Юрий Лифшиц


15. Чудовищная история

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


15. Чудовищная история

 

          Все время, пока я читал, перечитывал и вчитывался в СС, меня не покидало одно странное ощущение. Что, если все персонажи повести так же сотворены Преображенским, как и Шариков? Только они получились у доктора, а Полиграф — не совсем. Смотрите. Швондер и его компания вышли из под контроля и принялись строить козни профессору. Борменталь, Дарья Петровна, Зина и Федор оказались понятливыми и послушными и начали служить ему; Петр Александрович сделал карьеру, вознесся и стал оказывать ему покровительство. Им-то кажется — они живут собственною жизнью, а на самом деле — реализуют сценарий, заложенный в них Преображенским. И только с Шариковым у него не выходит ровным счетом ничего. Полиграф сразу восстает на своего создателя, покушается на самое святое: сытую, спокойную, исполненную высокого (якобы) смысла жизнь ученого доктора — и погибает. То, что он все-таки остается существовать в шкуре пса, значения не имеет: как личность он исчезает. Жутко представить, если в его собачьей памяти остаются следы человеческого существования. А это вполне возможно, ведь в человеческой памяти Шарикова хранились рудименты его собачьей жизни. А может быть, профессор со своим ассистентом постоянно ему об этом напоминали?

          Все это домыслы, скажет иной читатель, не следует придумывать того, чего в нет в книге. Так-то оно так, но что поделать, если изложенный ход событий пришел мне в голову? И разве такая интерпретация противоречит нынешней действительности? Разве нынче не время клонов? Разве нами не манипулируют все кому не лень? Только для этого не нужно, как в былые времена, трудиться над каждым из нас по отдельности. Есть способы «лечить» всех скопом.

          Да, «Хирургия может достичь гораздо большего, она способна не только разрушать, но и созидать» (Г. Уэллс. Остров доктора Моро). Но созидает ли профессор Преображенский? Как доктор, безусловно, если считать созиданием восстановление потенции у стариков и старух. Как ученый и экспериментатор, конечно же, нет. Он и сам это признает.

          — Я — Филипп Преображенский, ничего труднее не делал в своей жизни. Можно привить гипофиз Спинозы или еще какого-нибудь такого лешего и соорудить из собаки чрезвычайно высокостоящего. Но на какого дьявола? — спрашивается. Объясните мне, пожалуйста, зачем нужно искусственно фабриковать Спиноз, когда любая баба может его родить когда угодно.

          Спиноз фабриковать действительно не нужно. Да и никто не будет этим заниматься. Кому сейчас нужны Спинозы? А вот спрос на солдат, убийц или, скажем, Гитлеров, вполне может найтись. Открытием Преображенского непременно должны были заинтересоваться советские спецслужбы. Он и без того приспособился к новой власти и стал бы напрямую работать на нее, никуда бы не делся. Потому что больше всего на свете обожает осетрину, Сен-Жюльен, сигары, «Аиду», а главное — пачки белых денег. И вообще он сторонник разделения труда. Он будет оперировать, в Большом — петь, а те, кто не могут ни того, ни другого, — чистить сараи, то есть заниматься своим прямым делом. А если и родит какая-нибудь очередная мадам Ломоносова очередного знаменитого, то Бог с ним, пусть живет, куда ж его денешь? Это все-таки не Клим Чугункин и уж тем более не Шариков...

          Невозможно быть Богом. А если ты пытаешься на Него походить, тогда смирись со свободой воли у созданного тобой существа, с его выбором, с его стремлением жить по-своему, с его нежеланием подчиняться тебе, боготворить тебя, наконец, с его неблагодарностью по отношению к тебе. Иначе какой же ты творец?..

 

          Меня занимает доктор Борменталь. Что произойдет с ним в дальнейшем? Насколько можно заметить, у него взгляд на вещи более трезвый, нежели у его учителя. Прожженному демагогу Преображенскому все Божья роса, но каково будет Борменталю, если он осознает, что убил человека? Сможет ли он смириться с этим? Или станет таким же, как профессор?

          — Много крови, много песен...

 

1 октября — 4 ноября 2017

 

Список использованной литературы

 

          Булгаков М.А. Собачье сердце; Дьяволиада; Мастер и Маргарита: Повести. Роман. — Челябинск: Юж.-Урал. книжное изд-во, 1989. — 608 с.

          Варламов А.Н. Михаил Булгаков / Жизнь замечательных людей. М.: Молодая гвардия, 2008. — 880 с.

          Сахаров В. И. Михаил Булгаков: писатель и власть. По секретным архивам ЦК КПСС и КГБ. — М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2000 — 446 с. ил. — (Досье).

          Соколов Б.В. Булгаковская энциклопедия. Самое полное издание. М.: Эксмо, 2016.

 

          Гриднева Н. Повесть именных лет. — М.: Коммерсантъ Власть, 25.07.2000. Режим доступа: https://www.kommersant.ru/doc/17288

          Латтуада А. Собачье сердце (Cuore di cane / Warum bellt Herr Bobikow?). Фильм. — Corona Filmproduktion Filmalpha, 1976. Режим доступа: https://www.youtube.com/watch?v=BKmK6eVCA_E


Начало здесь.


