воевать — шиш с маслом, — неприязненно ответил Шариков, поправляя бант. ...

          — Я тяжко раненный при операции, — хмуро подвыл Шариков, — меня, вишь, как отделали, — и он показал на голову. ...

          — Мне белый билет полагается.

          Неглупо, не так ли? Даже профессор — ученый, доктор, «европейское светило» и «величина мирового значения» — раздраженно думает, получив очередной «отлуп» от Шарикова: «Еще немного, он меня учить станет и будет совершенно прав».

          Украв «два червонца» и пропив их в кабаке, Шариков по реакции окружающих понимает, что так поступать нехорошо, и — в отличие от Клима Чугункина — устраивается на работу, деньги-то ведь нужны, а от «папаши»-крохобора, зажавшего полтинник «в пользу детей Германии» и выдающего прислуге деньги в точности до копейки («вот тебе 8 рублей и 16 копеек на трамвай») — это при его-то барышах! — денежных вспомоществований ждать не приходится. Будучи подшофе и неудачно покусившись на «невинную девушку» Зину, Шариков, взятый в оборот и за горло великим и ужасным Борменталем, извиняется перед нею и Дарьей Петровной, но поскольку дело-то молодое, решает обзавестись законной подругой жизни по фамилии Васнецова. До этого бывшему псу тоже надо было додуматься. Правда, операционный шрам во всю голову он объясняет раной, полученной «на колчаковских фронтах», но кому из мужчин не приходится лгать, чтобы добиться своего от той или иной барышни? Налицо опять же развитие шариковской личности. Возможно, пожив некоторое время с Васнецовой, Полиграф осознал бы необходимость любви в отношениях с женщинами, но именно любви как развивающееся существо он и лишен. Его «отцы-основатели» вообще никого не любят, кроме самих себя. Откуда в таком случае взяться любви у Полиграфа?

          Борьбу между животным и человеческим началами в Шарикове МБ подает еще одним изысканным и тонким ходом: глаголами, характеризующими его реплики и высказывания. Полиграф в СС не только «говорит», но «гавкает», «лает» и «тявкает». Лает Полиграф несколько раз, причем, пролаяв, репликой ниже уже говорит или отвечает; и наоборот: сперва отвечает или говорит, а спустя несколько предложений — лает.

          Например, при своем первом появлении в СС война «человеческого с собачьим» оформляется в нем следующей парой фраз:

          — Что-то вы меня, папаша, больно утесняете, — вдруг плаксиво выговорил человек. ...

          — Разве я просил мне операцию делать? — человек возмущенно лаял (здесь и далее полужирный шрифт мой — Ю. Л.).

          При погроме в ванной комнате:

          — Ни пса не видно, — в ужасе пролаял он в окно. ...

          — Котяра проклятый лампу раскокал, — ответил Шариков, — а я стал его, подлеца, за ноги хватать, кран вывернул, а теперь найти не могу.

          При разговоре с Преображенским насчет имени Полиграф:

          — Я не господин, господа все в Париже! — отлаял Шариков. ...

          — Ну да, такой я дурак, чтобы я съехал отсюда, — очень четко ответил Шариков.

          При появлении Васнецовой в квартире профессора:

          — Я на колчаковских фронтах ранен, — пролаял он. ...

          — Ну, ладно, — вдруг злобно сказал он, — попомнишь ты у меня. Завтра я тебе устрою сокращение штатов.

          А при беседе Преображенского со Швондером (насчет документов для Шарикова) лает не только Полиграф, но и сам профессор!

          — И очень просто, — пролаял Шариков от книжного шкафа.

          — Я бы очень просил вас, — огрызнулся Филипп Филиппович, — не вмешиваться в разговор.

          Первое значение глагола «огрызнуться» — это «издать короткое злобное ворчание, лай, урчанье и т. п., грозя укусить» (Большой толковый словарь русского языка под редакцией С. А. Кузнецова). Как же измучил бывший пес ученого мужа, если последний опускается до собаки!

          Гавкает Шариков всего один раз, аккурат перед собственной смертью. «Он сам бросился в объятия неизбежного и гавкнул злобно и отрывисто:

          — Да что такое в самом деле! Что, я управы, что ли, не найду на вас? Я на 16 аршинах здесь сижу и буду сидеть».

          Тявкает он тоже один раз — при полемике со Швондером насчет войны, — но какое это многозначительное тявканье.

          — Я воевать не пойду никуда! — вдруг хмуро тявкнул Шариков в шкаф. ...

          — На учет возьмусь, а воевать — шиш с маслом, — неприязненно ответил Шариков, поправляя бант.

          А многозначительна характеристика шариковской «репризы» потому, что точно так же МБ характеризует и влиятельного педофила (третьего пациента) в самом начале повести: «...взволнованный голос тявкнул над головой.

          — Я слишком известен в Москве, профессор. Что же мне делать?»

          Так происходит «смычка» Шарикова с элитой тогдашнего советского общества. Выходит, Полиграф ничем не отличается от человека, вхожего в круг общения профессора. Вот и утверждай после всего этого «перелая», что Шариков не человек! Тем более что глагол «лаять» впервые появляется в СС из уст собаки в адрес человека — Дарьи Петровны, поначалу прогонявшей Шарика из своих кухонных апартаментов.

          — Чего ты? Ну, чего лаешься? — умильно щурил глаза пес. — ... и он боком лез в дверь, просовывая в нее морду.

          — Все ваши поступки чисто звериные, — беснуется профессор, пытаясь морально растоптать своего «питомца».

          Не помню кто сказал: сравнивать зверей с людьми оскорбительно для зверей. Разве звери имеют возможность заниматься тем, что творят люди и чем занимается Преображенский?

          — Я заботился совсем о другом, об евгенике, об улучшении человеческой породы. И вот на омоложении нарвался. Неужели вы думаете, что из-за денег произвожу их? Ведь я же все-таки ученый.

          — Вы великий ученый, вот что! — молвил Борменталь, глотая коньяк.

          Преображенский на самом деле ученый, великий ученый, но вместе с тем он и великий обыватель, мещанин, приспособленец. Как себя ни обманывай, но работает он действительно ради денег, ради комфорта, вкусных, сытных и обильных обедов, ради сигар, коньяка и «Аиды» в Большом по вечерам. Подвижника, работающего на благо людей и общества, из него, увы, не получилось. Не может трудиться во имя идеалов гуманизма тот, кто ненавидит и презирает род людской. А профессор людей презирает и ненавидит. Это выясняется из его беседы с Борменталем о ничтожности сделанного открытия:

          — Доктор, человечество само заботится об этом и в эволюционном порядке каждый год упорно, выделяя из массы всякой мрази, создает десятками выдающихся гениев, украшающих земной шар.

          Вот как. Оказывается, род людской — это масса мрази, служащая сырьем для производства гениев. Мразью называет профессор и Шарикова. Однажды из такого же человеческого сырья природа сотворила еще одного гения — самого Преображенского. Он совершает грандиозное открытие, но чем же украшает земной шар? Десятками или, быть может, сотнями омоложенных им — по 50 червонцев за особь! — похотливых стариков и старух? Слава Богу, что его заботы «об евгенике, об улучшении человеческой породы» не увенчались успехом. Неизвестно, кому сгодились бы результаты его евгенических экспериментов. Пройдет немного времени, и тем же самым займутся нацистские врачи и ученые — благо «сырья» для их чудовищных опытов усилиями вооруженных до зубов дивизий вермахта будет предостаточно. Преображенский по своему образу мыслей и мировоззрению весьма походит он «на хорошо знакомого всем русским старшеклассникам по школьной программе доктора Дмитрия Старцева — Ионыча из одноименного чеховского рассказа, который тоже любил покричать и попугать. У Чехова грозный Ионыч напоминает языческого божка, а Филипп Филиппович после сытного обеда — автору очень важно эту сытость подчеркнуть — древнего пророка, кудесника, жреца, вещуна» (А. Н. Варламов. Михаил Булгаков.).

          Пускаясь во все операционные тяжкие по обратному перевоплощению Шарикова в Шарика, профессор сильно рискует. Малейшее неточное движение скальпелем — пациент прикажет долго жить, а всю преображенскую компанию (шайку) повяжут за хирургическую суету. Но все обходится. Предъявив Шарика следователю, Преображенский снисходительно изрекает:

          — Наука еще не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм.

          «Кошмарного вида пес с багровым шрамом на лбу», услыхав последнюю ложь профессора, мгновенно на нее реагирует и тем самым оставляет последнее слово за собой:

          — Неприличными словами не выражаться.

          Последнее слово — в своем человеческом облике — произносит почти уже собака, чьи возможности очеловечиться перечеркнуты острыми скальпелями бесчеловечных эскулапов. С человеком, получившимся из собаки, слишком много хлопот, тогда как собака, получившаяся из человека, будет руки лизать за «полчашки овсянки и вчерашнюю баранью косточку».

          И грохается в обморок следователь, и велит принести для него валерьянки профессор, и сулит Борменталь в следующий раз спустить Швондера с лестницы, и требует Швондер занести эти слова в протокол...

          Но уляжется суматоха в доме Преображенского и уйдут восвояси и, несолоно хлебнув, следователь с милицейскими и «прелестный домком» во главе с ругающимся Швондером, и разойдутся досыпать по своим комнатам профессор, Борменталь, Дарья Петровна, Зина и пес Шарик, и проснутся утром, и все начнется сначала...

          А пару дней, а может, пару недель спустя... «Серые гармонии труб играли. Шторы скрыли густую пречистенскую ночь с ее одинокой звездою. Высшее существо, важный песий благотворитель сидел в кресле, а пес Шарик, привалившись, лежал на ковре у кожаного дивана. От мартовского тумана пес по утрам страдал головными болями, которые мучили его кольцом по головному шву.

          «Так свезло мне, так свезло, — думал он, задремывая, — просто неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире. ... Правда, голову всю исполосовали зачем-то, но это до свадьбы заживет. Нам на это нечего смотреть».

          Разумеется, на это смотреть незачем, потому что имеется для бывшего человека зрелище и полюбопытней.

          «В отделении глухо позвякивали склянки. Тяпнутый убирал в шкафах смотровой.

          Седой же волшебник сидел и напевал:

          — К берегам священным Нила...

          Пес видел страшные дела. Руки в скользких перчатках важный человек погружал в сосуд, доставал мозги, — упорный человек, настойчивый, все чего-то добивался, резал, рассматривал, щурился и пел:

          — К берегам священным Нила...»

          Внимательный читатель тоже кое-что видит. Финал повести во многом совпадает с текстом, предваряющим в главе III жуткий эксперимент над Шариком. Автор словами «упорный человек, настойчивый» иронично указывает на то, что Преображенский ничего не понял из произошедшего и, по всей видимости, готовится к следующему эксперименту или предвкушает его. Профессор напевает торжественный марш из оперы Верди «Аида», когда фараон Рамсес отправляет на войну с эфиопами египетскую армию во главе с молодым полководцем Радамесом. Влюбленная в него дочь фараона Амнерис воодушевляет любимого на бой словами: «С победой возвратись!» Доктор Преображенский побеждает «недочеловека», он прекрасно чувствует себя, у него имеются свежие идеи, поэтому новые эксперименты не за горами.

          — К берегам священным Нила...


Окончание следует.


13. Я тебя породил...

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


13. Я тебя породил...

 

          «“Ох, ничего доброго у нас, кажется, не выйдет в квартире», — вдруг пророчески подумал Борменталь”» после того, как ученые эскулапы дружно указывают Шарикову его собачье место в «социальном обществе»:

          — Вы стоите на самой низшей ступени развития ... вы еще только формирующееся, слабое в умственном отношении существо, все ваши поступки чисто звериные...

          Такие вещи можно говорить в лицо недоразвитой личности, когда личность не может за себя постоять. А между собой, меж равных, можно оценить ситуацию разительно иначе:

          — Иван Арнольдович, это элементарно... ... Да ведь гипофиз не повиснет же в воздухе. Ведь он все-таки привит на собачий мозг, дайте же ему прижиться. Сейчас Шариков проявляет уже только остатки собачьего, и поймите, что коты — это лучшее из всего, что он делает. Сообразите, что весь ужас в том, что у него уж не собачье, а именно человеческое сердце, — утверждает профессор, убеждая Борменталя не рассматривать Шарикова как «человека с собачьим сердцем».

          После сытного ужина Борменталь в очередной раз везет Шарикова в цирк — смотреть слонов, поскольку «Слоны — животные полезные». А Преображенский принимается думать какую-то глубокую думу, ходить по комнате из угла в угол, бормотать, напевать «к берегам священным Нила...» Потом он достает из стеклянного шкафа «узкую банку» и принимается, «нахмурившись, рассматривать ее на свет огней. В прозрачной и тяжкой жидкости плавал, не падая на дно, малый беленький комочек, извлеченный из недр Шарикова мозга. ... Филипп Филиппович пожирал его глазами, как будто в белом нетонущем комке хотел разглядеть причину удивительных событий, перевернувших вверх дном жизнь в пречистенской квартире. Очень возможно, что высокоученый человек ее и разглядел. ... Он долго палил вторую сигару, совершенно изжевав ее конец, и, наконец, в полном одиночестве, зелено окрашенный, как седой Фауст, воскликнул:

          — Ей-богу, я, кажется, решусь.

          На что намерен решиться «высокоученый» — сказано с явной иронией — «человек», начисто лишенный, как выясняется, профессиональной, интеллектуальной да и общечеловеческой совести? Вне всякого сомнения, на убийство подопытного Шарикова. Вразрез со своей болтовней о том, что «На человека и на животное можно действовать только внушением» и лаской как «Единственным способом, который возможен в обращении с живым существом», профессор на всем протяжении СС ведет себя крайне агрессивно. Не случайно Полиграф Полиграфович, учинивший погром с наводнением, спрашивает:

          — Бить будете, папаша?

          — Болван! — по своему обыкновению, ругательством отвечает Преображенский на вполне обоснованный вопрос.

          — Ну, ладно, опомнился и лежи, болван, — говорит профессор псу, после того как тот разгромит квартиру, будет изловлен, усыплен и избавлен от боли в ошпаренном боку, и это в устах Преображенского именно ласковое обращение.

          Итак, с одной стороны, «ласка» и «внушение», а с другой...

          — Я бы этого Швондера повесил, честное слово, на первом суку, — воскликнул Филипп Филиппович, яростно впиваясь в крыло индюшки (когда узнает своеобразный «круг чтения» Шарикова, обозначенный, впрочем, одной-единственной книгой: «перепиской Энгельса с этим... как его — дьявола — с Каутским»).

          — Швондерова работа! — кричал Филипп Филиппович (в ответ на реплику Шарикова, что «господа все в Париже» — Ю. Л.). — Ну, ладно, посчитаюсь я с этим негодяем.

          — Клянусь, что я этого Швондера в конце концов застрелю, — так реагирует эскулап, увидав бумагу Шарикова о прописке «в квартире номер пять у ответственного съемщика Преображенского».

          МБ пишет: «Шариков в высшей степени внимательно и остро принял эти слова, что было видно по его глазам». И хотя ассистент, заметив реакцию Полиграфа, останавливает профессора, но агрессивность Преображенского некоторое время спустя передается и Борменталю.

          — Ведь это — единственный исход (убийство Шарикова — Ю. Л.). Я не смею вам, конечно, давать советы, но, Филипп Филиппович...

          Из дальнейшего выясняется: эскулапы уже вели подобные разговоры и, возможно, не однажды.

          — В прошлый раз вы говорили, что боитесь за меня, и если бы вы знали, дорогой профессор, как вы меня этим тронули...

          В общем-то, доктор не прочь порешить Шарикова, но опасается правосудия.

          — И не соблазняйте, даже и не говорите, — профессор заходил по комнате, закачав дымные волны, — и слушать не буду. Понимаете, что получится, если нас накроют...

          Чуть ниже Преображенский «с жаром заговорил по-немецки в его словах несколько раз звучало русское слово “уголовщина”». Стало быть, он вполне осознает в грядущий «миг кровавый, на что он руку поднимал» (М. Ю. Лермонтов. Смерть поэта).

          — Тогда вот что, дорогой учитель, если вы не желаете, я сам на свой риск накормлю его мышьяком, — не унимается Борменталь.

          — Нет, я не позволю вам этого, милый мальчик. ... На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено. Доживите до старости с чистыми руками.

          — Я — московский студент, а не Шариков, — напыщенно произносит профессор, отказываясь «бросать коллегу в случае катастрофы», а самому «выскочить на мировом значении».

          Какой дешевый пафос! Можно подумать, среди московских студентов не бывает ни жуликов, ни прохвостов, ни убийц!

          «До последней степени взвинченный Борменталь сжал сильные худые руки в кулаки, повел плечами, твердо молвил:

          — Кончено. Я его убью!

          — Запрещаю это! — категорически ответил Филипп Филиппович».

          Далее следует безобразная сцена с приставанием пьяного Шарикова к спящей Зине, разгневанной в связи с этим Дарьей Петровной, решительным Борменталем, вознамерившимся «пощупать морду» (И. Ильф и Е. Петров. Двенадцать стульев) негодяю, категорическим противодействием этому Преображенского и лукавым воплем полузадушенного фигуранта:

          — Вы не имеете права биться!

          На следующее утро Шариков пропадает из квартиры и отсутствует там несколько дней. «Борменталь пришел в яростное отчаяние, обругал себя ослом за то, что не спрятал ключ от парадной двери, кричал, что это непростительно, и кончил пожеланием, чтобы Шариков попал под автобус». Затем Борменталь бежит в домком и там ругается со Швондером. Политически подкованный председатель домкома по старой дореволюционной памяти — колоритный штрих! — отвечает доктору переиначенной библейской цитатой, крича «что он не сторож питомца профессора Преображенского». («И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему». Быт. 4:9). Слова Швондера звучат и комично, и зловеще. Комично, потому что в его ответе контурно обозначаются роли действующих лиц: Борменталь прибегает посланцем от Преображенского — создателя Шарикова, а сам Швондер, науськивавший Шарикова на профессора, от чьих рук тот в итоге и погибает, — это безусловный Каин. Зловеще — потому что Шариков — несомненно брат Авель, убиваемый братом Каином, в нашем случае — братьями — Преображенским и Борменталем, — ибо все люди — братья, даже если они и собачатся меж собой.

          Через три дня, когда исчезнувший наконец возвращается в качестве «заведующего подотделом очистки города Москвы от бродячих животных (котов и пр.)», «Филипп Филиппович ... посмотрел на Борменталя. Глаза у того напоминали два черных дула, направленных на Шарикова в упор». Ассистент устраивает заведующему крутейшую нахлобучку, причем «Филипп Филиппович во все время насилия над Шариковым хранил молчание» (а как же «Никого драть нельзя?» — Ю. Л.), а через пару дней, когда Шариков приводит в дом сослуживицу, но разоблаченный Преображенским, получает от нее заслуженного «Подлеца» и поэтому грозит ей «сокращением штатов», происходит весьма знаменательный эпизод.

          — Как ее фамилия? — спросил у него Борменталь. — Фамилия! — заревел он и вдруг стал дик и страшен.

          — Васнецова, — ответил Шариков, ища глазами, как бы улизнуть.

          — Ежедневно, — взявшись за лацкан Шариковской куртки, выговорил Борменталь, — сам лично буду справляться в чистке — не сократили ли гражданку Васнецову. И если только вы... Узнаю, что сократили, я вас... собственными руками здесь же пристрелю. Берегитесь, Шариков, — говорю русским языком!

          В эту минуту Полиграф пугается по-настоящему, поскольку «здесь же пристрелю» означает только одно: Борменталь обзавелся оружием. И хотя Шариков находит в себе силы пробормотать:

          — У самих револьверы найдутся, — вместе с тем он ясно понимает: это не стандартная и ничего не значащая угроза «Я тебя убью!», сказанная во время жгучей ссоры; это прямое предупреждение, подкрепленное повторным борменталевским возгласом:

          — Берегитесь!

          Чтобы спасти свою жизнь, Шарикову следует что-то предпринять. По всей видимости, он бежит к Швондеру, и тот советует ему заявить «куда следует», ибо ситуация складывается нешуточная, чреватая тем, о чем поведает в 1928 г. А. Толстой в повести «Гадюка». Там бывшая «кавалерист-девица» Ольга Зотова, сохранившая с гражданской войны револьвер, расстреливает в коммунальной квартире свою счастливую соперницу Лялечку. Надо полагать, подобные случаи в то время были нередки.

          После визита обманутой Шариковым барышни «Ночь и половину следующего дня висела, как туча перед грозой, тишина. Все молчали», — констатирует автор, явно намекая на трагический исход противостояния между творцом и сотворенной им тварью. Гроза не замедлила грянуть. «Профессор Преображенский в совершенно неурочный час принял одного из своих прежних пациентов, толстого и рослого человека в военной форме», причем могущественный заступник профессора (а это оказался именно он) «настойчиво добивался свидания и добился». То есть покровительство покровительством, а в непоказанное время всяк сверчок знай свой шесток. Приезжает начальник по весьма срочному делу.

          — Питая большое уважение... Гм... Предупредить. Явная ерунда. Просто он прохвост... — Пациент полез в портфель и вынул бумагу, — хорошо, что мне непосредственно доложили...

          Бумагой оказывается донос Шарикова. «...А также угрожая убить председателя домкома товарища Швондера, из чего видно, что хранит огнестрельное оружие. И произносит контрреволюционные речи, даже Энгельса приказал своей социалприслужнице Зинаиде Прокофьевне Буниной спалить в печке, как явный меньшевик со своим ассистентом Борменталем Иваном Арнольдовичем, который тайно не прописанный проживает у него в квартире». Всякий донос — дело мерзопакостное, тем не менее Шариков не лжет: все им написанное — чистая правда, и даже насчет «огнестрельного оружия», о котором Полиграф говорит предположительно. Кстати, урок ябеды дает Шарикову в бытность его Шариком сам профессор, когда ябедничает по телефону своему облеченному властью благодетелю Петру Александровичу и при этом — в отличие от «лабораторного существа» — явно передергивает факты (об этом я говорил выше).

          Преображенский, разумеется, благодарен посетителю, однако походя обижает и его: что поделать — натура, от нее не уйдешь.

          — Вы позволите мне это оставить у себя? — спросил Филипп Филиппович, покрываясь пятнами. — Или, виноват, может быть, это вам нужно, чтобы дать законный ход делу?

          — Извините, профессор, — очень обиделся пациент, и раздул ноздри, — вы действительно очень уж презрительно смотрите на нас. Я... — И тут он стал надуваться, как индейский петух.

          Преображенский тут же извиняется и успокаивает посетителя, но мы-то знаем, что решительно никому из советских деятелей хозяин дома не доверяет. В главе III, рассуждая о водке, он обменивается с Борменталем следующими репликами:

          — А водка должна быть в 40 градусов, а не в 30, это, во-первых, — а во-вторых, — бог их знает, чего они туда плеснули. Вы можете сказать — что им придет в голову?

          — Все, что угодно, — уверенно молвил тяпнутый.

          — И я того же мнения, — добавил Филипп Филиппович.

          Профессору воспользоваться бы случаем, переговорить со своим знакомцем, высокопоставленным советским военным или чекистом, чтобы как-то решить проблему с Шариковым. Петр Александрович мог вызвать его «на ковер», обстоятельно переговорить по душам, вежливо попросить оставить профессора в покое, наконец, посулить взамен «шестнадцати аршин» «в квартире номер пять у ответственного съемщика Преображенского» какую-нибудь иную жилплощадь. Под угрозой «разъяснения» Полиграф моментально убрался бы из «похабной квартирки» — только бы его и видели. Преображенский, однако, решает иначе. Пока жив Шариков, покоя доктору не видать.

          «Преступление созрело и упало, как камень, как это обычно и бывает». Преступление! МБ прямо говорит о нем, хотя профессор, встретив Шарикова, вернувшегося домой «С сосущим нехорошим сердцем», поначалу пытается решить конфликт без хирургического вмешательства:

          — Сейчас заберите вещи: брюки, пальто, все, что вам нужно, — и вон из квартиры!

          — Как это так? — искренне удивился Шариков.

          — Вон из квартиры — сегодня, — монотонно повторил Филипп Филиппович, щурясь на свои ногти.

          Требования профессора абсолютно несправедливы: изгонять прописанного жильца с его законных квадратных метров — это беззаконие, но Преображенскому никакой закон не писан. Возможно, профессор, зная характер своего подопечного, сознательно провоцирует его, — чтобы иметь моральное право зарезать. «Какой-то нечистый дух вселился в Полиграфа Полиграфовича; очевидно, гибель уже караулила его и срок стоял у него за плечами. Он сам бросился в объятия неизбежного и гавкнул злобно и отрывисто:

          — Да что такое в самом деле! Что, я управы, что ли, не найду на вас? Я на 16 аршинах здесь сижу и буду сидеть.

          — Убирайтесь из квартиры, — задушенно шепнул Филипп Филиппович.

          «Шариков сам пригласил свою смерть. Он поднял левую руку и показал Филиппу Филипповичу обкусанный с нестерпимым кошачьим запахом — шиш. А затем правой рукой по адресу опасного Борменталя из кармана вынул револьвер». Ассистент оказывается не робкого десятка, и в результате его действий «распростертый и хрипящий лежал» на кушетке «заведующий подотделом очистки, а на груди у него помещался хирург Борменталь и душил его беленькой малой подушкой». Человек по имени Полиграф Полиграфович Шариков перестает существовать.


Продолжение следует.


12. Полиграф Шариков и другие

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции

 

12. Полиграф Шариков и другие

 

          После операции, гениально проведенной Преображенским, на сцену вместо «милейшего пса» Шарика выходит «хам и свинья» Шариков. В доме профессора начинается веселая жизнь. Так обычно бывает с появлением в семье ребенка. Нового жильца ребенком, конечно, не назовешь, разве что подростком и, надо сказать, весьма трудным. Каждая его выходка, каждое его пренебрежение правилами общежития, каждый его хулиганский поступок тараном бьют по благоденствию и комфорту владельца «похабной квартирки». Что же творит новоиспеченное дитя природы и скальпеля?

          1. По-хамски разговаривает с визитерами доктора.

          — Кто ответил пациенту «пес его знает!»? Что вы, в самом деле, в кабаке, что ли? — раздраженно вопрошает Преображенский.

          Так ведь натурально — в кабаке. Не как в питейном заведении низкого пошиба, а как в месте беспорядка и раздора. Борменталь давно записал в истории болезни прооперированного Шарика: «Такой кабак мы сделали с этим гипофизом, что хоть вон беги из квартиры».

          2. Дерзит профессору, своему «отцу» и благодетелю. Или, как сейчас говорят, наезжает на него.

          — Хорошенькое дело! Ухватили животную, исполосовали ножиком голову, а теперь гнушаются. Я, может, своего разрешения на операцию не давал. А равно (человек завел глаза к потолку как бы вспоминая некую формулу), а равно и мои родные. Я иск, может, имею право предъявить.

          Профессор буквально столбенеет от такой наглости. Он пытается дать отпор «ухваченной животной», но не на того напал.

          — Вы изволите быть недовольным, что вас превратили в человека? ... Вы, может быть, предпочитаете снова бегать по помойкам? Мерзнуть в подворотнях? Ну, если бы я знал...

          — Да что вы все попрекаете — помойка, помойка. Я свой кусок хлеба добывал. А если бы я у вас помер под ножом? Вы что на это выразите, товарищ? — с явной издевкой говорит очеловеченный пес.

          «Товарищ» профессор, не выдержав принятого в те годы советского обращения, вспыхивает порохом, но «куды бечь» от остроумного насмешника и ловкого полемиста?

          3. Гонясь по старой собачьей памяти за котом, срывает кран в ванной комнате и устраивает вселенский квартирный потоп.

          — Котяра проклятый лампу раскокал ... а я стал его, подлеца, за ноги хватать, кран вывернул, а теперь найти не могу.

          «Минут через пять Борменталь, Зина и Дарья Петровна сидели рядышком на мокром ковре, свернутом трубкою у подножия двери, и задними местами прижимали его к щели под дверью, а швейцар Федор с зажженной венчальной свечой Дарьи Петровны по деревянной лестнице лез в слуховое окно». А затем «Зина и Дарья Петровна в подоткнутых до колен юбках, с голыми ногами, и Шариков с швейцаром, босые, с закатанными штанами шваркали мокрыми тряпками по полу кухни и отжимали их в грязные ведра и раковину».

          Примерно такой же разгром, напомню, учиняет и Шарик, когда эскулапы вознамериваются его подлечить.

          4. Домогается женщин — не зря же ему эскулап пересаживает «мужские яичники» Клима Чугункина «с придатками и семенными канатиками».

          — Полюбуйтесь, господин профессор, на нашего визитера Телеграфа Телеграфовича. Я замужем была, а Зина — невинная девушка. Хорошо, что я проснулась, — говорит ночной порой Дарья Петровна, которая после окончания этой речи, «впала в состояние стыда, вскрикнула, закрыла грудь руками и унеслась».

          Тонкий нюанс: домогательства ловеласа-неудачника пресекает именно она, ведь в свои дочеловеческие времена Шарик частенько «лежал на теплой плите, как лев на воротах и, задрав от любопытства одно ухо, глядел, как черноусый и взволнованный человек в широком кожаном поясе за полуприкрытой дверью ... обнимал Дарью Петровну. Лицо у той горело мукой и страстью...

          — Как демон пристал, — бормотала в полумраке Дарья Петровна, — отстань! Зина сейчас придет. Что ты, чисто тебя тоже омолодили?

          — Нам это ни к чему, — плохо владея собой и хрипло отвечал черноусый. — До чего вы огненная!»

          Возможно, дурной, но банальный житейский пример оказался заразительным.

          5. Оказывается нечист на руку, ибо это он «присвоил в кабинете Филиппа Филипповича два червонца, лежавшие под пресс-папье, пропал из квартиры, вернулся поздно и совершенно пьяный. Этого мало. С ним явились две неизвестных личности, шумевших на парадной лестнице и изъявивших желание ночевать в гостях у Шарикова». Что ж, создать нового «члена социального общества» профессор создает, а вот о его потребностях напрочь забывает. С точки зрения доктора, у Шарикова все есть: его кормят, поят, одевают, обувают и даже развлекают. Преображенскому не приходит в голову, что у Шарикова могут быть какие-то личные желания, требующие денег. Даже детям родители выдают ту или иную сумму на карманные расходы, иначе предприимчивые отпрыски могут извлечь ее из кошельков папы или мамы своими силами. Что и происходит с нахлебником профессора.

          6. Усвоив, что из покраж ничего хорошего не выйдет, Шариков устраивается на работу. Но кем, где и как может работать он, необразованный и никакому ремеслу не обученный? Приняв «наследственную» фамилию — Шариков, — Полиграф Полиграфович и род деятельности перенимает у пса.

          — Позвольте вас спросить — почему от вас так отвратительно пахнет? — спрашивает у него профессор.

          «Шариков понюхал куртку озабоченно.

          — Ну, что ж, пахнет... Известно: по специальности. Вчера котов душили, душили...»

          Специальность, прямо скажем, поганая, и Шариков осваивает ее не только ради денег, но и от всего своего бывшего собачьего сердца. Однако, положа руку на то же сердце, спросим себя: разве такая профессия не нужна обществу? Разве неприкаянные, брошенные, бродячие животные так уж безобидны? Разве подобные отделы не существуют практически в каждом населенном пункте до сей поры, только называются иначе? Возможно, Шариков в дальнейшем не ограничится одними котами, — на это намекает профессор в разговоре с Борменталем, когда они «бодрствовали, взвинченные коньяком с лимоном», после погрома, учиненного в квартире потомственным котофобом:

          — Швондер и есть самый главный дурак. Он не понимает, что Шариков для него более грозная опасность, чем для меня. Ну, сейчас он всячески старается натравить его на меня, не соображая, что если кто-нибудь в свою очередь натравит Шарикова на самого Швондера, то от него останутся только рожки да ножки.

          7. Науськанный Швондером и пользуясь непрактичностью Преображенского и примкнувшего к нему Борменталя, Шариков, внедряется в квартиру эскулапа, причем на вполне законных советских основаниях.

          — Вот. Член жилищного товарищества, и площадь мне полагается определенно в квартире номер пять у ответственного съемщика Преображенского в шестнадцать квадратных аршин.

          Потребовав от Преображенского бумагу для получения документа, «человек, полученный при лабораторном опыте путем операции на головном мозгу», роет профессору «квартирную» яму, куда тот и валится, ведь Шариков вместе с документом получает и прописку. Не случайно доктора накануне обуревают сомнения:

          — Да я вообще против получения этих идиотских документов.

          8. Став маленьким начальником, бывший пес склоняет к сожительству свою сотрудницу Васнецову, после чего приводит ее в квартиру Преображенского. Впрочем, как честный человек, Шариков собирается жениться.

          — Я с ней расписываюсь, это — наша машинистка, жить со мной будет. Борменталя надо будет выселить из приемной. У него своя квартира есть, — крайне неприязненно и хмуро пояснил Шариков.

          Этот визит чреват очередной пропиской новоприбывшей жилицы и отчуждением от квартиры профессора других «16 аршин». Преображенскому не без помощи Борменталя удается отбиться. Но если бы девушка настояла на своем, профессору пришлось бы совсем худо. Неизвестно, как бы ужилась мадам Шарикова с Дарьей Петровной и Зиной.

          9. Наконец, Шариков пишет на своего создателя донос, но тот, к счастью, попадает в руки высокого покровителя, «крышующего» профессора. Ябеда переполнила чашу терпения доктора, и участь ябедника была решена.

          Это отнюдь не полный перечень дел, делишек и деяний Шарикова, рисующих его личность с самой невыгодной стороны. По словам Преображенского, он сооружает из собаки «такую мразь, что волосы дыбом встают», и с этим, пожалуй, можно согласиться. Сколько ни приводи доводов в защиту Шарикова, сколько ни оправдывай его, сколько ни входи в его положение, жить рядом с таким человеком положительно невозможно. Повинен ли он за это смерти? Как для кого, но для меня это вопрос спорный, и чуть позже станет предметом моих истолкований.

          А пока, если уж мы вкратце разобрали поступки и поведение Полиграфа, не рассмотреть ли заодно и то, чего он не делал и к чему не имеет отношения?

          1. Шариков не кашеварит день-деньской для профессора, как Дарья Петровна, питая его сытно, вкусно и изобильно, как он любит. Шариков не прислуживает доктору за столом и вместе с тем не отправляет обязанности операционной медсестры, как Зина. Шариков не исполняет мелких одноразовых поручений Филиппа Филипповича, как швейцар Федор. Шариков не работает ассистентом «европейского светила» на приемах и во время операций, будучи предан ему душой и телом, как Борменталь.

          Это — ближайшее окружение эскулапа, создающее ему комфортную и сытую жизнь, испытывающее перед ним верноподданнический пиетет и ловящее каждое его слово.

          2. Шариков не удовлетворяет свою похоть, забавляясь картинками с изображением «красавиц с распущенными волосами», как это позволяет себе молодящийся потаскун (первый пациент), занимающий, по-видимому, довольно высокий пост, поскольку из-за казуса с краской для волос имеет возможность «третий день» не ездить «на службу». Шариков не склонен к возрастному, если можно так выразиться, мезальянсу, как крепко пожилая дама (второй пациент) «в лихо заломленной набок шляпе», воспылавшая лютой страстью к молодому шулеру, не пропускающему ни одной юбки. Шариков не соблазняет 14-летних девочек, как женатый педофил с «лысой, как тарелка, головой» (третий пациент), и не приезжает к профессору с просьбой устранить предсказуемые последствия своей связи с несовершеннолетней.

          3. В скобках. Шариков не делает 14-летним девочкам незаконные аборты на дому, как это по всей вероятности, изредка практикует профессор.

          4. Шариков не занимает большой военный или чекистский пост и не ограждает Преображенского от законных посягательств домкома.

          Это — не столь отдаленное общество Преображенского, приносящее ему немалый доход для роскошной жизни и занятий научно-медицинской деятельностью. Эскулап со своими пациентами и знаться бы не стал, не будь у них бешеных денег. И эта публика превосходит Шарикова в нравственном отношении?! Впрочем, она не плюет на пол, не гоняет котов и, будь у нее блохи, давила бы их пальцами.

          Переходим к собственно обществу, чье чрезвычайно мощное давление неустанно ощущает доктор.

          1. Шариков не приходит к профессору в качестве «прелестного домкома», предлагая «уплотниться» «в порядке трудовой дисциплины», хотя самолично «уплотняет» Преображенского, нежданно-негаданно превратившись из пса в человека.

          2. Шариков не отключает электроэнергию, периодически устраивая доктору «темную»; не «поет хором» в квартире «буржуя Саблина», как «жилтоварищи», хотя они и признают бывшего пса за своего.

          3. Не Шариков, в конце концов, устраивает революцию и гражданскую войну, унесшие миллионы жизней и изменившие социальный уклад на прямо противоположный, яростно ненавидимый профессором Преображенским. Посыл автора понятен: все это сотворили такие, как Шариков, посему и нужны умелые врачеватели, а еще лучше — коновалы, способные держать их в узде или хотя бы периодически загонять в стойло. Однако если в течение веков «люди с университетским образованием» призывают плохо-образованных, а то и вовсе необразованных людей к топору, кого винить, если вторые, в конце концов, за него берутся?


Продолжение следует.


11. Что в имени тебе моем?

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


11. Что в имени тебе моем?

 

          В связи с именем Полиграф Б. Соколов в своей Булгаковской энциклопедии упомянул о каком-то «вымышленном “святом” в новых советских “святцах”, предписывающих праздновать День полиграфиста». Однако в интернет-океане мне удалось выудить информацию, куда больше похожую на достоверную, поскольку ее автор ссылается на крупнейшего российского специалиста по антропонимике (раздел ономастики, изучающий антропонимы — имена людей), доктора филологических наук, профессора А. В. Суперанскую. Цитирую: «С 1924-го по 1930 гг. даже издавался специальный календарь — своеобразные революционные святцы. В нем были отмечены все более или менее знаменательные с точки зрения мировой революции даты. И к каждой придуманы имена, которыми рекомендовано называть родившихся в этот день младенцев. ... В честь пролетарской полиграфической промышленности предлагалось женское имя Полиграфа. Поэтому с уверенностью можно сказать, что Полиграф Полиграфович — не совсем плод воображения Булгакова» (Наталья Гриднева. Повесть именных лет. Коммерсантъ Власть). Как видим, никакого «святого» по имени Полиграф отродясь не было. В повести сказано: «Когда Зина вернулась с календарем, Филипп Филиппович спросил:

          — Где?

          — 4-го марта празднуется», — ответило ему новорожденное существо.

          Что именно праздновалось 4-го марта 1925 г., уточнить не представляется возможным, поэтому положимся на мнение вышеуказанного профессионала.