14. Атавизм

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


14. Атавизм

 

          После содеянного Борменталь «сидел в кабинете на корточках и жег в камине собственноручно тетрадь в синей обложке из той пачки, в которой записывались истории болезни профессорских пациентов! Лицо ... у доктора было совершенно зеленое и все, ну, все... вдребезги исцарапанное. И Филипп Филиппович в тот вечер сам на себя не был похож». По словам автора, об этом рассказывает Зина, «когда уже кончилось», и добавляет: «Впрочем, может быть, невинная девушка из пречистенской квартиры и врет...» Но читателю все ясно: Борменталь заметает следы, поскольку в руки возможного следствия не должно попасть ни одного упоминания о том, что Шариков — это «человек, полученный при лабораторном опыте путем операции на головном мозгу». Именно человек, а не подопытный кролик, который, как мы знаем, издох.

          «Ночь в ночь через десять дней после сражения в смотровой в квартире профессора Преображенского» ее обитателей будят.

          — Уголовная милиция и следователь. Благоволите открыть.

          Навстречу органам выходят все насельники квартиры. С какой стати? А с такой: они знают о криминале, произошедшем в квартире, и появление милиции может самым печальным образом сказаться на каждом. Последним появляется «Прежний властный и энергичный Филипп Филиппович, полный достоинства», который «очень поправился в последнюю неделю». Еще бы! Ведь устранен такой могучий внешний раздражитель. «Человек в штатском» предъявляет профессору «ордер на обыск ... и арест, в зависимости от результата». Оказывается, возбуждено уголовное дело:

          — По обвинению Преображенского, Борменталя, Зинаиды Буниной и Дарьи Ивановой в убийстве заведующего подотделом очистки МКХ Полиграфа Полиграфовича Шарикова.

          — Ничего я не понимаю, — ответил Филипп Филиппович, королевски вздергивая плечи, — какого такого Шарикова? Ах, виноват, этого моего пса... которого я оперировал?

          — Простите, профессор, не пса, а когда он уже был человеком. Вот в чем дело.

          — То есть он говорил? — спросил Филипп Филиппович. — Это еще не значит быть человеком. Впрочем, это не важно. Шарик и сейчас существует, и никто его решительно не убивал.

          Преображенский лжет, спасая свою репутацию, свободу и жизнь, и мы в отличие от «уголовной милиции и следователя» это знаем достоверно точно. Главная ложь профессора заключается в том, что он не признает в Шарикове человека. С этим стоит разобраться.

          Выше я высказывал предположение о триединой сущности Шарикова: пес Шарик, Клим Чугункин, профессор Преображенский. В полуночной беседе с Борменталем Филипп Филиппович, говоря о Шарикове, утверждает:

          — Но кто он — Клим, Клим, — крикнул профессор, — Клим Чугунков (Борменталь открыл рот) — вот что-с: две судимости, алкоголизм, «все поделить», шапка и два червонца пропали (тут Филипп Филиппович вспомнил юбилейную палку и побагровел) — хам и свинья...

          Преображенский заблуждается. Ненависть к Шарикову совсем затмила его и без того куцые аналитические способности. Несмотря на безусловное сходство этих двух личностей, Шариков кардинально отличается от Чугункина: первый так или иначе развивается, второй задолго до того, как напоролся на нож «в пивной “Стоп-сигнал” у Преображенской заставы», останавливается в своем развитии.

          Проследим, насколько это возможно, эволюцию Шарикова от собаки до человека.

          В начале в нем, конечно же, больше животного, нежели человеческого. Он гоняется за котами, блох пытается ловить зубами, бьет стекла в чужих квартирах, пристает к женщинам, пьет, словом, ведет себя как невоспитанный, а порой и глупый мальчишка, особенно в тот день, когда «наглотался зубного порошку». Вместе с тем он умеет читать, прекрасно играет на балалайке, в полемике не уступает доктору, так что порой ставит его в тупик, ловко обстряпывает дельце с московской пропиской и при этом решает многоходовую интеллектуальную задачу, состоящую из поиска имени, самонаречения, получения документов и отчуждения части жилплощади у лопуха-профессора. Конечно, неискушенного Шарикова ведет по этому пути опытный Швондер, но многое Полиграфу приходится делать самому, причем впервые в жизни. А его категорическое нежелание воевать говорит об умении настолько хорошо делать логические выводы из происходящего, что порою он выглядит умнее всех в СС.

          — Я воевать не пойду никуда! — вдруг хмуро тявкнул Шариков в шкаф.

          Швондер оторопел, но быстро оправился и учтиво заметил Шарикову:

          — Вы, гражданин Шариков, говорите в высшей степени несознательно. На воинский учет необходимо взяться.

          — На учет возьмусь, а воевать — шиш с маслом, — неприязненно ответил Шариков, поправляя бант. ...

          — Я тяжко раненный при операции, — хмуро подвыл Шариков, — меня, вишь, как отделали, — и он показал на голову. ...

          — Мне белый билет полагается.

          Неглупо, не так ли? Даже профессор — ученый, доктор, «европейское светило» и «величина мирового значения» — раздраженно думает, получив очередной «отлуп» от Шарикова: «Еще немного, он меня учить станет и будет совершенно прав».