          К полиграфу — детектору лжи — имя Полиграф не имеет ни малейшего отношения. Его начали разрабатывать за границей в начале 20-х годов прошлого века, и МБ вряд ли мог об этом знать. Да и «окрестили» детектор лжи полиграфом не так уж давно. А вот «Полиграфъ» как «Авторъ многочисленныхъ сочиненій по разнороднымъ предметамъ» и как «Копировальная машина (Словарь иностранныхъ словъ, вошедшихъ въ составъ русскаго языка. Составленъ подъ редакцieю А. Н. Чудинова. С.-Петербургъ. Изданiе книгопродавца В. И. Губинскаго. 1894)», несомненно был известен автору СС. Первое значение нам без надобности, второе подходит как нельзя лучше. В контексте «Собачьего сердца» имя Полиграф можно истолковать как копию, а Полиграф Полиграфович как копию с копии. Копию кого? Вероятно, копию с копии полноценного человека, как это показано в повести. Преображенский в какой-то мере прав, говоря, что Полиграф «еще только формирующееся ... существо», начавшее формироваться по воле профессора и так до конца и не сформировавшееся благодаря ему же. Впрочем, считать Шарикова только копией или копией копии человека не стоит. Этому противоречат слова Преображенского, сказанные им Борменталю накануне обратного превращения человека в собаку.

          — Весь ужас в том, что у него уж не собачье, а именно человеческое сердце. И самое паршивое из всех, которые существуют в природе!

          Насчет «паршивости» сердец разговор особый и он нам еще предстоит.

          Шариков, как ни странно это прозвучит, является и копией профессора Преображенского, преломленной или отраженной в каком-то кривом зеркале, и тем не менее эти персонажи, какими они выведены МБ, похожи друг на друга, как, скажем, непутевый сын на респектабельного отца. Поэтому и следует присмотреться к их именам: может быть, это наведет на кое-какие мысли.

          Мне думается, МБ нарек своих главных действующих лиц абсолютно сознательно. Прозвание профессора Преображенского начинается на «ф», заканчивается на «п»; Шарикова — соответственно на «п» и на «ф», — словно второе имя является, как я уже сказал, смутным, но отражением первого. Кроме того, имя Полиграф выглядит чуть ли не анаграммой имени Филипп. Дальнейшие выкладки весьма произвольны, но приводят к любопытному результату. Последовательно вычленив из обоих прозваний совпадающие в них буквы, получим следующее: П, л, и, ф — Ф, и, л, п. И это опять же наводит на мысль об отражении. Оставшиеся буквы — о, г, р, а (от Полиграфа); и, п (от Филиппа) — тоже можно приспособить к делу. Добавим к ним литеру «ф» (Шарик, вспомним, ее не знает), имеющуюся в именах профессора и заведующего подотделом очистки — выйдет еще одно имя — Пифагор, — как нельзя лучше подходящее к событиям, происходящим в повести. Если вспомнить об учении Пифагора о переселении душ, то в этом смысле Шариков воплощает собой три ипостаси: пса, Клима Чугункина и... профессора Преображенского. По поводу первых двух вопросов быть не может, поскольку об этом прямо говорится в СС. Предположение насчет третьей требует разъяснений.

          Хотя необразованный Шариков и «величина мирового значения» Преображенский являются антагонистами, их похожесть, на мой взгляд, несомненна. Шарик, утвердившись в «похабной квартирке», воспринимает профессора исключительно как «божество». Став человеком, он ничуть не утрачивает пиетического отношения к своему кумиру, теперь уже, можно сказать, отцу, ведь по сути дела гениальный хирург, создавший Шарикова, таковым ему и является. В известном смысле профессор более отец ему, чем был бы, произойди все естественным путем. Именно из желания походить на «отца» бывший пес, «скрещенный» с бывшим Чугункиным, назначает себе отчество, произведенное от его же имени — Полиграф Полиграфович, — ведь у его «папаши» Преображенского то же самое — Филипп Филиппович. Мало того. «Отец» и «сын» схожи и поведением. По пунктам:

          1. и тот, и другой бранятся, только профессору это прощается, поскольку он велик и знаменит, а Шарикову вменяется в вину, поскольку он никто и звать его никак.

          2. и тот, и другой обожают музыку, правда, разную, но ведь «кому и горький хрен — малина; кому и бланмаже — полынь» (К. Прутков).

          3. и тот, и другой категорически нетерпимы к чужому мнению, но Преображенского почтительно слушают, а Шарикову бесцеремонно затыкают рот.

          4. и тот, и другой пренебрежительно относятся к людям, стоящим ниже их по положению. Преображенский: «Да, я не люблю пролетариата, — печально согласился Филипп Филиппович». Шариков: «Ну, уж и женщины. Подумаешь. Барыни какие. Обыкновенная прислуга, а форсу как у комиссарши».

          5. и тот, и другой одинаково выпивают и даже закусывают практически одним и тем же. «Шариков выплеснул содержимое рюмки себе в глотку, сморщился, кусочек хлеба поднес к носу, понюхал, а затем проглотил».

          А Филипп Филиппович «вышвырнул одним комком содержимое рюмки себе в горло», а затем «подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький темный хлебик».

          «Выплеснул» — «вышвырнул»; «кусочек хлеба» — «маленький темный хлебик». Почти одно и то же, не правда ли?

          6. и тот, и другой лгут, но наивный постоялец профессора не умеет этого делать: «От двух червонцев Шариков категорически отперся и при этом выговорил что-то неявственное насчет того, что вот, мол, он не один в квартире». Преображенский же виртуозен и во лжи:

          — Наука еще не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал да только неудачно, как видите, — отвечает профессор следователю, пожелавшему лицезреть пропавшего Шарикова, ибо «данные, извините меня, очень нехорошие».

          7. Наконец, самое главное: и тот, и другой близки по духу, являясь носителями обывательского образа мыслей: Шариков — советского, Преображенский — антисоветского, что в принципе, как утверждал С. Довлатов, одно и то же.

          На мой взгляд, Преображенский — это образованный Шариков, а Шариков — это необразованный Преображенский. Такой вывод напрашивается при скрупулезном сличении двух этих типажей. Профессору еще повезло: будь Шариков более развит в «умственном отношении» на момент имянаречения, он бы мог назваться Полиграфом Филипповичем Преображенским. Эскулапа тогда бы точно хватил кондрашка. Что же касается «трехипостасной» сущности Шарикова, то здесь в гротескном, чудовищном и весьма кощунственном виде предстает троичность как символ христианской веры, где бог-отец, разумеется, Преображенский; бог-сын — пес Шарик; бог-дух святой — Клим Чугункин. В итоге Шариков, выросший телесно из собаки, на самом деле олицетворяет собой Христа — отождествление, повторяю, кощунственное, но оно вытекает из контекста повести. И распинают Полиграфа (оперируют), окончательно обращая в животное состояние, почти как Христа. Нравится нам или нет, но таков, с моей точки зрения, авторский замысел, и игнорировать его невозможно. Тем более что едва ли не основную часть отпущенного Богом творческого времени МБ посвятил дьяволиаде, а в новозаветных главах «Мастера и Маргариты» по сути дела создал антиевангелие.

          Ветхозаветные аллюзии в повести тоже имеют место быть: Преображенский — псевдо-Творец, Шариков — псевдо-Адам. Мельком отражается в СС и иудаистское предание о перводеве Лилит, в качестве которой можно рассматривать Васнецову, будущую сослуживицу Шарикова. До собственной Евы Полиграфу-Адаму дожить не удалось.


Продолжение следует.


10. Детский сад

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


10. Детский сад

 

          Воспитание прооперированного пса начинается еще в дооперационный период. Разглагольствуя о разрухе, Филипп Филиппович произносит: «Это — мираж, дым, фикция». Эти слова отзываются в сознании Шарика, когда его накануне эксперимента запирают в ванной: «Нет, куда уж, ни на какую волю отсюда не уйдешь, зачем лгать, — тосковал пес, сопя носом, — привык. Я барский пес, интеллигентное существо, отведал лучшей жизни. Да и что такое воля? Так, дым, мираж, фикция... Бред этих злосчастных демократов...» Это неслучайно, как неслучайно все в повести. Собака с благоговением относится к профессору, обожествляет его, впитывает все его высказывания и, кстати, тоже совсем не обожает пролетариат, немало от него натерпевшись, как и профессор, вынужденный сотрудничать с пролетарскими бонзами и принимать их покровительство.

          Когда пес, ставший Шариком, выходит из-под скальпеля доктора неизвестно кем без роду без племени, его принимаются обучать элементарным правилам общежития. Преображенский как в воду глядел, говоря о сортире в связи с разрухой. Если Дарья Петровна, Зина и сам профессор могли бы мочиться мимо унитаза только теоретически, то новый непрописанный жилец начинает это проделывать практически. Не по злой воле, а в силу собачье-атавистических наклонностей. Еще позавчера, помирая на воле, он справляет нужду где и когда хочет; вчера его в качестве пса-барина выводят для этой цели на улицу; теперь же ему, не привыкшему к своей человеческой ипостаси, навязывают непонятный пока сортир. Будущий Шариков, проявив недюжинные умственные способности, справляется не только с ним, но перестает бросаться на стекла, видя в них свое отражение, и даже прекращает браниться. Тут бы развить успех, завалить подопечного соответствующей его возрасту литературой («Надо будет Робинзона», — подумает Филипп Филиппович, когда будет уже поздно.), вообще посадить за парту, наконец, попытаться развить и как-то пристроить к делу его явные музыкальные способности, ибо «Очень настойчиво с залихватской ловкостью играли за двумя стенами на балалайке...» Но «звуки хитрой вариации «Светит месяц» смешивались в голове Филиппа Филипповича со словами заметки (о самом себе, писанина Швондера — Ю. Л.) в ненавистную кашу. Дочитав, он сухо плюнул через плечо и машинально запел сквозь зубы:

          — Све-е-етит месяц... Све-е-етит месяц... Светит месяц... Тьфу, прицепилась, вот окаянная мелодия! (Ну да, это ведь народная музыка, а не Верди и не романс Чайковского на стихи Толстого — Ю. Л.).

          Он позвонил. Зинино лицо просунулось между полотнищами портьеры.

          — Скажи ему, что пять часов, чтобы прекратил, и позови его сюда, пожалуйста.

          Процесс воспитания продолжается. Но насколько гениален профессор как хирург, настолько бездарен как педагог. Все-то у него с рывка да с толчка, с бранью, попреками, криками, неуместными или непонятными для новорожденного человека требованиями и ограничениями. Это тоже обучение, но какое-то дефективное, видимо, под стать дефективному пациенту (вспомним: социально дефективными считались беспризорники в «Республике ШКИД» Л. Пантелеева и Г. Белых). Причем интересы воспитуемого отвергаются воспитателем напрочь.

          — Я, кажется, два раза уже просил не спать на полатях в кухне — тем более днем?

          Человек кашлянул сипло, точно подавившись косточкой, и ответил:

          — Воздух в кухне приятнее. ...

          — Спанье на полатях прекращается. Понятно? Что это за нахальство! Ведь вы мешаете. Там женщины.

          Начав с морали, Филипп Филиппович переходит к одежде, поскольку, облачение «человека маленького роста и несимпатичной наружности» буквально режет ему глаза: «На шее у человека был повязан ядовито-небесного цвета галстук с фальшивой рубиновой булавкой. Цвет этого галстука был настолько бросок, что время от времени, закрывая утомленные глаза, Филипп Филиппович в полной тьме то на потолке, то на стене видел пылающий факел с голубым венцом. Открывая их, слеп вновь, так как с полу, разбрызгивая веера света, бросались в глаза лаковые штиблеты с белыми гетрами».

          — Откуда взялась эта гадость? Я говорю о галстуке.

          Человечек, глазами следуя пальцу, скосил их через оттопыренную губу и любовно поглядел на галстук.

          — Чем же «гадость»? — заговорил он, — шикарный галстук. Дарья Петровна подарила.

          — Дарья Петровна вам мерзость подарила, вроде этих ботинок. Что это за сияющая чепуха? Откуда? Я что просил? Купить при-лич-ные ботинки; а это что? Неужели доктор Борменталь такие выбрал?

          — Я ему велел, чтобы лаковые. Что я, хуже людей? Пойдите на Кузнецкий — все в лаковых.

          Откуда, в самом деле, «человек маленького роста и несимпатичной наружности» может знать, что «при-лич-но», а что нет, если только вчера он был собакой, с одной стороны, и трактирным балалаечником, с другой? Где он рос, кто его воспитывал, кто прививал ему понятие о вкусе? Никто. Тогда что с него требовать? Не требует же профессор хорошего вкуса от Дарьи Петровны, подарившей новому человеку «гадость» и «мерзость». Преображенский устраняется и от этого вопроса — как и от всех прочих, связанных с подлинным преображением «Шарика в очень высокую психическую личность», — и получает то, что из него получилось: экс-пес воспринимает массовый, уличный вкус. И кого в этом винить? Тем более глупо призывать только-только возникшее «лабораторное существо» посмотреть на себя со стороны:

          — Вы... ты... вы... посмотрите на себя в зеркало на что вы похожи. Балаган какой-то.

          Допустим, человечек на самом деле смотрит и что, ужасается увиденному? Едва ли. Напротив: увиденное ему ужасно нравится, иначе зачем он навешивает на себя столь безвкусный, с точки зрения профессора, галстук?

          Иные требования доктора справедливы:

          — С Зиной всякие разговоры прекратить. Она жалуется, что вы в темноте ее подкарауливаете. Смотрите! ... Окурки на пол не бросать — в сотый раз прошу. ... С писсуаром обращаться аккуратно. ... Не плевать! Вот плевательница.

          Другие тоже справедливы, но, так сказать, в одностороннем порядке:

          — Чтобы я более не слышал ни одного ругательного слова в квартире! — ведь доктор в повести ругается больше всех.

          Например, когда Шариков, украв два червонца, пытается свалить вину на Зину, а та «немедленно заревела, распустив губы, и ладонь запрыгала у нее на ключице», доктор ее «утешает» следующим образом:

          — Ну, Зина, ты — дура, прости господи...

          Не случайно человечек, еще не ставший Полиграфом Полиграфовичем, но объявивший об этом, резонно замечает Преображенскому:

          — Что-то не пойму я, — заговорил он весело и осмысленно. — Мне по матушке нельзя. Плевать — нельзя. А от вас только и слышу: «Дурак, дурак». Видно только профессорам разрешается ругаться в Ресефесере.

          Тем самым будущий Полиграф Шариков показывает, что он совсем не глуп, умеет наблюдать и делать выводы о происходящем. Он попадает не в бровь, а в глаз профессору, потому что «Филипп Филиппович налился кровью и, наполняя стакан, разбил его. Напившись из другого, подумал: “Еще немного, он меня учить станет и будет совершенно прав. В руках не могу держать себя”». А чуть раньше он в раздражении отмачивает очевидную глупость:

          — Ведь я же вам запрещал шляться по лестницам.

          — Что я, каторжный? — удивился человек и сознание его правоты загорелось у него даже в рубине. — Как это так «шляться»?! Довольно обидны ваши слова. Я хожу, как все люди.

          На что «Филипп Филиппович умолк, глаза его ушли в сторону. “Надо все-таки сдерживать себя”, — подумал он».

          Давно забыты тары-бары о том, что «Единственный способ, который возможен в обращении с живым существом», — это ласка. Сейчас не до ласки, только бы не сорваться, не перейти на крик, не взбелениться. А может, надо было все-таки попробовать лаской? Получилось довольно скверное «экспериментальное существо», возможно, это даже, по утверждению прозревшего в дальнейшем профессора, это:

          — Клим, Клим ... Клим Чугунков ... вот что-с: две судимости, алкоголизм, «все поделить», шапка и два червонца пропали ... хам и свинья...

          Но поговорить по душам, приобнять, похвалить за виртуозную игру на балалайке разве трудно было? Впрочем, максиму об ответственности за тех, кого мы приручаем, А. Сент-Экзюпери тогда еще не вывел. Но ведь нельзя выказывать к своему же собственному детищу такое пренебрежение — вплоть до того, что не дать ему от рождения абсолютно никакого имени!

          — Что же, в конце концов, нужно, чтобы вас прописать и вообще устроить все по плану этого вашего домкома? Ведь у вас же нет ни имени, ни фамилии, — недоуменно вопрошает Преображенский.

          Собаке, приведенной с улицы, профессор дает имя; человека, полученного лабораторным путем, назвать не удосуживается. Безымянное нечто бродит по квартире своего «отца», «отчима» или «второго отца», давшему ему человеческую жизнь, ест, пьет, раздражает насельников советского оазиса своим видом, треплет им нервы безобразным поведением, наносит им и их имуществу тот или иной ущерб, но при этом у всех есть имена, а у него — нет. Большей невнимательности к живой твари, тем более делу рук своих, со стороны творца представить трудно. Хоть бы Ваней, Иваном Ивановичем нарекли, что ли. Все общаются с ним, ведут разговоры, командуют, распекают, — но при этом никак не называют! Никто — даже ассистент, не говоря уже о прислуге, людях, подчиненных профессору, — никто не задает вопроса: «А как звать этого человека? Как к нему обращаться?» Даже у безобразного горбуна Квазимодо (В. Гюго. Собор Парижской Богоматери) и у омерзительного Калибана, сына ведьмы Сикораксы (У. Шекспир. Буря) есть имена. И только прооперированный доктором пациент лишен этого столь необходимого для жизни атрибута.

          Можно себе представить, как Швондер встречает бывшего пса, этакого человечка-недотыкомку, на лестнице и спрашивает: «Товарищ, вы кто?» — «Не знаю», — смущенно отвечает тот». — «Как это?» — удивляется Швондер. — «Не знаю», — пожимает плечами человечек, впервые, быть может, осознающий, что и у него должно быть имя. — «Как вас зовут, знаете?» — продолжает допытываться Швондер. — «Нет». — «А к кому вы пришли?» — «Ни к кому. Я здесь живу». — «Как это? Откуда же вы здесь взялись?» — «Меня профессор оперировал...» Такого рода диалог вполне себе представим, ведь в отличие от профессора «прелестный домком», хотя бы в лице того же Швондера, относится к новому жильцу более чем терпимо:

          — Встречают, спрашивают — когда ж ты, говорят, многоуважаемый, пропишешься? — говорит «неожиданно явившееся существо».

          Вот «многоуважаемый» и притуляется к тем, кто его хотя бы внешне уважает, — мудрено ли? Не без подачи председателя домкома, не могущего «допустить пребывания в доме бездокументного жильца, да еще не взятого на воинский учет милицией», человек «победоносно» заявляет:

          — Имя я себе совершенно спокойно могу избрать. Пропечатал в газете и шабаш.

          — Как же вам угодно именоваться?

          Человек поправил галстук и ответил:

          — Полиграф Полиграфович.

          — Не валяйте дурака, — хмуро отозвался Филипп Филиппович, — я с вами серьезно говорю.

          Недоумение профессора вроде бы вполне законно, но, с другой стороны, он опять выказывает себя не вполне сведущим в текущем моменте: по сравнению с тогдашними именами вроде Даздраперма (да здравствует первое мая), Больжедор (большевистская железная дорога), Тролебузина (от сокращения фамилий Троцкий, Ленин, Бухарин, Зиновьев) Полиграф выглядит более-менее прилично, во всяком случае, не выпадает из тогдашней тенденции. Впрочем, профессор не читает «советских газет» и может быть не в курсе принятого в ту пору имянаречения. Но если вы даже не думаете назвать выведенное вами существо хотя бы Иваном Ивановичем — получите Полиграфа Полиграфовича! Ладно, имя «пропечатано в газете и шабаш», но Преображенскому неймется: он продолжает унижать Шарикова. Когда «из домкома к Шарикову явился молодой человек, оказавшийся женщиной, и вручил ему документы, которые Шариков немедленно заложил в карман и немедленно после этого позвал доктора Борменталя.

          — Борменталь!

          — Нет, уж вы меня по имени и отчеству, пожалуйста, называйте! — отозвался Борменталь, меняясь в лице. ...

          — Ну и меня называйте по имени и отчеству! — совершенно основательно ответил Шариков (это речь автора — Ю. Л.).

          — Нет! — загремел в дверях Филипп Филиппович. — По такому имени и отчеству в моей квартире я вас не разрешу называть».

          Почему? На каком основании? По какому праву профессор запрещает человеку называться своим собственным именем? Потому что «рылом не вышел» (Ф. М. Достоевский. Дневник писателя)?

          Об имени Полиграф разговор впереди, а пока еще один урок, преподанный Филиппом Филипповичем Преображенским Полиграфу Полиграфовичу, принявшему «наследственную фамилию» Шариков. На сей раз это урок того, как подобает относиться к инакомыслию. Усомнившись в словах последнего насчет существования имени Полиграф, профессор как «человек фактов», заявляет:

          — Ни в каком календаре ничего подобного быть не может, — а убедившись в правоте Шарикова, велит Зине сжечь календарь:

          — В печку его.

          За обедом еще хлеще. С изумлением узнав о том, что Шариков читает «переписку Энгельса с этим... как его — дьявола — с Каутским», профессор снова вызывает прислугу.

          — Зина, там в приемной... Она в приемной?

          — В приемной, — покорно ответил Шариков, — зеленая, как купорос.

          — Зеленая книжка...

          — Ну, сейчас палить, — отчаянно воскликнул Шариков, — она казенная, из библиотеки!

          — Переписка — называется, как его... Энгельса с этим чертом... В печку ее!

          Даже Шариков понимает, что библиотечную книгу «палить» нельзя, даже если она вам не нравится, но профессору закон не писан. Когда в Германии запылают костры из таких и многих других книг, «палить» их будут отнюдь не профессора.

          — Кстати, какой негодяй снабдил вас этой книжкой? — спрашивает эскулап, на что получает резонный ответ:

          — Все у вас негодяи, — говорит Шариков и он абсолютно прав.

          Кстати, и Шариков, и Преображенский запинаются на фамилии Каутский, только первый называет его чертом, второй — дьяволом, — весьма любопытный штришок к совместному портрету «творца» и сотворенной им «твари».

          В конце обеда Преображенский, разъяренный тем, что из-за наводнения, накануне устроенного в квартире его подопечным, пришлось отказать в приеме 39 пациентам и вследствие этого недополучить 390 рублей, договаривается до чудовищных вещей:

          — Вы стоите на самой низшей ступени развития ... вы еще только формирующееся, слабое в умственном отношении существо, все ваши поступки чисто звериные, и вы в присутствии двух людей с университетским образованием позволяете себе с развязностью совершенно невыносимой подавать какие-то советы космического масштаба и космической же глупости о том, как все поделить...

          Во-первых, культурный человек никогда не станет кичиться ни своим умом, ни образованием, ни тем более говорить такие вещи в лицо человеку, пусть менее умному и образованному. За подобные слова в приличной компании бьют в морду даже профессорам. Во-вторых, если человеку каждый день твердить, что он — животное, ничего, кроме скотины, из него не выйдет. Тем в итоге и заканчивается. В-третьих, мысль о том, «как все поделить», рождается отнюдь не в голове Шарикова или Швондера. Это искаженное, утрированное, грубое отражение идей, высказанных другими людьми «с университетским образованием», — К. Марксом и тем же Ф. Энгельсом. А если ты не согласен с этими идеями, то полемизировать с ними следует при помощи других идей, а не путем оскорблений и унижений оппонента.

          — Ну вот-с, — гремел Филипп Филиппович, — зарубите себе на носу ... Что вам нужно молчать и слушать, что вам говорят. Учиться и стараться стать хоть сколько-нибудь приемлемым членом социального общества.

          Все верно: быдло должно молчать и слушать, ведь профессор и ему подобные «любят бессловесных» (А. Грибоедов. Горе от ума), не делающих даже попытки отстоять свое человеческое достоинство. А последняя фраза — «учиться и стараться...», — с точки зрения ученого, означает, что Полиграф должен стать либо швейцаром, либо кухаркой, либо прислугой, в лучшем случае, ассистентом доктора Преображенского, работать на него, создавать ему комфортную жизнь и не лезть не в свое дело. Дескать, куда ему, рабочему-то классу, до учебы, пусть лучше «чисткой сараев» занимается, «прямым своим делом». А он будет помыкать им, совать рубли и трояки за мелкие услуги и только в исключительных случаях сажать их — как Борменталя и Шарикова (куда ж от него денешься!) — за свой стол. Посредством профессора МБ, вероятно, иронизирует над плакатной максимой вождя мирового пролетариата «Учиться, учиться и учиться», а если точнее — над цитатой из статьи В. И. Ленина «Попятное направление в русской социал-демократии»: «В то время, как образованное общество теряет интерес к честной, нелегальной литературе, среди рабочих растет страстное стремление к знанию и к социализму, среди рабочих выделяются настоящие герои, которые — несмотря на безобразную обстановку своей жизни, несмотря на отупляющую каторжную работу на фабрике, — находят в себе столько характера и силы воли, чтобы учиться, учиться и учиться и вырабатывать из себя сознательных социал-демократов, “рабочую интеллигенцию”» (В. И. Ленин. ПСС. Т. 4).

          Оказавшись в условиях такого психологического концлагеря, Шариков, которому отроду было едва ли месяц, должен был как-то выживать. И он пытается — насколько ему позволяют его умственные способности, генетическая предрасположенность и куцый человеческий опыт.


Продолжение следует.


9. Перерождение

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


9. Перерождение

 

          Нежданно-негаданное превращение собаки в человека происходит между католическим сочельником и православным Рождеством. Это лежит на поверхности и отмечается всеми комментаторами. В упомянутой мною Булгаковской энциклопедии начертано: «Происходит Преображение, только не Господне. Новый человек Шариков появляется на свет в ночь с 6-го на 7-е января — в православное Рождество. Но Полиграф Полиграфович — воплощение не Христа, а дьявола». Почему же, интересно знать, преображение не Господне, если собаку в человека преображает профессор Преображенский? Выходит, человек с сугубо христианской фамилией работает на сатану? Но других-то своих пациентов он же преображает. Почему же не задается с псом? Происхождением не вышел? Что-то здесь не так. Не будем торопиться с выводами, а полистаем уже неоднократно цитированный мною послеоперационный дневник Борменталя.

          «2 января. В моем и Зины присутствии пес (если псом, конечно, можно назвать) обругал проф. Преображенского по матери».

          Ругаться, конечно, нехорошо, тем более ругать матом того, кто является тебе отцом и матерью одновременно. Но ведь «папаша» Преображенский и сам ругается будь здоров. В свой же адрес слышать ругань профессор не привык, поэтому с ним, обматеренным, «в 1 час 13 мин.» случается «глубокий обморок», а «При падении» он «ударился головой о палку стула». Таким образом, пишет Борменталь, «Русская наука чуть не понесла тяжелую утрату». К счастью, обошлось: больного ставят на ноги с помощью обыкновенных валериановых капель. Отметим: даже эту бранящуюся, пока еще слабо соображающую полусобачью личность ассистент профессора уже не может не считать человеком.

          Новоизготовленный «гомо сапиенс» получает от «старожилов» первые уроки и вроде бы поддается обучению.

          «10 января. Повторное систематическое обучение посещения уборной. ... следует отметить понятливость существа. Дело вполне идет на лад».

          «12 января. ... «Отучаем от ругани». И в тот же день: «В шкафах ни одного стекла, потому что прыгал. Еле отучили».

          Будучи честен и щепетилен вплоть до мелочей, Борменталь констатирует: «Я переехал к Преображенскому по его просьбе и ночую в приемной с Шариком. Смотровая превращена в приемную. Швондер оказался прав. Домком злорадствует». И первых вздох сожаления о содеянном: «Такой кабак мы сделали с этим гипофизом, что хоть вон беги из квартиры». Это вслед за предыдущей восторженной записью: «Скальпель хирурга вызвал к жизни новую человеческую единицу. Проф. Преображенский, вы — творец. (Клякса)». «Клякса» рядом с «творцом», замечу, весьма многозначительна.

          В тот же день. «С Филиппом Филипповичем что-то странное делается. ... Старик что-то придумал. Пока я вожусь с историей болезни, он сидит над историей того человека, от которого мы взяли гипофиз». Дошло наконец-то! А еще профессор, ученый человек, европейское светило, величина мирового значения! Как можно было заранее не поинтересоваться, у кого взяты «гипофиз» и «мужские яичники с придатками и семенными канатиками»?! Любопытная деталь. В записи от 23 декабря возраст мужчины, ставшего донором для пса, стоит «28 лет», а в записи от 12 января — «25 лет». Одно из двух: либо МБ не заметил расхождения при окончательной редактуре, либо эскулапам глубоко плевать, у кого были изъяты соответствующие органы. С моей точки зрения, скорей всего второе: нашелся «подходящий» труп — и ладно. Подтверждение моего предположения обнаруживается в главе VIII, когда профессор переиначивает фамилию донора: «Клим Чугунов». На самом же деле его зовут: «Клим Григорьевич Чугункин, 25 лет, холост. Беспартийный, сочувствующий. Судился 3 раза и оправдан: в первый раз благодаря недостатку улик, второй раз происхождение спасло, в третий раз — условно каторга на 15 лет. Кражи. Профессия — игра на балалайке по трактирам. Маленького роста, плохо сложен. Печень расширена (алкоголь). Причина смерти — удар ножом в сердце в пивной (“Стоп-сигнал” у Преображенской заставы)». У Преображенской! Какая ослепительная «рифма» с фамилией профессора! Может быть, не ходи бедолага Чугункин в кабак на Преображенской, не нарвался бы он там на нож (как Шарик — на скальпель) и не стал бы сырьем для жутких экспериментов эскулапа. А так — «примагничивает» бедолагу «прображенское тождество» трактира с профессором. Мистика да и только.

          Кстати, более понятной становится уже приведенное мною замечание доктора Борменталя: «Такой кабак мы сделали с этим гипофизом...» Натуральный кабак (где зарезали Чугункина) превращается, если не сказать, преображается в кабак (где изрезали собаку) в переносном смысле слова, то есть в беспорядок, хаос, бедлам.

          Борменталь недоумевает: «Не все ли равно, чей гипофиз?» Ассистент еще ни о чем не догадывается, как и положено ассистенту, тогда как профессор, как положено профессору, уже осеняется: Спиноза из Чугункина — трижды судимого люмпена — вряд ли получится. Это подтверждает и дневниковая запись: «Когда я ему (профессору — Ю. Л.) рассказал ... о надежде развить Шарика в очень высокую психическую личность, он хмыкнул и ответил: “Вы думаете?” Тон его зловещий. Неужели я ошибся?» Раньше надо было думать, до эксперимента, а не затевать эту, по словам МБ, чудовищную историю. Впрочем, Преображенский «заботился совсем о другом», а Шариков — «неожиданно явившееся существо, лабораторное», то есть непредусмотренный результат эксперимента.

          Последняя запись.

          «17 января. Не записывал несколько дней: болел инфлюэнцей. За это время облик окончательно сложился.

          а) совершенный человек по строению тела;

          б) вес около трех пудов;

          в) рост маленький;

          г) голова маленькая;

          д) начал курить;

          е) ест человеческую пищу;

          ж) одевается самостоятельно;

          з) гладко ведет разговор. ...

          Этим историю болезни заканчиваю. Перед нами новый организм; наблюдать его нужно сначала. ... Подпись: ассистент профессора Ф. Ф. Преображенского доктор Борменталь».

          Понаблюдаем за эволюциями «организма» и мы.


Продолжение следует.


8. На убой

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


8. На убой

 

          Потекла сладкая собачья жизнь. «В течение недели пес сожрал столько же, сколько в полтора последних голодных месяца на улице. Ну, конечно, только по весу. О качестве еды у Филиппа Филипповича и говорить не приходилось. ... Филипп Филиппович окончательно получил звание божества». Хулиганства, впрочем, не прощают: «Тащили тыкать в сову («разъясненную» Шариком накануне — Ю. Л.), причем пес заливался горькими слезами и думал: “Бейте, только из квартиры не выгоняйте” ... На следующий день на пса надели широкий блестящий ошейник». И хотя на прогулке «какой-то долговязый с обрубленным хвостом дворняга облаивает его “барской сволочью” и “шестеркой”», Шарик ничуть не расстраивается, ибо «Бешеная зависть читалась в глазах у всех встречных псов». А когда — неслыханное дело! — «Федор-швейцар собственноручно отпер парадную дверь и впустил Шарика», тот мысленно острит: «Ошейник — все равно, что портфель».

          Несмотря на бурное противодействие поварихи, пес проникает и «в царство ... Дарьи Петровны», на кухню, где «Острым узким ножом она отрубала беспомощным рябчикам головы и лапки, затем, как яростный палач, с костей сдирала мякоть, из кур вырывала внутренности, что-то вертела в мясорубке. Шарик в это время терзал рябчикову голову». Отметим сравнение благородного ремесла кухарки с гнусной деятельностью заплечных дел мастеров, сходство со скальпелем хирурга ее «узкого ножа», кромсавшего рябчиков в присутствии Шарика, который днем смотрит на кухонные страсти-мордасти, а по вечерам «лежал на ковре в тени и, не отрываясь, глядел на ужасные дела. В отвратительной едкой и мутной жиже в стеклянных сосудах лежали человеческие мозги. Руки божества (мы уже знаем, кто это — Ю. Л.), обнаженные по локоть, были в рыжих резиновых перчатках, и скользкие тупые пальцы копошились в извилинах. Временами божество вооружалось маленьким сверкающим ножиком и тихонько резало желтые упругие мозги». И, само собой, тихонько напевало:

          — К берегам священным Нила.

          То есть днем Шарик наблюдает кулинарную резню, вечером — медицинскую. Наконец, наступает «тот ужасный день», когда пес «еще утром» звериным чутьем ощущает неладное, потому и «полчашки овсянки и вчерашнюю баранью косточку съел без всякого аппетита». А тут еще Борменталь «привез с собой дурно пахнущий чемодан, и даже не раздеваясь, устремился с ним через коридор в смотровую». Но мы-то понимаем: кто-то умер, ибо накануне профессор инструктировал ассистента:

          — Вот что, Иван Арнольдович, вы все же следите внимательно: как только подходящая смерть, тотчас со стола — в питательную жидкость и ко мне!

          — Не беспокойтесь, Филипп Филиппович, — паталогоанатомы мне обещали.

          Кто умрет — для доктора совершенно неважно; главное — чтобы смерть человека была «подходящая». Узнав о приезде своего верного ученика, «Филипп Филиппович бросил недопитую чашку кофе, чего с ним никогда не случалось, выбежал навстречу Борменталю». Вдобавок «Зина оказалась неожиданно в халате, похожем на саван, и начала бегать из смотровой в кухню и обратно». И — верх подлости и унижения! — Шарика, не успевшего даже позавтракать, «заманили и заперли в ванной». Когда «полутьма в ванной стала страшной, он завыл, бросился на дверь, стал царапаться». «Затем ослаб, полежал, а когда поднялся, шерсть на нем встала вдруг дыбом, почему-то в ванне померещились отвратительные волчьи глаза». Словом, заваривается что-то недоброе.

          Дальше — хуже. Шарика за ошейник тащат в смотровую, а там — «Белый шар под потолком сиял до того, что резало глаза. В белом сиянии стоял жрец и сквозь зубы напевал про священные берега Нила (куда ж без этого — Ю. Л.) ... божество было все в белом, а поверх белого, как епитрахиль, был надет резиновый узкий фартук. Руки — в черных перчатках». Более всего пса поражают глаза «тяпнутого»: «Обычно смелые и прямые, ныне они бегали во все стороны от песьих глаз. Они были насторожены, фальшивы и в глубине их таилось нехорошее, пакостное дело, если не целое преступление». В качестве «Показания к операции» Борменталь записывает в своем дневнике: «Постановка опыта Преображенского с комбинированной пересадкой гипофиза и яичек для выяснения вопроса о приживаемости гипофиза, а в дальнейшем и о его влиянии на омоложение организма у людей». Первый раз собаку кладут на операционный стол ради благого дела — лечения ошпаренного бока, а теперь — для некоего непонятного эксперимента, причем в его положительном исходе экспериментатор совсем не уверен. Скорее наоборот — убежден в отрицательном, ведь «операция по проф. Преображенскому», как выясняется из заметок все того же Борменталя, «первая в Европе».

          «У Зины мгновенно стали такие же мерзкие глаза, как у тяпнутого. Она подошла к псу и явно фальшиво погладила его. Тот с тоской и презрением поглядел на нее», а потом подумал: «Что же... Вас трое. Возьмете, если захотите. Только стыдно вам...» Но это пес задремывает от стыда, лишь бы не слышать откровения развратных пациентов Преображенского, а эскулапам, приманившим и приручившим собаку, не стыдно. Говоря точнее, не стыдно профессору, ведь его глаза ничуть не изменились; его ассистентам все-таки неловко предавать доверяющую им псинку. «Животную», как потом выразится Шариков, хватают, усыпляют хлороформом и принимаются потрошить, причем в процессе гиппократ, орудуя скальпелем в турецком седле головного мозга (углублении, где помещается гипофиз), прямым текстом говорит:

          — Если там у меня начнет кровоточить, потеряем время и пса потеряем. Впрочем, для него и так никакого шанса нету, — он помолчал, прищуря глаз, заглянул в как бы насмешливо полуприкрытый глаз пса и добавил:

          — А знаете, жалко его. Представьте, я привык к нему.

          Как видим, Шарик даже в усыпленном виде не верит фальшивой жалости — крокодиловым слезам — Преображенского-божества. В самый напряженный момент, когда нельзя было терять ни мгновения, хирурги «заволновались, как убийцы, которые спешат». Как убийцы!

          Я опускаю жутковатые медицинские подробности. Остановлюсь только на двух-трех, весьма колоритных. «Один раз ударил тонкий фонтан крови, чуть не попал в глаз профессору, и окропил его колпак». В фильме А. Латтуады профессору Преображенскому кровь Шарика попадает на очки (метафорически заливает глаза — Ю. Л.), вытираемые ассистенткой Зиной. И зловеще посверкивает золотая коронка во рту сурового жреца в куколе и со скальпелем! В описании МБ Преображенский «стал положительно страшен. Сипение вырывалось из его носа, зубы открылись до десен. Он ободрал оболочку с мозга и пошел куда-то вглубь, выдвигая из вскрытой чаши полушария мозга». И далее: «Лицо у него при этом стало, как у вдохновенного разбойника» ... В ответ на робкое замечание Борменталя насчет слабого пульса оперируемого «страшный Филипп Филиппович» сипит:

          — Некогда рассуждать тут. ... Все равно помрет... — не забывая напевать: — К берегам священным Нила...

          В самом конце операции «вдохновенный разбойник» спрашивает:

          — Умер, конечно?..

          Конечно, умрет. Попозже только. Люди добрые постараются.

          Когда же «на подушке появилась на окрашенном кровью фоне безжизненная потухшая морда Шарика с кольцевой раной на голове ... Филипп Филиппович отвалился окончательно, как сытый вампир». Затем потребовал у Зины «папиросу ... свежее белье и ванну», «двумя пальцами раздвинул правое веко пса, заглянул в явно умирающий глаз и молвил» нечто вроде отходной по зарезанному им живому существу:

          — Вот, черт возьми. Не издох. Ну, все равно издохнет. Эх, доктор Борменталь, жаль пса, ласковый был, хотя и хитрый.