          Украв «два червонца» и пропив их в кабаке, Шариков по реакции окружающих понимает, что так поступать нехорошо, и — в отличие от Клима Чугункина — устраивается на работу, деньги-то ведь нужны, а от «папаши»-крохобора, зажавшего полтинник «в пользу детей Германии» и выдающего прислуге деньги в точности до копейки («вот тебе 8 рублей и 16 копеек на трамвай») — это при его-то барышах! — денежных вспомоществований ждать не приходится. Будучи подшофе и неудачно покусившись на «невинную девушку» Зину, Шариков, взятый в оборот и за горло великим и ужасным Борменталем, извиняется перед нею и Дарьей Петровной, но поскольку дело-то молодое, решает обзавестись законной подругой жизни по фамилии Васнецова. До этого бывшему псу тоже надо было додуматься. Правда, операционный шрам во всю голову он объясняет раной, полученной «на колчаковских фронтах», но кому из мужчин не приходится лгать, чтобы добиться своего от той или иной барышни? Налицо опять же развитие шариковской личности. Возможно, пожив некоторое время с Васнецовой, Полиграф осознал бы необходимость любви в отношениях с женщинами, но именно любви как развивающееся существо он и лишен. Его «отцы-основатели» вообще никого не любят, кроме самих себя. Откуда в таком случае взяться любви у Полиграфа?

          Борьбу между животным и человеческим началами в Шарикове МБ подает еще одним изысканным и тонким ходом: глаголами, характеризующими его реплики и высказывания. Полиграф в СС не только «говорит», но «гавкает», «лает» и «тявкает». Лает Полиграф несколько раз, причем, пролаяв, репликой ниже уже говорит или отвечает; и наоборот: сперва отвечает или говорит, а спустя несколько предложений — лает.

          Например, при своем первом появлении в СС война «человеческого с собачьим» оформляется в нем следующей парой фраз:

          — Что-то вы меня, папаша, больно утесняете, — вдруг плаксиво выговорил человек. ...

          — Разве я просил мне операцию делать? — человек возмущенно лаял (здесь и далее полужирный шрифт мой — Ю. Л.).

          При погроме в ванной комнате:

          — Ни пса не видно, — в ужасе пролаял он в окно. ...

          — Котяра проклятый лампу раскокал, — ответил Шариков, — а я стал его, подлеца, за ноги хватать, кран вывернул, а теперь найти не могу.

          При разговоре с Преображенским насчет имени Полиграф:

          — Я не господин, господа все в Париже! — отлаял Шариков. ...

          — Ну да, такой я дурак, чтобы я съехал отсюда, — очень четко ответил Шариков.

          При появлении Васнецовой в квартире профессора:

          — Я на колчаковских фронтах ранен, — пролаял он. ...

          — Ну, ладно, — вдруг злобно сказал он, — попомнишь ты у меня. Завтра я тебе устрою сокращение штатов.

          А при беседе Преображенского со Швондером (насчет документов для Шарикова) лает не только Полиграф, но и сам профессор!

          — И очень просто, — пролаял Шариков от книжного шкафа.

          — Я бы очень просил вас, — огрызнулся Филипп Филиппович, — не вмешиваться в разговор.

          Первое значение глагола «огрызнуться» — это «издать короткое злобное ворчание, лай, урчанье и т. п., грозя укусить» (Большой толковый словарь русского языка под редакцией С. А. Кузнецова). Как же измучил бывший пес ученого мужа, если последний опускается до собаки!

          Гавкает Шариков всего один раз, аккурат перед собственной смертью. «Он сам бросился в объятия неизбежного и гавкнул злобно и отрывисто:

          — Да что такое в самом деле! Что, я управы, что ли, не найду на вас? Я на 16 аршинах здесь сижу и буду сидеть».

          Тявкает он тоже один раз — при полемике со Швондером насчет войны, — но какое это многозначительное тявканье.

          — Я воевать не пойду никуда! — вдруг хмуро тявкнул Шариков в шкаф. ...

          — На учет возьмусь, а воевать — шиш с маслом, — неприязненно ответил Шариков, поправляя бант.

          А многозначительна характеристика шариковской «репризы» потому, что точно так же МБ характеризует и влиятельного педофила (третьего пациента) в самом начале повести: «...взволнованный голос тявкнул над головой.

          — Я слишком известен в Москве, профессор. Что же мне делать?»

          Так происходит «смычка» Шарикова с элитой тогдашнего советского общества. Выходит, Полиграф ничем не отличается от человека, вхожего в круг общения профессора. Вот и утверждай после всего этого «перелая», что Шариков не человек! Тем более что глагол «лаять» впервые появляется в СС из уст собаки в адрес человека — Дарьи Петровны, поначалу прогонявшей Шарика из своих кухонных апартаментов.

          — Чего ты? Ну, чего лаешься? — умильно щурил глаза пес. — ... и он боком лез в дверь, просовывая в нее морду.

          — Все ваши поступки чисто звериные, — беснуется профессор, пытаясь морально растоптать своего «питомца».

          Не помню кто сказал: сравнивать зверей с людьми оскорбительно для зверей. Разве звери имеют возможность заниматься тем, что творят люди и чем занимается Преображенский?

          — Я заботился совсем о другом, об евгенике, об улучшении человеческой породы. И вот на омоложении нарвался. Неужели вы думаете, что из-за денег произвожу их? Ведь я же все-таки ученый.

          — Вы великий ученый, вот что! — молвил Борменталь, глотая коньяк.

          Преображенский на самом деле ученый, великий ученый, но вместе с тем он и великий обыватель, мещанин, приспособленец. Как себя ни обманывай, но работает он действительно ради денег, ради комфорта, вкусных, сытных и обильных обедов, ради сигар, коньяка и «Аиды» в Большом по вечерам. Подвижника, работающего на благо людей и общества, из него, увы, не получилось. Не может трудиться во имя идеалов гуманизма тот, кто ненавидит и презирает род людской. А профессор людей презирает и ненавидит. Это выясняется из его беседы с Борменталем о ничтожности сделанного открытия:

          — Доктор, человечество само заботится об этом и в эволюционном порядке каждый год упорно, выделяя из массы всякой мрази, создает десятками выдающихся гениев, украшающих земной шар.

          Вот как. Оказывается, род людской — это масса мрази, служащая сырьем для производства гениев. Мразью называет профессор и Шарикова. Однажды из такого же человеческого сырья природа сотворила еще одного гения — самого Преображенского. Он совершает грандиозное открытие, но чем же украшает земной шар? Десятками или, быть может, сотнями омоложенных им — по 50 червонцев за особь! — похотливых стариков и старух? Слава Богу, что его заботы «об евгенике, об улучшении человеческой породы» не увенчались успехом. Неизвестно, кому сгодились бы результаты его евгенических экспериментов. Пройдет немного времени, и тем же самым займутся нацистские врачи и ученые — благо «сырья» для их чудовищных опытов усилиями вооруженных до зубов дивизий вермахта будет предостаточно. Преображенский по своему образу мыслей и мировоззрению весьма походит он «на хорошо знакомого всем русским старшеклассникам по школьной программе доктора Дмитрия Старцева — Ионыча из одноименного чеховского рассказа, который тоже любил покричать и попугать. У Чехова грозный Ионыч напоминает языческого божка, а Филипп Филиппович после сытного обеда — автору очень важно эту сытость подчеркнуть — древнего пророка, кудесника, жреца, вещуна» (А. Н. Варламов. Михаил Булгаков.).

          Пускаясь во все операционные тяжкие по обратному перевоплощению Шарикова в Шарика, профессор сильно рискует. Малейшее неточное движение скальпелем — пациент прикажет долго жить, а всю преображенскую компанию (шайку) повяжут за хирургическую суету. Но все обходится. Предъявив Шарика следователю, Преображенский снисходительно изрекает:

          — Наука еще не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал да только неудачно, как видите. Поговорил и начал обращаться в первобытное состояние. Атавизм.

          «Кошмарного вида пес с багровым шрамом на лбу», услыхав последнюю ложь профессора, мгновенно на нее реагирует и тем самым оставляет последнее слово за собой:

          — Неприличными словами не выражаться.

          Последнее слово — в своем человеческом облике — произносит почти уже собака, чьи возможности очеловечиться перечеркнуты острыми скальпелями бесчеловечных эскулапов. С человеком, получившимся из собаки, слишком много хлопот, тогда как собака, получившаяся из человека, будет руки лизать за «полчашки овсянки и вчерашнюю баранью косточку».

          И грохается в обморок следователь, и велит принести для него валерьянки профессор, и сулит Борменталь в следующий раз спустить Швондера с лестницы, и требует Швондер занести эти слова в протокол...

          Но уляжется суматоха в доме Преображенского и уйдут восвояси и, несолоно хлебнув, следователь с милицейскими и «прелестный домком» во главе с ругающимся Швондером, и разойдутся досыпать по своим комнатам профессор, Борменталь, Дарья Петровна, Зина и пес Шарик, и проснутся утром, и все начнется сначала...

          А пару дней, а может, пару недель спустя... «Серые гармонии труб играли. Шторы скрыли густую пречистенскую ночь с ее одинокой звездою. Высшее существо, важный песий благотворитель сидел в кресле, а пес Шарик, привалившись, лежал на ковре у кожаного дивана. От мартовского тумана пес по утрам страдал головными болями, которые мучили его кольцом по головному шву.

          «Так свезло мне, так свезло, — думал он, задремывая, — просто неописуемо свезло. Утвердился я в этой квартире. ... Правда, голову всю исполосовали зачем-то, но это до свадьбы заживет. Нам на это нечего смотреть».

          Разумеется, на это смотреть незачем, потому что имеется для бывшего человека зрелище и полюбопытней.

          «В отделении глухо позвякивали склянки. Тяпнутый убирал в шкафах смотровой.

          Седой же волшебник сидел и напевал:

          — К берегам священным Нила...

          Пес видел страшные дела. Руки в скользких перчатках важный человек погружал в сосуд, доставал мозги, — упорный человек, настойчивый, все чего-то добивался, резал, рассматривал, щурился и пел:

          — К берегам священным Нила...»

          Внимательный читатель тоже кое-что видит. Финал повести во многом совпадает с текстом, предваряющим в главе III жуткий эксперимент над Шариком. Автор словами «упорный человек, настойчивый» иронично указывает на то, что Преображенский ничего не понял из произошедшего и, по всей видимости, готовится к следующему эксперименту или предвкушает его. Профессор напевает торжественный марш из оперы Верди «Аида», когда фараон Рамсес отправляет на войну с эфиопами египетскую армию во главе с молодым полководцем Радамесом. Влюбленная в него дочь фараона Амнерис воодушевляет любимого на бой словами: «С победой возвратись!» Доктор Преображенский побеждает «недочеловека», он прекрасно чувствует себя, у него имеются свежие идеи, поэтому новые эксперименты не за горами.

          — К берегам священным Нила...


Окончание следует.


13. Я тебя породил...

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


13. Я тебя породил...

 

          «“Ох, ничего доброго у нас, кажется, не выйдет в квартире», — вдруг пророчески подумал Борменталь”» после того, как ученые эскулапы дружно указывают Шарикову его собачье место в «социальном обществе»:

          — Вы стоите на самой низшей ступени развития ... вы еще только формирующееся, слабое в умственном отношении существо, все ваши поступки чисто звериные...