          Итак. Перед хирургическим вмешательством врачи надевают колпаки, напоминающие «патриарший куколь», а «главврач» — еще и «резиновый узкий фартук», похожий на «епитрахиль», для того чтобы не испачкать одежду кровью оперируемого. То есть снаружи «подельники» выглядят почти благостно, едва ли не как священники. Но как разительно их внешность отличается от их поведения! Они волнуются, «как убийцы»; Преображенский становится похож на «вдохновенного разбойника»; отваливается от прооперированного пса, «как сытый вампир», насосавшийся крови, — убийственная характеристика; а в ходе операции Борменталь, «как тигр», бросается на помощь профессору, чтобы зажать струю крови, брызнувшую из несчастного Шарика. Наконец, весьма красноречивый абзац: «Нож вскочил ему (профессору — Ю. Л.) в руки как бы сам собой, после чего лицо Филиппа Филипповича стало страшным. Он оскалил фарфоровые и золотые коронки и одним приемом навел на лбу Шарика красный венец. Кожу с бритыми волосами откинули как скальп». Но главное — «величина мирового значения» абсолютно уверена в безнадежности опыта и производит его на авось: вдруг да получится, а если нет, то собакой больше, собакой меньше... Белый халат на Зине, напомню, походит на «саван», в который, вероятно, завернули бы пса, если бы тот издох. Но Шарик — на удивление премудрым гиппократам — оказывается невероятно живучим, потому что кормили его на убой — в буквальном смысле этого слова, — чтобы отъелся и мог выдержать операцию. Говоря словами автора, «пакостное дело, если не целое преступление» в «похабной квартирке» совершается. А если опыт начинается преступлением, едва ли он завершится чем-либо иным.


Продолжение следует.


7. Сытый голодного не разумеет

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции

 

7. Сытый голодного не разумеет

 

          «Этот ест обильно и не ворует, этот не станет пинать ногой, но и сам никого не боится, а не боится потому, что вечно сыт», — так в самом начале повести аттестует безымянный на ту пору пес приближающегося к нему господина. Интуиция собаки подтверждается и в этом случае. Стол у профессора богатый, изысканный, кстати говоря, не без холодных закусок. «На разрисованных райскими цветами тарелках с черной широкой каймой лежала тонкими ломтиками нарезанная семга, маринованные угри. На тяжелой доске кусок сыра со слезой, и в серебряной кадушке, обложенной снегом, — икра. Меж тарелками несколько тоненьких рюмочек и три хрустальных графинчика с разноцветными водками». А тут еще «Зина внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шел такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. “Сады Семирамиды”! — подумал он и застучал по паркету хвостом, как палкой».

          — Сюда их, — хищно скомандовал Филипп Филиппович ... — Доктор Борменталь, умоляю вас, мгновенно эту штучку, и если вы скажете, что это... Я ваш кровный враг на всю жизнь.

          «Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький темный хлебик», — на котором мы сейчас и остановимся. МБ не разъясняет, чем именно закусывали врачеватели, пропустив по первой. Современники писателя, полагаю, прекрасно его поняли, а нам что делать? А нам остается разве что заглянуть в книгу В. Гиляровского «Москва и москвичи» и разыскать там главу «Трактиры»: «Моментально на столе выстроились холодная смирновка во льду, английская горькая, шустовская рябиновка и портвейн Леве №50 рядом с бутылкой пикона. Еще двое пронесли два окорока провесной, нарезанной прозрачно розовыми, бумажной толщины, ломтиками. Еще поднос, на нем тыква с огурцами, жареные мозги дымились на черном хлебе (полужирный шрифт мой — Ю. Л.) и два серебряных жбана с серой зернистой и блестяще-черной ачуевской паюсной икрой. Неслышно вырос Кузьма с блюдом семги, украшенной угольниками лимона». Заметим некоторое кулинарное сходство между трактирным столом у Гиляровского и домашним — у МБ и пойдем дальше. Поскольку ничего иного больше у нас нет, то и выходит, что лучшая закуска под сорокаградусную — горячие жареные мозги с черным хлебом. То есть профессор не только, говоря по-современному и, как обычно, забегая вперед, выносит мозг окружающим своим витийством, не только терзает скальпелем «человеческие мозги», но и с аппетитом уплетает их — в их телячьем, конечно же, или каком-либо ином воплощении. Если я прав, и речь действительно идет о жареных мозгах, то, возможно, МБ намеренно не стал говорить о кулинарно-закусочном предпочтении Преображенского, чтобы читатели самостоятельно пришли к сформулированному мною выводу.

          — Если вы заботитесь о своем пищеварении, — ораторствует доктор, хлебая раковый супчик, — мой добрый совет — не говорите за обедом о большевизме и о медицине, — а сам между тем без умолку говорит именно о большевиках, большевистской власти и обо всем медицинском.

          Послеобеденные рассуждения профессора под сигару и «Сен-Жюльен — приличное вино ... но только ведь теперь же его нету» придется комментировать едва ли не пословно, но делать нечего, ведь его «словеса огненные» не только выявляют отношение Преображенского к окружающей действительности, но и раскрывают его внутренний мир. Филиппики Филиппа Филипповича начинаются после того как «Глухой, смягченный потолками и коврами, хорал донесся откуда-то сверху и сбоку». Узнав от своей прислуги Зины о том, что жилтоварищи

          — Опять общее собрание сделали, — профессор начинает кричать.

          Он вообще постоянно кричит (и чертыхается) на всем протяжении повести, даже в ситуациях, не требующих крика. Больше него не кричит (и не чертыхается) в СС никто. Дотошный читатель может это проверить сам. На сей раз Преображенский восклицает:

          — Пропал калабуховский дом. ... Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замерзнут трубы, потом лопнет котел в паровом отоплении и так далее.

          Больше всего доктора беспокоит отопление. В самом деле — кому охота мерзнуть в собственной 7-комнатной квартире. Чуть ниже он скажет:

          — Я не говорю уже о паровом отоплении. Не говорю. Пусть: раз социальная революция — не нужно топить.

          Поэтому давайте внесем ясность в данный вопрос. В самом начале моих заметок, когда профессор приводит в дом пса, я обратил внимание читателей на фразу «На мраморной площадке повеяло теплом от труб». Значит, тогда с паровым отоплением было все в порядке. После разглагольствований профессора о разрухе, о чем мы с вами еще потолкуем, автор не без иронии замечает: «Видно, уж не так страшна разруха. Невзирая на нее, дважды в день серые гармоники под подоконником наливались жаром, и тепло волнами расходилось по всей квартире». Это замечание напрочь опровергает сказанное Преображенским. Хорошо. Допустим, он говорит на основании чужого опыта. У него есть телефон, он встречается и общается с коллегами, и они могли нагнать на него ужас о своих холодных, нетопленных жилищах. Однако накануне операции над Шариком, когда тот спокойно наблюдает за священнодействиями Преображенского, «Трубы в этот час нагревались до высшей точки. Тепло от них поднималось к потолку, оттуда расходилось по всей комнате». А незадолго до финала МБ констатирует: «Серые гармонии труб играли». То есть на всем протяжении повествования профессор совсем не мерз. А ведь о себе в послеобеденной беседе с Борменталем он не без гордости говорит так:

          — Я — человек фактов, человек наблюдения. Я — враг необоснованных гипотез. ... Если я что-нибудь говорю, значит, в основе лежит некий факт, из которого я делаю вывод.

          Почему же он делает неверные выводы из несуществующих фактов?

          — С 1903 года я живу в этом доме, — рассуждает доктор. — И вот, в течение этого времени до марта 1917 года не было ни одного случая ... чтобы из нашего парадного внизу при общей незапертой двери пропала бы хоть одна пара калош. ... В марте 17-го года в один прекрасный день пропали все калоши, в том числе две пары моих. ... Спрашивается, — кто их попер? Я? Не может быть. Буржуй Саблин? (Филипп Филиппович ткнул пальцем в потолок). Смешно даже предположить. Сахарозаводчик Полозов? (Филипп Филиппович указал вбок). Ни в коем случае!

          Профессор совершенно прав: калоши могли пропасть именно в марте 17-го года, аккурат после февральской революции, когда А. Ф. Керенский, став министром юстиции, по сути дела упразднил прежнее судопроизводство, разогнал судебных деятелей и вместе с политзаключенными амнистировал уголовников. Урки заполонили улицы Москвы и Петрограда, и никакой управы на них не было. В то время это было известно всем и каждому, включая докторов и профессоров. Как, впрочем, и то, что пролетарии и люмпен-пролетарии — это не одно и то же.

          — Но я спрашиваю, — мечет громы и молнии профессор, — почему, когда началась вся эта история, — все стали ходить в грязных калошах и валенках по мраморной лестнице? ... Почему пролетарий не может оставить свои калоши внизу, а пачкает мрамор?

          — Да у него ведь, Филипп Филиппович, и вовсе нет калош, — не без оснований возражает учителю Борменталь.

          — Ничего похожего! — громовым голосом ответил Филипп Филиппович. — ... На нем есть теперь калоши и эти калоши... мои! Это как раз те самые калоши, которые исчезли весной 1917 года.

          Несколько часов назад профессор собственноусто пеняет Швондеру и К°, пришедших его «терроризировать»:

          — Вы, господа, напрасно ходите без калош в такую погоду, — а теперь начисто об этом забывает.

          Обличая и негодуя, доктор ставит себя в комическое положение: якобы он двумя парами калош, скраденных у него, окалошил всех безкалошных пролетариев — как Спаситель накормил пятью хлебами и двумя рыбами «около пяти тысяч человек, кроме женщин и детей» (Мат. 14:21). На это чуть ниже намекает и МБ: «Набравшись сил после сытного обеда, гремел он подобно древнему пророку». Ничего, кроме улыбки, у читателя это вызвать не может.

          — Почему электричество, которое, дай бог памяти, тухло в течение 20-ти лет два раза, в теперешнее время аккуратно гаснет раз в месяц?

          — Разруха, Филипп Филиппович, — дает абсолютно точный ответ Борменталь.

          И нарывается на жесткую отповедь, не обоснованную никакой реальностью.

          — Нет, — совершенно уверенно возразил Филипп Филиппович, — нет. ... Это — мираж, дым, фикция. ... Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе и не существует.

          Пассаж про «старуху с клюкой» растолковывает Б. В. Соколов в своей фундаментальной Булгаковской энциклопедии (где почему-то ничего не сказано о «маленьком темном хлебике»): «В начале 20-х годов в московской Мастерской коммунистической драматургии была поставлена одноактная пьеса Валерия Язвицкого (1883-1957) “Кто виноват?” (“Разруха”), где главным действующим лицом была древняя скрюченная старуха в лохмотьях по имени Разруха, мешающая жить семье пролетария».

          Теперь о перебоях с электричеством. Действие СС, как я уже сказал, разворачивается в 1925 г., а за предшествующие 20 лет в России происходят следующие события:

          1. Русско-японская война, начатая, правда, годом ранее, но завершившаяся поражением России в 1905 году. (Профессор, напомню, живет в «калабухове» с 1903 г.) «Россия затратила на войну 2452 млн рублей, около 500 млн рублей было потеряно в виде отошедшего к Японии имущества». Русская армия потеряла убитыми от 32 до 50 тыс. человек. «Кроме этого, от ран и болезней скончались 17 297 русских ... солдат и офицеров» (здесь и далее: данные взяты из Википедии — Ю. Л.).

          2. Революция 1905-1907 гг. «Всего с 1901 по 1911 год в ходе революционного террора было убито и ранено около 17 тысяч человек (из них 9 тысяч приходятся непосредственно на период революции 1905-1907 гг.). В 1907 году каждый день в среднем погибало до 18 человек. По данным полиции, только с февраля 1905 г. по май 1906 года было убито: генерал-губернаторов, губернаторов и градоначальников — 8, вице-губернаторов и советников губернских правлений — 5, полицеймейстеров, уездных начальников и исправников — 21, жандармских офицеров — 8, генералов (строевых) — 4, офицеров (строевых) — 7, приставов и их помощников — 79, околоточных надзирателей — 125, городовых — 346, урядников — 57, стражников — 257, жандармских нижних чинов — 55, агентов охраны — 18, гражданских чинов — 85, духовных лиц — 12, сельских властей — 52, землевладельцев — 51, фабрикантов и старших служащих на фабриках — 54, банкиров и крупных торговцев — 29». Власти отвечали арестами, карательными мерами и погромами.

          3. Первая мировая война 1914-1918 гг. «Всего за годы войны в армии воюющих стран было мобилизовано более 70 миллионов человек, в том числе 60 миллионов в Европе, из которых погибло от 9 до 10 миллионов. Жертвы гражданского населения оцениваются от 7 до 12 миллионов человек; около 55 млн человек получили ранения. ... В результате войны прекратили своё существование четыре империи: Российская, Австро-Венгерская, Османская и Германская». По разным источникам потери русской армии составили: убитыми и пропавшими без вести — от 700 до 1300 тыс. человек; ранеными — от 2700 до 3900 тыс. человек; пленными — от 2000 до 3500 тыс. человек.

          4. Февральская революция 1917 г. «Хотя Февральская революция именовалась “бескровной”, в действительности это было не так — только в Петрограде и только со стороны восставших в дни свержения старой власти погибло около 300 человек, около 1200 человек были ранены. На Балтийском флоте было убито около ста офицеров. Кровь пролилась во многих местах России. Начало Гражданской войны в России ряд историков отсчитывают от февраля 1917 года».

          5. Октябрьская революция 1917 г. и последовавшая за ней

          6. Гражданская война, длившаяся по июль 1923 г. «В ходе Гражданской войны от голода, болезней, террора и в боях погибло (по различным данным) от 8 до 13 млн человек. ... Эмигрировало из страны до 2 млн человек. Резко увеличилось число беспризорных детей ... По одним данным в 1921 году в России насчитывалось 4,5 млн беспризорников, по другим — в 1922 году было 7 млн беспризорников. Ущерб народному хозяйству составил около 50 млрд золотых руб., промышленное производство упало до 4-20% от уровня 1913. ... Сельское производство сократилось на 40%».

          Не случайно Дарья Павловна, прогоняя Шарика со своей кухонной территории, вопит:

          — Вон! ... вон, беспризорный карманник! Тебя тут не хватало! Я тебя кочергой!.. — поскольку от беспризорных детей после всех революционных перипетий не было спасения ни «чистой публике», ни уличным торговкам, ни даже нэпмановским лавкам и лабазам.

          А великий ученый доктор ни о чем таком не знает, не ведает?! Где же он жил все это время? За границей? Отнюдь нет. Если он не уехал сам или его не выслали из России на печально известном «философском пароходе», как более двухсот «видных юристов, врачей, экономистов, деятелей кооперации, писателей, журналистов, философов, преподавателей высшей школы, инженеров» (электронная версия Большой российской энциклопедии), стало быть, он принял Советскую власть, стал сотрудничать «с режимом», потому и не вошел в число людей, которых, по словам Л. Д. Троцкого, «выслали потому, что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно». И рассуждает профессор именно о 20-и годах, в течение которых в Москве, несмотря ни на какие катаклизмы, электричество «тухло ... два раза». Всего два раза — за 20-то лет! Значит, пролетарии, ненавидимые эскулапом, все-таки работают, трудятся в условиях войн и революций, по 12-14 часов в сутки занимаются «прямым своим делом» — обеспечением его комфортной жизни, проживая при этом в бараках, подвалах и полуподвалах, в глаза не видя ни осетрины, ни ростбифа с кровью, ни ракового супа, ни семги, ни маринованных угрей, ни икры, ни сыра со слезой. 20 лет страна буквально ходит ходуном, в Москве и Петрограде едва ли не ежедневно звучат выстрелы, погибают люди, наконец, идет война, унесшая миллионы жизней, — а профессор Преображенский сидит в своей скорлупе, изучает медицину, оперирует, преподает, пишет научные работы, выстраивает свои медицинские теории, зажав уши, закрыв глаза, отрешившись от окружавшего его хаоса?! Прямо как в стихотворении Б. Пастернака «Про эти стихи»:

 

          В кашне, ладонью заслонясь,

          Сквозь фортку крикну детворе:

          Какое, милые, у нас

          Тысячелетье на дворе?

 

          Или профессор обо всем забыл?

          — Если я, вместо того, чтобы оперировать каждый вечер, начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха, — продолжает вещать Преображенский. — Если я, входя в уборную, начну, извините за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной начнется разруха.

          Все так, но нельзя же бытовыми или субъективными факторами подменять объективные, перечисленные мною выше.

          — Значит, когда эти баритоны кричат «бей разруху!» — я смеюсь. ... Это означает, что каждый из них должен лупить себя по затылку! И вот, когда он вылупит из себя всякие галлюцинации и займется чисткой сараев — прямым своим делом, — разруха исчезнет сама собой.

          Вот оно что! Оказывается, люди, окружающие профессора, пригодны только на то, чтобы заниматься тяжелым физическим трудом. Это их святая обязанность, поскольку они призваны трудиться на господина Преображенского и таких, как он. «Его слова на сонного пса падали точно глухой подземный гул», — пишет МБ. «Он бы прямо на митингах мог деньги зарабатывать, — мутно мечтал пес», которому профессор своими речами «все мозги разбил на части, все извилины заплел» (В. Высоцкий). «Первоклассный деляга», — делает вывод одурманенная словесами собака.

          — Двум богам служить нельзя! Невозможно в одно и то же время подметать трамвайные пути и устраивать судьбы каких-то испанских оборванцев! Это никому не удается, доктор, и тем более — людям, которые, вообще отстав в развитии от европейцев лет на 200, до сих пор еще не совсем уверенно застегивают свои собственные штаны!

          Нечто похожее о славянских народах напишет один начинающий немецкий писатель в книге под названием «Майн кампф», опубликованной как раз в 1925 г.

          Сам профессор, естественно, не отстал от европейцев, он даже опережает их благодаря своей медицине, и уж конечно, он «уверенно застегивает свои собственные штаны». Вывод очевиден: эскулап ненавидит и презирает собственный народ, отказывая ему в праве самостоятельно устраивать собственную судьбу, учиться, получать образование, развиваться. Сколько сарказма, презрения и недоумения содержит, скажем, эта его фраза:

          — Ведь родила же в Холмогорах мадам Ломоносова этого своего знаменитого.

          Дескать, «смерд, непросвещенной грубиян» (Б. В. Шергин. Слово о Ломоносове), а вот поди ж ты — стал человеком. Профессору в отличие от А. Н. Некрасова (стихотворение «Школьник») противно думать, что:

 

          ... архангельский мужик

          По своей и Божьей воле

          Стал разумен и велик.

 

          Это не вписывается в его картину мира, противоречит его образу мыслей, мешает жить, существовать или, если подобрать более точный глагол, — обывать.

          Сам-то Преображенский — кто? Он что, от рождения доктор и профессор медицины? Его «Отец — кафедральный протоиерей» — едва ли был доволен профессиональным выбором сына. Возможно, у будущего эскулапа были разногласия с батюшкой и на религиозной почве, ведь сынок, каким он показан в повести, — стопроцентный атеист. Может быть, священнослужитель, принадлежащий к так называемому белому духовенству, несмотря ни на что, оплатил учебу сына, но вполне вероятно, юный Филипп Преображенский получал образование так, как подавляющее большинство тогдашних молодых людей российской империи: голодал, недосыпал, бегал по урокам, добывая деньги на жизнь и на оплату курса. А тем временем... Приведу цитату из совершенно другой эпохи, но как нельзя лучше подходящую к данной ситуации: «Прожил ты свои 30 лет (профессору 60 — Ю. Л.) и всё время чего-то жрал. Вон — крепко пил, сладко спал. А в это время целый народ на тебя горбил, обувал тебя, одевал. Воевал за тебя!» (С. С. Говорухин. Место встречи изменить нельзя).

          И про испанских оборванцев — в точку. МБ словно предвидит события в фашисткой Испании, когда СССР помогал республиканцам в войне против франкистов. Но помогать все-таки надо. Если бы в свое время Россия не помогла, говоря словами профессора, болгарским оборванцам под Шипкой и Плевной, то Болгарии как государства, возможно, не существовало бы. Правда, Преображенский — какая ему разница! — несколько путает: девушка, похожая на юношу, предлагает профессору помочь голодающим детям Германии, которую после поражения в Первой мировой войне облагают совершенно неподъемной для нее контрибуцией и где в силу этого царит повальный голод. В фильме Бортко реплика профессора отредактирована: вместо «испанских оборванцев» говорится «иностранных оборванцев». «Двум богам служить нельзя», искажая и передергивая евангельскую цитату насчет Бога и мамоны, кричит Преображенский, поэтому сам он служит — истово и праведно — только одному богу: самому себе. Поэтому и не видит дальше собственного носа, поэтому и кипит демагогическим негодованием, поэтому и изрекает, как пророк, ныне знаменитое:

          — Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах.

          Все верно. Разруха не в клозете Филиппа Филипповича, потому что там порядок наводят его «социал-прислужницы» Зина и Дарья Петровна. Разруха — в голове доктора, потому что там навести порядок некому: воистину — без царя в голове!

          Нет, все он знает и помнит! Помнит расстрелы, экспроприации, унижения, свое растоптанное человеческое достоинство, возможно, репрессированных или покинувших Россию коллег и знакомых. Помнит холод и голод послереволюционной Москвы, когда рухнула прежняя сытая жизнь и, чтобы выжить, приходилось продавать припрятанное и не экспроприированное. Помнит, но старается не думать об этом, начисто вычеркнуть из памяти — потому что до смертного ужаса боится «восставшего хама», «прелестного домкома» и грязных валенок на мраморных лестницах и персидских коврах. Потому и взывает:

          — Городовой! Это и только это. И совершенно неважно — будет ли он с бляхой или же в красном кепи. Поставить городового рядом с каждым человеком и заставить этого городового умерить вокальные порывы наших граждан. ... Лишь только они прекратят свои концерты, положение само собой изменится к лучшему.

          Профессор принимает — не только телом, но и душой — даже ненавидимую им Советскую власть — лишь бы жизнь текла в нормальном, с его точки зрения, русле.

          — Я сторонник разделения труда. В Большом пусть поют, а я буду оперировать. Вот и хорошо. И никаких разрух...

          А городовой «в красном кепи» пусть следит за пролетарием, а пролетарий пусть исполняет свое главное предназначение — тяжело трудиться, горбить, а не соваться со своим свиным рылом в калашный ряд профессоров Преображенских. Абсолютно прав был другой немецкий писатель, сказавший: «Но есть и такие, что считают за добродетель сказать: “Добродетель необходима”; но в душе они верят только в необходимость полиции». (Ф. Ницше. Так говорил Заратустра. О добродетельных). Так мог бы рассуждать будущий Шариков, выйди он из-под докторского скальпеля образованным и культурным человеком.

          Потому «Филипп Филиппович вошел в азарт» в процессе разговора, что уверен: «приставленный» к нему заступник вечно будет осенять его своими высоко взнесенными крылами. Потому и отвечает на замечание Борменталя о контрреволюционности своей обывательской болтовни:

          — Никакой этой самой контрреволюции в моих словах нет. В них здравый смысл и жизненная опытность.

          Увы, нет в них ни здравого смысла, ни житейской опытности. Будь они в наличии, профессор как минимум не уверовал бы в то, что наступившие вслед за военным коммунизмом времена новой экономической политики — это «всерьез и надолго». Совсем не случайно «женщина, переодетая мужчиной», говорит ему перед уходом:

          — Если бы вы не были европейским светилом, и за вас не заступались бы самым возмутительным образом ... лица, которых, я уверена, мы еще разъясним...

          Глагол «разъяснить» на чекистском жаргоне того времени означал — арестовать и расстрелять. Когда в СССР наступит очередная «пора разъяснения», от которой не будет застрахован никто, Швондер и его домком припомнят профессору все. А если их самих к тому времени «разъяснят», то свято место пусто не бывает...


Продолжение следует.


Тициан Табидзе. Стихотворение-лавина

Тициан Табидзе

 

Стихотворение-лавина

 

Не я пишу стихи... Я сам написан ими:

навек судьба моя к строке пригвождена.

Поэзия сродни сорвавшейся лавине,

что заживо тебя похоронить должна.

 

Из яблоневых снов, из лепестков цветущих

явился я на свет апрельскою порой.

Как слезы, светлый дождь из глаз моих все пуще

слезами истекал, блистая чистотой.

 

А значит, написав стихотворенье это,

сойду в могилу я, но жить ему дано,

а если тронет грудь хоть одного поэта,

тем самым за меня заступится оно

 

и выскажется так: на берегу Орпири

жил бедный паренек, и он стоял на том,

что одному ему, бряцавшему на лире,

поэзия была и хлебом, и вином;

 

его любовь к земле и солнцу Сакартвело *

тиранила его до гробовой доски,

и хоть любви не знал и счастья не имел он,

но миру подарил счастливые стихи.

 

Не я пишу стихи, я сам написан ими:

навек судьба моя к строке пригвождена.

Поэзия сродни сорвавшейся лавине,

что заживо тебя похоронить должна.

 

* Так грузины порой называют Грузию в настоящее время

 

17 — 20 апреля 2018

 

 

 

ტიციან ტაბიძე

 

ლექსი მეწყერი

 

მე არ ვწერ ლექსებს... ლექსი თვითონ მწერს,

ჩემი სიცოცხლე ამ ლექსს თან ახლავს.

ლექსს მე ვუწოდებ მოვარდნილ მეწყერს,

რომ გაგიტანს და ცოცხლად დაგმარხავს.

 

მე დავიბადე აპრილის თვეში,

ვაშლების გაშლილ ყვავილებიდან,

მაწვიმს სითეთრე და წვიმის თქეში

მოდის ცრემლებად ჩემს თვალებიდან.

 

აქედან ვიცი, მე რომ მოვკვდები,

ამ ლექსს რომ ვამბობ, ესეც დარჩება,

ერთ პოეტს მაინც გულზე მოხვდება

და ეს ეყოფა გამოსარჩლებად.

 

იტყვიან ასე: იყო საწყალი,

ორპირის ფშანზე გაზრდილი ბიჭი.

ლექსები იყო მისი საგზალი,

არ მოუცვლია ერთი ნაბიჯი.

 

და აწვალებდა მას სიკვდილამდე

ქართული მზე და ქართული მიწა,

ბედნიერებას მას უმალავდენ,

ბედნიერება მან ლექსებს მისცა.

 

მე არ ვწერ ლექსებს, ლექსი თვითონ მწერს,

ჩემი სიცოცხლე ამ ლექსს თან ახლავს.

ლექსს მე ვუწოდებ მოვარდნილ მეწყერს,

რომ გაგიტანს და ცოცხლად დაგმარხავს.


6. Кулинарная полемика

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции

 

6. Кулинарная полемика

 

          А за обедом у Филиппа Филиппович происходит полемика МБ с... А. П. Чеховым (далее АЧ). Речи профессора — это прямой ответ секретарю съезда Ивану Гурьичу Жилину из чеховской «Сирены». И не просто ответ, а резкое, жесткое и, я бы даже сказал, гневное возражение. Преображенский как персонаж полемизирует с Жилиным, МБ как писатель и гражданин — с АЧ.

          Жилин говорит:

          — Ну-с, а закусить, душа моя Григорий Саввич, тоже нужно умеючи. Надо знать, чем закусывать.

          Преображенский ему вторит, переходя от частного тезиса о правильном закусывании к общему — о правильном питании:

          — Еда, Иван Арнольдович, штука хитрая. Есть нужно уметь, и, представьте себе, большинство людей вовсе этого не умеет. Нужно не только знать, что съесть, но и когда и как.

          Булгаковский герой, прошу заметить, вслед за чеховским в разговоре о еде обращается к персонажу, называемому по имени и отчеству. Только Преображенский рассуждает во время обеда, а Жилин — до.

          — Самая лучшая закуска, ежели желаете знать, селедка, — говорит Жилин. — Съели вы ее кусочек с лучком и с горчичным соусом, сейчас же, благодетель мой, пока еще чувствуете в животе искры, кушайте икру саму по себе или, ежели желаете, с лимончиком, потом простой редьки с солью, потом опять селедки, но всего лучше, благодетель, рыжики соленые, ежели их изрезать мелко, как икру, и, понимаете ли, с луком, с прованским маслом... объедение!

          Жилину возражает Преображенский, заставивший Борменталя закусить рюмку водки чем-то похожим «на маленький темный хлебик»:

          — Заметьте, Иван Арнольдович: холодными закусками и супом закусывают только не дорезанные большевиками помещики. Мало-мальски уважающий себя человек оперирует закусками горячими. А из горячих московских закусок — это первая. Когда-то их великолепно приготовляли в Славянском Базаре.

          Селедка, икра, редька, рыжики соленые... Секретарь съезда как раз таки «оперирует» закусками холодными и получает время спустя недвусмысленный отлуп от профессора медицины. Почему Преображенский, сам тоже из недорезанных, так пренебрежительно, с употреблением «революцьонной» лексики, отзывается о собратьях по классу, непонятно. Может, МБ тем самым пеняет АЧ, положившему жизнь на описание разного рода русских «вырожденцев», на то, какими слабыми, ничтожными, неспособными на сопротивление те оказались в лихую годину? А может быть, на то, что именно «недорезанные» и выпестовали будущих Шариковых? Или проглядели их появление?

          — Когда вы входите в дом, — смакует Жилин, — то стол уже должен быть накрыт, а когда сядете, сейчас салфетку за галстук и не спеша тянетесь к графинчику с водочкой. Да ее, мамочку, наливаете не в рюмку, а в какой-нибудь допотопный дедовский стаканчик из серебра или в этакий пузатенький с надписью «его же и монаси приемлют», и выпиваете не сразу, а сначала вздохнете, руки потрете, равнодушно на потолок поглядите, потом этак не спеша, поднесете ее, водочку-то, к губам и — тотчас же у вас из желудка по всему телу искры...

          Преображенский и водку пьет иначе, чем Жилин, без всяких там пищеварительных моментов предвкушения и оттягивания удовольствия, а именно: «Филипп Филиппович ... вышвырнул одним комком содержимое рюмки себе в горло». «Вышвыривает» Преображенский именно из рюмки, а не из стаканчика с надписью «его же и монаси приемлют», как советует Жилин, восставая против рюмок. Иные времена — иная посуда. Не до «дедовского допотопного серебра», возможно, уже реквизированного или проданного ради куска хлеба. Впрочем, свой «мировой закусон» профессор медицины, имеющий серьезного покровителя в советских органах, подцепляет на «лапчатую серебряную вилку», стало быть, реквизиция «недорезанному» пока не грозит.

          Секретарь у АЧ упоминает, кстати, и горячие закуски: налимью печенку (возможно, ее подавали и холодной), душоные белые грибы (это то же самое, что и тушеные, только душоные) и кулебяку.

          — Ну-с, перед кулебякой выпить, — продолжал секретарь вполголоса... — Кулебяка должна быть аппетитная, бесстыдная, во всей своей наготе, чтоб соблазн был. Подмигнешь на нее глазом, отрежешь этакий кусище и пальцами над ней пошевелишь вот этак, от избытка чувств. Станешь ее есть, а с нее масло, как слезы, начинка жирная, сочная, с яйцами, с потрохами, с луком...

          У МБ ничего не говорится о второй рюмке, но ведь не мог же русский человек за обедом обойтись всего лишь одной. Не мог. Надо полагать, не обошлись и Преображенский с Борменталем. «Вторительно» они закусывали... супом вопреки заклинаниям профессора: «3асим от тарелок подымался пахнущий раками пар». Кстати и замечание о порозовевшем «от супа и вина» Борментале, «тяпнутом» Шариком накануне.

          Суп остался вне писательской компетенции МБ, а у АЧ секретарь и по поводу супов разливается «как поющий соловей», не слышащий «ничего, кроме собственного голоса»:

          — Щи должны быть горячие, огневые. Но лучше всего, благодетель мой, борщок из свеклы на хохлацкий манер, с ветчинкой и с сосисками. К нему подаются сметана и свежая петрушечка с укропцем. Великолепно также рассольник из потрохов и молоденьких почек, а ежели любите суп, то из супов наилучший, который засыпается кореньями и зеленями: морковкой, спаржей, цветной капустой и всякой тому подобной юриспруденцией.

          Жилин и Преображенский сходятся еще в одном вопросе. Секретарь съезда советует:

          — Ежели, положим, вы едете с охоты домой и желаете с аппетитом пообедать, то никогда не нужно думать об умном; умное да ученое всегда аппетит отшибает. Сами изволите знать, философы и ученые насчет еды самые последние люди и хуже их, извините, не едят даже свиньи.

          Профессор медицины настоятельно рекомендует:

          — Если вы заботитесь о своем пищеварении, вот добрый совет — не говорите за обедом о большевизме и о медицине.

          Большевизм и медицина как раз входят в разряд «умных да ученых» тем, начисто «отшибающих аппетит».

          По поводу газет, однако, наши герои высказывают сугубо противоположные мнения.

          Жилин:

          — Этак ложитесь на спинку, животиком вверх, и берите газетку в руки. Когда глаза слипаются и во всем теле дремота стоит, приятно читать про политику: там, глядишь, Австрия сплоховала, там Франция кому-нибудь не потрафила, там папа римский наперекор пошел — читаешь, оно и приятно.

          Преображенский:

          — И, боже вас сохрани, не читайте до обеда советских газет. ... Я произвел тридцать наблюдений у себя в клинике. И что же вы думаете? Пациенты, не читающие газет, чувствовали себя превосходно. Те же, которых я специально заставлял читать «Правду», теряли в весе. ... Мало этого. Пониженные коленные рефлексы, скверный аппетит, угнетенное состояние духа.

          Послеобеденный досуг и у АЧ, и у МБ — сигарный. У первого — под запеканочку:

          — Домашняя самоделковая запеканочка лучше всякого шампанского. После первой же рюмки всю вашу душу охватывает обоняние, этакий мираж, и кажется вам, что вы не в кресле у себя дома, а где-нибудь в Австралии, на каком-нибудь мягчайшем страусе...

          У второго — под Сен-Жюльен — «приличное вино», которого «теперь нету», или под что-нибудь другое, о чем не говорится (ликеров профессор не любит).

          Чеховского героя после обеда охватывает дрема, как Шарика: «Странное ощущение, — думал он (Шарик — Ю. Л.), захлопывая отяжелевшие веки, — глаза бы мои не смотрели ни на какую пищу». Перед этим «Псу достался бледный и толстый кусок осетрины, которая ему не понравилась, а непосредственно за этим ломоть окровавленного ростбифа». То же самое, надо полагать, употребляют и Преображенский с Борменталем, а значит, перечень и распорядок блюд у МБ практически совпадают с чеховскими, только у АП рыбная и мясная перемены расписаны живыми, сочными, аппетитными, гастрономически выверенными красками:

          — Как только скушали борщок или суп, сейчас же велите подавать рыбное, благодетель. Из рыб безгласных самая лучшая — это жареный карась в сметане; только, чтобы он не пах тиной и имел тонкость, нужно продержать его живого в молоке целые сутки. ... Хорош также судак или карпий с подливкой из помидоров и грибков. Но рыбой не насытишься, Степан Францыч; это еда несущественная, главное в обеде не рыба, не соусы, а жаркое.

          После обеда Жилин, прямо как Манилов, думает о всяческой дребедени:

          — Будто вы генералиссимус или женаты на первейшей красавице в мире, и будто эта красавица плавает целый день перед вашими окнами в этаком бассейне с золотыми рыбками. Она плавает, а вы ей: «Душенька, иди поцелуй меня!»

          Преображенский — пространно рассуждает о мировой революции и диктатуре пролетариата (об этом позже).

          АЧ устами Жилина скептически отзывается о врачах и имеет на то полное право, ибо сам доктор:

          — Катар желудка доктора выдумали! Больше от вольнодумства да от гордости бывает эта болезнь. Вы не обращайте внимания. Положим, вам кушать не хочется или тошно, а вы не обращайте внимания и кушайте себе. Ежели, положим, подадут к жаркому парочку дупелей, да ежели прибавить к этому куропаточку или парочку перепелочек жирненьких, то тут про всякий катар забудете, честное благородное слово.

          МБ, тоже доктор, делает врачей вершителями судьбы человеческой, наделяет их свойствами и качествами демиурга и пророков.


Продолжение следует.


5. Непрошенные гости

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции

 

5. Непрошенные гости

 

          Вечером того же дня к профессору наведается совсем иная публика. «Их было сразу четверо. Все молодые люди и все одеты очень скромно». Филипп Филиппович «стоял у письменного стола и смотрел на вошедших, как полководец на врагов. Ноздри его ястребиного носа раздувались». Общается он с новыми посетителями качественно иначе, чем со своими пациентами.

          Перебивает, не давая людям слова сказать.

          — Мы к вам, профессор ... вот по какому делу... — заговорил человек, впоследствии оказавшийся Швондером.

          — Вы, господа, напрасно ходите без калош в такую погоду ... во-первых, вы простудитесь, а, во-вторых, вы наследили мне на коврах, а все ковры у меня персидские, — увещевает воспитаннейший господин тех, у кого нет не только персидских ковров, но даже калош.

          Унижает вошедшего «блондина в папахе».

          — Вас, милостивый государь, прошу снять ваш головной убор, — внушительно сказал Филипп Филиппович.

          В ответ на попытку Швондера изложить суть дела напрочь игнорирует говорящего:

          — Боже, пропал калабуховский дом ... что же теперь будет с паровым отоплением?

          — Вы издеваетесь, профессор Преображенский?

          Вне всякого сомнения — издевается, глумится, куражится.

          Требует разъяснить ему цель посещения:

          — По какому делу вы пришли ко мне? Говорите как можно скорее, я сейчас иду обедать, — а сам только затягивает разговор.

          Наконец, вызывает ответную реакцию, поскольку следующую реплику Швондер произносит уже «с ненавистью»:

          — Мы, управление дома ... пришли к вам после общего собрания жильцов нашего дома, на котором стоял вопрос об уплотнении квартир дома...

          Здесь интеллигентнейший профессор указывает «пришельцам» на неграмотное построение фразы.

          — Кто на ком стоял? — крикнул Филипп Филиппович, — потрудитесь излагать ваши мысли яснее.

          — Вопрос стоял об уплотнении.

          — Довольно! Я понял! Вам известно, что постановлением 12 сего августа моя квартира освобождена от каких бы то ни было уплотнений и переселений?

          Швондер в курсе, но пытается урезонить Преображенского:

          — Общее собрание просит вас добровольно, в порядке трудовой дисциплины, отказаться от столовой. ... И от смотровой также.

          Взбешенный доктор звонит своему высокопоставленному советскому покровителю Петру Александровичу и доносит до него сложившуюся ситуацию следующим образом:

          — Сейчас ко мне вошли четверо, из них одна женщина, переодетая мужчиной, и двое вооруженных револьверами и терроризировали меня в квартире с целью отнять часть ее.

          Совработник, судя по разговору, не шибко верит эскулапу, получившему в свое время железную «охранную грамоту», на что тот разражается следующим пассажем:

          — Извините... У меня нет возможности повторить все, что они говорили. Я не охотник до бессмыслиц.

          Если у вошедших и есть оружие (автор ничего о нем не говорит), то они профессору револьверами не угрожают, разве что «взволнованный Швондер» обещает «подать жалобу в высшие инстанции». Никто Преображенского не терроризирует и не собирается отнимать часть квартиры. Ему всего-навсего предлагают — по собственной воле — отказаться от пары комнат. Иными словами, ничего особенного не происходит. Доктор вполне мог своими силами отбиться от визитеров, однако он предпочитает подлить масла в огонь. При этом профессор начинает и заканчивает свою «апелляцию» чем-то вроде откровенного шантажа:

          — Петр Александрович, ваша операция отменяется. ... Равно, как и все остальные операции. Вот почему: я прекращаю работу в Москве и вообще в России... Они ... поставили меня в необходимость оперировать вас там, где я до сих пор резал кроликов. В таких условиях я не только не могу, но и не имею права работать. Поэтому я прекращаю деятельность, закрываю квартиру и уезжаю в Сочи. Ключи могу передать Швондеру. Пусть он оперирует.

          Подобного фортеля не ожидает даже видавший виды председатель домкома:

          — Позвольте, профессор ... вы извратили наши слова.

          — Попрошу вас не употреблять таких выражений, — срезает его Преображенский и передает трубку с Петром Александровичем на проводе.

          Швондер получает крепкую нахлобучку от высоко сидящего начальства и, сгорая от стыда, произносит:

          — Это какой-то позор!

          «Как оплевал! Ну и парень!» — восхищается пес.

          Пытаясь сохранить хоть какое-то лицо, «женщина, переодетая мужчиной», «как заведующий культотделом дома...» (— За-ве-дующая, — тут же поправляет ее образованнейший Филипп Филиппович) предлагает ему «взять несколько журналов в пользу детей Германии. По полтиннику штука». Профессор не берет. Детям Германии он сочувствует (это неправда), денег ему не жалко (это правда), но...

          — Почему же вы отказываетесь?

          — Не хочу.

          — Знаете ли, профессор, — заговорила девушка, тяжело вздохнув, — ... вас следовало бы арестовать.

          — А за что? — с любопытством спросил Филипп Филиппович.

          — Вы ненавистник пролетариата! — гордо сказала женщина.

          — Да, я не люблю пролетариата, — печально согласился Филипп Филиппович.

          Униженная и оскорбленная четверка в горестном молчании удаляется, исполненный благоговейного восторга «Пес встал на задние лапы и сотворил перед Филиппом Филипповичем какой-то намаз», после чего «ненавистник пролетариата» в прекрасном расположении духа отправляется обедать. А напрасно он так запросто и снисходительно оскорбляет и унижает «прелестный», по его словам, «домком». Некоторое время спустя это ему аукается, например, в разговоре с тем же Швондером.

          — Вот что, э... нет ли у вас в доме свободной комнаты? Я согласен ее купить.

          Желтенькие искры появились в карих глазах Швондера.

          — Нет, профессор, к величайшему сожалению. И не предвидится.

          Так-то вот. Не следует настраивать против себя людей, могущих доставить тебе неприятности, несмотря на все твои «охранные грамоты». Ведь если бы профессор не вел себя со Швондером столь высокомерно и нагло, возможно, тот не стал бы впоследствии и сам писать доносы на Преображенского, и помогать в этом гнусном деле Шарикову.

          Чем провинился перед профессором пролетариат, мы еще поговорим, а пока следует остановиться на пресловутом уплотнении. Как ни банально это звучит, но пролетарская революция в России делалась вовсе не в интересах «потустороннего класса» (Н. Эрдман. Самоубийца). По крайней мере, на первых порах новая власть содействовала угнетенным, стимулировав исход трудящихся из «хижин» во «дворцы». Рабочие в массе своей жили в казармах, мало чем отличавшихся от бараков грядущего ГУЛАГа, ютились в подвалах и полуподвалах, снимали углы и пр. Была, конечно, рабочая элита, высококвалифицированные трудящиеся, зарабатывающие не хуже инженеров. Были заводчики-оригиналы вроде А. И. Путилова, здоровавшегося с работягами за руку, организовывавшего для них школы, больницы, лавки с дешевыми товарами, но в целом рабочий класс жил по-скотски и радостно принялся уплотнять «буржуев». Ничего хорошего господам, проживающим в шикарных многокомнатных квартирах, уплотнение не сулило. Мирное сосуществование образованного и утонченного класса с грубым, сквернословящим, пьющим, не знающим правил приличия черным людом, подогретым лозунгами типа «Грабь награбленное!», было практически исключено. Как утверждает Википедия, «Вселение рабочих в квартиры интеллигенции неизбежно приводило к конфликтам. Так, жилищные подотделы были завалены жалобами жильцов на то, что “подселенцы” ломали мебель, двери, перегородки, дубовые паркетные полы, сжигая их в печах». Мнение меньшинства, однако, почти не принималось во внимание, поскольку переселение в нормальное жилье соответствовало интересам большинства, а отапливать помещение при отсутствии парового отопления как-то надо было.

          По поводу уплотнения издавались законы и выносились постановления, к каковым я отсылаю любителей давным-давно опубликованных первоисточников. Приведу только одну весьма характерную и не совсем внятную, на мой взгляд, цитату из брошюры В. И. Ленина «Удержат ли большевики государственную власть?», опубликованную в октябре 1917 г., за несколько дней до переворота 25 октября (7 ноября) того же года (В. И. Ленин. ПСС. Т. 34): «Пролетарскому государству надо принудительно вселить крайне нуждающуюся семью в квартиру богатого человека. Наш отряд рабочей милиции состоит, допустим, из 15 человек: два матроса, два солдата, два сознательных рабочих (из которых пусть только один является членом нашей партии или сочувствующим ей), затем 1 интеллигент и 8 человек из трудящейся бедноты, непременно не менее 5 женщин, прислуги, чернорабочих и т. п. Отряд является в квартиру богатого, осматривает её, находит 5 комнат на двоих мужчин и двух женщин». Спустя буквально несколько дней после публикации теория вождя стала практикой и вовсе не такой благостной и безоблачной, как ему представлялось, породив массу злоупотреблений и преступлений. Впрочем, ему было все равно, поскольку «революцию не делают в белых перчатках».

          Так в крупных российских городах, прежде всего в Москве и Петрограде, появляются коммунальные квартиры. Те самые коммуналки, где на «38 комнаток всего одна уборная» (В. Высоцкий. Баллада о детстве) и которые принято проклинать как безусловное зло, в свое время были подлинным благом для десятков тысяч рабочих и рабочих семей. «Буржуазному элементу» в ту пору было не до жиру, быть бы живу. Возможно, к декабрю 1925 г., о котором идет речь в повести, уплотнять было уже практически некого, ибо, как скажет в дальнейшем Шариков, «господа все в Париже»: туземные французские и отнюдь не по своей воле понаехавшие русские. Тем не менее поверим автору на слово и посмотрим, что там и как на обеде у профессора Преображенского.


Продолжение следует.


4. Пациенты доктора

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


4. Пациенты доктора

 

          — Фить, фить. Ну, ничего, ничего, — успокоил подвергнутого лечению пса Преображенский. — Идем принимать.

          Идем, говорим мы вслед за профессором, пока еще не понимая, кого или что принимать и зачем. Реплика «тяпнутого» — «Прежний» — дела не проясняет, и читатель вместе с псом готов подумать: «Нет, это не лечебница, куда-то в другое место я попал». Ошибается собака, ошибается и читатель. Это оказалась как раз лечебница, но со странными пациентами. Взять хотя бы первого, то есть «прежнего». «На борту» его «великолепнейшего пиджака, как глаз, торчал драгоценный камень». Когда на требование доктора разоблачиться он «снял полосатые брюки», «под ними оказались невиданные никогда кальсоны. Они были кремового цвета, с вышитыми на них шелковыми черными кошками и пахли духами». В ответ на неизбежное профессорское «Много крови, много песен...» — а крови уже пролито и будет пролито в избытке — из той же «серенады Дон Жуана», культурный субъект подпевает:

          — «Я же той, что всех прелестней!..» — «дребезжащим, как сковорода, голосом». А в том, что «из кармана брюк вошедший роняет на ковер маленький конвертик, на котором была изображена красавица с распущенными волосами», ничего страшного не находит даже господин профессор, призвав только пациента не злоупотреблять — теми, вероятно, действиями, каковые тот как раз и производил 25 лет назад в районе парижской улицы Мира. Впрочем, «субъект подпрыгнул, наклонился, подобрал» красавицу «и густо покраснел». Еще бы не покраснеть! В его явно почтенном возрасте иные люди о душе думают, а не предаются юношеским порокам при помощи порнографических открыток, в чем он, не краснея, признается своему не менее почтенному доктору:

          — Верите ли, профессор, каждую ночь обнаженные девушки стаями.

          Затем он «отсчитал Филиппу Филипповичу пачку белых денег» (белые деньги — советские червонцы) и, нежно пожав «ему обе руки», «сладостно хихикнул и пропал».

          Следом возникает взволнованная дама «в лихо заломленной набок шляпе и со сверкающим колье на вялой и жеваной шее», и «странные черные мешки висели у нее под глазами, а щеки были кукольно-румяного цвета».

          (NB. На момент написания повести МБ было 34 года. В таком возрасте представить себя стариком решительно невозможно. Зато можно язвительно заметить о пожилой женщине, что у нее «вялая и жеваная шея». И. Ильфу было 30 лет, Е. Петрову — 25, когда они хлестко написали в «Двенадцати стульях» о постаревшей любовнице Кисы Воробьянинова Елене Боур, что она «зевнула, показав пасть пятидесятилетней женщины». Д. Кедрин пошел еще дальше, написав в 1933 году:

 

          И вот они — вечная песенка жалоб,

          Сонливость, да втертый в морщины желток,

          Да косо, по-волчьи свисающий на лоб,

          Скупой, грязноватый, седой завиток.

 

          И это о собственной матери! Поэту тогда было 26 лет.)

          Дама пытается ввести доктора в заблуждение относительно своего возраста, но сурово выводится профессором на свежую воду. Несчастная женщина сообщает доктору причину своих печалей. Оказывается, она безумно любит некоего Морица, между тем «он карточный шулер, это знает вся Москва. Он не может пропустить ни одной гнусной модистки. Ведь он так дьявольски молод». А когда она опять же по требованию профессора, не церемонящегося даже с дамами, принимается «снимать штаны», пес «совершенно затуманился и все в голове у него пошло кверху ногами. “Ну вас к черту, — мутно подумал он, положив голову на лапы и задремав от стыда, — и стараться не буду понять, что это за штука — все равно не пойму”». Читатель тоже не совсем понимает, но смутно начинает кое о чем догадываться, когда профессор заявляет:

          — Я вам, сударыня, вставляю яичники обезьяны.

          Изумленная сударыня соглашается на обезьяну, договаривается с профессором об операции, причем по ее просьбе и за 50 червонцев профессор будет оперировать лично, и, наконец, опять «колыхнулась шляпа с перьями» — но уже в обратном направлении.

          А в прямом — вторгается «лысая, как тарелка, голова» следующего пациента и обнимает Филиппа Филипповича. Тут начинается вообще нечто экстраординарное. Судя по всему, некий «взволнованный голос» уговаривает профессора ни много ни мало как сделать аборт 14-летней девочке. А тот пытается как-то усовестить просителя, видимо, из смущения обращаясь к нему во множественном числе:

          — Господа ... нельзя же так. Нужно сдерживать себя.

          Нашел кого воспитывать! А на возражение пришедшего:

          — Вы понимаете, огласка погубит меня. На днях я должен получить заграничную командировку, — доктор натурально «включает дурочку»:

          — Да ведь я же не юрист, голубчик... Ну, подождите два года и женитесь на ней.

          Ну, так ведь к нему и пришли не как к юристу.

          — Женат я, профессор.

          — Ах, господа, господа!

          Доподлинно неизвестно, соглашается ли Преображенский на предложенную ему гнусность, но, исходя из контекста СС, можно с большой долей уверенности сказать: да, соглашается. Высокопоставленный педофил приходит к профессору не случайно, а скорей всего по наводке осведомленных господ; доктор — блестящий профессионал и к тому же лицо частное, стало быть, все будет сделано превосходно и шито-крыто; да и прецедент пахнет отнюдь не жалкими 50-ю червонцами предыдущей дамы, а куда более крупной суммой — дельце-то ведь незаконное.

          Прием продолжается: «Двери открывались, сменялись лица, гремели инструменты в шкафе, и Филипп Филиппович работал, не покладая рук». А в результате: «“Похабная квартирка”, — думал пес». Если, заглянув в конец повести, размыслить над тем, как обошлись с ним самим, то можно сказать: предчувствия его не обманывают.


Продложение следует.


3. Благодетель

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки


К 100-летию Октябрьской революции


3. Благодетель

 

          — Фить-фить, — посвистал господин, входя в повествование, как и собака, с междометия. Затем он «отломил кусок колбасы, называемой “особая краковская”», бросил псу «и добавил строгим голосом:

          — Бери! Шарик, Шарик!»

          Так происходит наречение пса, хотя, строго говоря, называет его этим именем за несколько минут до профессора «барышня» в «кремовых чулочках», под юбкой которой Шарик благодаря порывам «ведьмы сухой метели» заметил «плохо стиранное кружевное бельишко» — откуда и взялись собачьи разглагольствования о фильдиперсах и французской любви. «Опять Шарик. Окрестили», — думает наш пес. — «Да называйте как хотите. За такой исключительный ваш поступок». Подманить колбасой двое суток не евшую, ошпаренную и замерзшую скотинку «господину» труда не составляет. «Бок болел нестерпимо, но Шарик временами забывал о нем, поглощенный одной мыслью — как бы не утерять в сутолоке чудесного видения в шубе и чем-нибудь выразить ему любовь и преданность».

          — Здравия желаю, Филипп Филиппович, — прямо-таки с собачьей преданностью приветствует пришедшего швейцар дома в Обуховском переулке, тем самым отчасти подтвердив для читателя интуицию Шарика (имя-отчество господина названы, род занятий еще нет) и внушив псине благоговейный трепет перед своим спасителем и проводником в грядущий мир чистоты, сытости, тепла, уюта и... скальпеля.

          «Что это за такое лицо, которое может псов с улицы мимо швейцаров вводить в дом жилищного товарищества?» Ведь, по мнению Шарика, швейцар «во много раз опаснее дворника. Совершенно ненавистная порода. Гаже котов. Живодер в позументе». «Живодер в позументе» по имени Федор «интимно» сообщает Филиппу Филипповичу о вселении «жилтоварищей» «в третью квартиру», а когда «важный песий благотворитель» возмутился, добавляет:

          — Во все квартиры, Филипп Филиппович, будут вселять, кроме вашей.

          Сообщив читателю, кроме этой, еще одну примечательную для нас подробность: «На мраморной площадке повеяло теплом от труб», — автор начинает повествовать о лингвистических способностях Шарика, сопроводив свой рассказа весьма ехидным замечанием: «Ежели вы проживаете в Москве, и хоть какие-нибудь мозги у вас в голове имеются, вы волей-неволей научитесь грамоте, притом безо всяких курсов». И вообще: «Из сорока тысяч московских псов разве уж какой-нибудь совершенный идиот не сумеет сложить из букв слово “колбаса”». Иными словами, если даже собаки ликвидируют собственную безграмотность самостоятельно, то на кой ликбезы людям, по определению, венцам творения? Большевики, однако, полагали иначе.

          Количество бродячих собак явно взято «с потолка». Согласно переписи 1926 г. в Москве проживало чуть больше 2-х млн человек. Стало быть, по версии МБ, на 50 жителей приходился один уличный пес. Многовато будет, знаете ли. С другой стороны, Гамлет у Шекспира восклицает:

 

          Офелия — моя!

          Будь у нее хоть сорок тысяч братьев, —

          Моя любовь весомее стократ!

 

          Если так, то четвероногий персонаж повести — это своего рода густопсовый Гамлет среди сорока тысяч грамотных московских собак, беззаветно влюбленных в краковскую колбасу. И, подобно Гамлету, пес напорется в лихой час на холодное оружие.

          Букву «ф» — «пузатую двубокую дрянь, неизвестно что означающую», — Шарику опознать не удается, и он, не доверяя самому себе, едва не принимает слово «профессор» на дверной табличке своего благодетеля за слово «пролетарий», но вовремя приходит в себя. «Он поднял нос кверху, еще раз обнюхал шубу» Филиппа Филипповича «и уверенно подумал: “Нет, здесь пролетарием не пахнет. Ученое слово, а бог его знает — что оно значит”». Весьма скоро он об этом узнает, но свежее знание не принесет ему никакой собачьей радости. Скорее наоборот.

          — Зина, — скомандовал господин, — в смотровую его сейчас же и мне халат.

          И тут началось! Напуганный пес устраивает в квартире профессора содом и гоморру вместе взятые, но превосходящие силы противника все-таки одолевают и усыпляют животное — для его же, впрочем, пользы: «Когда он воскрес, у него легонько кружилась голова и чуть-чуть тошнило в животе, бока же как будто не было, бок сладостно молчал».

          — От Севильи до Гренады... в тихом сумраке ночей, — запел над ним рассеянный и фальшивый голос.

          И далее:

          — Р-раздаются серенады, раздается стук мечей! Ты зачем, бродяга, доктора укусил? А? Зачем стекло разбил? А?

          А далее профессор будет напевать эти строки из «Серенады Дон Жуана» А. К. Толстого на музыку П. И. Чайковского на протяжении всей повести, перемежая этот мотив другим: «К берегам священным Нила», — из оперы Д. Верди «Аида», отчасти известной, как показал автор, и псу. Причем никого — а Филипп Филиппович будет извлекать из себя сии звуки все тем же «рассеянным и фальшивым голосом» даже при посторонних, — никого это не будет раздражать. Зато когда Шарик, ставший «мосье Шариковым», примется виртуозно наяривать на балалайке народную песню «Светит месяц» — вплоть до того, что профессор непроизвольно начнет подпевать, — то господина Преображенского музыкальные упражнения созданного им «человека маленького роста и несимпатичной наружности» начнут бесить несказанно, вплоть до головной боли.

          — Как это вам удалось, Филипп Филиппович, подманить такого нервного пса? — спросил приятный мужской голос.

          Вопрос Борменталя дает профессору повод разразиться небольшой речью, в которой моральный аспект, приправленный назидательностью, свойственной пожилому человеку и педагогу, запросто сочетается с нападками на существовавшую в те годы власть коммунистов-большевиков.

          — Лаской-с. Единственным способом, который возможен в обращении с живым существом. Террором ничего поделать нельзя с животным, на какой бы ступени развития оно ни стояло. ... Они напрасно думают, что террор им поможет. Нет-с, нет-с, не поможет, какой бы он ни был: белый, красный и даже коричневый! Террор совершенно парализует нервную систему.

          Поразительная вещь: под определение профессора — животное, «на какой бы ступени развития оно ни стояло», — подпадает и человек, поскольку именно людей обычно подвергают террору, тогда как террор по отношению к животным называется несколько иначе: скажем, истреблением или уничтожением популяции. Забегая вперед, отмечу: может быть, именно поэтому, убивая в конце повести «товарища Полиграфа Полиграфовича Шарикова ... состоящего заведующим подотделом очистки города Москвы от бродячих животных», рафинированные интеллигенты Преображенский и Борменталь не слишком угрызаются совестью, ведь дли них он не более чем животное, по словам профессора, «неожиданно явившееся существо, лабораторное». Или, как говорит Борменталь, намеревающийся «накормить» Шарикова «мышьяком»:

          — Ведь в конце концов — это ваше собственное экспериментальное существо.

          Собственное — отлично сказано! «Человек, полученный при лабораторном опыте путем операции на головном мозгу», — собственность профессора, поэтому доктор имеет право делать с ним все, что угодно, вплоть до убийства? По-видимому, так. Для Преображенского смерть «лабораторного существа» — дело обыденное. Говорит же он до опыта над Шариком:

          — Ничего делать сегодня не будем. Во-первых, кролик издох, а во-вторых, сегодня в Большом — «Аида». А я давно не слышал. Люблю...

          «Кролик издох» — не справлять же по нему поминки, — а профессор как человек высокой культуры обожает культурно отдыхать.

          С другой стороны, возможно, профессиональные навыки и представления Преображенского несколько доминируют в его сознании, так что он склонен непроизвольно переносить их в сферу социального общения. Запомним, однако, пассаж о ласке и посмотрим по ходу изложения, каким образом сочетается практика отношений профессора с людьми с его же теоретически «ласковыми» выкладками.

          МБ устами Преображенского говорит о «белом, красном и даже коричневом» терроре. Первые два автор наблюдал непосредственно в эпоху революций и гражданской войны, а о коричневом, очевидно, знает из прессы, ведь штурмовые отряды (нем. Sturmabteilung) «коричневорубашечников», нацистские военизированные подразделения, были созданы в Германии еще в 1921 г.

          Когда пес, улучив момент, все-таки «разъясняет» сову плюс разрывает профессорские калоши и разбивает портрет доктора Мечникова, Зина предлагает:

          — Его, Филипп Филиппович, нужно хлыстом отодрать хоть один раз, — профессор разволновался, сказав:

          — Никого драть нельзя ... запомни это раз навсегда. На человека и на животное можно действовать только внушением.

          И скальпелем, добавим мы, опять же забегая вперед.

          Есть еще один авторский намек, предвосхищающий переход пса из мира животных в мир людей. На приеме у Преображенского, глядя на типа, на голове которого «росли совершенно зеленые волосы», Шарик мысленно поражается: «Господи Исусе ... вот так фрукт!» А во время потопа, чуть позже устроенного Шариковым в квартире профессора, туда через кухню «просачивается» бабуся, которой:

          — Говорящую собачку любопытно поглядеть.

          «Старуха указательным и большим пальцем обтерла запавший рот, припухшими и колючими глазами окинула кухню и произнесла с любопытством:

          — О, господи Иисусе!»

          Никто из персонажей повести больше Спасителя не поминает, разве только те, кто еще не подвергся разрушительной, по мнению автора, атаке высокообразованных экспериментаторов — неважно, идеологической или научно-исследовательской.


Продолжение следует.


2. Гениальный пес

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки


К 100-летию Октябрьской революции


2. Гениальный пес

 

          — У-у-у-у-у-гу-гуг-гуу! О, гляньте на меня, я погибаю, — так начинает свои речи «говорящая собачка», ведущая, по воле автора, весьма осмысленные внутренние монологи.

          Бедного пса ошпаривает кипятком «Негодяй в грязном колпаке — повар столовой нормального питания служащих Центрального Совета Народного Хозяйства», — отсюда и вышеприведенный вопль. «Какая гадина, а еще пролетарий», — мысленно восклицает пес, аттестующий себя впоследствии, то есть в образе человеческом, как «трудовой элемент». Дело начинается в 1924 г., это выяснится из главы II, когда один из пациентов профессора Преображенского, описывая клинические последствия операции, произведенной доктором, заявит:

          — 25 лет, клянусь богом, профессор, ничего подобного. Последний раз в 1899-м году в Париже на Рю де ла Пэ.

          Что произошло спустя 25 лет после Рю де ла Пэ (улицы Мира в Париже), узнается в ходе дальнейшего изложения, то есть этого больного, как скажет в свое время разумный пес, «мы разъясним».

          Из дневника доктора Борменталя, обстоятельно фиксирующего все стадии хирургического эксперимента своего учителя профессора Преображенского, читатель узнает, что «человек, полученный при лабораторном опыте путем операции на головном мозгу», появился на свет в декабре 1924 г. За день до операции, 22 декабря, ассистент записывает: «Лабораторная собака приблизительно двух лет от роду. Самец. Порода — дворняжка. Кличка — Шарик. ... Питание до поступления к профессору плохое, после недельного пребывания — крайне упитанный». Стало быть, начало нашей истории приходится на 15 декабря 1924 г., а ее финал — на март 1925 г.; об этом говорится в заключительной главе повести: «От мартовского тумана пес по утрам страдал головными болями, которые мучили его кольцом по головному шву». В «Мастере и Маргарите» головными болями будут страдать практически все, с кем так или иначе соприкоснется нечистая сила. Насколько чистой окажется сила профессора Преображенского — увидим. 1924-25 гг. — разгар новой экономической политики (НЭП) страны Советов, временного отката социалистической экономики на капиталистические позиции. Может быть, поэтому профессор Преображенский, чувствуя свою безнаказанность, открыто провозглашает, как заметил осторожный Борменталь, «контрреволюционные вещи».

          Место действия СС — столица СССР, а в Москве — доходный калабуховский дом, элитное по тем временам жилье для богатых москвичей, как то «буржуй Саблин», «сахарозаводчик Полозов», ну, и, разумеется, «профессор Преображенский», проживающий в 7-и комнатной квартире, где Шарик в результате сложнейших медицинских эволюций сперва становится Шариковым, потом обратно Шариком.

          Рассуждения пса, за вычетом чисто собачьего скуляжа «У-у-у-у-у», выказывают особь, знакомую не только со многими аспектами человеческой жизни, но и способную делать на основе увиденного вполне разумные выводы.

          Во-первых, он знает толк в общепитовской кулинарии: «На Неглинном в ресторане “Бар” жрут дежурное блюдо — грибы, соус пикан по 3 р. 75 к. порция. Это дело на любителя — все равно, что калошу лизать».

          Во-вторых, понимает и чувствует музыку: «И если бы не грымза какая-то, что поет на лугу при луне — “милая Аида” — так, что сердце падает, было бы отлично» (возьмем «Аиду» на заметку: пригодится в дальнейшем). Попутно по поводу словоупотребления «грымза». Арию «Милая Аида» в опере Верди поет начальник дворцовой стражи Радамес, а старой грымзой обычно называют женщин. Однако в толковом словаре Кузнецова сказано, что так говорят вообще «о старом сварливом человеке» без указания пола. Впрочем, собака могла и перепутать, тем более что «Все голоса у всех певцов одинаково мерзкие» (В. Ерофеев. Москва — Петушки).

          Пес, в третьих, здраво рассуждает по поводу отношений, проистекающих между мужчинами и женщинами: «Иная машинисточка получает по IX разряду четыре с половиной червонца, ну, правда, любовник ей фильдеперсовые чулочки подарит. Да ведь сколько за этот фильдеперс ей издевательств надо вынести. Ведь он ее не каким-нибудь обыкновенным способом, а подвергает французской любви».

          В-четвертых, находится в курсе закулисной стороны человеческого бытия: «Подумать только: 40 копеек из двух блюд, а они оба эти блюда и пятиалтынного не стоят, потому что остальные 25 копеек завхоз уворовал».

          В-пятых, умеет читать — научился по вывескам, а это не всякому человеку под силу, особенно в стране, еще не достигшей уровня поголовной грамотности: «Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката “Возможно ли омоложение?”»

          В-шестых, подкован политически. Когда его запирают в ванной перед операцией, пес горестно думает: «Нет, куда уж, ни на какую волю отсюда не уйдешь, зачем лгать ... Я барский пес, интеллигентное существо, отведал лучшей жизни. Да и что такое воля? Так, дым, мираж, фикция... Бред этих злосчастных демократов...»

          В-седьмых, в-восьмых... Я бы мог немало еще наговорить об этой достопримечательной собачьей личности, но думаю, сказанного пока что достаточно. После операции над Шариком ассистент профессора, все тот же доктор Борменталь отметит в своем дневнике: «Теперь, проходя по улице, я с тайным ужасом смотрю на встречных псов. Бог их знает, что у них таится в мозгах». Он совершенно прав: чужая душа — космос.

          «Дверь через улицу в ярко освещенном магазине хлопнула и из нее показался гражданин», — продолжаю я цитировать поток собачьего сознания. — «Именно гражданин, а не товарищ, и даже — вернее всего, — господин. Ближе — яснее — господин». Уличный пес непостижимым образом узнаёт профессора Преображенского, причем не только по имени, но и по роду занятий. «Этот тухлой солонины лопать не станет, а если где-нибудь ему ее и подадут, поднимет такой скандал, в газеты напишет: меня, Филиппа Филипповича, обкормили». И далее: «А вы сегодня завтракали, вы, величина мирового значения, благодаря мужским половым железам». Именно так — «Филипп Филиппович, вы — величина мирового значения» — в главе VIII назовет Преображенского доктор Борменталь, уговаривая профессора истребить распоясавшегося Шарикова. Заметим: собака и человек называют профессора Преображенского по имени-отчеству.

          Намек МБ недвусмыслен: эскулапа благодаря его опытам каждая собака знает, и, разумеется, будущий Шарик-Шариков далеко не первое живое существо, попавшее под скальпель знаменитого доктора, осуществляющего свои эксперименты «мирового значения». Борменталя собака не знает, называя его не иначе как «тяпнутый», то есть укушенный Шариком во время погрома, устроенного перепуганным псом в квартире профессора, перед тем как доктора взялись лечить ему ошпаренный поваром бок.


Продолжение следует.


1. Собачье сердце

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки


К 100-летию Октябрьской революции

 

Изучение природы делает человека в конце концов таким же безжалостным, как и сама природа.

Г. Уэллс. Остров доктора Моро.

 

1. Собачье сердце

 

          В 1988 г. режиссер Владимир Бортко посредством Центрального телевидения представил широкой российской публике свой безусловный шедевр — телефильм «Собачье сердце» (далее — СС), снятый по одноименной повести Михаила Булгакова (далее — МБ). Годом ранее, в 6-й книжке «толстого» журнала «Знамя» она уже была опубликована — впервые в России — и не осталась незамеченной. Неизвестно, какой была бы судьба СС в читательском восприятии без фильма, но потрясающая лента совершенно затмила книгу, навязав ей одну-единственную трактовку, безоговорочно принятую всеми слоями российского общества. Все были в полнейшем восторге. Еще бы! После 70-летней гегемонии рабочего класса невыразимо приятно было смаковать фразы типа «Я не люблю пролетариата», «Разруха не в клозетах, а в головах», «Невозможно в одно и то же время подметать трамвайные пути и устраивать судьбы каких-то иностранных оборванцев» и пр. Фильм был сделан руками убежденного коммуниста, вступившего в ряды КПСС в самом что ни есть зрелом возрасте — 37 лет — и вышедшего из партии в 1991 г. на волне пресловутой перестройки. В 2007 г., однако, Владимир Владимирович снова стал коммунистом, на сей раз вступив в ряды КПРФ. Стало быть, что-то поменялось в мировоззрении режиссера, если он вторично сделался приверженцем тех же самых идей, какие не без помощи МБ столь талантливо высмеял в своей ленте. Впрочем, предполагать можно все, что угодно, а с течением времени не меняются только самые недалекие люди. Есть только один вопрос. Какой была бы трактовка главных образов повести, доведись Бортко снимать СС в настоящее время? Ничего определенного по этому поводу сказать невозможно, но фильм, полагаю, получился бы качественно иной.

          Прошло 30 лет. Выкарабкавшись из-под развалин Советского Союза, Россия проделала большой и сложный путь в известном направлении. Началось осмысление того, что раньше принималось исключительно на эмоциях. Эмоции схлынули — заработал разум. Появились статьи, публикации, книги с альтернативными мнениями о повести. Например. «Тем, кто простодушно или своекорыстно считает чисто положительным героем профессора Преображенского, страдающим от негодяя Шарикова, всеобщего хамства и неустройства новой жизни, стоит вспомнить слова из позднейшей фантастической пьесы Булгакова “Адам и Ева” о чистеньких старичках-профессорах: “По сути дела, старичкам безразлична какая бы то ни было идея, за исключением одной — чтобы экономка вовремя подавала кофе. ... Я боюсь идей! Всякая из них хороша сама по себе, но лишь до того момента, пока старичок-профессор не вооружит ее технически» (В. И. Сахаров. Михаил Булгаков: писатель и власть). Или: «7 и 21 марта 1925 года автор читал повесть в многолюдном собрании “Никитинских субботников”. В первом заседании обсуждения не было, а вот потом братья-писатели свое мнение высказали, оно сохранилось в стенограмме (Гос. литературный музей)». Сахаров приводит «их выступления полностью», я же ограничусь только одним, принадлежащим литератору Б. Ник. Жаворонкову: «Это очень яркое литературное явление. С общественной точки зрения — кто герой произведения — Шариков или Преображенский? Преображенский — гениальный мещанин. Интеллигент, [который] принимал участие в революции, а потом испугался своего перерождения. Сатира направлена как раз на такого рода интеллигентов».

          А вот еще. «Сатира в “Собачьем сердце” обоюдоостра: она направлена не только против пролетариев, но и против того, кто, теша себя мыслями о независимости, находится в симбиозе с их выморочной властью. Это повесть о черни и элите, к которым автор относится с одинаковой неприязнью. Но замечательно, что и публика на никитинских субботниках, и читатели советского самиздата в булгаковские 1970-е, и создатели, равно как и зрители фильма “Собачье сердце” в 1990-е увидели только одну сторону. Эту же сторону, судя по всему, увидела и власть — может быть, поэтому издательская судьба “Собачьего сердца” сложилась несчастливо» (А. Н. Варламов. Михаил Булгаков.) «Повесть Булгакова построена таким образом, что в первых главах профессор куражится, причем не только над мелкими советскими сошками, но и над природой, кульминацией чего и становится операция по пересадке гипофиза и семенных желез бездомному псу, а начиная с пятой главы получает за свой кураж по полной от “незаконного сына”, на самом что ни на есть законном основании поселяющегося в одной из тех самых комнат, которыми Филипп Филиппович так дорожит» (там же).

          Неожиданно всплыл мало кому известный в России фильм итальянского режиссера Альберто Латтуады, первым экранизировавшем «Собачье сердце» (Cuore di cane) в 1976 г. Картина оказалась совместной, итальянско-немецкой, и в немецком прокате называлась «Почему лает господин Бобиков?» (Warum bellt Herr Bobikow?). В этой ленте Бобиков, фигурирующий вместо Шарикова, представлен не таким монструозным, как в российском телефильме. Режиссер отнесся к нему с явным сочувствием, показав его несколько глуповатым, нелепым и странным недотепой. Мало того. У тамошнего Бобикова завязываются некоторая, не проявленная до конца связь с «социал-прислужницей» Зиной, относящейся к нему с жалостью и симпатией. Картина итальянца о революционной России, с моей точки зрения, получилась так себе, за одним исключением — блестяще сыгранной Максом фон Сюдовым роли профессора Преображенского. Сюдов решает роль кардинально иначе, нежели великолепный Е. Е. Евстигнеев, тем не менее шведский актер не менее убедителен, чем русский. В целом же, на мой взгляд, В. Бортко внимательным оком рассмотрел картину предшественника, прежде чем приступил к собственной версии.

          Я назвал только две книги, но были и другие публикации с разного рода трактовками повести МБ. Накапливались и мои собственные наблюдения, требовавшие письменного воплощения. Но только видеоролик с убедительными размышлениями о произведении известного российского военного историка и археолога Клима Жукова показал: дальнейшее промедление с высказыванием о «Собачьем сердце», имеющем подзаголовок «Чудовищная история», подобно отсутствию у меня высказывания как такового. А это далеко не так, в чем возможный читатель, надеюсь, убедится в самое ближайшее время.

          Посему — приступим.

 

Продолжение следует.


Кристофер Марлоу. Страстный шепард ту хиз возлюбленной (в развитие метода)

Кам лив виз ми, со мной живи

в великолепии любви,

как будто заново познав

зэт воллес, гровс, красу дубрав.

 

В луга, что от цветов пестры,

свой флокс приводят овчары.

И трели бёрдс под водопад

мелодьес мадригалс звучат.

 

Тебе устрою бэд из роз,

чтоб хорошо тебе спалось,

и кёртл тебе на красоту

из ливз оф миртл я сплету,

 

и подарю тебе наряд

из самой нежной вул ягнят,

коралл на пуговицы дам,

златые баклес к слипперам.

 

Мы стро для белта соберем,

украсим платье амбером.

Чтоб счастью душу распахнуть,

кам лив виз ми, моею будь.

 

Устроят шеппарды для нас

с веселым шумом синг энд данс.

Чтоб счастье возносило в высь,

ты будь май лав, ко мне стремись.


«Снова замерло все в целом мире...»

«Снова замерло все в целом мире...»

 

Снова замерло все в целом мире,

дверь не скрипнет, не вскрикнет пиит,

только слышно в какой-то квартире

одинокий сверлильщик не спит.

 

И никто никогда не узнает,

что он сверлит в потемках опять,

словно поиском клада он занят,

но не может никак отыскать.

 

Веет с поля ночная прохлада,

с яблонь цвет облетает густой,

но какого рожна тебе надо,

ты скажи нам, сверлильщик лихой.

 

Может, брошен неверной женою,

ты вершишь этот страстный сверлеж,

лезешь на стену ночью глухою

и соседям поспать не даешь?

 

11 января 2018


Лилит и Ева

— Представь: живу, как королева!
А у тебя-то что за вид?..
— Ты счастлива, — спросила Ева.
И не ответила Лилит.

17 декабря 2016


Так вроде получше...

Не звони мне, не звони...

 

Не звони мне, не звони,

не звони мне, ради Бога,

через время не тяни

голос тихий и глубокий.

Звёзды тают над Москвой...

Я не позабыла гордость:

не хочу я слышать голос,

не хочу я слышать голос,

ненавистный голос твой.

 

Без тебя проходят дни.

Я тебя отлично знаю.

Умоляю — не звони,

не звони мне — заклинаю.

Не тянись издалека,

чтоб под этой звёздной бездной

не раздался гром небесный,

не раздался гром небесный

телефонного звонка.

 

Не звони мне, не звони...

 

Я давно в твоей судьбе

ничего уже не значу.

Я забыла о тебе,

я сумела, я не плачу.

Все давно перетерпя,

я дышать не перестала

и опять счастливой стала,

и опять счастливой стала —

потому что без тебя.

 

Не звони мне, не звони...


Имя

Имя

 

Уходит человек во тьму,

но остается имя.

О, как не хочется ему

мерцать между живыми.

 

Как хочется ему вернуть

свое пустое тельце

туда, где вспомнит кто-нибудь

законного владельца.

 

А если в памяти пустой

он не найдет ответа,

то безымянной тишиной

растает имя это.

 

23 июля 2017


Вторая роль

Вторая роль

 

Один взлетает ввысь, под купол небосвода,

другой с высот на дно летит на всех парах,

а ты всегда в тени, ты — мастер эпизода,

хотя и не статист, но на вторых ролях.

 

Тебе поблажки нет, ты не имеешь права

ни на какой каприз, ни на какой доход,

не должен ты мечтать ни про какую славу,

а лишь благодарить за новый эпизод.

 

Сжимаешь кулаки, играешь желваками,

одолеваешь лень, превозмогаешь боль,

чтоб не терять себя в чужой и пошлой драме

и гениально спеть свою вторую роль.

 

Не властелин афиш и не слуга кармана,

ты — вечности должник, бессмертия монах...

Когда-то Сам Господь в долине Иордана,

сойдя с благих небес, был на вторых ролях...

 

2 августа 2017


Р. Бернс. История украденного стихотворения

Р. Бернс. История украденного стихотворения

 

Сперва Роберт Бернс стырил этот стишок у хорошо известной в узких кругах «крестьянской» поэтессы Изобель Пейган (1740-1821), называвшей себя Тибби. Это была неординарная личность. Несмотря на серьезные физические недостатки (косоглазие, хромоту и большую опухоль в боку), она обладала острым саркастическим умом и твердым характером. Поскольку заниматься тяжелым крестьянским трудом ей было не под силу, а жить как-то надо, она начала писать стихи и распевать их (говорят, у нее был прекрасный голос) в небольшом нелегальном пабе, который она открыла в собственном домике и который с удовольствием посещали тогдашние аристократы, наслаждаясь не только пасторальной лирикой Изобель, но и ее злободневными сатирическими стихами.