          Такие вещи можно говорить в лицо недоразвитой личности, когда личность не может за себя постоять. А между собой, меж равных, можно оценить ситуацию разительно иначе:

          — Иван Арнольдович, это элементарно... ... Да ведь гипофиз не повиснет же в воздухе. Ведь он все-таки привит на собачий мозг, дайте же ему прижиться. Сейчас Шариков проявляет уже только остатки собачьего, и поймите, что коты — это лучшее из всего, что он делает. Сообразите, что весь ужас в том, что у него уж не собачье, а именно человеческое сердце, — утверждает профессор, убеждая Борменталя не рассматривать Шарикова как «человека с собачьим сердцем».

          После сытного ужина Борменталь в очередной раз везет Шарикова в цирк — смотреть слонов, поскольку «Слоны — животные полезные». А Преображенский принимается думать какую-то глубокую думу, ходить по комнате из угла в угол, бормотать, напевать «к берегам священным Нила...» Потом он достает из стеклянного шкафа «узкую банку» и принимается, «нахмурившись, рассматривать ее на свет огней. В прозрачной и тяжкой жидкости плавал, не падая на дно, малый беленький комочек, извлеченный из недр Шарикова мозга. ... Филипп Филиппович пожирал его глазами, как будто в белом нетонущем комке хотел разглядеть причину удивительных событий, перевернувших вверх дном жизнь в пречистенской квартире. Очень возможно, что высокоученый человек ее и разглядел. ... Он долго палил вторую сигару, совершенно изжевав ее конец, и, наконец, в полном одиночестве, зелено окрашенный, как седой Фауст, воскликнул:

          — Ей-богу, я, кажется, решусь.

          На что намерен решиться «высокоученый» — сказано с явной иронией — «человек», начисто лишенный, как выясняется, профессиональной, интеллектуальной да и общечеловеческой совести? Вне всякого сомнения, на убийство подопытного Шарикова. Вразрез со своей болтовней о том, что «На человека и на животное можно действовать только внушением» и лаской как «Единственным способом, который возможен в обращении с живым существом», профессор на всем протяжении СС ведет себя крайне агрессивно. Не случайно Полиграф Полиграфович, учинивший погром с наводнением, спрашивает:

          — Бить будете, папаша?

          — Болван! — по своему обыкновению, ругательством отвечает Преображенский на вполне обоснованный вопрос.

          — Ну, ладно, опомнился и лежи, болван, — говорит профессор псу, после того как тот разгромит квартиру, будет изловлен, усыплен и избавлен от боли в ошпаренном боку, и это в устах Преображенского именно ласковое обращение.

          Итак, с одной стороны, «ласка» и «внушение», а с другой...

          — Я бы этого Швондера повесил, честное слово, на первом суку, — воскликнул Филипп Филиппович, яростно впиваясь в крыло индюшки (когда узнает своеобразный «круг чтения» Шарикова, обозначенный, впрочем, одной-единственной книгой: «перепиской Энгельса с этим... как его — дьявола — с Каутским»).

          — Швондерова работа! — кричал Филипп Филиппович (в ответ на реплику Шарикова, что «господа все в Париже» — Ю. Л.). — Ну, ладно, посчитаюсь я с этим негодяем.

          — Клянусь, что я этого Швондера в конце концов застрелю, — так реагирует эскулап, увидав бумагу Шарикова о прописке «в квартире номер пять у ответственного съемщика Преображенского».

          МБ пишет: «Шариков в высшей степени внимательно и остро принял эти слова, что было видно по его глазам». И хотя ассистент, заметив реакцию Полиграфа, останавливает профессора, но агрессивность Преображенского некоторое время спустя передается и Борменталю.

          — Ведь это — единственный исход (убийство Шарикова — Ю. Л.). Я не смею вам, конечно, давать советы, но, Филипп Филиппович...

          Из дальнейшего выясняется: эскулапы уже вели подобные разговоры и, возможно, не однажды.

          — В прошлый раз вы говорили, что боитесь за меня, и если бы вы знали, дорогой профессор, как вы меня этим тронули...

          В общем-то, доктор не прочь порешить Шарикова, но опасается правосудия.

          — И не соблазняйте, даже и не говорите, — профессор заходил по комнате, закачав дымные волны, — и слушать не буду. Понимаете, что получится, если нас накроют...

          Чуть ниже Преображенский «с жаром заговорил по-немецки в его словах несколько раз звучало русское слово “уголовщина”». Стало быть, он вполне осознает в грядущий «миг кровавый, на что он руку поднимал» (М. Ю. Лермонтов. Смерть поэта).

          — Тогда вот что, дорогой учитель, если вы не желаете, я сам на свой риск накормлю его мышьяком, — не унимается Борменталь.

          — Нет, я не позволю вам этого, милый мальчик. ... На преступление не идите никогда, против кого бы оно ни было направлено. Доживите до старости с чистыми руками.

          — Я — московский студент, а не Шариков, — напыщенно произносит профессор, отказываясь «бросать коллегу в случае катастрофы», а самому «выскочить на мировом значении».

          Какой дешевый пафос! Можно подумать, среди московских студентов не бывает ни жуликов, ни прохвостов, ни убийц!

          «До последней степени взвинченный Борменталь сжал сильные худые руки в кулаки, повел плечами, твердо молвил:

          — Кончено. Я его убью!