 

Стишок, который Бернс исхитил у Пейган, получил хождение в виде песни. Как мне представляется, Бернс заметил, что для полноценного диалога, имеющего место быть в стихотворении, в нем не хватает одной строфы, дописал ее (3-я строфа, припев не в счет) и тиснул как свой собственный. Как ни странно, бернсовский вариант затмил исходный пейгановский. Впрочем, к тому времени Бернс был уже достаточно известен как поэт не только в Шотландии (Великобритании).

 

Через пару лет Бернсу то ли стыдно стало, то ли он узнал о публикации оригинальной версии Пейган, то ли по какой-то иной неведомой нам причине, но он урезал скраденный стишок, несколько видоизменил оставшиеся от Пейган строфы, поменял тональность песенки, соорудив из буколической пасторали буколически-мистическую, но при этом свято сохранил припев, доставшийся ему «по наследству» от малоизвестной «крестьянской» поэтессы Тибби, которая, будучи старше Бернса на 19 лет, пережила его на 25 лет, так и не дождавшись выхода в свет своего сборника, опубликованного в Глазго в 1805 г. спустя 4 года после ее смерти.

 

Роберт Бернс

 

«Вел стада он без труда...» (вариант 1)

 

          Вел стада он без труда,

          вел в долину, где всегда

          вереск есть и есть вода,

          вел стада любимый.

 

Когда я шла по-над ручьем,

то повстречалась с пастухом,

и он укрыл меня плащом,

назвал своей любимой.

 

— Давай присядем над водой,

где волны плещут чередой,

а там — орешник под луной,

средь ночи недвижимой.

 

— Меня не так учила мать,

чтоб дурочку с тобой свялять

и портить жизни благодать

тоской неутолимой.

 

— Тебя я усажу на трон,

одену в бархат и виссон

и буду твой лелеять сон

и звать своей любимой.

 

— Раз так, то под твоим плащом

пойдем — пастушка с пастухом;

я счастлива войти в твой дом

и стать твоей любимой.

 

— Пока вода бурлит в морях,

сияет солнце в небесах,

горит огонь в моих глазах, —

я твой, я твой любимый.

 

          Вел стада он без труда,

          вел в долину, где всегда

          вереск есть и есть вода,

          вел стада любимый.

 

          7-9 августа 2017

 

 

 

Роберт Бернс

 

«Вел стада он без труда...» (вариант 2)

 

          Вел стада он без труда,

          вел в долину, где всегда

          вереск есть и есть вода,

          вел стада любимый.

 

Услышав пение дроздов

в чащобе Клоденских лесов

ведет овец на этот зов, —

спешит ко мне любимый.

 

Мы с ним над Клоденской водой

следим за нежною волной,

орешник видим под луной,

средь ночи недвижимой.

 

А в замке Клоденском у нас,

в полночный полнолунный час,

в саду порхая, феи в пляс

пускаются незримый.

 

Ни дух ночной, ни домовой

не потревожит наш покой:

Любовь и Небеса с тобой,

а ты — со мной, любимый.

 

Страсти нежной не тая,

ты любил — влюбилась я;

пусть умру — но я твоя,

я твоя, любимый.


          Вел стада он без труда,

          вел в долину, где всегда

          вереск есть и есть вода,

          вел стада любимый.

 

          8-9 августа 2017

 

          Примечание. Клоден — приток реки Нит. На берегу Клодена расположен старинный замок. Как утверждает Канонгейт (первое научное издание стихотворений Бернса, увидевшее свет в 2003 г.), это все еще живописное место, особенно привлекательное в осеннее время года.



60 лет — пора любви!

60 лет — пора любви!

 

Не надо учить уроки, как в 10. Не надо ходить на лекции, как в 20. Не надо жениться, как в 30. Не надо воспитывать детей, как в 40. Не надо преуспевать, как в 50. Все это только отвлекает от любви.

 

А когда ничто не отвлекает, как в 60, остается только любить. Если же выпало еще и быть любимым, значит, предыдущие 59 лет прожиты не совсем напрасно.

 

Что такое любовь в 60 лет, определил Жванецкий: это испуг в ее глазах, все остальное — то же самое.

 

3 октября 2017


Роберт Бернс. Охотничья песня, или Шотландская куропатка

Роберт Бернс

 

Охотничья песня, или Шотландская куропатка

 

      Охотиться нужно с оглядкой, друзья,

      охотиться можно с оглядкой, друзья:

      кто целится влет, кто с колена пальнет, —

      но всех проведет куропатка моя.

 

И вереск расцвел, и кончался покос,

и кто нас тогда на охоту понес?

Торфяник прошли, вересняк перешли —

и вдруг куропатку узрели вдали.

 

На розовой пустоши в тот самый час

была куропатка заметна для глаз:

ее оперенье сверкало светло,

но мигом вставала она на крыло.

 

Взошел над холмами старик Аполлон,

озлился на птицу блиставшую он

и место, где грелась на солнце она,

лучом золотым озарил он сполна.

 

Гоняли ее по лугам, средь холмов

глазастые парни из лучших стрелков:

ну, вроде сидит ни жива ни мертва,

но порх! — и мгновенно была такова.

 

      Охотиться нужно с оглядкой, друзья,

      охотиться можно с оглядкой, друзья:

      кто целится влет, кто с колена пальнет, —

      но всех проведет куропатка моя.

 

26 августа 2017

 

Примечание. Здесь у Бернса эротическая подоплека. Стишок посвящен некой Агнес МакЛахоуз, которая была против его публикации. Впервые напечатан только в 1808 г., когда Бернса уже 12 лет как не было в живых.

 

Robert Burns

 

Hunting Song or The Bonie Moor-Hen

 

      Chorus:

      I rede you, beware at the hunting, young men!

      I rede you, beware at the hunting, young men!

      Take some on the wing, and some as they spring,

      But cannily steal on a bonie moor-hen.

 

The heather was blooming, the meadows were mawn,

Our lads gaed a-hunting ae day at the dawn,

O’er moors and o’er mosses and monie a glen:

At length they discovered a bonie moor-hen.

 

Sweet-brushing the dew from the brown heather bells,

Her colours betray’d her on yon mossy fells!

Her plumage outlustered the pride o’ the spring,

And O, as she wanton’d sae gay on the wing.

 

Auld Phoebus himsel’, as he peep’d o’er the hill,

In spite at her plumage he tryed his skill:

He level’d his rays where she bask’d on the brae -

His rays were outshone, and but mark’d where she lay!

 

They hunted the valley, they hunted the hill,

The best of our lads wi’ the best o’ their skill;

But still as the fairest she sat in their sight,

Then, whirr! she was over, a mile at a flight.



Роберт Бернс. «Та, что постель стелила мне...»

Роберт Бернс

 

«Та, что постель стелила мне...»

 

Горами брел я кое-как,

      и зимний шквал меня терзал

и обнимал холодный мрак, —

      и я устал искать привал.

 

Но я изведал благодать

      по воле девушки одной,

пустившей переночевать

      меня в уютный домик свой.

 

Отвесив девушке поклон

      за доброту, за свет в окне,

я попросил ее сквозь сон,

      чтобы постель постлала мне.

 

Перину взбила мне она

      руками снежной белизны

и молвила, налив вина:

      «Ложитесь: вы поспать должны».

 

И вышла, торопясь слегка,

      а я сказал, что не усну:

подушка, мол, невелика,

      мол, я прошу еще одну.

 

Другую принесла она,

      доверившись моим словам,

и так была со мной нежна,

      что я припал к ее губам.

 

Она в мою уперлась грудь.

      «Иль вовсе нет у вас стыда?!

Но если любите чуть-чуть,

      меня не тронете тогда».

 

Припухлость губ и влажность глаз

      я видел, словно бы во сне;

зарею вспыхнула тотчас

      та, что постель стелила мне.

 

Белели холмики грудей,

      как первый снег на целине,

хотя была весны милей

      та, что постель стелила мне.

 

И зацелованная мной,

      не зная, что сказать в ответ,

меж мною лёжа и стеной,

      она и встретила рассвет.

 

Пред ней, когда взошла заря,

      я нежно извиняться стал.

Она краснела, говоря:

      «Зачем ты жизнь мою сломал?»

 

Губами слезы на глазах

      я осушал ей в тишине.

«Не плачь: я остаюсь в горах,

      чтоб ты постель стелила мне».

 

Тогда из нового сукна

      взялась, веселая вполне,

кроить рубашку мне она —

      та, что постель стелила мне.

 

Где б ни была любовь моя —

      та, что постель стелила мне, —

до смерти не забуду я

      ту, что постель стелила мне.

 

17-22 августа — 26 сентября 2017

 

 

 

The Lass That Made The Bed To Me

 

When Januar’ wind was blawin cauld,

      As to the North I took my way,

The mirksome night did me enfauld,

      I knew na where to lodge till day.


By my guid luck a maid I met

      Just in the middle o’ my care,

And kindly she did me invite

      To walk into a chamber fair.

 

I bow’d fu’ low unto this maid,

      And thank’d her for her courtesie;

I bow’d fu’ low unto this maid,

      An’ bade her mak a bed to me,


She made the bed baith larger and wide,

      Wi’ twa white hands she spread it down,

She put the cup to her rosy lips,

      And drank: — ‘Young man, now sleep ye soun’.’

 

She snatch’d the candle in her hand,

      And frae my chamber went wi’ speed,

But I call’d her quickly back again

      To lay some mair below my head:


A cod she laid below my head,

      And served me with due respeck,

And, to salute her wi’ a kiss,

      I put my arms about her neck.

 

‘Haud aff your hands, young man,’ she said,

      ‘And dinna sae uncivil be;

Gif ye hae onie luve for me,

      O, wrang na my virginitie!’


Her hair was like the links o’ gowd,

      Her teeth were like the ivorie,

Her cheeks like lilies dipt in wine,

      The lass that made the bed to me!

 

Her bosom was the driven snaw,

      Twa drifted heaps sae fair to see;

Her limbs the polish’d marble stane,

      The lass that made the bed to me!


I kiss’d her o’er and o’er again,

      And ay she wist na what to say.

I laid her ‘tween me an’ the wa’ —

      The lassie thocht na lang till day.

 

Upon the morrow, when we raise,

      I thank’d her for her courtesie,

But ay she blush’d, and ay she sigh’d,

      And said: — ‘Alas, ye’ve ruin’d me!’


I clasp’d her waist, and kiss’d her syne,

      While the tear stood twinklin in her e’e.

I said: — ‘My lassie, dinna cry,

      For ye ay shall mak the bed to me.’

 

She took her mither’s holland sheets,

      An’ made them a’ in sarks to me.

Blythe and merry may she be,

      The lass that made the bed to me!


The bonie lass made the bed to me,

      The braw lass made the bed to me!

I’ll ne’er forget till the day I die,

      The lass that made the bed to me.

 

1795


«Торчать на прухе — некрасиво...»

«Торчать на прухе — некрасиво...»

 

Торчать на прухе — некрасиво.

Не это поднимает ввысь.

Не стоит лайкать торопливо,

над комментарием трястись.

 

Цель коммента — самоотдача,

а не шумиха, не успех.

Позорно, ничего не знача,

облайкивать буквально всех.

 

Не делай пост из самозванства,

так пости, чтоб, в конце концов,

тебе отлайкнулось пространство,

услышав этот прушный зов.

 

И надо выбирать умело

поэтов лучших, а не так,

чтобы дизлайкать оголтело

и банить, угодив впросак.

 

Не окунайся в неизвестность,

где постятся твои враги,

и не ходи в чужую местность:

мозги и лайки береги.

 

Не превращайся в постоеда

и ноут не бери в кровать,

и, кстати, ужин от обеда

ты все же должен отличать.

 

И с ником не играй нисколько:

строчи от своего лица,

строчи, поэт, строчи — и только,

ведь у странички нет конца.

 

17 августа 2017


Мани фест

Мани фест

 

Я бухаю у фонтана,

я внюхаю аромат,

я не то, чтоб очень пьяный,

но ни в чем не виноват.

 

Квадратура черных окон

испарилась до зари,

и пузырь я свой укнокал

на четыре тридцать три.

 

Пусть мучители стоп-кранов

в туалетной блицтурне

на пятнадцать килограммов

похудеют обо мне.

 

25-26 февраля 2017


Мани фест (запись).


Как я делал хаггис

                  Как я делал хаггис

 

            Я занимаюсь Бернсом. Бернс — шотландец. Шотландцы обожают хаггис. Когда эта немудрящая триада выстроилась в моем мозгу, мне тоже захотелось пообожать хаггис. Хотя бы один раз в жизни. Кому-то мерещилась Шотландии кровавая луна. Мне замерещился хаггис.

           25 января, в день рождения Бернса, вся Шотландия под звуки волынки аппетитно поедает хаггис, запивая блюдо шотландским виски. Все остальные дни, впрочем, шотландцы проделывают то же самое, зачастую даже и без хаггиса, но 25 января — это святое. Сглотнув слюну, я решился.

           Что такое хаггис? Прежде всего это овечий желудок. Плюс прочие потроха. Стало быть, надо искать какую-нибудь овцу, которая спит и видит поделиться со мной своим курдюком. Найти ее можно только на рынке. И я пошел на рынок.

           Два торговых места, обложенные бараниной, мне с ходу отказали. Причем посмотрели на меня как на извращенца. Я, в свою очередь, посмотрел на торговок взором расстроенного барана, пролетевшего мимо ворот, и обескурдюченно побрел восвояси не хаггисо хлебавши. Потом я еще куда-то ходил, кому-то звонил, с кем-то договаривался... Но вот ведь овечий потрох! Все бараны словно сговорились оставить меня без искомого блюда.

           С месяц назад, однако, мне повезло. Торгующая бараниной дама приняла мои печали близко к сердцу и начала названивать знакомому владельцу овечьей отары. Лишний курдюк нашелся! О благословенная Шотландия! О великий Бернс! О вожделенный хаггис! Завтра у меня будет желудок и прочие ингредиенты овечьего брюха!

           На следующий день я был на месте в назначенное время. «100 рублей», — сказала мне торгующая дама и выложила на прилавок крепко раздутый и почему-то наглухо закупоренный пакет. «Он не вычищен, — сказала мне продавщица, имея в виду овечий потрох, — и, как вам сказать, немножко...» Она не рискнула оглоушить покупателя словом «воняет» — ведь я еще не расплатился, — вследствие чего избрала более пристойный глагол. Я легкомысленно протянул ей сотню, взял пакет, тянувший кило на 5, и, обалдевший от счастья, потопал на маршруточную остановку.

           Через несколько минут ко мне вернулось самосознание. И я решил позвонить Тане. «Я купил желудок, — радостно начал я, — только...» И осекся. «Что только?» — без никакой радости спросила Таня. «Он не вычищен...» Реакция любимого абонента была мгновенной. «Если ты притащишь домой это...» Таня бросила трубку.

           Было жарко, ради призрачной тени я шел к остановке дворами. Овечий пакет сильно оттягивал руку. Я решил передохнуть. Поставив пакет на землю, я принагнулся над ним и малость поворошил в запечатанном месте. Оттуда возникло такое благо, если не сказать покрепче, воние, что моему взбутетенному сознанию вернулась способность рассуждать. Конечно, я бы мог принести источник моей радости домой. Имею право. Я там прописан. Но ведь там прописана и Таня. Я представил себе самого себя, изгвазданного содержимым овечьего желудка, и ужаснулся представленному. Способность рассуждать обрела способность рассуждать логически. И я рассудил логически.

           Шел я, как уже сказал, дворами, и на моем пути самым естественным образом предстали мусорные баки. Как кстати, обрадовался я и, недолго думая, можно сказать, совсем не думая, зашвырнул полиэтиленовый мешок в помойный бак. Запакованный овечий потрох на прощание обдал меня чем-то овечьим и, увы, не потрошенным. Как бы сборщики мусора, подумал я, не приняли содержимое пакета за расчлененку. И огляделся по сторонам. Иными словами, к моему логическому мышлению вернулась способность осознавать ответственность за совершенные мною поступки. Никого не было. Я облегченно вздохнул.

           Выйдя на проспект, я обнаружил себя перед знакомой пиццерией. Пиццу я там не беру, но кальцоне или хачапури иногда позволяю себе. Так я предал Шотландию не то ради Грузии, не то ради Италии. Но предварительно вымыл руки.

           Главное дело — хаггис продолжает мерещиться! Хоть он и не Шотландии кровавая луна...

 

           3 августа 2017


           Р. Бернс. Ода хаггису


Уроки Пушкина. «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем...»

                             «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем...»

           

            Александр Пушкин

           

                        Нет я не дорожу мятежным наслажденьем,

            Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

            Стенаньем, криками вакханки молодой,

            Когда, виясь в моих объятиях змией,

            Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

            Она торопит миг последних содроганий!

                        О как милее ты, смиренница моя!

            О как мучительно тобою счастлив я,

            Когда, склоняяся на долгие моленья,

            Ты предаешься мне, нежна без упоенья,

            Стыдливо-холодна, восторгу моему

            Едва ответствуешь, не внемлешь ничему

            И оживляешься потом все боле, боле

            И делишь наконец мой пламень поневоле!

           

            Когда в очередную пушкинскую годовщину заученно повторяют «Пушкин — наше все», порою даже не подозревают, насколько это верно. Он действительно «все», он во всем и везде, он в нас и вне нас, и нет такой области, сферы человеческой деятельности, где бы Пушкин не осуществил бы себя целиком и полностью, во всем грандиозном масштабе своей гениальной личности. Ни один человек ни до, ни после него не проявился и уже не проявится с такой беспредельной щедростью, неутомимостью и самозабвением, не раскрылся и уже никогда не раскроется так широко и полно как поэт, как гражданин, наконец как мужчина.

            Пушкин не был педагогом, он даже не претендовал на эту роль и открыто презирал «новейшие самоучители» в виде новоявленных пророков и исправителей рода человеческого. И если сейчас речь идет об уроках, все-таки преподанных Пушкиным, то только потому, что мы самостоятельно, как говорится, в здравом уме и твердой памяти пытаемся их усвоить и освоить, — задача в общем-то непосильная для обыкновенного человека наших дней.

            Пушкин был очень некрасив. В юношеском написанном по-французски стихотворении он назвал себя «сущей обезьяной». Эта кличка прижилась в свете и долго досаждала поэту. Кроме того, он был низок ростом, что, разумеется, не добавляло ему оптимизма в отношении собственной персоны. «Пушкин был собою дурен, — говорил брат поэта Лев Сергеевич, — но лицо его было выразительно и одушевленно; ростом он был мал, но сложен необыкновенно крепко и соразмерно. Женщинам Пушкин нравился; он бывал с ними необыкновенно увлекателен». Этому свидетельству вторит А.Н.Вульф, близкий приятель поэта, говоря, что «женщин он знает, как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного». Пушкин не был красив, но победы, одержанные им над самыми блестящими красавицами его времени, служат прекрасным доказательством того, что прекрасный пол могут сводить с ума не только писаные красавцы.

           

            А я, повеса вечно праздный, —

           

            писал он в другом юношеском стихотворении, —

           

            Потомок негров безобразный,

            Взращенный в дикой простоте,

            Любви не ведая страданий,

            Я нравлюсь юной красоте

            Бесстыдным бешенством желаний.

           

            Поэт еще в молодости четко осознал, что нужно женщинам, и как мужчина максимально соответствовал их ожиданиям. Надо полагать, «египетские» страсти в его «исполнении» повергали в экстатический шок тех, на кого они были рассчитаны и направлены. Женщины падали к его ногам, как зрелые, а порой и перезрелые, плоды с дерева. По свидетельству А.П.Керн, Пушкин «не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренно и был неописанно хорош, когда что-либо приятно волновало его. Когда же он решался быть любезным, то ничто не могло сравниться с блеском, остротою и увлекательностью его речи». Что ж, уважаемая (и обожаемая поэтом) Анна Петровна знала, что говорит. Многое тут было, конечно же, от игры в донжуана, многое от указанного выше юношеского комплекса неполноценности, переживаемого поэтом, многое от лихого молодечества, предписывающего мужчине менять женщин чаще, чем перчатки. Но было и нечто другое, о чем красноречиво поведала все та же А.П.Керн. «Живо воспринимая добро, Пушкин не увлекался им в женщинах; его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота... Причина того, что Пушкин очаровывался блеском, нежели достоинством и простотою в характере женщин, заключалось, конечно, в его невысоком о них мнении, бывшем совершенно в духе того времени», (Стоит в связи с этим сравнить божественные поэтические строки, посвященного А.П.Керн, и характеристику, данную ей поэтом в приватном письме. «Лед и пламень не так различны меж собой».) Доля истины в наблюдениях «блестящей» Анны Петровны, безусловно, имеется. Но только доля, да и то не слишком весомая.

            Дело в том, что Пушкина при всем его «африканизме» привлекали именно достоинство, тихая простота и безыскуственность в отношениях с женщинами. Иначе бы ему никогда не удалось создать образ Татьяны Лариной, или бы тот вышел из-под его пера вымученным и нежизнеспособным. Его идеалом была та, о которой он когда-то сказал:

           

            Она была нетороплива,

            Нехолодна, неговорлива,

            Без взора наглого для всех,

            Без притязаний на успех,

            Без этих маленьких ужимок,

            Без подражательных затей...

            Все тихо, просто было в ней.

           

            Этот образ всю жизнь оставался в сердце поэта «невостребованным», пока не обрел живые черты Натальи Николаевны Гончаровой. То, к чему бессознательно тянулась восприимчивая душа Пушкина, воплотилось всего лишь за несколько лет до его смерти, и достойно удивления и восхищения, с какой легкостью слетела с него вся эта «египетская» шелуха, когда он полюбил по-настоящему. Прежняя любовь поэта к женщинам, в общем-то бездуховная, несмотря на многочисленные «нерукотворные» свидетельства, оставленные для потомков, сменилась любовью к одной-единственной, к Мадонне, «чистейшей прелести чистейшему образцу». Только тогда поэт узнал истинную и весьма ничтожную цену «мятежным наслажденьям, восторгам чувственным, безумствам, исступленьям», которыми была наполнена его жизнь, узнал подлинную цену «молодым вакханкам», для которых он в немалой степени был всего лишь средством для достижения последними «последних содроганий». Настоящая же любовь к своей милой «смиреннице», как и все настоящее, оказалась «с кислинкой», как кисло-сладкое яблоко, которое на русский вкус гораздо слаще приторных «африканских» фруктов.

            Пушкинское стихотворение «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем» относится к позднему периоду жизни поэта и, как представляется очевидным, адресовано супруге поэта Наталье Николаевне. На склоне жизни Пушкин с удивлением открывал в себе тягу к «мучительному» счастью. Он, которому почитали за честь уступить самые блистательные дамы Северной Венеции, был вынужден прибегать к «долгим моленьям», чтобы добиться взаимности собственной жены! Это дало повод многим исследователям (в том числе В.Брюсову) «жалеть» Пушкина: дескать, какая холодная досталась ему жена, несчастный поэт простирался во прахе перед «этой...», чтобы та «снизошла» до супружеских ласк. Хотя этим исследователям и прочим комментаторам стоило бы пожалеть самих себя. Ведь «смиренница Наталья Николаевна давала ему то, чего он не получал от «молодых вакханок», расточающих почем зря «пылкие ласки» и терзающих свои жертвы «язвами лобзаний». Она давала ему возможность почувствовать себя настоящим мужчиной.

            В арсенале женщины, находящейся в законном браке, имеется немало средств отказать законному же супругу в близости, — и это прекрасно, когда любимые женщины отказывают нам! Благодаря этим отказам мы получаем шанс проявить все свои мужские качества в полной мере, что, если и удается, то только наедине с любимой женщиной. С нелюбимой или, Боже упаси, публичной женщиной, церемониться незачем: здесь «ключом» являются взаимное удовлетворение (пресловутый секс) или просто деньги. Мы, мужчины, будучи несостоятельны именно как мужчины, не умея как следует взяться за дело, не имея достаточно ума, чувства и подлинно мужского таланта, шастаем от своих законных половин налево и направо, прекрасно себя чувствуем и на всю жизнь остаемся безответными и безответственными «мальчиками», вечными студентами, ленивыми и нелюбопытными. Уж нам-то подавай исключительно «стенающих» и «кричащих»: с ними и хлопот меньше, и вообще... С умными, знающими себе цену женщинами нам просто не совладать, — этому ни в школах, ни в институтах не учат. Не потому ли нынче уделом умных и знающих себе цену становится гордое одиночество, потому как не из кого выбрать. Нынешние мужики обходят таких женщин за версту, придумывая себе дешевые отговорки типа «если красивая, значит, дура». Любовь — это ведь, прошу прощения, не секс. Любовь требует полного напряжения всех наших телесных и духовных сил — прежде всего духовных. (Если в двух словах, то секс — это любовь к противоположному полу как таковому, а любовь — это влечение к одной-единственной представительнице или к одному-единственному представителю этого самого противоположного пола. Вот почему знаменитая фраза о том, что «секса у нас нет», может означать еще и то, что женщина, ее произнесшая, окружена подлинной любовью и не знает механических проявлений секса. В таком случае ей можно только позавидовать, а не смеяться над ней.)

            Причина, по которым нежные супруги отказывают своим нежно любимым супругам в интимной близости, могут быть самыми различными. Пресловутое «болит голова» может быть, к примеру, инстинктивным протестом против рутины супружеского ложа, и для умного мужчины женская мигрень — это сигнал к самоусовершенствованию. Женщина может быть просто молода, неопытна, непорочна, «стыдливо-холодна», она могла иметь родителей-пуритан и получить строгое воспитание. Святая обязанность мужчины, коль скоро он вступает в брак, помочь жене избавиться от девических комплексов, для чего следует иметь запас умения, терпения и такта. Кроме того, надо... впрочем, лучше, чем А.И.Гончаров в своей «Обыкновенной истории», все равно не скажешь, потому воспользуемся цитатой. «Чтоб быть счастливым с женщиной... надо много условий... надо уметь образовать из девушки женщину по обдуманному плану, по методе, если хочешь, чтоб она поняла и исполнила свое назначение... О, нужна мудреная и тяжелая школа, и эта школа — умный и опытный мужчина!»

            Задолго до нравоучения Гончарова Пушкин был этим самым умным и опытным. Добиваясь своей возлюбленной («долгие моленья»), он снаряжал в бой все свое остроумие, весь свой интеллект, всю свою изобретательность, наконец весь свой талант — и как же счастлива была та, ради которой первый русский поэт становился на колени! Может быть, она проявляла неуступчивость инстинктивно или сознательно (женщины хитры, этого у них не отнять), нарочно оттягивала миг «последних содроганий», чтобы в полной мере насладиться прелюдией, в которой поэт был подлинным виртуозом. Зато когда он — настоящий мужчина! — наконец-то добивался своего «мучительного счастья»... На этом остановимся, ибо всякие догадки такого рода уже выходят за рамки приличия. Иначе как редкостным по нынешним временам понятием «супружеская гармония» это состояние не обозначить... Незадолго до свадьбы поэт написал:

           

            Исполнились мои желания. Творец

            Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,

            Чистейшей прелести чистейший образец.

           

            Он оказался прав, хотя сравнение земной женщины с Богоматерью отдает кощунством. Но поэтам и влюбленным, сказал Бомарше, прощаются всяческие безумства, а влюбленным поэтам — тем более...

           

            Стихотворение Пушкина «Нет, я не дорожу...» — это еще и урок того, как подобает писать на интимные темы. С какой осторожностью, чуткостью и целомудрием поэт в нескольких строках разворачивает целую философию обладания любимой женщины; это пример того, как можно, сказав буквально обо всем, не опуститься до пошлости и похабщины, без чего иные нынешние русские «классики» не мыслят себе литературного произведения.

            И последнее. Как ни соблазнительно считать лирического героя и адресата стихотворения «Нет, я не дорожу...» четой Пушкиных, справедливости ради следует отметить: ни в одном источнике об этом прямо не говорится. И никто не вправе (даже В.Брюсов) свои случайные соображения выдавать за истину.


          Июнь 1999


Загадка гамзатовских «Журавлей»

                          Загадка гамзатовских «Журавлей»

 

               Светлой памяти

               Расула Гамзатова, Наума Гребнева,

               Яна Френкеля, Марка Бернеса —

               создателей великой песни...

 

 

 

          Я не собирался заниматься «журавлистикой» (спасибо Сергею Буртяку за этот ослепительный «термин»), но неожиданно для самого себя сделал перевод гамзатовских «Журавлей». Я не хотел анализировать канонический и канонизированный текст Наума Гребнева, но вопросы, возникшие к моему переводу, заставили меня как следует вникнуть в оригинал, ставший первоосновой знаменитой песни. Я не предполагал рассуждать по поводу обвинений в плагиате, предъявленных года три назад Расулу Гамзатову, но в результате мне пришлось искать информацию о некой Маро Макашвили, погибшей 19 февраля 1921 года в бою с «большевистскими оккупантами» (оказывается, были и такие). Словом, все получилось случайно. Поэтому начну с благодарностей:

          — поэту и переводчику Константину Еремееву — за первичные данные о «первоисточнике» «Журавлей»;

          — переводчице Алене Алексеевой — за вдумчивый и скрупулезный комментарий к моему переводу;

          — уже упоминавшемуся писателю и поэту Сергею Буртяку — за вдохновенное и вдохновляющее отношение к моей работе;

          — однофамилице поэта Расула Гамзатова Патимат Гамзатовой — за обстоятельный подстрочник обеих авторских версий «Журавлей» и за подробное истолкование отдельных аварских слов и выражений;

          — доктору филологических наук, профессору Александру Флоре           — за беспощадный разбор моих несовершенных с точки зрения науки опусов, а также за пиетический анализ классических произведений литературы.

          Особая благодарность — моему давнему другу, поэтессе и переводчице Ирине Санадзе — за переводы соответствующих грузинских текстов, понадобившихся мне при составлении настоящей статьи, и поиски необходимо нужных мне материалов.

          Итак, начнем.

 

                                                     Предыстория

 

          По словам Расула Гамзатова, песня «Журавли», родилась «в городе Хиросиме» (здесь и дальше цитируется статья поэта «Зов журавлей», 1990). Это было в 1965 году, «у памятника японской девочке с белым журавлем». «Случилось так, — пишет Гамзатов, — что когда я стоял в толпе в центре человеческого горя, в небе появились вдруг настоящие журавли. Говорили, что они прилетели из Сибири. Их стая была небольшая, и в этой стае я заметил маленький промежуток». В этот момент поэту «вручили телеграмму» из советского «посольства в Японии, в которой сообщалось о кончине» матери. Он тут же вылетел домой, а «на всей воздушной трассе» «думал о журавлях, о женщинах в белых одеяниях (белый — цвет траура в Японии — Ю.Л.), о маме, о погибших двух братьях, о девяноста тысячах погибших дагестанцев, о двадцати миллионах (а теперь выясняется, что их значительно больше), не вернувшихся с войны, о погибшей девочке из Освенцима и ее маленькой кукле, о своих журавлях. О многом думал... но мысли возвращались к белым журавлям».

          В том же году Гамзатов «написал несколько вариантов стихов, не думая и не предполагая, что один из них станет песней, которая отзовется в сердцах людей и приведет» к нему «новых друзей». По-видимому, основная версия «Журавлей» и была опубликована три года спустя в 4-м номере престижного советского журнала «Новый мир» и выглядела в переводе Наума Гребнева следующим образом:

 

          Мне кажется порою, что джигиты,

          С кровавых не пришедшие полей,

          В могилах братских не были зарыты,

          А превратились в белых журавлей.

 

          Они до сей поры с времен тех дальних

          Летят и подают нам голоса.

          Не потому ль так часто и печально

          Мы замолкаем, глядя в небеса?

 

          Сейчас я вижу: над землей чужою

          В тумане предвечернем журавли

          Летят своим определенным строем,

          Как по земле людьми они брели.

 

          Они летят, свершают путь свой длинный

          И выкликают чьи-то имена.

          Не потому ли с кличем журавлиным

          От века речь аварская сходна?

 

          Летит, летит по небу клин усталый —

          Мои друзья былые и родня.

          И в их строю есть промежуток малый —

          Быть может, это место для меня!

 

          Настанет день, и с журавлиной стаей

          Я улечу за тридевять земель,

          На языке аварском окликая

          Друзей, что были дороги досель.

 

          Как видим, цепочка авторских размышлений: умершая от лейкемии японская девочка — белые журавли над Хиросимой — умершая мама автора — его погибшие в великую Отечественную войну братья, братья-дагестанцы и советские солдаты, — привела к созданию текста, если и способного стать песней, то исключительно в границах дагестанских гор и степей. Следы этих размышлений можно различить в третьей строфе: лирический субъект стихотворения наблюдает белых сибирских журавлей, вероятно, стерхов, летящих «над землей чужою». В аварском языке слово «джигит» (храбрец, герой) имеется, но к моменту написания «Журавлей» практически вышло из употребления. «Мне казалось, — не случайно пишет автор стихотворения, — что слово “джигит” придает стихотворению национальную окраску». Автору не казалось: так было на самом деле. Не только слово «джигит» придавало «Журавлям» местный, дагестанский колорит, но и журавли, выкликающие «чьи-то имена» на языке, похожем на аварский, хотя тут явно перепутаны причинно-следственные связи: сперва, естественно, появилась «речь аварская», а только потом ее носители пытались подражать звукам природы, в том числе и журавлиному курлыканью.

          Контуры будущей песни явственно видны в первоначальной версии, а вторая строфа вошла в окончательный текст без изменений. Пошли ему на пользу и сокращения. Особенно это касается третьей строфы, где журавли «летят своим определенным строем» — клином, — «как по земле людьми они брели». Но солдаты не ходят клином «по земле», а строем, напоминающем журавлиный клин, то есть пресловутой «свиньей» в свое время двигались тевтонские рыцари. Да и слово «брели» по отношению к солдатам великой Отечественной работает на снижение образа: солдаты ходят строем, бегут в атаку, припадают к земле, но как приспособить глагол «брести» к военным действиям? Солдаты бредут, допустим, во время передислокации боевых соединений либо при отступлении («Он представил себя с тощим “сидором” за плечами, уныло бредущим куда-то в неведомый тыл». М.Шолохов. Они сражались за родину). «Брели» в концентрационные лагеря смерти солдаты, взятые в плен. Но ведь автор говорит не о пленных.

          В «новомирском» тексте журавли летят «в тумане предвечернем» — отметим это обстоятельство для себя, поскольку оно пригодится в дальнейшем, и побредем дальше.

 

                                              Рождение песни

 

          «Журавли» стали песней благодаря Марку Бернесу. Именно он увидел в опубликованном тексте прообраз будущего шедевра, он же предложил заменить «джигитов» на «солдат». «Бернес спросил меня, — пишет Гамзатов, — Расул, ты не будешь против того, если слово “джигиты” заменю словом “солдаты”»? Впоследствии, «услышав песню», поэт понял, «что слово “солдаты” вносит в нее новое значение, делает ее не столько дагестанской, кавказской, сколько русской, советской, общечеловеческой». Кроме того, Бернес, попросил автора «сократить несколько строк для песенного варианта». Скорей всего дело было не совсем так, и переделка текста носила совместный — автора и переводчика — характер; не случайно Гамзатов отмечает: «Мой друг Наум Гребнев превосходно перевел “Журавлей” на русский язык. Он был не просто переводчиком, а почти соавтором». Плодом коллективных усилий стал широко известный текст:

 

          Мне кажется порою, что солдаты,

          С кровавых не пришедшие полей,

          Не в землю нашу полегли когда-то,

          А превратились в белых журавлей.

 

          Они до сей поры с времен тех дальних

          Летят и подают нам голоса.

          Не потому ль так часто и печально

          Мы замолкаем, глядя в небеса?

 

          Летит, летит по небу клин усталый,

          Летит в тумане на исходе дня,

          И в том строю есть промежуток малый —

          Быть может, это место для меня?

 

          Настанет день, и с журавлиной стаей

          Я поплыву в такой же сизой мгле,

          Из-под небес по-птичьи окликая

          Всех вас, кого оставил на земле.

 

          Мне кажется порою, что солдаты,

          С кровавых не пришедшие полей,

          Не в землю нашу полегли когда-то,

          А превратились в белых журавлей.

 

          Я полагаю, так и следует публиковать эти стихи — с повтором первого куплета, — как исполнял эту песню сам Бернес, а после него и другие певцы. Постараюсь обосновать свою точку зрения.

          Строфа 1. Лирический герой стихотворения видит настоящих белых журавлей (вспомним статью Гамзатова) и предполагает, что не пришедшие с войны солдаты превратились в этих птиц. Хотя солдаты полегли не только в нашу землю, но и в землю противника, надо полагать, все погибшие стали белыми журавлями. Речь идет исключительно о советских солдатах, поскольку «вынуть» стихи и написанную на них песню из контекста победы Советского Союза в великой Отечественной войне не представляется возможным. Напомню: песня была создана в 1968 г., за два года до 25-летия великой Победы.

          Первая строфа не подверглась какой-либо значительной переработке: как уже было сказано, «солдаты» заменили «джигитов» и в соответствии с новой рифмой была переделана третья строка.

          Строфа 2. Лирический герой все больше утверждается в своем предположении. Белые журавли — души убитых солдат — взывают к оставшимся в живых так, что их невозможно не услышать, невозможно не отреагировать на их скорбные голоса. Хотя журавлиный клин виден не так уж и часто (дважды в год, во время перелетов), летящая журавлиная стая дает право лирическому герою утверждать иное, словно каждый погибший воин предстает перед его мысленным взором, а внутреннее напряжение автора переносится с лирического «я» на лирическое «мы», то есть авторское прови́дение становится всеобщим.

          Как я уже говорил, во второй строфе не было сделано ни единой правки.

          Строфа 3. Лирический герой начинает верить в собственное предположение, то есть воображаемое постепенно становится реальным. Автору, захваченному этим нескончаемым полетом, начинает казаться, что журавлиный клин устал, хотя на самом деле он может устать, только возвращаясь из перелета, тогда как, становясь на крыло, то есть отправляясь в дальние страны, журавли еще полны сил. Если же это летят погибшие солдаты, то есть их белокрылые души, то едва ли они могут устать, даже если их полет бесконечен и направлен в вечность. Но главное — лирический герой, почти поверив в свою мечту, забывает, что он не является погибшим солдатом (Гамзатов вообще не воевал) и занять место в этом скорбном, величественном и почетном строю никак не может. Не могли оказаться среди летящих журавлей и другие создатели этой песни: фронтовики — переводчик Наум Гребнев, композитор Ян Френкель, и выезжавший на фронт с концертами — актер и певец Марк Бернес. Они были солдатами, принимали непосредственное участие в той войне, но не погибли, а согласно гамзатовскому стихотворению «в белых журавлей» превращаются исключительно «солдаты, с кровавых не пришедшие полей». Такова могучая лирическая сила этой песни: в ее воображаемую реальность поверили не только миллионы читателей и слушателей, но и сами авторы. В частности и в то, что «промежуток» между летящими журавлями действительно «малый». На самом же деле таковым он кажется только с земли, ведь в поднебесье места хватит для всех, особенно в том поднебесье, о каком идет речь в этом стихотворении, в этой песне.

          В третьей строфе была переделана всего одна строчка. Вместо содержательной «Мои друзья былые и родня» появилась не совсем обязательная «Летит в тумане, на исходе дня» (вспомним строку «В тумане предвечернем журавли» из первого варианта, опубликованного в «Новом мире»), хотя журавлиный клин появляется в небе и в ясную погоду, и не всегда по вечерам. Но авторам песни действительно нужно было «общечеловеческое звучание», поэтому указание на «друзей» и «родню» поэта было исключено из окончательного текста.

          Строфа 4. Лирический герой окончательно уверовал в свое предположение-предвидение, поскольку представляет себе собственное вознесение в журавлиную стаю, причем опять же «в сизой мгле», хотя стать белым журавлем (умереть) он мог бы в любое время суток.

          Эта строфа подверглась наибольшей редактуре. И немудрено: именно она была наиболее «дагестанской, кавказской», тогда как ей надлежало стать «русской, советской, общечеловеческой». И если в первоначальном варианте лирическое «я» намерено навсегда улететь «за тридевять земель», непонятно зачем «На языке аварском окликая / Друзей, что были дороги досель», ведь «за тридевять земель» аварского языка никто не знает, то в песенном — оно включается в бесконечный полет, окликая всех, «кого оставил на земле», на интернациональном, понятном для всех птичьем языке.

          Строфа 5 (1). Лирический герой, словно выходя из-под власти своих мечтаний и предположений, снова видит журавлей и слышит их курлыканье, но его грезы уже не подвластны ему: души погибших солдат, начав свой бессмертный полет в его воображении, продолжают лететь и в реальности. В этом сила, одухотворенность и бесконечная правда гениальной песни.

          В 1995 году почта России выпустила марку в честь 50-летия великой Победы советского народа над фашистской Германией. На изображении — обелиск с вечным огнем, а над ним — летящие клином белые журавли. Благодаря поэту Расулу Гамзатову, переводчику Науму Гребневу, композитору Яну Френкелю и певцу Марку Бернесу летящие в поднебесье журавли стали неувядаемым символом бессмертия советских солдат, положивших «жизнь свою за други своя», а песня «Журавли» сделалась лейтмотивом каждого праздника «со слезами на глазах» — Дня Победы, — печальной, но светлой поминальной молитвой по погибшим.

          Почтовая марка в честь Марка Бернеса, которому поначалу посвятил свои стихи Расул Гамзатов, увидела свет в 1999 г., к 30-летию со дня смерти актера и певца. В декабре 1988, почта СССР выпустила марку «Журавли» светло-синего цвета, словно в знак того, что к «журавлиной стае» присоединился и поэт Наум Гребнев, умерший 2 января того же года. Марки в честь композитора Яна Френкеля пока нет.

 

                                                Кто кого перевел?

 

          Существует расхожее мнение, что Гамзатова «создали» русские переводчики. Немало баек на сей счет ходило в устной форме и в прежние времена, а теперь бродит и по сети. Никакого документального подтверждения подобные истории не имеют, а об их качестве можно судить, скажем, по воспоминаниям поэта и переводчика Роберта Винонена «Тары-бары, или Записки счастливого человека» («Литературная Россия», №30, 2008 г.). Приведу оттуда отрывок, относящийся к теме настоящих заметок.

          «Поэт Ш., москвич дагестанского разлива, как-то посвятил меня в историю создания популярнейшей песни на слова Гамзатова “Журавли”. Подлинник был простей простого. Не могу привести буквально, не записывал, но хорошо помню, что в оригинале парили не только журавли, но и другие пернатые. Летели с фронта домой ласточки и выкрикивали рефрен стихотворения: мой Дагестан, мой Дагестан! За ними на родину стремились орлы и тоже кричали с неба: мой Дагестан, мой Дагестан! Потом ещё какие-то птахи, ну, и журавли само собой. Но переводчик Я.Козловский не убоялся оставить одних журавлей. И вся страна запела:

 

          Мне кажется порою, что солдаты,

          С кровавых не пришедшие полей,

          Не в землю нашу полегли когда-то,

          А превратились в белых журавлей.

 

          «А в том строю есть промежуток малый,

          Наверно, это место для меня» среди прочих строк — тоже подарок переводчика.

          Но тут Ш. достаёт свежий четырёхтомник Гамзатова, изданный на аварском в Махачкале, и отыскивает страницу про журавлей. Все находки Козловского нашли место в новом тексте. Лишние пташки все упорхнули из нового подлинника! Гамзатов сделал обратный перевод с русского и был точнее своего переводчика».

          Можно ли верить подобным ерническим «воспоминаниям», а точнее говоря, «воспоминаниям» с «воспоминаний», если Винонен называет переводчиком «Журавлей» не Наума Гребнева, а Якова Козловского? Далее. В опубликованном в 1968 г. тексте «Журавлей» не было ни «ласточек», ни «орлов», ни «других пернатых» и «лишних пташек» по той простой причине, что они разместились в другом варианте стихотворения, написанного Гамзатовым и опубликованного на аварском языке под тем же заглавием «Журавли» («Къункъраби») в его «Избранном» (Махачкала, 1970 г.). В этой версии как раз и были «чайки», «ястребы» и «журавли», а прочих «пернатых» и «пташек» не имелось, и летели птицы вовсе «не с фронта домой». Приведу перевод этого стихотворения, выполненный мной специально для настоящей статьи (переводя, я позволил себе изменить заглавие и использовать рефрен в каждой строфе, а не исключительно в четных, как в оригинале).

 

          Птицы

 

          Мне кажется, не полегли в могилы

          мальчишки, не пришедшие с войны,

          но воплотились в птиц, чей крик унылый

          несется в небеса чужой страны.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          Над землями постылыми летая

          и заблудившись в облачной дали,

          тоскуют птицы по родному краю,

          куда найти дорогу не смогли.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          Я видел белых чаек над заливом

          и думал: это души земляков.

          «О Дагестан!» — кричала сиротливо

          не в нашем небе пара ястребов.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          И где б я ни был, я за птиц в ответе,

          кружащих и кричащих надо мной.

          Я слышу: «Мама, мама, дети, дети!» —

          клекочет птичья стая вразнобой.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          Вот журавли летят походным строем,

          летят мои старинные друзья.

          Они зовут, зовут меня с собою,

          и может быть, на зов откликнусь я.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          Когда-нибудь с погибшими друзьями

          я тоже взмою белым журавлем,

          а песнь мою о родине, о маме

          мы с ними вместе в небе допоем.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          И какой текст был взят за основу для создания песни? Я думаю, ответ очевиден. А в этом варианте Гамзатов вспоминает об умершей во время его пребывания в Японии маме, возможно, и сочинял он эти стихи прямо в самолете, держащем обратный путь в родной Дагестан.

          Теперь насчет «мнения», что окончательный текст «Журавлей» написан Гребневым, а Гамзатов (или даже кто-то другой по его просьбе) осуществил так называемый обратный перевод. В связи с этим любопытно будет сравнить гребневский текст с имеющимся в моем распоряжении подробным подстрочником, к тому же обстоятельно прокомментированном, по моей просьбе, его составительницей Патимат Гамзатовой.

 

          1. Мне кажется, пропавшие на войне мальчики (сыновья)

          Нигде не похоронены и не накрыты могильной плитой,

          А в высоком синем небе

          Они превратились в белых журавлей.

 

          Как уже было сказано, слово «джигиты», имевшееся в опубликованном стихотворении Гамзатова, — это придумка переводчика. По-аварски «смелый человек», «удалец» совсем не малоупотребительный, как я сказал выше, «джигит», а «бихин чи», но в оригинале нет и этого, а есть слово «васал» — мальчик (сын). Гребнев же, приступая к созданию песенного текста, использует слово «солдаты», которого также нет в оригинале, но которое замечательно входит в контекст великой Отечественной войны. В целом подстрочник первой строфы очень походит на первый куплет знаменитой песни. О второстепенных частностях я говорить не буду.

 

          2. Весной и осенью, год за годом,

          Пролетая, они (журавли) посылают нам свой салам (мир вам),

          И поэтому мы, подняв головы, печально

          Смотрим в небо каждый раз.

 

          Здесь разница между подстрочником и песенным текстом существенная, я бы даже сказал, принципиальная. В исходном варианте журавли пролетают над живыми дважды в год, отправляясь в перелет и возвращаясь из него. А живые каждый раз, заслышав журавлей, печально смотрят в небеса. Тогда как в песенном варианте журавли летят практически непрерывно, поэтому живые отзываются на курлыканье «часто и печально». Иными словами, житейская логика оригинала вытесняется алогичностью жития погибших и превратившихся в белых журавлей солдат.

          Не совсем все просто и со словом «салам». Если переводить его просто «привет», то возникают следующие вопросы: почему журавли приветствуют «нас» с небес и чего ради в связи с этим «мы» «печально смотрим в небо». В русском языке слова «привет», «приветствовать» имеют исключительно положительные коннотации, поэтому разбираться придется со словом «салам». Как и во все прочие языки, где используется это слово, оно проникло в аварский из арабского. С арабским же سَلاَمٌ [salạamuⁿ] не все так просто. В цифровой версии Большого арабско-русского словаря Х. К. Баранова оно имеет достаточно много значений, как-то: мир, безопасность, благополучие, привет, приветствие, гимн. Входит «салам» и в состав таких выражений, как «мир вам», «честь», «воинское приветствие», «и все, дело с концом», «и до свидания», «караул» (воен.), «рай», «небо». Разброс значений довольно большой, но, мне думается, гамзатовские белые журавли курлычут с неба не жизнерадостный «привет», а, скорее всего, «мир вам», тем более трогательное, что это кричат души погибших солдат, в чьих устах данное выражение приобретает особый смысл.

 

          3. Пролетает журавлиный клин —

          Это стая (отряд) погибших друзей (товарищей).

          В их строю мне видится одно свободное место,

          Ведь это место приготовлено для меня, да?

 

          Здесь расхождение между версиями тоже представляется мне серьезным. На сей раз житейские подробности — «клин усталый», «в тумане, на исходе дня» — то, чего нет в аварском тексте, — присутствует в песенном варианте Гребнева, тогда как текст Гамзатова строг и суров: в журавлином клине ему видятся не вернувшиеся с войны близкие друзья и товарищи. И в том, что «свободное место» предназначено «для меня» лирический герой оригинала практически уверен, поскольку не в силах отделить себя от «погибших друзей», хотя сам в минувшей войне не участвовал, а если и участвовал, то не погиб и находиться в одном «строю» со своими близкими вроде бы не может. Возможно, лирический субъект предполагает свое участие в какой-нибудь другой, грядущей, войне, в связи с чем это стихотворение приобретают определенный зловещий оттенок, не отмеченный его многочисленными комментаторами. Однако «Журавли», напомню, были написаны в конце 60-х годов прошлого века, когда сама мысль о новой войне была чудовищной, несмотря на гонку вооружений, в том числе и атомных, а может быть, и благодаря ей.

          А вот лирический герой песенного варианта находится в сомнениях относительно своего «места» в «том строю». И на каком основании он все-таки оказывается в «журавлиной стае» заключительной строфы, не совсем понятно.

 

          4. Придет день, и в высокое синее небо,

          Превратившись в белого журавля, взлечу и я

          И его (журавля) голосом оставшихся на земле

          Всех вас, братья, я буду звать (окликать).

 

          Вроде бы подстрочник и перевод схожи, но это только кажущаяся похожесть. В первом случае лирический герой взлетает «в высокое синее небо», во втором — поплывет в «сизой мгле»; в первом случае — намерен окликать «братьев», «оставшихся на земле», во втором — всех, «кого оставил на земле». С одной стороны, разница не слишком знаменательная, ведь под словом «братья» можно понимать и дагестанцев, и русских, и вообще всех; с другой, — в оригинальном тексте имеется пара существенных нюансов. Начав стихотворение упоминанием о «мальчиках» — «васал», Гамзатов завершает его прощанием с «братьями» — «вацал». Созвучие весьма символично, но это еще не все. Автор употребляет аварский глагол «ахIила» — «звать» («окликать»), каковой соотнесен с именем одного из старших братьев поэта — Ахильчи, погибшего на войне и долгое время считавшегося пропавшим без вести. Гамзатов посвятил брату стихи, так и называвшиеся — «Ахильчи»:

 

          Которое лето с тобой мы не вместе!

          И нету ни писем твоих, ни открыток!

          Ахильчи!

          О брат мой, пропавший без вести,

          Нет,

          Я не ищу тебя в списках убитых.

 

          Сейчас это уже трудно установить, но, возможно, на момент написания «Журавлей» судьба Ахильчи еще не была прояснена. Не случайно поэтому в первой строфе говорится не о погибших на войне «мальчиках», а о пропавших, ведь глагол «пропа́сть» вмещает в себя оба значения. Имя Ахильчи — «говорящее», означает оно «званный человек» («ахиль чи»), что-то вроде «долгозванного» или «долгожданного ребенка» или «сына». Впоследствии Гамзатов написал поэму «Брат», где рассказал о смерти своего старшего брата Магомеда, скончавшегося от ран в 1943 г. в госпитале города Балашова Саратовской области. В поэме — в воображаемом диалоге живого отца с умершим сыном — проясняется и посмертная судьба Ахильчи:

 

          Доносится глухой гортанный клекот,

          Улавливаю в скорбной тишине:

          «О Магомед!..»

          И голос издалека

          Вещает: «Не печалься обо мне.

 

          Ведь ты не одного меня утратил.

          Моя душа об Ахильчи скорбит.

          Подумаем вдвоем об этом брате,

          Он был моложе, раньше был убит.

 

          Я хоть в земле почил. Мою могилу

          Душа родная навестить придет.

          Но Ахильчи волна похоронила,

          Приняв его подбитый самолет...»

 

          Таким образом, на основании вышесказанного никак нельзя утверждать, что гребневский текст первичен, а гамзатовский вторичен. На мой взгляд, скорее наоборот. Я бы даже сказал: оригинал, как и положено оригиналу, по сравнению с переложением выглядит более концентрированным, более насыщенным по мысли, более строгим по содержанию и менее подогнанным под «железные», как сказал поэт Роберт Рождественский, «песенные законы», сформулированные им в книжке «Разговор пойдет о песне» (1979 г.):

          «Во-первых, в ... стихотворении не более 4-5 строф. (Именно поэтому Бернес и просил Гамзатова сократить первоначальный текст, поскольку песня не должна быть длинной, не должна утомлять слушателей. Вспомним наставления Александра Блока одному молодому поэту: в лирическом стихотворении не должно содержаться более 20-25 строк — Ю.Л.).

          Во-вторых, в каждой строфе (или через одну) есть точно найденная повторяющаяся строчка. Как правило, последняя. (В «Журавлях» этого нет, зато трижды в одной строфе повторен глагол «летит» и дважды поется первый куплет — Ю.Л.).

          В-третьих, каждая строка в таком стихотворении целиком вмещает в себя одну законченную фразу. И не бывает так, чтобы фраза переносилась, скажем, где-то посредине следующей строки. (Абсолютно точно — Ю.Л.).

          Наконец, в-четвертых, (достигается это не часто, но достигается), в таком стихотворении подозрительно много строк заканчивается (мечта композитора и исполнителя) на «песенные» -а, -о, -я...» (Правильно: певец, «растягивая» гласные, может показать возможности своего голоса. В случае с «Журавлями» все строки с мужскими окончаниями имеют «песенные» гласные: -е (й), -а, -я, -е, тогда как в аварском стихосложении рифма не прижилась. Гамзатов попытался было рифмовать стихи, но не был понят соотечественниками, а пара рифм в окончательной — песенной — редакции «Журавлей» носит случайный характер — Ю.Л.).

          Что ж, создание песни — это еще и технология, как ни оскорбительно слышать такие речи рафинированным эстетам, поклонникам «чистого» песенного жанра. Рождественский знал, что говорил: на его стихи было написано немало песен. Гребнев тоже был опытным поэтом-песенником и работал над песенным вариантом «Журавлей» в тройственном союзе с профессиональным композитором Френкелем и профессиональным певцом Бернесом. И это не упрек в адрес создателей гениальной песни, ибо везде и всюду важен, в первую голову, результат. А результат, как видим, получился феноменальный.

          При написании настоящей статьи я общался в сети с некоторыми аварцами, одинаково хорошо владеющими и аварским, и русским языками. В одной из бесед прозвучало такое мнение: русский перевод очень хорош, он печальный, светлый, высокий; но аварский оригинал — буквально разрывает сердце... Нам, не знающим аварского языка, этого, к сожалению, ощутить не дано.

          И последнее. Если еще раз привести «воспоминания» Винонена о Гамзатове, то по-настоящему там заслуживает доверия, по-моему, только следующий короткий диалог:

          «Я как-то не удержался и спросил Козловского:

          — Яков Абрамыч, есть мнение, что это вы с Гребневым создали Расула Гамзатова, нет?

          Ответ был честен:

          — Понимаете, я перевёл десятки поэтов Северного Кавказа, и никто в русской поэзии не зазвучал, как Расул».

          Справедливости ради отметим: кроме Козловского и Гребнева, стихи Гамзатова переводили многие блестящие русские поэты и переводчики. Но стало быть, что-то было в его стихах, если на них обратили внимание столько замечательных переводчиков и поэтов!

 

                                          Обвинения в плагиате

 

          Как я уже говорил, примерно в декабре 2014 года в сети появилась резкая публикация с нападками на непоименованных «грузинских интеллигентов», которые «знали, но молчали». О чем? О том, что «Журавли» Гамзатова — плагиат. Дескать, жила некогда грузинская девушка Маро Макашвили, была она сестрой милосердия «Красного креста» и погибла в бою с большевиками за свободу Грузии, объявившей себя независимой после Октябрьской революции 1917 года. После Маро остался дневник, где вроде бы и был обнаружен оригинал «Журавлей», использованный Гамзатовым для своего стихотворения. Дневник 19-летней Маро Макашвили был напечатан в Тбилиси как раз в 2014 году, после чего и возникли домыслы по поводу гамзатовского плагиата.

          Означенная публикация веером разошлась по сети, хотя почти нигде не был приведен ни грузинский текст стихотворения Маро, ни его подстрочный перевод на русский язык. Никого из тех, кто распространял на страницах соцсетей непроверенную информацию, данное обстоятельство не смутило. Главное — появился повод опорочить большого дагестанского поэта, а остальное неважно.

          По моей просьбе, поэтесса Ирина Санадзе все-таки нашла оригинал «Журавлей», как бы написанный Маро, и осуществила его подстрочный перевод. Я не стану приводить его целиком, поскольку не имею желания распространять то, что, как станет ясно из дальнейшего изложения, не достойно распространения. Скажу только следующее: в стихотворении, будто бы принадлежащем Маро, всего две строфы, во многом совпадающих с 1-й и 4-й куплетами гребневского перевода. Смысл этого восьмистишия примерно таков. Его лирический герой во время боя или после него внезапно представляет себе, что погибшие в этом бою товарищи превратились в белых журавлей и что, возможно, в следующем бою он сам может стать журавлем и улететь вместе со своими друзьями. Стихи вполне себе логичные, но им не хватает главного: документального подтверждения авторства Маро.

          Я обращался ко многим из тех, кто разместил пасквиль на Гамзатова и «грузинских интеллигентов»: господа, чем Вы можете подтвердить опубликованное? Но ответа не получил. Состоялся, впрочем, у меня любопытный диалог в сети с одним грузинским «филологом» (и вместе с тем «дочерью филолога»), правда, давно не работающим по профессии. Когда я обратился к ней с просьбой представить доказательства размещенного ею материала, то нарвался на следующую отповедь: «В принципе, я думаю, есть категория людей, которые считают, что их кто-то в чём-то будет убеждать, и которых, в принципе, убеждать не имеет смысла, коль человек не хочет слышать, он не слышит... Об этом факте писали давно, потому, в этот раз, я поделилась лишь заметкой, так как раньше делилась статьями и не раз». Мое возражение насчет того, что нечто высказанное может стать фактом только после документального подтверждения, «филолог» и «дочь филолога» безапелляционно отвергла.

          Между тем надо было что-то делать, ибо данные о «первородстве» Маро Макашвили — хотя и неподтвержденные — проникли даже в Википедию. Там же я нашел ссылку на заметку, размещенную на грузинском ресурсе и любезно переведенную для меня все той же Ириной Санадзе. Привожу перевод целиком.


       «История о скандальном стихотворении Маро Макашвили,

                            к сожалению, ошибка (02.12.2014)


          Недавно по фэйсбуку разошлась история, связанная со стихотворением Маро Макашвили, согласно которой ее стихотворение якобы присвоил дагестанский поэт Расул Гамзатов, а затем перевел Шота Нишнианидзе. У Маро Макашвили, которая вместе с грузинскими юнкерами ушла добровольцем на фронт и 19 февраля 1921 года была смертельно ранена осколком гранаты, было две сестры, — Нугеша и Нино.

          Госпожа Нугеша, у которой хранилась часть дневников Маро Макашвили, полгода назад скончалась. Другая часть дневников, датированная 1918-20 годами, была отдана другом семьи Институту литературы. Несколько месяцев назад Институт литературы издал эту часть дневников в качестве книги, но мы там не нашли так называемое скандальное стихотворение Маро Макашвили, поэтому мы связались с племянником Маро Макашвили, сыном её сестры Нино, господином Элизбаром Эристави, который в ответ на ажиотаж, поднятый вокруг этого стихотворения, сказал следующее: «Об этом стихотворении ничего не слышал ни я, ни другие потомки Маро Макашвили, ни первый издатель дневников Маро Макашвили, ни автор книги о ней, журналистка Нана Гвинефадзе. Так что статья, о которой идёт речь, к сожалению, ошибка».

          Мы с Ириной сошлись во мнении, что «ошибка» произошла все-таки не к сожалению, а к счастью, тем не менее ставить точку в этой истории было рано: мало ли что можно написать в анонимной сетевой заметке? Оставалось только одно: просить Ирину сходить в библиотеку и самолично полистать изданный дневник Маро. 7 июня 2017 года она выполнила мою просьбу: побывала в библиотеке грузинского Парламента. Дважды внимательно просмотрев прекрасно изданный «Дневник Маро Макашвили. Полное издание, без сокращений, с сохранением орфографии оригинала», Ирина указанного стихотворения там — опять же к счастью — не обнаружила. И, зная мою въедливость, полностью переписала выходные данные книги, каковые я привожу без изъятия: «Дневник Маро Макашвили (1918-1920). Государственный литературный музей им. Георгия Леонидзе, Тбилиси, 2014. Издатель — Лаша Бакрадзе. Редактор — Теа Твалавадзе. Над книгой работали — Ирине Амиридзе, Лиана Китиашвили, Георгий Орахелашвили, Фати Гагулиа. 214 страниц. Напечатано в типографии «Фаворит Принт». ISBN 978-99940-28-86-3».

          Я поспешил поделиться данной информацией с «филологом» и «дочерью филолога», полагая, что ей нечего будет возразить. Не тут-то было! По ее словам, «скандальное стихотворение» Маро всплыло как раз после издания дневника, поскольку издатели изъяли страницу с «Журавлями» из рукописи. Я попытался уточнить, откуда взялись теперь уже и эти сведения, но был свирепо забанен. Лишившись возможности задавать вопросы оппоненту, напомню, «филологу» и «дочери филолога», я принялся задавать их себе самому.

          Зачем было неопознанным «грузинским интеллигентам» скрывать подобную информацию? Наоборот, это было бы в их интересах: отобрать «журавлиную» пальму первенства у аварца и передать ее грузинке, причем все это происходило бы в рамках восстановления истины. А ведь давно известно, насколько приятно поступать по справедливости, когда тем самым наносишь ущерб объекту справедливого негодования.

          Далее. Если, предположим, указанное восьмистишие действительно написано Маро, но по каким-то неведомым причинам не было напечатано при публикации ее дневника, означало ли бы это, что Гамзатов — плагиатор? Ни в малейшей степени. Напомню, он создал несколько вариантов своих «Журавлей» еще в 1965 году, то есть около 50-и лет назад к моменту публикации дневников Маро Макашвили, когда о ней и ее рукописи, по вполне понятным причинам, и слыхом никто не слыхал. Поэтому обвинителям поэта требуется доказательно установить следующее: 1. факт знакомства Гамзатова с семьей Маро, хранившей ее рукописи; 2. факт знакомства Гамзатова с рукописями Маро; 3. факт знакомства Гамзатова с кем-нибудь, кто имел доступ к рукописям Маро и мог рассказать ему об этом стихотворении до 1965 года. А поскольку сделать это, я убежден, невозможно, то никто не вправе бросать тень на большого поэта и тем более отнимать у него прославившие его стихи.

          А «филологам» и тем более «дочерям филологов» должно быть стыдно. Как, впрочем, и остальным не филологам, безнаказанно распространяющим бездоказательную фальшивку.

 

                                             Переосмысление

 

          «Однажды из Вены ко мне приехал один австрийский деятель, озабоченный сохранением памяти погибших, и рассказал о своей затее — издать на основных языках мира книгу лучших стихов, посвященных памяти погибших на войне. Он попросил моего согласия включить туда песенный текст «Журавлей». Я согласился и был уверен, что так и будет. Увы, песня не была включена в книгу.

          Вот что я узнал о судьбе книги: нашлись люди, которые были против публикации в ней «Журавлей» рядом с произведениями, посвященными немецким солдатам, погибшим на Восточном фронте. Они сочли невозможным напечатать одновременно поэтический некролог оккупантам и защитникам. Не скрою, тогда я к этому отнесся с пониманием и согласился, что моим двум братьям и их убийцам неуместно быть в одном ряду.

          Позже, когда я был в Вене, с удивлением смотрел, как матросы с нашего корабля возлагают венки на могилы морских офицеров Австрии, которые воевали против нас. А в бывшей Западной Германии я видел, что могилы наших воинов обихаживают так же, как и свои. Мне было не по душе, когда американский президент Рейган, будучи в Германии, возлагал цветы на могилы немецких солдат, принесших столько бед и горя моей Родине.

          С годами понял: погибшие молодые люди стали жертвами лжи и обмана. Их жизни, предназначенные для благородных дел, для любви и добра, осквернили, им внушали злобу и ненависть к таким же, как и они жителям Земли, к другому языку, другим песням, другой музыке.

          Мой журавлиный клик зовет к всепрощению — ведь в трауре матери всех погибших. За счет сокращения жизней одних нельзя продлить жизни другим. Поэтому теперь я сожалею, что не решились напечатать в той книге наряду со стихами, посвященными немецким солдатам — жертвам кровавой войны, и моих «Журавлей». ...

          Допускаю возражения по этому поводу: «Где же ваш патриотизм, чувство Родины, обида за поруганную землю, за сожженный дом? Неужели это проходит бесследно, а как же быть со словами: «Никто не забыт, ничто не забыто», ведь журавлиный полет, их раздирающий душу крик поэты всегда связывали со встречей и с расставанием, с болью за Родину и с тоской по ней? Отдавая дань своим бывшим противникам и сегодняшним сомнительным друзьям, не ущемляем ли мы чести и славы своих сограждан, своих героических предков и, в конечном счете, своей Родины и т. д. и т. п.?»

          Такие вопросы звучат и во мне. Я часто спрашиваю себя: возможно ли смешивать клик журавлиной стаи с карканьем черных ворон? Как будет сочетаться клик первых с карканьем вторых? Да, это верно, вороны никогда не станут курлыкать. Но если мы погибших, ушедших будем делить на воронов и журавлей, на воробьев и орлов (что мы достаточно много и долго делали), если каждый будет видеть мир только между рогами своих быков, тогда никогда на нашей хрупкой планете не будет мира и понимания, не говоря уже о любви между людьми. ...

          Не к мести зовут и мои белые журавли. Мы и так много крови пролили, мстя за прошлое. И ничего не добились, кроме зла. Я это знаю как житель гор, где веками существовал закон мести. Нет более святого закона, чем закон дружбы. К этому зовут сегодня белые журавли. Они говорят нам не о бдительности, не о капиталистическом окружении, не о всевозможных происках врагов, а о любви: «Люди, мы вас любим, будьте добрыми». А добрым нет необходимости быть бдительными. От бдительности, от недоверия друг к другу мы и так много страдали на нашей земле. Не месть, а всеобщее прощение, взаимовыручка спасут нас, помогут нам развязать кровавые узлы».

          Этот довольно большой отрывок также содержится в статье Расула Гамзатова «Зов журавлей». Полужирным шрифтом я выделил ключевые, с моей точки зрения, слова. Статья, напомню, была написана в 1990 году. Именно тогда со дна либерального самосознания на головы советских людей вылились килотонны мутной грязи о Советском Союзе, о его истории, о советском образе жизни, менталитете, культуре. Не обошли очернители и великую Отечественную войну. Под ошеломляющим воздействием этого селевого потока дрогнули даже твердые умы советских «властителей дум»: писателей, поэтов, художников, композиторов, музыкантов, артистов балета. Вспомним видео-откровения о русском народе писателя Виктора Астафьева, высказанные им — под щедрый матерок — в беседе с актером Георгием Жженовым: «Что это за народ, который называет себя великим, которого можно, как телку, на поводке водить? ... Чего он такой убогий, никуда не годный? Вот и ссылаются: те его совратили, те его погубили, те объели, те распродали, а он-то где был, народ-то сам? Он-то что делал?» Вспомним писателя и барда Булата Окуджаву, в конце жизни назвавшего себя «красным фашистом», по сути дела отрекшегося от своей великой песни «А нынче нам нужна одна победа: одна на всех — мы за ценой не постоим...» и утверждавшего, что следует поставить памятник террористу Басаеву за то, что он якобы своим терактом в Беслане прекратил Чеченскую войну. По-видимому, подпал под влияние либерального мракобесия и Расул Гамзатов.

          Всепрощение? Об этом надо бы спросить миллионы замученных, сожженных, изнасилованных, расстрелянных во время войны советских людей. Об этом надо бы спросить у миллионов погибших советских солдат, в том числе — у моего деда по отцу Якова Иосифовича Лифшица, отдавшего свою жизнь в 1941 году под Смоленском. Об этом надо бы спросить у 20 тысяч погибших в годы великой Отечественной войны дагестанцев, в том числе — у старших братьев Расула: Ахильчи и Магомеда. Не уверен, что в этом случае Магомед и Ахильчи согласились бы со своим младшим братом.

          Черных воронов никто не звал на нашу землю. Они сами пришли к нам, чтобы захватить наши территории, присвоить наши ресурсы, истребить нас. Такой войны, направленной на уничтожение мирного населения, история еще не знала и даст Бог больше не узнает. Поэтому нам и приходится делить погибших в войнах вообще и в Отечественной в частности на черных воронов и белых журавлей, на воробьев и орлов. К этому нас призывает память: семейная, родовая, национальная, народная. И если мы, внуки и правнуки погибших, поддадимся всепрощенческой либеральной патоке о равенстве всех погибших во всех войнах, то тем самым предадим своих дедов и прадедов.

          Добрым нет необходимости быть бдительными? Злые только этого и ждут, чтобы добрые утратили бдительность. Об этом нам ясно говорят события последних лет, скажем, на Украине или в Прибалтике. Невозможно себе представить потомков украинских бандеровцев и прибалтийских эсесовцев, шагающих в рядах «Бессмертного полка», как невозможно себе представить, чтобы черные вороны пели песню о белых журавлях. Наоборот, все, связанное с победой советского народа в великой Отечественной войне, вызывает ярость, ненависть и отторжение у черных воронов. Дай им волю, они бы выклевали из народного самосознания всю память о минувшей войне, снесли бы памятники советским воинам и полководцам, растоптали бы знамена Победы, сожгли бы георгиевские ленточки, запретили бы фильмы о войне и песни военных лет. Под этот запрет, безусловно, подпали бы и «Журавли».

          Я думаю, если бы Расул Гамзатов дожил до наших дней (ему было бы сейчас 94 года, а для горцев это совсем не возраст), то наверняка пересмотрел бы свои взгляды насчет черных воронов и белых журавлей. Он был большим поэтом, честным человеком и патриотом своего народа, своей страны и не смог бы, как мне кажется, не отозваться на происходящее, не смог бы отстаивать свои прежние позиции, не смог бы продолжать приравнивать черных воронов к белым журавлям. Об этом говорит все его творчество. Об этом говорят и его бессмертные «Журавли». Это подтверждает и марка, выпущенная Почтой России в 2013 году, в десятую годовщину со дня смерти поэта. На изображении — седовласый горец с печальным и мудрым взглядом, а за его головой — голубое небо и белокрылый журавлиный клин...

 

                                                    Приложение

 

          Расул Гамзатов

 

          Журавли (поминальная молитва)

 

          Перевод Юрия Лифшица

 

          Я верю, что погибшие солдаты

          не превратились в пепел или прах,

          но вознеслись, бессмертны и крылаты,

          и журавлями стали в небесах.

 

          Осенней и весеннею порою

          к нам белые взывают журавли,

          и каждый раз мы с болью и тоскою

          глядим на клин, растаявший вдали.

 

          Летит, курлыча в небе, птичья стая,

          летят мои погибшие друзья,

          и место в том строю я замечаю:

          наверно, скоро очередь моя.

 

          Настанет миг, и в белокрылом клине

          взлечу я в голубую глубину,

          и всех живых, которых я покинул,

          своим прощальным кличем помяну.

 

          Я верю, что погибшие солдаты

          не превратились в пепел или прах,

          но вознеслись, бессмертны и крылаты,

          и журавлями стали в небесах.

 

            7 мая — 2 июля 2017


Расул Гамзатов. Журавли (поминальная молитва)

Приношу глубочайшую благодарность Сергею Буртяку за деятельное участие в доработке этого перевода.


Расул Гамзатов

 

Журавли (поминальная молитва)

 

Я верю, что погибшие солдаты

не превратились в пепел или прах,

но вознеслись, бессмертны и крылаты,

и журавлями стали в небесах.

 

Осенней и весеннею порою

к нам белые взывают журавли,

и каждый раз мы с болью и тоскою

глядим на клин, растаявший вдали.

 

Летит, курлыча в небе, птичья стая,

летят мои погибшие друзья,

и место в том строю я замечаю:

наверно, скоро очередь моя.

 

Настанет миг, и в белокрылом клине

взлечу я в голубую глубину,

и всех живых, которых я покинул,

своим прощальным кличем помяну.


Я верю, что погибшие солдаты

не превратились в пепел или прах,

но вознеслись, бессмертны и крылаты,

и журавлями стали в небесах.

 

7-31 мая — 2 июля 2017 

 

 


Расул ХIамзатазул

 

Къункъраби

 

Дида ккола, рагъда, камурал васал

Кирго рукъун гьечIин, къанабакь лъечIин.

Доба борхалъуда хъахIил зобазда

ХъахIал къункърабазде сверун ратилин.

 

Гьел иххаз хаселаз халатал саназ

Нилъее салам кьун роржунел руго.

Гьелъин нилъ пашманго, бутIрулги рорхун,

Ралагьулел зодихъ щибаб нухалда.

 

Боржун унеб буго къункърабазул тIел,

Къукъа буго чIварал гьудулзабазул.

Гьезул тIелалда гъоркь цо бакI бихьула —

Дун вачIине гьаниб къачараб, гурищ?

 

Къо щвела борхатаб хъахIилаб зодихъ

ХъахIаб къункъра лъугьун дунги паркъела.

Гьелъул гьаркьидалъул ракьалда тарал

Киналго нуж, вацал, дица ахIила.


Расул Гамзатов. Птицы

          Обычно я не комментирую ни своих стихов, ни переводов, но здесь пара слов требуется.

          1. По-видимому, эта версия «Журавлей» была написана Гамзатовым до той, которая появилась в 4-м номере «Нового мира» в 1968 г. и которая стала первоосновой будущей песни.

          2. Я изменил заглавие стихотворения с «Журавлей» на «Птицы».

          3. Я применил рефрен для каждой строфы, тогда как Гамзатов употребил его всего лишь трижды — для каждой четной строфы.

          4. В аварском стихосложении не принята рифма, и я едва отделался от искушения обойтись без нее. Но традиция переводить стихи Гамзатова в рифму победила. Зато я оставил нерифмованным рефрен.



 

Расул Гамзатов

 

Птицы

 

Мне кажется, не полегли в могилы

мальчишки, не пришедшие с войны,

но воплотились в птиц, чей крик унылый

несется в небеса чужой страны.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

Над землями постылыми летая

и заблудившись в облачной дали,

тоскуют птицы по родному краю,

куда найти дорогу не смогли.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

Я видел белых чаек над заливом

и думал: это души земляков.

«О Дагестан!» — кричала сиротливо

не в нашем небе пара ястребов.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

И где б я ни был, я за птиц в ответе,

кружащих и кричащих надо мной.

Я слышу: «Мама, мама, дети, дети!» —

клекочет птичья стая вразнобой.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

Вот журавли летят походным строем,

летят мои старинные друзья.

Они зовут, зовут меня с собою,

и может быть, на зов откликнусь я.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

Когда-нибудь с погибшими друзьями

я тоже взмою белым журавлем,

а песнь мою о родине, о маме

мы с ними вместе в небе допоем.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

18-19 июня 2017

 

 

 

Расул ХIамзатазул

 

Къункъраби

 

Дида ккола рагъда камурал васал

Кирго рукъун гьечIин, къаникь лъун гьечIин.

Гьел рикIкIад ракьазул хъахIил зобазда

ВатIанин ахIдолел хIанчIилъун ругин.

 

Гьел роржунел ругин Африкаялъул

Я Испаниялъул рорхалъабазда.

НакIкIазда гьоркьосанкуркьбал хьвагIулел

Ракьалде нух къосун къваридго ругин. —

Гьелъин дун зобазухъ балагьун вугев...

 

Дида гьел рихьана океаназда,

Огь, хъахIал чайкаби, чагIи руго гьал.

Цо чIинкIиллъиялде диде ахIдана

Дагъистанин абун кIиго итаркIо.

 

Гьаб дир бетIералда гьезул тIелаца

ТIавап гьабичIеб бакI кибго хутIичIо.

Цояца ахIула — «лъимал, лъимал» — ян

Цойгиял ахIдола — «эбел, эбел» — ян,

Гьелъин дун зобазухъ валагьун вугев...

 

РачIуна нексиял къайи цадахъал,

Къукъа-къукъа гьабун, — къункъраби гIадин,

Гьез кIи-кIиял рекъон, яги цо-цояз

Цадахъ вилълъайилан ахIула диде.

 

Воржина, къункъраби, къо гцварабго дун,

— Цоги ахIичIеб кечI ахIулев вуго.

БукIина дирги ракI мискинаб зодихъ,

ВатIан, ватIанилан, эбел, эбелин,

— Гьелъин дун зобазухъ валагьун вугев...


Конченая баллада...