          — Запрещаю это! — категорически ответил Филипп Филиппович».

          Далее следует безобразная сцена с приставанием пьяного Шарикова к спящей Зине, разгневанной в связи с этим Дарьей Петровной, решительным Борменталем, вознамерившимся «пощупать морду» (И. Ильф и Е. Петров. Двенадцать стульев) негодяю, категорическим противодействием этому Преображенского и лукавым воплем полузадушенного фигуранта:

          — Вы не имеете права биться!

          На следующее утро Шариков пропадает из квартиры и отсутствует там несколько дней. «Борменталь пришел в яростное отчаяние, обругал себя ослом за то, что не спрятал ключ от парадной двери, кричал, что это непростительно, и кончил пожеланием, чтобы Шариков попал под автобус». Затем Борменталь бежит в домком и там ругается со Швондером. Политически подкованный председатель домкома по старой дореволюционной памяти — колоритный штрих! — отвечает доктору переиначенной библейской цитатой, крича «что он не сторож питомца профессора Преображенского». («И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему». Быт. 4:9). Слова Швондера звучат и комично, и зловеще. Комично, потому что в его ответе контурно обозначаются роли действующих лиц: Борменталь прибегает посланцем от Преображенского — создателя Шарикова, а сам Швондер, науськивавший Шарикова на профессора, от чьих рук тот в итоге и погибает, — это безусловный Каин. Зловеще — потому что Шариков — несомненно брат Авель, убиваемый братом Каином, в нашем случае — братьями — Преображенским и Борменталем, — ибо все люди — братья, даже если они и собачатся меж собой.

          Через три дня, когда исчезнувший наконец возвращается в качестве «заведующего подотделом очистки города Москвы от бродячих животных (котов и пр.)», «Филипп Филиппович ... посмотрел на Борменталя. Глаза у того напоминали два черных дула, направленных на Шарикова в упор». Ассистент устраивает заведующему крутейшую нахлобучку, причем «Филипп Филиппович во все время насилия над Шариковым хранил молчание» (а как же «Никого драть нельзя?» — Ю. Л.), а через пару дней, когда Шариков приводит в дом сослуживицу, но разоблаченный Преображенским, получает от нее заслуженного «Подлеца» и поэтому грозит ей «сокращением штатов», происходит весьма знаменательный эпизод.

          — Как ее фамилия? — спросил у него Борменталь. — Фамилия! — заревел он и вдруг стал дик и страшен.

          — Васнецова, — ответил Шариков, ища глазами, как бы улизнуть.

          — Ежедневно, — взявшись за лацкан Шариковской куртки, выговорил Борменталь, — сам лично буду справляться в чистке — не сократили ли гражданку Васнецову. И если только вы... Узнаю, что сократили, я вас... собственными руками здесь же пристрелю. Берегитесь, Шариков, — говорю русским языком!

          В эту минуту Полиграф пугается по-настоящему, поскольку «здесь же пристрелю» означает только одно: Борменталь обзавелся оружием. И хотя Шариков находит в себе силы пробормотать:

          — У самих револьверы найдутся, — вместе с тем он ясно понимает: это не стандартная и ничего не значащая угроза «Я тебя убью!», сказанная во время жгучей ссоры; это прямое предупреждение, подкрепленное повторным борменталевским возгласом:

          — Берегитесь!

          Чтобы спасти свою жизнь, Шарикову следует что-то предпринять. По всей видимости, он бежит к Швондеру, и тот советует ему заявить «куда следует», ибо ситуация складывается нешуточная, чреватая тем, о чем поведает в 1928 г. А. Толстой в повести «Гадюка». Там бывшая «кавалерист-девица» Ольга Зотова, сохранившая с гражданской войны револьвер, расстреливает в коммунальной квартире свою счастливую соперницу Лялечку. Надо полагать, подобные случаи в то время были нередки.

          После визита обманутой Шариковым барышни «Ночь и половину следующего дня висела, как туча перед грозой, тишина. Все молчали», — констатирует автор, явно намекая на трагический исход противостояния между творцом и сотворенной им тварью. Гроза не замедлила грянуть. «Профессор Преображенский в совершенно неурочный час принял одного из своих прежних пациентов, толстого и рослого человека в военной форме», причем могущественный заступник профессора (а это оказался именно он) «настойчиво добивался свидания и добился». То есть покровительство покровительством, а в непоказанное время всяк сверчок знай свой шесток. Приезжает начальник по весьма срочному делу.

          — Питая большое уважение... Гм... Предупредить. Явная ерунда. Просто он прохвост... — Пациент полез в портфель и вынул бумагу, — хорошо, что мне непосредственно доложили...

          Бумагой оказывается донос Шарикова. «...А также угрожая убить председателя домкома товарища Швондера, из чего видно, что хранит огнестрельное оружие. И произносит контрреволюционные речи, даже Энгельса приказал своей социалприслужнице Зинаиде Прокофьевне Буниной спалить в печке, как явный меньшевик со своим ассистентом Борменталем Иваном Арнольдовичем, который тайно не прописанный проживает у него в квартире». Всякий донос — дело мерзопакостное, тем не менее Шариков не лжет: все им написанное — чистая правда, и даже насчет «огнестрельного оружия», о котором Полиграф говорит предположительно. Кстати, урок ябеды дает Шарикову в бытность его Шариком сам профессор, когда ябедничает по телефону своему облеченному властью благодетелю Петру Александровичу и при этом — в отличие от «лабораторного существа» — явно передергивает факты (об этом я говорил выше).