...о том, как оренбургская команда с оригинальным названием «Оренбург» сыграла в Российской профессиональной футбольной лиге 30 матчей, из которых выиграла 7, проиграла 14, остальные сыграла вничью, забила 25 мячей, пропустила 36, с 30-ю очками заняла 14-ю строчку из 16 в турнирной таблице, в стыковых матчах продула СКА (Хабаровск) и в результате вылетела из РФПЛ.

 

У нас команда «Газовик»

до «вышки» дорвалась

и обрела в единый миг

иную ипостась.

 

Уж там пойдет другой футбол

(«элита» как-никак):

начнут пихать за голом гол,

играя тики-так.

 

Там постоят за нашу честь;

у нас команда — жесть;

и деньги есть, и тренер есть,

и даже негры есть.

 

Они в начале славных дел

лихую кажут прыть,

но повелел РФПЛ

название сменить.

 

Мастак на выдумки Газпром,

но есть уже «Зенит»:

в турнире газовать вдвоем

регламент не велит.

 

Ну что ж, витрина «Оренбург»

команде по плечу.

(Могли б назвать и «Оренберг»,

но это я шучу.)

 

Сперва поехали в Ростов

показывать футбол,

но не забили там голов,

а им забили гол.

 

Ну что ж, беда не велика

и не погашен пыл,

но им вкатил и ЦСКА,

а сам не пропустил.

 

С «Амкаром» было нелегко:

играли, как могли,

добыли первое очко —

а на табло — нули.

 

Хоть им удвоил «Арсенал»

очковый неуют,

вопрос в четвертом матче встал:

когда ж они забьют?

 

Вот, наконец, и первый мяч,

но праздновать не след:

«Рубин» спасает дохлый матч —

победы ж нет как нет.

 

Она им до смерти нужна —

на этот раз с «Анжи»,

но вновь не вышло ни хрена:

очко с нулем держи.

 

Хотели обыграть «Спартак»,

но как тут ни шустри,

один воткнули кое-как,

а вытащили три.

 

«Урал» — и снова анальгин

на головную боль:

в графе пропущенных — один,

в графе забитых — ноль.

 

А дальше — с «Тереком» пора

играть на ту же цель,

а чем закончится игра —

расскажет менестрель...

 

Но в Грозном — снова карамболь

и «Терек» на коне.

Как прежде, выигрышей — ноль,

и «Оренбург» на дне.

 

И только в Кубке с «Волгарём»

задор команды жив:

впихнули гол с большим трудом,

в свои не пропустив.

 

Но Кубок не Чемпионат —

десятый тур грядет,

в котором или победят,

или наоборот.

 

А нынче «Оренбург» велик:

рыдает «Томь» навзрыд!

Нехайчик сотворил хет-трик —

нехай себе творит!

 

Победа есть, в конце концов:

набрали три очка!

Обидели сибиряков,

но ниже их пока.

 

А вот с «Зенитом» невпротык —

и снова комом блин:

пришел очередной кирдык

со счетом ноль — один.

 

За Кубок в драку шла братва:

удар, еще удар!

Но дальше, выиграв 3:2,

выходит «Краснодар».

 

Но с «Крыльями Советов» пря

не стала проходной!

И вот — победная заря

и выигрыш второй!

 

А нынче «Краснодар» опять,

но счет 3:3 — ничья,

Могли бы даже обыграть —

не вышло ничего.

 

Забил им и «Локомотив»,

но больше не забьет:

«Локомотив» притормозив,

они сравняли счет.

 

«Уфа» у нас середнячок,

не лидер УЕФА,

но нашу гвардию разок

обула и «Уфа»

 

Хоть ЦСКА уже не тот,

но им не по зубам,

так что тащите из ворот

0:2 по всем статьям.

 

Им и «Амкар» не по нутру:

в Перми попав впросак,

уконтрапупили игру

и огребли «трояк».

 

Теперь до марта перекур,

и не окончен бал:

примчит на следующий тур

бодаться «Арсенал».

 

А в марте «Оренбург» летал

на поле на своем:

словил три «штуки» «Арсенал»,

и это был разгром.

 

Зато «Рубин», как ни крути,

вынослив и упрям.

И поле было не ахти,

а значит — по нулям.

 

Вот «Оренбург» в Махачкале

собрался брать очки,

но, оказавшись на нуле,

продули земляки.

 

Потом дрались со «Спартаком»,

как повелел Газпром.

Хотя и перли напролом,

но все-таки облом.

 

Зато с «Уралом», как назло,

0:2 — и все дела.

Одни твердят: «Не повезло».

Другие: «Не шмогла».

 

Потрафил «Терек» землякам

не в шутку, а всерьез:

была ничья, когда он сам

в свои врата занес.

 

А нынче скажут: не томи,

страстей не экономь,

ведь побывали у «Томи»

и обыграли «Томь».

 

«Зениту» слили под финал,

хотя «Зенит» не тот,

не то случился бы скандал,

ведь Миллер не поймет.

 

В Самаре бились что есть сил:

идет к победе матч.

Но тут пенальти подкатил:

1:1 — хоть плачь.

 

А в Краснодаре «Краснодар»

бежал, как на пожар,

но вот удар, один удар —

и сдулся «Краснодар».

 

В столице помер коллектив,

хотя остался жив:

свалился под «Локомотив»,

четыре пропустив.

 

С такой безликою игрой

нефарт не сдвинешь вспять.

Но пофартило им с «Уфой»

ничеечку сгонять.

 

Зато обули ростовчан:

2:0 без лишних слов.

А я вопросом обуян:

во что играл «Ростов»?

 

Но как, увы, ни вьется нить,

она наверняка

порвется, если нужно слить

хабаровскому СКА.

 

В двух матчах было «по нулям»:

пенальти бьют — и вот...

РФПЛ не светит там

на следующий год.

 

Сходили в «вышку» на разок.

а нынче — на мели:

мешок бабосов не помог,

и негры не спасли.

 

25 сентября 2016 — 14 июня 2016


Нико Самадашвили. Последние христиане (Бетания)

Нико Самадашвили

 

Последние христиане (Бетания)

 

Исход

 

Склоны А́лгети заскорузлые;

просеки, на паршу похожие;

горы в дыму цветного кружева;

стадо овец вблизи подножия.

 

Скалы всосали слизь овражную,

лёгким стало дышать свободнее,

вскрылась земля — и церковь с башнею

словно исторгла преисподняя.

 

Мы спустились — стоит Бетания

к нам спиной, за лесными кронами.

Видит Бог — грехам непричастные, —

мы и к ограде не притронулись.

 

В речке бурливой мы увидели

слёзы ребенка в час заклания

и пошли от этой обители

почему-то в скорбном молчании.

 

Виде́ние

 

Здесь стоит поселянин на пашне,

встретив неделю с первой пташкою.

Вижу я, как пощечину Лаше

Джелал ад-Дин дает с оттяжкою.

 

Здесь и царица сердце открыла,

кудри украсив лентой ша́ири;

здесь копытами вырыл могилу

сельский табун — мёртвому пастырю.

 

Кожу на храме разъело время,

и снаружи видны светильники.

Шесть грузин, поистративших веру,

здесь взялись утешать Спасителя.

 

Мольба

 

В жертву меня принесла б ты, мама:

я наклонюсь — ты ударь получше.

Может, оплачет меня у храма.

капля холодная черной тучи.

 

Маме сказали б спасибо ветры,

Бог, меня спутав с церковной мышью,

кровь мою, словно вино, в квеври,

влил бы, закупорив глиной крышку.

 

Поле молитвы

 

Пламя свечи падает на́ стену:

видно — ублюдок святым не нужен.

Что же теперь с про́клятым станется,

если дорогу размоют лужи?

 

Ствол самшита сожжен крапивою,

странник в скульптуре стоит понуро,

в лоне храма сидит, поскрипывая,

некий зодчий без архитектуры.

 

Нищий, словно паук таинственный, —

адская грязь, гнилые скрижали, —

ставший не сказкой и не истиной,

стало быть, птицы его склевали.

 

Предание

 

Падали ниц язычники даже

в День Святого Георгия вроде,

но, смотря на распятие наше,

нас и клеймили: дескать, уроды!

 

Звонница мрачной стояла вечно,

сор с колоколов слетал исправно.

Светицховели нес на заплечье

влитую в серый кувшин Арагви.

 

Кости усопших в лужах гробницы

гнили, подобно срубленным веткам,

чуть в стороне ютилась мякинница,

тёрн кое-где и можжевельник.

 

Возвращение

 

Чуть видна тропка по-над холмами,

чувство погасло, душа экстаза;

издали выл, разъярен образами,

бешеный волк ущелья Варази.

 

Тягостно в сердце плодить лукавство,

всех чаровать несносным зеваньем.

Храм покидали, не вздумав каяться,

мы — последние христиане.

 

1-3 апреля 2017


Примечания. Бетания (от арам. Бейт-Аниа — Вифания) — сохранившийся православный монастырь 12 века в 16 км от Тбилиси (Грузия). А́лгети — река в южной части Грузии, приток Куры. Лаша — Георгий IV Лаша (1191-1223) — царь Грузии (1213-1223) из династии Багратионов, сын царицы Тамары и Давида Сослани. В переводе с абхазского «Лаша» означает «светоч», «светлый». Джалал ад-Дин — либо Ала ад-Дин Мухаммед II (1169-1220) — шах Хорезма в 1200-1220 гг.; либо его сын — Джелал ад-Дин Манкбурны или Джелал ад-Дин Менгуберди (1199-1231) — последний хорезмшах (с 1220 года). На какой исторический эпизод, связанный с пощечиной, указывает Н.Самадашвили, установить не удалось. Ша́ири (шаи́ри) — форма классического стиха в грузинской поэзии. Этим стихом написан «Витязь в тигровой шкуре» Ш.Руставели. Квеври — глиняные врытые в землю сосуды, в которых делалось и хранилось вино. Светицховели — православный храм 11 века в Мцхете (Грузия). Мякинница — сарай для мелкого корма, соломы и обмолотков.




უკანასკნელი ქრისტიანები (1905 — 1963)

 

გამგზავრება

 

გავხედე ალგეთს, ბოკრო ფერდობებს,

ქეცათ შეჰყროდათ გაჭრილი ახო,

მთები ხრჩოლავდნენ ნაირ ფერებით

და ხან ცხვრის ფარა კვერცხლბეკის ახლო.

 

ლორწო ფლატეებს სწოვდნენ კლდეები,

ფილტვებს ფურჩქნიდა სუნთქვის ყუათი.

მიწა გაირღვა, თითქოს ქვესკნელმა

ამოსროლა ტაძრის გუმბათი.

 

დავეშვით ქვევით და ბეთანიამ

ზურგი გვაქცია, ტყეს შეეფარა!

ცოდო არ გვქონდა, იცოდეს ღმერთმა,

ღობის სიწმინდეც რომ შეგვებღალა.

 

ხევში მდინარე შემოგვეფეთა —

შეწირულ ბავშვთა ცრემლები იყო,

ჩვენ მივდიოდით აღმართზე ერთად,

რატომღაც ჩუმად, რაღაც უიღბლოდ...

 

ხილვა

 

აქ დანდობილა გლეხი სახრეზე,

აქ შესწრებია ორშაბათ დილას.

ახლაც კი ვამჩნევ ლაშას სახეზე —

ჯალალედინის შემოკრულ სილას.

 

აქ გაუხსნია გული დედოფალს,

თმაში ჩაუწნავს ბაფთის შაირი,

აქ თავის თითით ითხრიდა საფლავს

მწყემსდაღუპული სოფლის ნახირი.

 

ჟამს ტაძრის კანი ისე დაუხრავს,

რომ გარეთ ჟონავს ჭრაქის ნათელი.

ძლივს ვამშვიდებდით შემკრთალ მაცხოვარს

რჯულ დაწყვეტილი ექვსი ქართველი.

 

ვედრება

 

აქ შეგეწირე ნეტავი, დედავ,

თავი დამედო და დაგეკალი,

ალბათ ოდესმე წესს ამიგებდა

შავი ღრუბლების ცივი წინწკალი.

 

რომ ეთქვათ ქარებს — მადლი დედაშენს!..

თან ღმერთს შესჭროდა საყდრების გლახა,

რომ ჩემი სისხლი, როგორც ზედაშე,

ქვევრში ჩაგესხა, დაგეტალახა.

 

ლოცვის ანეული

 

კედელზე სანთლის შუქი იჭრება,

ჩანს, წმინდანებმა როდი მიგვიღეს,

რა გვეშველება წყეულ ნაბიჭვრებს,

თუ გზაც ავდრებმა გადაგვიტიხრეს.

 

დაუსუსხია ბზის ბუჩქი ჭინჭარს,

ქანდაკება დგას აღთქმული მგზავრის.

ტაძრის ფუტურო ქერქში ჭრიჭინებს

ვიღაც უძეგლო ხუროთმოძღვარი.

 

მათხოვარი ზის, როგორც ობობა —

მყრალ ჯოჯოხეთის მოხდილი პკეა,

არც ზღაპარია, აღარც მოთხრობა,

ის თითქოს ჩიტებს აუკენკიათ.

 

თქმულება

 

აქ წრმართებიც მუხლებს იყრიდნენ,

როგორც ამბობენ — დიდ გიორგობას,

თურმე ამ ჯვარცმას რომ უყურებდნენ,

გვჭორავდნენ: «ხედავთ კაცობრიობას?!»

 

სამრეკლო იდგა მუდამ პირქუშად,

თუ დარეკავდი — გაყრიდა ნაგავს,

სვეტიცხოველი ზურგით ზიდავდა

თუნგში ჩამოსხმულ ქოთქოთა არაგვს.

 

აკლდამის ჭოჭში დახოცილთ ძვლები

ეყარა, როგორც მოჭრილი ფიჩხი.

გაღმა ბუდობდა ძველი საბძელი

და ალაგ - ალაგ ღვია და კვრინჩხი.

 

გამობრუნება

 

გზა ჩანდა ოდნავ, ხან ბექობს ზევით

ქრებოდა განცდა — გზნების მომგვრელი,

უკან ყმუოდა — ხატის მიზეზით —

სახადშეყრილი ვარაზის მგელი.

 

ძნელია მუდამ გულდაძმარება,

კაცის შელოცვა ტლანქი მთქნარებით.

უსინანულოდ ვტოვებდით ტაძარს

უკანასკნელი ქრისტიანები.


С подстрочника или с любви?

                                        С подстрочника или с любви?

 

                                                                        Толмач всегда сидит в калоше,

                                                                        хоть неуч он, хоть

                                                                        в душе — Пегас, в работе — Лошадь,

                                                                        в произведении — Кентавр!

 

        В 1748 г. Александр Сумароков опубликовал хронологически первый перевод «Гамлета». Пьеса имела успех, неоднократно ставилась и переиздавалась. Сумароков переводил с французского прозаического пересказа, изготовленного П.А. де Лапласом, а о самом великобританском драматурге отзывался так: «Шекеспир, аглинский трагик и комик, в котором и очень худого, и чрезвычайно хорошего очень много. Умер 23 дня апреля, в 1616 году, на 53 века своего» (А.Сумароков. Эпистола II — о стихотворстве). Чрезвычайно интересного очень много и в переводе Сумарокова. В финале трагедии «Клавдій, незаконный Король Даніи», погибает; «Гертруда, супруга ево», уходит в монастырь; «Полоній, наперстникъ Клавдіевъ», кончает с собой; наконец, «Гамлетъ, сынъ Гертрудинъ», побив всех своих врагов, женится, а «Офелія, дочь Полоніева», становится «ево» супругой. Помимо указанных действующих лиц, в сумароковской пьесе фигурируют: «Армансъ, наперстникъ Гамлетовъ; Флемина, наперстница Офеліина; Ратуда, мамка Офеліина; Пажъ Гамлетовъ»; а «дѣйствіе есть въ Даніи, въ столичномъ городѣ, въ Королевскомъ домѣ».

        Выражаются «дѣйствующія лица» следующим образом:

 

                                        ПОЛОНІЙ.

 

                Есть способъ быть тебѣ Офелія Царицей.

 

                                        ОФЕЛІЯ.

 

                Нѣтъ больше способа, а я умру дѣвицей!

 

                                        ПОЛОНІЙ.

 

                А ежели нашъ Царь супругъ твой будетъ самъ!

                И естьли Клавдій то и обѣщалъ ужъ намъ?

 

                                        ОФЕЛІЯ.

 

                Нашъ Царь? - - супругомъ мнѣ? - - иль мы живемъ въ поганствѣ?

                Когда бывало то донынѣ въ Христіянствѣ?

                Законъ нашъ двѣ жены имѣти вдругъ претитъ.

 

                                        ПОЛОНІЙ.

 

                Гертрудиной рукой супругъ ея убитъ.

                Ратудою уже убійство обличенно,

                И все злодѣйствіе жены Царю внушенно.

                По семъ извѣстіи какъ можетъ съ ней онъ жить?

                Когда она ево дерзнула погубить... etc.

 

        Некоторое время спустя в комнату врывается Гамлетъ с Армансом и «съ обнаженною шпагою».

 

                                        ГАМЛЕТЪ.

 

                Умрите вы теперь мучители, умрите!

                Пришелъ вашъ лютый часъ - - - но что вы очи зрите!

                Офелію - - - въ какой пришла сюды ты часъ!

                Сокрой себя отъ Гамлетовыхъ глазъ!

 

                                        ОФЕЛІЯ.

 

                Что здѣлалось тебѣ? и для чего мнѣ крыться?

                Что такъ понудило тебя на мя озлиться?..

 

        Впрочем, сам Сумароков — и это делает ему честь — отмечал: «“Гамлет” мой, кроме монолога в окончании третьего действия и Клавдиева на колени падения, на Шекеспирову трагедию едва ли походит».

        Лет через 80 после выхода в свет первого русского «Гамлета» Александр Пушкин опубликовал перевод шотландской баллады «Ворон». Переводил он с французского перевода баллад, собранных сэром Вальтером Скоттом. Что там было во французском переводе, сказать трудно, но Пушкин перевел текст не до конца и при этом значительно смягчил финал своего перевода.

 

                Сокол в рощу улетел,

                На кобылку недруг сел,

                А хозяйка ждет мило́го,

                Не убитого, живого.

 

        Тогда как в оригинале сказано примерно следующее (и это еще не финал):

 

                — Но пес охотится в лесах,

                а сокол — в синих небесах,

                жена милуется с другим...

                Зато мы сладко поедим.

 

        В пушкинские времена мало кто догадывался, что шотландские «Два ворона» сами по себе есть переложение, каковое американский собиратель и исследователь английских и шотландских баллад Фрэнсис Чайльд в свое время назовет циничной версией английских «Трех воронов» — настолько «Два ворона» поразят его своей мрачностью и безысходностью.

        Лет через 20 после пушкинских «Воронов» Михаил Лермонтов написал замечательные стихи, скромно озаглавленные «Из Гёте»:

 

                Горные вершины

                Спят во тьме ночной;

                Тихие долины

                Полны свежей мглой;

                Не пылит дорога,

                Не дрожат листы...

                Подожди немного,

                Отдохнешь и ты.

 

                1840

 

        В течение длительного времени никто из переводчиков не задавался целью хотя бы примерно выяснить, что же там на самом деле у немецкого классика. (Вольный перевод Афанасия Фета не в счет.) Дерзнули и покусились Валерий Брюсов с Иннокентием Анненским, попытавшиеся не только передать смысл, но и отразить прихотливый ритмический рисунок оригинала.

 

        Перевод Брюсова:

 

                На всех вершинах

                Покой;

                В листве, в долинах

                Ни одной

                Не дрогнет черты;

                Птицы спят в молчании бора.

                Подожди только: скоро

                Уснешь и ты.

 

        Перевод Анненского:

 

                Над высью горной

                Тишь.

                В листве уж черной

                Не ощутишь

                Ни дуновенья.

                В чаще затих полет...

                О, подожди!.. Мгновенье —

                Тишь и тебя... возьмет.

 

        Это именно переводы, не пересказы, не переложения, не переделки, не пере... Бог знает что. Это — переводы и они не заслоняют собой оригинал, а проявляют его максимально возможным на другом языке образом, хотя и безнадежно проигрывают стихам Лермонтова.

        Спустя несколько десятков лет Борис Пастернак обратил внимание на стихи Валериана Гаприндашвили «Последнее стихотворение», озаглавил их «Мечта», изменил размер и выдал за перевод. Почему выдал? Судите сами.

        Вот «перевод» первой строфы:

 

                В одних стихах я — богатей.

                Что прочее ни славословься, —

                Ничем из остальных затей

                Не интересовался вовсе.

 

        Вот подстрочник той же строфы:

 

                Я был богат лишь стихотворением,

                Другого богатства я не искал

                И кроме стихов меня не привлекало

                Никакое другое вдохновение.

 

        Вот что написал по этому поводу Дмитрий Быков в своей капитальной пастернаковской биографии: «“В одних стихах я — богатей” — звучит коряво, почти как у молодого Пастернака, ибо предполагает вторую строчку: “В других стихах я — побирушка” или что-нибудь в этом же роде, поскольку автор-то хотел сказать, что стихи — все его богатство, но переводчик выразился в своем духе, двусмысленно, зато непосредственно. “Что прочее ни славословься” — тоже неловкий оборот, у Пастернака, в его лирическом потоке, извинительный, но в ясных стихах Гаприндашвили излишний. Он всего и хотел сказать, что как ни расхваливай при нем другие занятия — он ни к одному не чувствует вкуса. Вторые две строчки этой строфы вполне внятны. Пастернак вообще переводил по этому принципу: две строчки абы какие, две хорошие, разговорные. Он и молодым поэтам давал совет: переводите из подлинника первые две строки каждой строфы, а остальные можно домысливать или наполнять своячиной. При его темпах (он говорил Цветаевой, что переводить надо не менее ста строк в день, а лучше триста,— иначе бессмысленно) ремесленность была неизбежна». От себя добавлю, что Дмитрий Быков весьма снисходительно отнесся и ко вторым двум строчкам указанной строфы, но сказанного достаточно. Как заметил известный переводчик Евгений Витковский, есть такие переводы, рядом с которыми оригиналы и размещать-то неловко. Здесь тот самый случай.

        Возможно, одновременно с Пастернаком или чуть позже Константин Симонов взял романтическое, юношески незрелое стихотворение Редьярда Киплинга «Литания влюбленных», урезал его практически наполовину, выбросил из него всю юношескую романтику и соответствующую возрасту автора риторику и создал собственные стихи. Если молодой Киплинг поведал о своей несостоявшейся любви с четырьмя прекрасными обладательницами серых, карих, черных и синих глаз, то зрелый Симонов рассказал о таких же глазах, но уже с точки зрения состоявшегося мужчины и соответствующих его возрасту отношениях с четырьмя дамами. «Литания влюбленных» с ее сентиментальным рефреном «век любить» разлетелась в пух и прах, зато появились навеянные ею очень хорошие «Глаза», перед которыми самым естественным образом померкла другая «Молитва (литания) влюбленных», воссозданная по-русски другим переводчиком Василием Бетаки. Чтобы в этом убедиться, возьмем для сравнения по первой и заключительной строфам из каждого перевода.

 

        Симонов («Глаза»):

 

                Серые глаза — рассвет,

                Пароходная сирена,

                Дождь, разлука, серый след

                За винтом бегущей пены.

 

                ...........................................

 

                Нет, я не судья для них,

                Просто без суждений вздорных

                Я четырежды должник

                Синих, серых, карих, черных.

 

                Как четыре стороны

                Одного того же света,

                Я люблю — в том нет вины —

                Все четыре этих цвета.

 

        Бетаки («Молитва влюбленных»):

 

                Серые глаза... Восход.

                Доски мокрого причала…

                Дождь ли? Слёзы ли? Прощанье.

                И отходит пароход.

                Нашей юности года...

                Вера и Надежда? Да —

                Пой молитву всех влюблённых:

                Любим? Значит навсегда!

 

                ...........................................

 

                Да… Но жизнь взглянула хмуро,

                Сжальтесь надо мной: ведь вот —

                Весь в долгах перед Амуром

                Я — четырежды банкрот!

                И моя ли в том вина?

                Если б снова хоть одна

                Улыбнулась благосклонно,

                Я бы сорок раз тогда

                Спел молитву всех влюблённых:

                Любим? Значит навсегда!

 

        В 1941 г. Самуил Маршак опубликовал перевод стихотворения Роберта Луиса Стивенсона «Вересковый мед». Будучи детским писателем и вообще добрым человеком, переводчик вольно или невольно постарался изъять из оригинала все, что могло бы оказать дурное влияние на детскую психику. Под пером Маршака:

        — крепкий хмельной напиток эль стал, может, и хмельным, но вполне безобидно звучащим медом;

        — пикты перестали падать с ног в блаженном забытьи, надравшись эля;

        — король Шотландский (в оригинале — некий король, вторгшийся в Шотландию), хотя и перебил всех пиктов, но не охотился на них, как на зверей (горных косуль);

        — маленьких и загорелых пиктов никто не называл земляными червями (в оригинале это сказано дважды: один раз автором, другой — королем);

        — шотландский воин, бросивший мальчишку-пикта в морскую пучину, не подверг его перед этим лютой казни, притянув ремнем пятки к шее.

        Словом, Маршак превратил мрачную и жестокую балладу Стивенсона в сентиментальное повествование о двух несчастных «малютках-медоварах», каждой своей строкой вызывая к ним сочувствие. Изменил переводчик и формальную структуру оригинала. Исходный текст написан трехстопным дольником, в строках которого содержится от 5 до 10 слогов. Тем самым автор словно имитировал прерывистое дыхание рассказчика, повествующего о потрясших его событиях. Это, пожалуй, единственное, чем Стивенсон выразил собственное отношение к происходящему в тексте. Маршак же чередовал регулярный ямб с дольником, причем в начале превалировал ямб, а где-то посредине текста переводчик перешел на чистый дольник, завершив балладу привычным ямбом:

 

                А мне костер не страшен,

                Пускай со мной умрет

                Моя святая тайна —

                Мой вересковый мед!

 

        У другого переводчика финал выглядит так:

 

                А мне ли страшиться пытки,

                костра опасаться мне ль!

                Умрет в моем сердце тайна,

                мой Вересковый Эль».

 

        Несколько позже Белла Ахмадулина перевела прекрасное стихотворение грузинского поэта Галактиона Табидзе «Мери». Оно широко известно, поэтому ограничусь цитированием опять же только первой строфы:

 

                Венчалась Мери в ночь дождей,

                и в ночь дождей я проклял Мери.

                Не мог я отворить дверей,

                восставших между мной и ей,

                и я поцеловал те двери.

 

        Чтобы вторично не опускаться до голого подстрочника, приведу другой перевод этого катрена:

 

                Ты венчалась тем вечером, Мери!

                Мери, твои помертвели взоры,

                блёстки милого неба померкли

                в тусклом томленье осенней скорби.

 

        Автор сих строк, разумеется, не смог передать всего, что имеется в оригинальной строфе, но он, по крайней мере, постарался это сделать. Если же пойти на «крайние меры», то есть извлечь из ахмадулинского перевода имеющуюся там авторскую отсебятину или, как сказал Быков, своячину, то от 11 строф перевода (в оригинале их 12), останется нижеследующее:

 

                Венчалась Мери в ночь ...

                и в ночь ... Мери.

 

                ... лицо...

 

                ... траур...

 

                ... запах... роз...

 

                ... Я шел...

 

                ... дома твоего...

 

                ... перстни... оземь...

 

                Зачем «Могильщика» я пел?

                и «Я и ночь» читал и плакал?

 

                ... все плакал я, как ... Лир,

                как ... Лир, как Лир...

 

        Надо отдать должное переводчице (это одно из достоинств данного текста), она бережно сохранила упоминание о двух других стихотворениях Табидзе: «Могильщик» и «Я и ночь». В 1997 г., выступая перед некоторой аудиторией в Филадельфии, Ахмадулина сопроводила чтение «Мери» достопримечательным высказыванием: «Это классическое грузинское стихотворение, но я старалась его перевести так, чтобы оно обрело новую музыкальную жизнь на русском языке». В минувшем году писатель Игорь Оболенский посетил Бориса Мессерера, одного из бывших супругов Ахмадулиной. «В свое время Белла Ахатовна, — пишет Оболенский, — перевела стихотворение Галактиона Табидзе, перед гением которого поклонялась, посвященное Мери Шарвашидзе. Сегодня на русском сочинение Галактиона “Мери” знакомо именно в переводе Ахмадулиной. Когда я сам стал учить грузинской, то смог заметить разницу в содержаниях, видно было, что Белла создала собственное произведение. Раньше меня это смущало, не понимал, отчего Ахмадулина не воспользовалась подстрочником. И вот я получил ответ — “Ахмадулина переводила не с подстрочника, а с любви”. И все сразу встало на свои места» (лексика и синтаксис писателя сохранены — Ю.Л.). Для автора текущих строк — ничего на место не встало.

        В 1933 г. Марина Цветаева в статье «Два “Лесных Царя”» подвергла пристальному разбору классический перевод этого стихотворения, принадлежащий перу Василия Жуковского. Цветаева резюмирует: «Вещи равновелики. Лучше перевести “Лесного Царя”, чем это сделал Жуковский, — нельзя. И не должно пытаться. За столетие давности это уже не перевод, а подлинник. Это просто другой “Лесной Царь”. Русский “Лесной Царь” — из хрестоматии и страшных детских снов. Вещи равновелики. И совершенно разны. Два “Лесных Царя”. Но не только два “Лесных Царя” — и два Лесных Царя: безвозрастный жгучий демон и величественный старик, но не только Лесных Царя — два, и отца — два: молодой ездок и, опять-таки, старик (у Жуковского два старика, у Гёте — ни одного), сохранено только единство ребенка».

        Не должно пытаться... Жаль, Цветаева сама не попыталась: уверен, это было бы блистательно. В русской литературе появился бы еще один «Лесной Царь» и еще один Лесной Царь — другие, отличающиеся как от гётевского первоисточника, так и от жуковского «подлинника». Потому что Цветаева противоречит самой себе. С одной стороны, «вещи равновелики», с другой, перевод Жуковского — это «другой “Лесной Царь”». А если читатель хочет не «другого», а того самого, первого, его же последнего, единственного и неповторимого — гётевского? Да Бог с ним, с читателем: он проглотит, что ему ни дай. Что, если другой переводчик пожелает воссоздать указанный оригинал на родном языке, ведь оригинал не может быть исчерпан никаким, пусть даже хорошим переводом? Не должно пытаться? По-видимому, да. И вот в каком отношении.

        Если давно известное стихотворение уже переведено автором со звонким именем (подчеркну: заслуженно звонким), пресловутый другой переводчик обречен. Неименитый оппонент именитого автора-первопроходца находится в заведомо проигрышной позиции. Тот же Лермонтов, оглядев оригинал, запросто поменял его размер и ритмику на более, с его точки зрения, удобные и создал шедевр. А другому переводчику, находящемуся в тесных рамках современных представлений о переводе, просто-напросто негде развернуться, а ломать форму, значит, формировать у читателей неверное представление об оригинале.

        И вот идет другой переводчик, палимый солнцем великого предшественника, прочь от читательского порога, омывая горючими слезами свою испоганенную переводами жизнь-жестянку, ну ее в болото, и при этом... старательно пересчитывает икты к другому переводу (то в уме, а то и на пальцах), а заодно подбирает соответствующие новому тексту рифмы и ныряет по ходу дела в словари и справочники, и обращается к умным и ученым людям, дабы прояснить порой одно-единственное неприкаянное словцо, наплевать на которое нет никакой возможности, ибо ему, другому переводчику-горемыке, не прощается ничего. И не дано ему познать сладость поговорки: полжизни ты работаешь на имя, полжизни — имя на тебя. Ибо приходится ему вкалывать до скончания дней своих, не давая ни себе, ни имени своему ни отдыху, ни поблажки и при этом утешать самого себя другой поговоркой о том, что, дескать, когда имя начинает на тебя работать, от тебя уже ничего, в сущности, не остается. А уповать на время или даже Время не приходится, ибо не сулит оно ничего и никому по мере собственного истекания, а просто назначает великими тех, кого ему заблагорассудится, ведь ими не становятся, а рождаются...

        Кстати, указанную статью Цветаева предварила превосходным подстрочником «Лесного Царя».

        Другие переводчики — дерзайте!

 

        5-8 апреля 2017


Саят-Нова́. Выйди, милая

Саят-Нова́

 

Выйди, милая

 

Выйди, милая, в сад — так здесь прохладно!

Сад — это да! Цветы — это да! Гранат — это да!

Будем в саду до самой смерти, ладно?

Ты — это да! Луна — это да! Свет — это да!

 

Выпьем с тобой вина, — чача вся наша!

Наш сазандар, все хорошее — наше!

Прочь, садовник, ступай: розы все — наши!

Пиры — это да! Досуг — это да! День — это да!

 

Кончилось время роз — где вы, бахвалки?

Плачет лишь соловей: роз ему жалко.

В нашем саду распустились фиалки.

Вода — это да! Земля — это да! Труд — это да!

 

Встанет заря, дождь освежит твои косы.

Даже тополь под ним даст абрикосы.

Плачут все: умер май звонкоголосый!

Душа — это да! Любовь — это да! Ночь — это да!

 

Я, Саят-Нова́, пою-припеваю!

Вот царский ковер — садись, дорогая!

Да не сглазит миджнур нашего рая!

Ты — это да! Я — это да! Сазандар — это да!

 

21 апреля 2017

 

 

 

საიათნოვა (1712 — 1795)

 

მოდი საყვარელო

 

მოდი, საყვარელო, ბაღში შევიდეთ, —

ბაღი კარგი, ვარდი კარგი, ხე კარგი!

სიკვდილამდე გარეთ აღარ გავიდეთ, —

სახე კარგი... მთვარე კარგი... მზე კარგი!

 

დავლიოთ ღვინო, — არაყი ჩვენია,

მეჯლის-საზანდარი, საღი ჩვენია!

გავაგდოთ მებაღე, ბაღი ჩვენია! —

ლხინი კარგი... დრო კარგი... დღე კარგი!

 

მაილია ვარდი — არსად აბია, —

ბულბული სწუხს, რომ ყვავილს უზის ჭია! —

ხეივანში გადაშლილა სულ ია,

წყალი კარგი... კვალი კარგი... მწე კარგი!

 

ტანთ გიხდება საწვიმარი აისი,

ალვის ხესა გამოუსხამს ყაისი!

ყველა ჩივის, რომ დავკარგეთ მაისი,

სული კარგი... გული კარგი... თვე კარგი!

 

მე საითნოვას ხმაში მაქვს ძალი!

დაბძანდი დაგიდო ხორასნის ხალი!

მიჯნურმა ღობიდან არ გკრას თვალი,

საზი კარგი... შენ კარგი... მე კარგი!


Алекс Форман. Стандартный язык

Алекс Форман

 

Стандартный язык

 

Ты не закроешь рта. Но ведь в канон

не вгонишь речь. Без наших мудрых книг

тектоника мышления спешит

сквозь время. Твой язык — лишь материк

на зыбкой тверди — так изменчив он,

что схизму скал пронзает гласный звук,

взрывая, как пылающий болид,

глубины свежих слов. А мы, мой друг,

 

трындим, как хочим. Гору во вчера

не затолкать. Стандартная мура

исходит на говно. Домашний сор

твоих святынь — для внучки все одно,

что в мезозой коралловое дно

морских пучин, где нынче задний двор.

 

28 февраля — 9 марта 2017

 

 

 

Alex Foreman

 

Standard Language

 

You cannot hold your tongue. There is no such

Thing as a grammar ruling. Beyond intent

Our kind’s tectonic mindscapes drive a course

Through times. Your language is but continent

Churned on the planet, changed at every touch,

Forming a fissure in schismatic rock

Where the least hotspot’s sheer vocalic force

Shifts the sea’s stress. I’d rather we just talk

 

The way we gonna. Can’t no mountain move

Back to no yesterday. Your standard love

Hating on shit, white boy. But it ain’t no

Heirloom for no great grand daughter no more

Than plants that growed down on the ocean floor

In my backyard a billion years ago.


«Сидя в тени» Иосифа Бродского

        «Сидя в тени» Иосифа Бродского

 

        В 1931 г. Б.Пастернак написал:

 

        В родстве со всем, что есть, уверясь

        И знаясь с будущим в быту,

        Нельзя не впасть к концу, как в ересь,

        В неслыханную простоту.

 

        Видимо, это было верно по отношению к нему, начинавшему свою творческую одиссею с «неслыханной» сложности. В таком случае И.Бродский проделал обратную эволюцию. Если на старте созидательной илиады его можно было в той или иной степени считать еретиком в поэзии, то в зрелые годы он стал ортодоксом сложности — в полном соответствии с финальной строфой, следующей за процитированной, из того же стихотворения Пастернака:

 

        Но мы пощажены не будем,

        Когда ее не утаим.

        Она всего нужнее людям,

        Но сложное понятней им.

 

        Будучи человеком (читающим стихи), смею утверждать: сложное мне малопонятно, очень сложное — непонятно совсем, сверхсложности Бродского непонятны порой до степени полного отторжения, до нежелания вникать. На сей раз я попытаюсь вникнуть, строфа за строфой, даже строка за строкой исследуя указанное стихотворение. И если строка, строфа или в целом все стихотворение не прояснится или прояснится не вполне, то пусть читатели винят в этом не автора, не обязанного превращать свои мысли и чувства в литературную жвачку, но меня самого, говоря точнее, мои куцые интерпретаторские возможности. Полужирным шрифтом я буду отмечать поддающееся истолкованию или не вызывающие у меня отторжения фрагменты.

        Итак, «Сидя в тени» образца 1983 г.

 

        I

 

        Ветреный летний день.

        Прижавшееся к стене

        дерево и его тень.

        И тень интересней мне.

        Тропа, получив плетей,

        убегает к пруду.

        Я смотрю на детей,

        бегающих в саду.

 

        С первых строк есть, над чем задуматься. Автору дороги не предметы и вещи, подвергнутые созерцанию, но тени, отбрасываемые ими, или сам весьма прихотливый процесс созерцания как таковой. Точно так же, как мы увидим дальше, его занимают не дети сами по себе, а собственные рефлексии по поводу детей.

        Что до «тропы», то «плети», полученные ею, тоже очень похожи на тени от переплетающихся веток или живых изгородей, — образ несколько замысловатый, если я все верно трактую, и подвергнутый полужирности только из уважения к двум последним строкам, открывающим, собственно говоря, стихотворение.

 

        II

 

        Свирепость их резвых игр,

        их безутешный плач

        смутили б грядущий мир,

        если бы он был зряч.

        Но порок слепоты

        время приобрело

        в результате лапты,

        в которую нам везло.

 

        Первая половина восьмистишия вполне понятна. Правда, грядущий мир все прекрасно видит, только ничего с этим поделать не может. Во все времена предыдущее поколение ужасается последующему. Но это право автора — видеть то, что ему угодно.