          Преображенский, разумеется, благодарен посетителю, однако походя обижает и его: что поделать — натура, от нее не уйдешь.

          — Вы позволите мне это оставить у себя? — спросил Филипп Филиппович, покрываясь пятнами. — Или, виноват, может быть, это вам нужно, чтобы дать законный ход делу?

          — Извините, профессор, — очень обиделся пациент, и раздул ноздри, — вы действительно очень уж презрительно смотрите на нас. Я... — И тут он стал надуваться, как индейский петух.

          Преображенский тут же извиняется и успокаивает посетителя, но мы-то знаем, что решительно никому из советских деятелей хозяин дома не доверяет. В главе III, рассуждая о водке, он обменивается с Борменталем следующими репликами:

          — А водка должна быть в 40 градусов, а не в 30, это, во-первых, — а во-вторых, — бог их знает, чего они туда плеснули. Вы можете сказать — что им придет в голову?

          — Все, что угодно, — уверенно молвил тяпнутый.

          — И я того же мнения, — добавил Филипп Филиппович.

          Профессору воспользоваться бы случаем, переговорить со своим знакомцем, высокопоставленным советским военным или чекистом, чтобы как-то решить проблему с Шариковым. Петр Александрович мог вызвать его «на ковер», обстоятельно переговорить по душам, вежливо попросить оставить профессора в покое, наконец, посулить взамен «шестнадцати аршин» «в квартире номер пять у ответственного съемщика Преображенского» какую-нибудь иную жилплощадь. Под угрозой «разъяснения» Полиграф моментально убрался бы из «похабной квартирки» — только бы его и видели. Преображенский, однако, решает иначе. Пока жив Шариков, покоя доктору не видать.

          «Преступление созрело и упало, как камень, как это обычно и бывает». Преступление! МБ прямо говорит о нем, хотя профессор, встретив Шарикова, вернувшегося домой «С сосущим нехорошим сердцем», поначалу пытается решить конфликт без хирургического вмешательства:

          — Сейчас заберите вещи: брюки, пальто, все, что вам нужно, — и вон из квартиры!

          — Как это так? — искренне удивился Шариков.

          — Вон из квартиры — сегодня, — монотонно повторил Филипп Филиппович, щурясь на свои ногти.

          Требования профессора абсолютно несправедливы: изгонять прописанного жильца с его законных квадратных метров — это беззаконие, но Преображенскому никакой закон не писан. Возможно, профессор, зная характер своего подопечного, сознательно провоцирует его, — чтобы иметь моральное право зарезать. «Какой-то нечистый дух вселился в Полиграфа Полиграфовича; очевидно, гибель уже караулила его и срок стоял у него за плечами. Он сам бросился в объятия неизбежного и гавкнул злобно и отрывисто:

          — Да что такое в самом деле! Что, я управы, что ли, не найду на вас? Я на 16 аршинах здесь сижу и буду сидеть.

          — Убирайтесь из квартиры, — задушенно шепнул Филипп Филиппович.

          «Шариков сам пригласил свою смерть. Он поднял левую руку и показал Филиппу Филипповичу обкусанный с нестерпимым кошачьим запахом — шиш. А затем правой рукой по адресу опасного Борменталя из кармана вынул револьвер». Ассистент оказывается не робкого десятка, и в результате его действий «распростертый и хрипящий лежал» на кушетке «заведующий подотделом очистки, а на груди у него помещался хирург Борменталь и душил его беленькой малой подушкой». Человек по имени Полиграф Полиграфович Шариков перестает существовать.


Продолжение следует.


12. Полиграф Шариков и другие

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции

 

12. Полиграф Шариков и другие

 

          После операции, гениально проведенной Преображенским, на сцену вместо «милейшего пса» Шарика выходит «хам и свинья» Шариков. В доме профессора начинается веселая жизнь. Так обычно бывает с появлением в семье ребенка. Нового жильца ребенком, конечно, не назовешь, разве что подростком и, надо сказать, весьма трудным. Каждая его выходка, каждое его пренебрежение правилами общежития, каждый его хулиганский поступок тараном бьют по благоденствию и комфорту владельца «похабной квартирки». Что же творит новоиспеченное дитя природы и скальпеля?

          1. По-хамски разговаривает с визитерами доктора.

          — Кто ответил пациенту «пес его знает!»? Что вы, в самом деле, в кабаке, что ли? — раздраженно вопрошает Преображенский.

          Так ведь натурально — в кабаке. Не как в питейном заведении низкого пошиба, а как в месте беспорядка и раздора. Борменталь давно записал в истории болезни прооперированного Шарика: «Такой кабак мы сделали с этим гипофизом, что хоть вон беги из квартиры».

          2. Дерзит профессору, своему «отцу» и благодетелю. Или, как сейчас говорят, наезжает на него.

          — Хорошенькое дело! Ухватили животную, исполосовали ножиком голову, а теперь гнушаются. Я, может, своего разрешения на операцию не давал. А равно (человек завел глаза к потолку как бы вспоминая некую формулу), а равно и мои родные. Я иск, может, имею право предъявить.

          Профессор буквально столбенеет от такой наглости. Он пытается дать отпор «ухваченной животной», но не на того напал.

          — Вы изволите быть недовольным, что вас превратили в человека? ... Вы, может быть, предпочитаете снова бегать по помойкам? Мерзнуть в подворотнях? Ну, если бы я знал...