        А вот шансов приемлемо истолковать вторую половину у меня нет. Почему время обрело «порок слепоты» и как это связано с «лаптой», сложно даже предположить. В старой русской народной игре требуется особой битой отправить мяч куда подальше, а самому пробежать по площадке туда и обратно, не давая противнику «осалить» тебя тем же мячом. Может быть, автор намекает на свои «игры» с Советскими госструктурами и связанную с нею его высылку на Запад? Но если он и выиграл в эту «лапту», то, во-первых, этот опыт не стоит обобщать на всех («нам везло»); во-вторых, в обратную сторону он не пробежал; а в-третьих, остаться «неосаленным» временем ему свезло вовсе не потому, что оно ослепло.

        Возможно, в строфе говорится о детях нацисткой Германии, пару раз в ХХ веке устроивших из-за слепоты «грядущего мира» ту самую «лапту», то бишь войну, «в которую нам», то есть советским детям повезло выжить. Причем, в число везунчиков входит не только поколение Бродского, но их родителей.

 

        III

 

        Остекленелый кирпич

        царапает голубой

        купол как паралич

        нашей мечты собой

        пространство одушевить;

        внешность этих громад

        может вас пришибить,

        мозгу поставить мат.

 

        Здесь я тоже в некотором недоумении. Почему кирпич царапает небо, как паралич? Паралич ничего не в состоянии царапать, на то он и паралич. «Паралич мечты одушевить пространство» нами же — положения не спасает. Никакие наши сооружения, тем более из «остекленелого кирпича» в принципе не в состоянии ни во что вдохнуть душу, тем более в пространство, если и одушевленное, то не нами, а если все-таки нами, то вовсе не по нашей воле и не благодаря нашей деятельности.

        К внешности небоскребов аборигены давно привыкли, а новый эмигрант прожил в Америке к моменту написания стихотворения 11 лет, и его опасения получить ментальный ушиб или мат головного мозга со стороны нью-йорских громад явно преувеличены.

 

        IV

 

        Новый пчелиный рой

        эти улья займет,

        производя живой,

        электрический мед.

        Дети вытеснят нас

        в пригородные сады

        памяти — тешить глаз

        формами пустоты.

 

        С пчелиным роем все ясно, а вот что такое «живой электрический мед», придется гадать. Может быть, автор имеет в виду рекламу, каковая является медом немазаным для ее сугубых потребителей? Возможно. Тем более что в написанном за год до «Сидя в тени» долгом стихотворении «В окрестностях Александрии» фигурирует «электрический сыр окраин», тоже очень похожий на рекламу, особенно в вечернее время, и вообще на штрихпунктирную картину ночного города. Это косвенно подтверждается строкой «и льется мед огней вечерних» из замечательного «Рождественского романса» (1961 г.). Но никакой уверенности в этом у меня нет.

        Как и в объяснимости второго катрена этой строфы. Дети в самом деле вытесняют «нас» куда угодно, но кто будет «тешить глаз формами пустоты», они или «мы», и почему «пригородные сады памяти» или не памяти — это «форма пустоты», не ведаю. Одно из двух: либо «наше» отсутствие — пустота для детей, либо наше присутствие в «загородных садах» — пустота для нас. То и другое спорно, тем более что отношения с пустотой у автора весьма изысканны, расплывчаты, сложны, словом, требуют особого исследования, а это не входит в мою скромную задачу.         Приведу только один пример из «Квинтета» (1977 г.):

 

        Теперь представим себе абсолютную пустоту.

        Место без времени. Собственно воздух. В ту

        и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка

        воздуха. Кислород, водород. И в нем

        мелко подергивается день за днем

        одинокое веко.

 

        Представили? Если да, переходим к следующей строфе.

 

        V

 

        Природа научит их

        тому, что сама в нужде

        зазубрила, как стих:

        времени и т. д.

        Они снабдят цифру «100»

        завитками плюща,

        если не вечность, то

        постоянство ища.

 

        Только и дела природе, как зубрить стихи, да и нет у природы ни в чем никакой нужды, в том числе и нужды учить детей «времени и т. д.». Замечание насчет цифры (числа) 100 намекает, по-видимому, на стремление местного для автора населения жить долго и счастливо в силу увеличения срока жизни благодаря высокоразвитой медицине. Но в необходимости и достаточности моей трактовки я не уверен.

 

        VI

 

        Ежедневная ложь

        и жужжание мух

        будут им невтерпеж,

        но разовьют их слух.

        Зуб отличит им медь

        от серебра. Листва

        их научит шуметь

        голосом большинства.

 

        То же самое и в этом восьмистишии. Ложь — дело привычное для всех и каждого, причем мы не любим чужую ложь, зато обожаем собственную, но как она соотносится с надоедливым жужжанием мух и развитием слуха, без автора уже не сообразить. Как и взять в толк, кто и с какой целью в наше время пробует на зуб драгметаллы. За нас в иносказательном смысле это делают ювелиры, но только по отношению к золоту и платине, а не к меди и серебру. А «голосом большинства» детей научает «шуметь» вовсе не листва, которой нет до этого дела, а выборы и связанная с ними политика. Хотя, возможно, листва, по прихоти автора, означает как раз электорат, а ее шум — его волеизъявление. Если так, то и ложь из первой строки можно интерпретировать как газетную, радио- и теле- пропаганду.

 

        VII

 

        После нас — не потоп,

        где довольно весла,

        но наважденье толп,

        множественного числа.

        Пусть торжество икры

        над рыбой еще не грех,

        но ангелы — не комары,

        и их не хватит на всех.

 

        Автор воспаряет ввысь или внутрь собственного «я», а в результате строфа наводняется массой неразрешимых вопросов. Почему после нас «не потоп», ведь может случиться все, даже нам неведомое и кажущееся мифическим? Если все же случится потоп, то можно ли будет спастись с помощью подручных плавсредств? И что представляют собой «толпы множественного числа», ведь «толпа» в тексте и без того стоит во множественном числе?

        Кто сказал, что икра торжествует над рыбой? Впрочем, речь скорей всего идет о человеческой икре — детях, которые в силу возраста одолевают рыбу — родителей, и это действительно находится не в области греха, а в порядке вещей. Ангелы в самом деле не комары, но почему ангелов не хватит на всех? Скорее комаров не хватит, поскольку они не везде водятся, тогда как ангелы вроде бы присутствуют в жизни каждого человека, причем в двойном количестве и качестве: черном и белом. Но это так же недоказуемо, как и нехватка ангелов первой необходимости, продекларированная автором.

 

        VIII

 

        Ветреный летний день.

        Запахи нечистот

        затмевают сирень.

        Брюзжа, я брюзжу как тот,

        кому застать повезло

        уходящий во тьму

        мир, где, делая зло,

        мы знали еще — кому.

 

        Еще одна бесспорно знаменательная строфа. Живой классик, сидящий в тени, выдал то, что мертвый на тот момент классик охарактеризовал как стихи, где «все по-русски, все на русском языке». Правда, замечу из вредности, безличное зло в виде войн, концлагерей и тюрем имело место быть в духовном и не только в духовном опыте автора. Но он все же говорит о зле не государственного, а персонального масштаба.

 

        IX

 

        Ветреный летний день.

        Сад. Отдаленный рев

        полицейских сирен,

        как грядущее слов.

        Птицы клюют из урн

        мусор взамен пшена.

        Голова, как Сатурн,

        болью окружена.

 

        «Грядущее слов», исходящее из «полицейских сирен», — это, по-видимому, то, о чем поведал снятый три года спустя после «Сидя в тени» фильм Г.Данелии «Кин-дза-дза», где в лексиконе жителей планеты Плюк присутствуют всего несколько слов, в том числе и словцо «эцилоп», относящееся к тамошним внутренним органам правопорядка и представляющее из себя, по уверениям знатоков, зарубежное слово police, прочитанное от конца к началу. Это важное сведение, но оно нивелируется банальностью насчет птиц, копошащихся в урнах, и весьма спорным утверждением о больной голове Сатурна.

 

        X

 

        Чем искреннее певец,

        тем все реже, увы,

        давешний бубенец

        вибрирует от любви.

        Пробовавшая огонь,

        трогавшая топор,

        сильно вспотев, ладонь

        не потреплет вихор.

 

        Возникает тема любви. Автор, вне всякого сомнения, говорит о себе, вспоминающем о своих детях (16-летнем сыне и 11-летней дочери) и сожалеющем о своей семейной неустроенности. А до рождения другой семьи и дочери ему оставалось 7 и 10 лет соответственно.

        Трудно при этом объяснить, зачем нужно трепать вихры именно вспотевшей рукой. Может быть, здесь и пот иносказательный, а вспотевшая ладонь означает натруженную топором и, видимо, попадавшую в огонь руку. Возможно, автор говорит не просто о себе, но о себе как о сыне. В таком случае в первое четверостишие вошла его тоска о родителях, которые в 1983 г. могли быть оба живы, а отец точно был жив.

        «Давешний бубенец» тоже неоднозначен, но в другом аспекте. «Звон бубенцов» в русской поэзии представлен едва ли не в масштабе бубенцового промысла. Мне, однако, сдается, автор поминает здесь «Бесов» А.Пушкина, чьи «бубенцовые» эскапады в стихах пришлись на период влюбленности в будущую супругу:

 

        Еду, еду в чистом поле;

        Колокольчик дин-дин-дин...

        Страшно, страшно поневоле

        Средь неведомых равнин!

 

        Прав я или нет, в любом случае бубенцы любви ни в коей мере не зависят от искренности певца.

 

        XI

 

        Это — не страх ножа

        или новых тенет,

        но того рубежа,

        за каковым нас нет.

        Так способен Луны

        снимок насторожить:

        жизнь как меру длины

        не к чему приложить.

 

        В первой полустрофе автор не опасается ни убийцы, ни каких-то свежих сетей (семейных уз? дружеских связей? обязанностей? религий? вер?), но смерти как таковой. А к середине второй полустрофы говорит о сопоставлении человеческой жизни с расстояниями, скажем, до упомянутой Луны или неупомянутого Солнца. Занятие это безнадежное точно так же, как и попытка измерить рост удава в слонах или попугаях. Тогда как жизнь каждого отдельного человека или поколения вполне соизмерима с жизнью других людей, поколений, стран, эпох и даже цивилизаций.

 

        XII

 

        Тысячелетье и век

        сами идут к концу,

        чтоб никто не прибег

        к бомбе или к свинцу.

        Дело столь многих рук

        гибнет не от меча,

        но от дешевых брюк,

        скинутых сгоряча.

 

        Возникает тема войны, вероятно, ядерной, могущей завершиться апокалипсисом, но не успевающей привести к нему вследствие хронологически чистого окончания условных отрезков времени, с незапамятных времен принятых для его условного исчисления. Впрочем, у автора свои, особенные, ни с кем не схожие представления о времени, проявленные в частности «Колыбельной Трескового Мыса»:

 

        И пространство пятилось, точно рак,

        пропуская время вперед. И время

        шло на запад, точно к себе домой,

        выпачкав платье тьмой.

 

        Тем не менее «к бомбе или свинцу» кое-кто может прибегнуть в любое время, и для этого кое-кому вовсе не обязательно дожидаться окончания уже минувших века и тысячелетия и дожидаться начала новых, уже наступивших. Автор, к сожалению (или к счастью?), не дожил до 1999 г., когда вооруженные силы НАТО принялись устилать несчастную Югославию коврами бомбардировок и тем самым привели к ее развалу и разделу.

        Вторым катреном заявлена тема гибели цивилизации, но не от войны, а от перенаселения, к которому ведут не в добрый час «дешевые брюки», скинутые их носителями в час счастливый. Это правильная мысль, поскольку к этой проблеме вовсе не причастны дорогие брюки, также скидываемые представителями так называемого золотого миллиарда. Эти уж умеют управлять и собой, и собственной рождаемостью, чего и нам желают. Но не на тех напали.

 

        XIII

 

        Будущее черно,

        но от людей, а не

        оттого, что оно

        черным кажется мне.

        Как бы беря взаймы,

        дети уже сейчас

        видят не то, что мы;

        безусловно не нас.

 

        К теме погибели всего сущего неожиданно подмешивается некоторая мизантропия автора (первая полустрофа), после чего автор возвращается к теме детства, и это у него получается феноменально. Возможно, ради этого все и затевалось. Детская слепота зрячести или зрячесть слепоты, зафиксированная автором, особенно поражает, если вспомнить лирическую жизнерадостность беспроблемного «И вершина любви — это чудо великое — дети».

 

        XIV

 

        Взор их неуловим.

        Жилистый сорванец,

        уличный херувим,

        впившийся в леденец,

        из рогатки в саду

        целясь по воробью,

        не думает — «попаду»,

        но убежден — «убью».

 

        То же самое касается и этой блестящей строфы. Однако, стоит детям, воспитанным взрослыми, вырасти, как они будут по-детски непосредственно творить то же самое, что и взрослые, если не хуже, ведь не дети же устраивают войны (концлагеря, тюрьмы), упомянутые автором выше.

        Данная строфа предлагает внимательному читателю вдуматься в еще один аспект наблюдаемого стихотворения. Ее лексика — сорванец, леденец, рогатка, воробей — как-то не очень вяжется с местом действия. Очевидно, автор имеет в виду не только, а может быть, и не столько американских детей, сколько детей советских или даже (см. выше) детей Третьего рейха. И хотя выше упоминается полиция, представить нью-йорский сад с мусорным урнами, птицами вокруг них и канализационными миазмами, представить трудно. Антураж американский, дети советские плюс немецкие из другой эпохи — авторские обобщения обретают вселенский характер. Возможно, пишущий не чувствует себя вполне американцем, поэтому в его памяти всплывают советские образы. Или он вполне сознательно оперирует образами, навеянными прошлым другой страны.

 

        XV

 

        Всякая зоркость суть

        знак сиротства вещей,

        не получивших грудь.

        Апофеоз прыщей

        вооружен зрачком,

        вписываясь в чей круг,

        видимый мир — ничком

        и стоймя — близорук.

 

        Философствование продолжается. Что означает это самое «сиротство вещей, не получивших грудь»? Так или иначе все дети получают грудь, если речь идет о груди материнской. Но может, автор ведет речь о женской груди вообще? И у кого это «зоркость суть знак сиротства вещей»? У автора, не получившего грудь (не имеющего жены или любовницы) или у детей, предмета его рефлексии?

        «Апофеоз прыщей» — это скорее всего ребенок, но почему у него взор, в котором предлежащий ему и предстоящий перед ним мир почти не зряч, я понимать отказываюсь. Как сказано выше, «порок слепоты» обрело время, а теперь этим страдает, если верить автору, весь мир, видимый зрачком «апофеоза прыщей».

        «Зоркость суть знак» не совсем верное употребление 3-го лица множественного числа настоящего времени глагола «быть». Правильнее было бы сказать: зоркость есть знак. (Аз есмь, ты еси, он есть, мы есмы, вы есте, они суть.) Но автор этого либо не знает, либо игнорирует, поскольку верное употребление данной словоформы среди целого вороха неверных во всем корпусе его сочинений найти сложно. Но я все-таки нашел в «Каппадокии» (1993 г.):

 

        Армии суть вода,

        без которой ни это плато, ни, допустим, горы

        не знали бы, как они выглядят в профиль...

 

        XVI

 

        Данный эффект — порок

        только пространства, впрок

        не запасшего клок.

        Так глядит в потолок

        падающий в кровать;

        либо — лишенный сна —

        он же, чего скрывать,

        забирается на.

 

        Все. Мне остается только предполагать. В первых строках, если я хоть что-то еще понимаю, говорится, возможно, о противозачаточных средствах, но при чем тут пространство, если позаботиться о них должны были бы обладатели «дешевых брюк»? Впрочем, на этой трактовке я не настаиваю, а другой у меня нет. «Так глядит в потолок...» — как это «так»? С чем связано это «так»? Когда, скажем, А.Пушкин употреблял это излюбленное поэтами «так», то всем было понятно, «как» именно. Например, в отповеди Онегина, адресованной Татьяне:

 

        Послушайте ж меня без гнева:

        Сменит не раз младая дева

        Мечтами легкие мечты;

        Так деревцо свои листы

        Меняет с каждою весною.

 

        А в данном конкретном случае с чем связано авторское «так»? С «пространством, не запасшим клок»? С «видимым миром», который «ничком и стоймя близорук»? Или, чего уж там, с «апофеозом прыщей»? Неведомо. Еще вопросы. Что там или кто там падает в кровать? Грамматически может падать и потолок. Если же это человек, то, падая в кровать, он никак не может смотреть в потолок, не то не ровен час свернет себе шею на ровном месте. «Лишенный сна» — может и смотреть. Он, однако, «взбирается на». Он — это, вероятно, мужчина, который взбирается на, по-видимому, женщину. В результате возникает «новый пчелиный рой» (см. выше) и все остальное, о чем мы уже говорили (см. там же).

 

        XVII

 

        Эта песнь без конца

        есть результат родства,

        серенада отца,

        ария меньшинства,

        петая сумме тел,

        в просторечьи — толпе,

        наводнившей партер

        под занавес и т. п.

 

        То, что это песнь без конца, понятно даже ежу, не говоря уже о читателе. Кстати, «песнь ... есть результат» в отличие от «зоркость суть знак» сказано грамматически правильно. Далее — сплошные загадки. Почему эта «песнь» является «результатом родства»? Какого родства? Между кем и кем? «Серенада отца» — это понятно: автор является отцом. Но почему «ария меньшинства»? Отцы находятся в меньшинстве по отношению к матерям? Видимо, да, если учесть активность мужского пола, порой не ведающего, кто из объектов его половой экспансии стал матерью.

        «Петая сумме тел» означает уже спетая, тогда как она в настоящий момент только «поёмая». Почему толпа — «просторечье» и почему она «наводняет партер» только под занавес, так же неясно, как и то, зачем рифмовать «и т. п.». Наверное, затем, догадываюсь я, что выше «и т. д.» уже срифмовано.

 

        XVIII

 

        Ветреный летний день.

        Детская беготня.

        Дерево и его тень,

        упавшая на меня.

        Рваные хлопья туч.

        Звонкий от оплеух

        пруд. И отвесный луч

        — как липучка для мух.

 

        После сложнейших экзерсисов в трех последних строфах настоящая — подлинный глоток свежего воздуха. Текст очнулся от дремоты, а тем временем древесная тень, переместившись, осеняет автора. Стало быть, делаем вывод, времени прошло немало.

        Если ранее «тропа получила плетей», то теперь «пруд», получает «оплеухи», видимо, от камешков, бросаемых в него «апофеозами прыщей», то есть детишками. И «луч — как липучка для мух» — прекрасный образ, завершающий светлую миссию данного восьмистишия.

 

        XIX

 

        Впитывая свой сок,

        пачкая куст, тетрадь,

        множась, точно песок,

        в который легко играть,

        дети смотрят в ту даль,

        куда, точно грош в горсти,

        зеркало, что Стендаль

        брал с собой, не внести.

 

        Все бы ничего в этом куске, не будь в нем знаменитого зеркала Стендаля. Для уяснения ситуации приведу обширную цитату из его «Красного и черного»: «Роман — это зеркало, с которым идешь по большой дороге. То оно отражает лазурь небосвода, то грязные лужи и ухабы. Идет человек, взвалив на себя это зеркало, а вы этого человека обвиняете в безнравственности! Его зеркало отражает грязь, а вы обвиняете зеркало! Обвиняйте уж скорее большую дорогу с ее лужами, а еще того лучше — дорожного смотрителя, который допускает, чтобы на дороге стояли лужи и скапливалась грязь». Таким образом, Стендаль таскал свое зеркало на спине, а не «точно грош в горсти». И немудрено, с его-то романами-кирпичами. Если же верить автору стихотворения, в тех горизонтах, куда поглядывают детишки, зеркало a la Стендаль уже не поместится, ибо для них роман не писан. Если автор намекает на грядущий упадок литературы как таковой, то, наверное, он прав. Но романы все-таки пишутся, причем пишутся парой поколений деток, которым автор годится в отцы. Другое дело, в эти зеркала никто не хочет смотреться, но так было во все времена, в том числе и при Стендале.

 

        XX

 

        Наши развив черты,

        ухватки и голоса

        (знак большой нищеты

        природы на чудеса),

        выпятив челюсть, зоб,

        дети их исказят

        собственной злостью — чтоб

        не отступить назад.

 

        Ничего сверхъестественного нет и в этой строфе, кроме замечания о чудесах. Дети естественным образом перенимают «черты, ухватки и голоса» родителей, и как раз чудом было, если бы не перенимали. Не понимаю, в чем состоят претензии автора к природе. Ведь родители рождают ребенка, а «не мышонка, не лягушку», не «неведому зверушку». А разбавит ли дитя родительскую злость собственной, зависит от многих факторов, в числе которых гены, воспитание, образование, социальная среда и т. д. и т. п. Но, даже не обладая злостью, детям, как и их родителям, отступать некуда, ибо жизнь — это дорога в одну сторону.

 

        XXI

 

        Так двигаются вперед,

        за горизонт, за грань.

        Так, продолжая род,

        предает себя ткань.

        Так, подмешавши дробь

        в ноль, в лейкоциты — грязь,

        предает себя кровь,

        свертыванья страшась.

 

        Замечательное первое четверостишие отсылает, по-видимому, к евангельскому: «Если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода» (Ин. 12:24). Со вторым — проблемы. Какая-такая или чья кровь подмешивает «дробь в ноль, в лейкоциты — грязь» и тем самым «предает себя», «свертыванья страшась», достоверно сказать не могу. Возможно, речь идет о чьей-то благородной крови, которая в потомках смешивается с неблагородной, опасаясь вырождения (свертыванья). Хотя на самом деле свертыванье крови — это нормально и даже хорошо, ибо при высоком показателе свертываемости затруднены или вообще невозможны никакие хирургические операции.

 

        XXII

 

        В этом и есть, видать,

        роль материи во

        времени — передать

        все во власть ничего,

        чтоб заселить верто-

        град голубой мечты,

        разменявши ничто

        на собственные черты.

 

        Еще одна малопонятная строфа. Судя по всему, смысл опять же мизантропический. Что такое «все», подпадающее по воле материи «во власть ничего»? Все, чем обладают родители, превращается в ничто, сооружаемое детьми? С другой стороны, «все во власть ничего» передается только для того, чтобы разменять «некое ничто на собственные черты», то есть такую эфемерность, как любовь (или что там еще — надежду на лучшую жизнь для детей? веру в будущее?), если я думаю в верном направлении, на свою же внешность, проявленную в потомке? Бог его знает.

        Эта строфа примечательна еще и «новаторской» рифмовкой. Куда ж нам без рифмы на предлог и на половинку от слова, перенесенное в другую строку? А так получается полный набор вкупе с рифмами на словесные сокращения (см. выше).

 

        XXIII

 

        Так в пустыне шатру

        слышится тамбурин.

        Так впопыхах икру

        мечут в ультрамарин.

        Так марают листы

        запятая, словцо.

        Так говорят «лишь ты»,

        заглядывая в лицо.

 

        И наконец — финал! И опять, как на протяжении почти всего опуса, наполовину (первую) не совсем понятный, наполовину (вторую) совсем понятный. И опять проблема с «таком», как это было выше. «Как» именно слышится тамбурин шатру (какому шатру? какой тамбурин?) в свете сказанного в предыдущей строфе? «Как» мечут икру в ультрамарин в свете того же самого? Что за икра и кто ее мечет — понятно: судя по всему и обнаруженному нами в 7-й строфе, это родители зачинают детей. Но почему в ультрамарин? Типа на свет Божий? Возможно. Но ведь ультрамарин — это еще и образ водной стихии. Может, опять намек на отсутствие зачатия вследствие использования предохранительных средств? А может, то и другое совокупно?

        К третьему «так» вопрос о том, «как» — рассасывается в воздухе стихотворения и на первый план выходит смысл. «Так» — пишутся стихи, начинаемые почему-то с запятой; «так» — признаются в любви, «заглядывая в лицо». И хотя я не представляю ситуации, когда при заглядывании в лицо в процессе признании произносятся слова «лишь ты» вместо привычного «я тебя люблю», вывод очевиден: стихи, оказывается, о любви. О чем трудно было догадаться в начале чтения.

        Итак, к чему мы пришли в итоге? Из 23 строф или 184 срок более-менее истолкованными, а стало быть, более или менее понятными для меня оказались следующие:

 

        I

 

        Ветреный летний день.

        Прижавшееся к стене

        дерево и его тень.

        И тень интересней мне.

        Тропа, получив плетей,

        убегает к пруду.

        Я смотрю на детей,

        бегающих в саду.

 

        IV

 

        Новый пчелиный рой

        эти улья займет,

        производя живой,

        электрический мед.

 

        VIII

 

        Ветреный летний день.

        Запахи нечистот

        затмевают сирень.

        Брюзжа, я брюзжу как тот,

        кому застать повезло

        уходящий во тьму

        мир, где, делая зло,

        мы знали еще — кому.

 

        IX

 

        Ветреный летний день.

        Сад. Отдаленный рев

        полицейских сирен,

        как грядущее слов.

 

        XIII

 

        Будущее черно,

        но от людей, а не

        оттого, что оно

        черным кажется мне.

        Как бы беря взаймы,

        дети уже сейчас

        видят не то, что мы;

        безусловно не нас.

 

        XIV

 

        Взор их неуловим.

        Жилистый сорванец,

        уличный херувим,

        впившийся в леденец,

        из рогатки в саду

        целясь по воробью,

        не думает — «попаду»,

        но убежден — «убью».

 

        XVIII

 

        Ветреный летний день.

        Детская беготня.

        Дерево и его тень,

        упавшая на меня.

        Рваные хлопья туч.

        Звонкий от оплеух

        пруд. И отвесный луч

        — как липучка для мух.

 

        XXI

 

        Так двигаются вперед,

        за горизонт, за грань.

        Так, продолжая род,

        предает себя ткань.

 

        XXIII

 

        Так марают листы

        запятая, словцо.

        Так говорят «лишь ты»,

        заглядывая в лицо.

 

        В итоге — 7 строф или 56 строк. Конец эксперимента.

Имеет ли он право на существование? Думаю, да. И вот в связи с чем. Эти стихи поются. Лучше всего это удалось известному барду Сергею Труханову. Но ведь не мог же он петь все 23 строфы. Нет, конечно. Поэтому он урезал их до приемлемых для песни. А кому интересно узнать, в чем мы с ним совпали, в чем разошлись, даю ссылку: https://www.youtube.com/watch?v=lamKz35k1NQ.

 

        16-25 апреля 2017


Расул Гамзатов. Журавли

Расул Гамзатов


Журавли

 

Мне кажется, погибшие солдаты

не превратились в пепел или прах,

но вознеслись, бессмертны и крылаты,

и журавлями стали в небесах.

 

Порой осенней, вешнею порою

они летят и окликают нас,

и потому с неясною тоскою

мы в поднебесье смотрим каждый раз.

 

Вдаль журавли летят над нашей степью,

летят мои погибшие друзья,

и место есть в их белокрылой цепи,

которое займу, наверно, я.

 

Настанет миг, и в журавлином клине

взлечу я в голубую глубину,

и всех, кого я на земле покинул,

своим прощальным кличем помяну.

 

7-31 мая 2017




Расул ХIамзатазул


Къункъраби

 

Дида ккола, рагъда, камурал васал

Кирго рукъун гьечIин, къанабакь лъечIин.

Доба борхалъуда хъахIил зобазда

ХъахIал къункърабазде сверун ратилин.

 

Гьел иххаз хаселаз халатал саназ

Нилъее салам кьун роржунел руго.

Гьелъин нилъ пашманго, бутIрулги рорхун,

Ралагьулел зодихъ щибаб нухалда.

 

Боржун унеб буго къункърабазул тIел,

Къукъа буго чIварал гьудулзабазул.

Гьезул тIелалда гъоркь цо бакI бихьула —

Дун вачIине гьаниб къачараб гурищ?

 

Къо щвела борхатаб хъахIилаб зодихъ

ХъахIаб къункъра лъугьун дунги паркъела.

Гьелъул гьаркьидалъул ракьалда тарал

Киналго нуж, вацал, дица ахIила.


Мамия Гуриели. Человек

Мамия Гуриели

 

Человек

 

Кто ты, мой читатель? Ты — мужчина,

женщина, невинная девица?

Все равно к тебе не без причины

я хотел бы с просьбой обратиться.

 

Выйдя в жизнь дорогою прямою,

счастливо шагая в ногу с веком,

ты, обласкан щедрою судьбою,

все же оставайся человеком.

 

Будь богатым, доблестным, прекрасным,

мудрым и великим имяреком,

но при этом помни ежечасно:

надо оставаться человеком.

 

Ты велик, ты баловень удачи,

властелин ты в государстве неком,

но обязан помнить наипаче:

надо быть всего лишь человеком.

 

Если ты судьбою уничтожен,

не давай от слез набухнуть векам:

не сдавайся, встань, поскольку должен

и в беде остаться человеком.

 

Пусть обидят — не живи для мести,

не питайся ненависти млеком:

оставайся человеком чести,

то есть оставайся человеком.

 

Истину ты сделай целью в жизни,

подари любовь полям и рекам,

верен будь всегда своей Отчизне,

если хочешь зваться человеком.

 

21-27 апреля 2017

 

 

 

მამია გურიელი

 

ადამიანი

 

ვინც გინდა იყო ჩემი მკითხველი,

კაცი, ქალი, გინდ გასათხოვარი,

შენთან მაქვს ერთი შესახვეცნელი,

გთხოვ, ამისრულე ეს სათხოვარი.

 

ცხოვრებაში რა შესვლასა იწყებ

და ბედიც კეთილგუნებიანი

თან დაგდევს, იმ დროს ნუ დაივიწყებ,

რომ შენ ხარ მხოლოდ ადამიანი.

 

იყავი ტურფა, იყავ უებრო.

მდიდარი, ბრძენი, მხნე და ჭკვიანი,

მაგრამ ფიქრისგან არ განიშორო,

რომ შენ ხარ მხოლოდ ადამიანი!

 

შემთხვევამ მოგცა ბევრი ქონება,

ხელმწიფე დაგსვა, გქმნა სრულსვიანი,

მაშინაც გმართებს უფრო ხსოვნება,

რომ შენ ხარ მხოლოდ ადამიანი.

 

ეგებ, კეთილი, ბედს არ უყვარდი,

მოგიკლა გული, გყო სევდიანი,

ნუ დაეცემი, დასდეგ, გამაგრდი,

გახსოვდეს, რომ ხარ ადამიანი.

 

 დაე, იცვალოს გარემოება,

თუნდ ხალხის ხმამაც მოგცეს ზიანი,

თვით ნუ იცვლები, მოვა დროება,

გიცნობენ, რომ ხარ ადამიანი.

 

ცხოვრების მიზნად სიმართლე გქონდეს

და სიყვარული - მოძმეთა ვალად,

სამშობლო შენი მარად გახსოვდეს,

თუ კი გსურს გახდე ადამიანი!

 

1867


Валериан Гаприндашвили. Последнее стихотворение

Валериан Гаприндашвили

 

Последнее стихотворение

 

Только стихотворным капиталом

я разжился, не ища иного,

и ничто меня не вдохновляло,

кроме поэтического слова.

 

Я хочу сложить такие строки,

чтоб навек расстаться с писаниной,

и сгореть без страха и упрека

ради этой песни лебединой.

 

Жизнь моя — агония сплошная

в ожиданье песенной истомы.

Сколько лет провел я, умирая,

в поисках таинственного тона!

 

Не хочу ни этого кошмара,

ни заботы о духовной пище,

ни огненноликого угара

рифмоплетства и словесных игрищ!

 

Хватит в эту пытку вовлекаться!

В добрый час прочесть вам обещаю

лучшие стихи для публикаций —

искреннее слово завещанья.

 

И взмолюсь я: «Рок мой пустоглазый,

отпусти меня, пока не поздно.

Сердцем я с родной землею связан,

а меня оплачут в небе звезды».

 

Я хочу сложить стихи такие —

выдать песню чище птичьей трели, —

чтобы, уходя в миры иные,

знать, что их на родине запели.

 

23-29 апреля 2017

 

 

 

ვალერიან გაფრინდაშვილი (1888 — 1941)

 

ისეთი ლექსი

 

ვიყავი მხოლოდ ლექსით მდიდარი,

არ მიძებნია მეტი ქონება

და ლექსის გარდა არავითარი

მე არ მხიბლავდა სხვა შთაგონება.

 

ისეთი ლექსი დავწერო მინდა,

რომ არ დამჭირდეს კვლავ ლექსის წერა

მსურს დავიფერფლო, ვით ცეცხლი წმინდა

და ეს იქნება გედის სიმღერა.

 

ჩემი ცხოვრებ არის ლოდინი,

ამ აგონიის და ამ სიმღერის.

რამდენი წელი დღე რაოდენი

ვიყავ მძებნელი იდუმალ ფერის!

 

მე აღარ მინდა მეტი წვალება,

სულის და ხორცის ყოფაზე ზრუნვა,

დღეთა კოშმარი ცეცხლისთვალება,

რითმების ძებნა სიტყვების ბრუნვა!

 

კმარა! გათავდეს მწველი ამბავი.

უკანასკნელად ვიმღერო მინდა.

ლექსი, ჩემს შემდეგ დასასტამბავი —

ჩემი ანდერძი და სიტყვა წმინდა.

 

და მაშინ ვიტყვი გულგაპობილი:

— ბედო, შავპირო! გამიშვი ახლა!

გულში ჩამიკრავს მიწა მშობელი,

დამიტირებენ ვარსკვლავნი მაღლა.

 

ისეთი ლექსი დავწერო მინდა,

რომ არ დამჭირდეს კიდეც ცხოვრება,

და მჟერა, ჩემი სიმღერა წმინდა

სამშობლო მხარეს ემახსოვრება.

 

1937


Терентий Гранели. Из дневника мертвеца

Терентий Гранели

 

Из дневника мертвеца

 

(Тема после смерти)

 

1

 

Встреч не ищи, не спеши на помощь:

темные руки меня забрали.

Умер вчера я, и в эту полночь

звезды бледнели в небесной дали.

 

Мир потемнел и в доме стемнело,

окна мои залила кручина.

Мирно я спал в домовине белой,

розы несли мне и георгины.

 

Знать, обо мне шла молва изустно

(мне из тумана не возвратиться).

Был неживым я, утратил чувства,

сердца уже заждалась гробница.

 

Падали где-то дожди незримо,

в чуждых пределах, из тучи мрачной.

Хоронили меня серафимы,

Матерь Господня ступала, плача.

 

Даже с мольбой сестер чужедальних

не избежал я плена и тлена.

Ангелы гроб мой сопровождали,

шел перед ним Иисус смиренно.

 

Но смерть сжимала свои объятья.

Дух мой мятежный, ты сдашься смерти?

Саван потемков хотел прорвать я,

чтоб напоследок в сей мир всмотреться.

 

Встреч не ищи, не спеши на помощь:

темные руки меня забрали.

Умер вчера я, и в эту полночь

звезды бледнели в небесной дали.

 

18-20 апреля 2017

 

2

 

День

 

Сердце поэта оставит всходы,

строчка поэта наметит вехи

в день этот двадцать восьмого года —

парус в шторме двадцатого века.

 

Ветры меня цепляют крылами,

память уже этот день не спрячет,

снова молчание между нами:

мы понимаем друг друга, значит.

 

Гордым когда-то я был, а ныне,

ныне беру у гордыни роздых:

ну́жны мне снова плоды земные,

ну́жны огонь мне, вода и воздух.

 

19 апреля 2017

 

 

 

ტერენტი გრანელი (1897 — 1934)

 

შენ ვერ მიხილავ და ნურც დამეძებ,

სადღაც წამიღეს ბნელი ხელებით.

მე წუხელ მოვკდი შუაღამეზე,

როდესაც კრთოდნენ ცის ვარსკლავები.

 

დაბნელდა სივრცე, დაბნელდა ბინა,

დამგლოვიარდნენ სახლის მინებიც.

მე თეთრ კუბოში ჩუმად მეძინა,

მოჰქონდათ ვარდები და გეორგინები.

 

ალბათ ჩემ სიკვდილს გრძნობდა სოფელი,

(ვერ დავბრუნდები მე ბურუსიდან).

მკვდარი ვიყავი და უგრძნობელი,

ღია სამარე ჩემს გულს უცდიდა.

 

და ეცემოდნენ სადღაც წვიმები

შორეულ ღრუბლის სანაპიროდან.

კუბოსტან იდგნენ სერაფიმები

და ღვთისშობელი ჩემზე ტიროდა.

 

არც შორეული დების ლოცვები

ჩემს გადარჩენას ხელს არ უწყობდა.

მიმასვენებდნენ ანგელოზები

და კუბოს ქრისტე წინ მიუძღოდა.

 

ირგვლივ სიკვდილის ხელი მეხვია,

რა მექნა, სულო, დაუცხრომელო,

მსრდა სიბნელე რომ გამერღვია

და კვლავ ქვეყნისთვის თვალი მომევლო.

 

შენ ვერ მიხილავ და ნურც დამეძებ,

სადღაც წამიღეს ბნელი ხელებით.

მე წუხელ მოვკდი შუაღამეზე,

როდესაც კრთოდნენ ცის ვარსკლავები.

 

 

 

დღე

 

მხოლოდ პოეტის, ჩემი და სხვათა,

დარჩება ლექსი გულით ნაწერი,

და, როგორც გემი, სდგას ქარიშხალთან

ეს ათას ცხრას ოცდა რვა წელი.

 

ქრიან ქარები და მეც მივლიან,

ეს დღე ხსოვნიდან არ იკარგება,

ახლა ჩვენ შორის ისევ დუმილია,

და ერთმანეთის სწორი გაგება.

 

დრო იყო, როცა შენ ამაყობდი,

და ახლა დღეა რაღაცნაირი;

ისევ მჭირდება მიწის ნაყოფი,

მჭირდება ცეცხლი, წყალი, ჰაერი.


Ило Мосашвили. Осенью

Ило Мосашвили


Осенью

 

Снег на подсолнухи выпал назавтра.

Утро янтарь свой под них обновило.

Солнце впадало в молочные травы,

и оказался мягкого нрава

ветер, лишенный песенной силы.

 

Вскорости осень выгонит лето

и не оставит солнце в покое.

Будет стерня дымами прогрета,

осень погонит лето по свету,

тусклые горы тоскою накроет.

 

Вижу, неяркое солнце садится:

скоро, затертое в хмурой лазури,

бросит поводья своей колесницы,

выпьет воды в дагестанской кринице,

ляжет, глаза печально зажмуря.

 

Солнце, однако, грозит мне уроном:

в сердце мне мечет лучи непрестанно.

А над полями с изрезанным лоном

долгую, словно церковные звоны,

песню поют журавлей караваны.

 

13-20 апреля 2017

 

 

 

ილო მოსაშვილი (1896 — 1954)

 

შემოდგომაზე

 

მზესუმზირებში გუშინაც თოვდა,

ქარვა და დილა სინჯავდა ფერებს.

მზე რძიან ბალახს სითბოს აქსოვდა,

მზესუმზირებში მე არ მახსოვდა,

როგორ ამბობდა ქარი სიმღერებს.

 

ხვალ შემოდგომა ზახულს აჯობებს,

რომ ზაფხულის მზე მოვიდეს მერეც.

გველივით კვამლი დასწვავს ნამჯობებს,

ხვალ შე