          — Да что вы все попрекаете — помойка, помойка. Я свой кусок хлеба добывал. А если бы я у вас помер под ножом? Вы что на это выразите, товарищ? — с явной издевкой говорит очеловеченный пес.

          «Товарищ» профессор, не выдержав принятого в те годы советского обращения, вспыхивает порохом, но «куды бечь» от остроумного насмешника и ловкого полемиста?

          3. Гонясь по старой собачьей памяти за котом, срывает кран в ванной комнате и устраивает вселенский квартирный потоп.

          — Котяра проклятый лампу раскокал ... а я стал его, подлеца, за ноги хватать, кран вывернул, а теперь найти не могу.

          «Минут через пять Борменталь, Зина и Дарья Петровна сидели рядышком на мокром ковре, свернутом трубкою у подножия двери, и задними местами прижимали его к щели под дверью, а швейцар Федор с зажженной венчальной свечой Дарьи Петровны по деревянной лестнице лез в слуховое окно». А затем «Зина и Дарья Петровна в подоткнутых до колен юбках, с голыми ногами, и Шариков с швейцаром, босые, с закатанными штанами шваркали мокрыми тряпками по полу кухни и отжимали их в грязные ведра и раковину».

          Примерно такой же разгром, напомню, учиняет и Шарик, когда эскулапы вознамериваются его подлечить.

          4. Домогается женщин — не зря же ему эскулап пересаживает «мужские яичники» Клима Чугункина «с придатками и семенными канатиками».

          — Полюбуйтесь, господин профессор, на нашего визитера Телеграфа Телеграфовича. Я замужем была, а Зина — невинная девушка. Хорошо, что я проснулась, — говорит ночной порой Дарья Петровна, которая после окончания этой речи, «впала в состояние стыда, вскрикнула, закрыла грудь руками и унеслась».

          Тонкий нюанс: домогательства ловеласа-неудачника пресекает именно она, ведь в свои дочеловеческие времена Шарик частенько «лежал на теплой плите, как лев на воротах и, задрав от любопытства одно ухо, глядел, как черноусый и взволнованный человек в широком кожаном поясе за полуприкрытой дверью ... обнимал Дарью Петровну. Лицо у той горело мукой и страстью...

          — Как демон пристал, — бормотала в полумраке Дарья Петровна, — отстань! Зина сейчас придет. Что ты, чисто тебя тоже омолодили?

          — Нам это ни к чему, — плохо владея собой и хрипло отвечал черноусый. — До чего вы огненная!»

          Возможно, дурной, но банальный житейский пример оказался заразительным.

          5. Оказывается нечист на руку, ибо это он «присвоил в кабинете Филиппа Филипповича два червонца, лежавшие под пресс-папье, пропал из квартиры, вернулся поздно и совершенно пьяный. Этого мало. С ним явились две неизвестных личности, шумевших на парадной лестнице и изъявивших желание ночевать в гостях у Шарикова». Что ж, создать нового «члена социального общества» профессор создает, а вот о его потребностях напрочь забывает. С точки зрения доктора, у Шарикова все есть: его кормят, поят, одевают, обувают и даже развлекают. Преображенскому не приходит в голову, что у Шарикова могут быть какие-то личные желания, требующие денег. Даже детям родители выдают ту или иную сумму на карманные расходы, иначе предприимчивые отпрыски могут извлечь ее из кошельков папы или мамы своими силами. Что и происходит с нахлебником профессора.

          6. Усвоив, что из покраж ничего хорошего не выйдет, Шариков устраивается на работу. Но кем, где и как может работать он, необразованный и никакому ремеслу не обученный? Приняв «наследственную» фамилию — Шариков, — Полиграф Полиграфович и род деятельности перенимает у пса.

          — Позвольте вас спросить — почему от вас так отвратительно пахнет? — спрашивает у него профессор.

          «Шариков понюхал куртку озабоченно.

          — Ну, что ж, пахнет... Известно: по специальности. Вчера котов душили, душили...»

          Специальность, прямо скажем, поганая, и Шариков осваивает ее не только ради денег, но и от всего своего бывшего собачьего сердца. Однако, положа руку на то же сердце, спросим себя: разве такая профессия не нужна обществу? Разве неприкаянные, брошенные, бродячие животные так уж безобидны? Разве подобные отделы не существуют практически в каждом населенном пункте до сей поры, только называются иначе? Возможно, Шариков в дальнейшем не ограничится одними котами, — на это намекает профессор в разговоре с Борменталем, когда они «бодрствовали, взвинченные коньяком с лимоном», после погрома, учиненного в квартире потомственным котофобом:

          — Швондер и есть самый главный дурак. Он не понимает, что Шариков для него более грозная опасность, чем для меня. Ну, сейчас он всячески старается натравить его на меня, не соображая, что если кто-нибудь в свою очередь натравит Шарикова на самого Швондера, то от него останутся только рожки да ножки.

          7. Науськанный Швондером и пользуясь непрактичностью Преображенского и примкнувшего к нему Борменталя, Шариков, внедряется в квартиру эскулапа, причем на вполне законных советских основаниях.

          — Вот. Член жилищного товарищества, и площадь мне полагается определенно в квартире номер пять у ответственного съемщика Преображенского в шестнадцать квадратных аршин.

          Потребовав от Преображенского бумагу для получения документа, «человек, полученный при лабораторном опыте путем операции на головном мозгу», роет профессору «квартирную» яму, куда тот и валится, ведь Шариков вместе с документом получает и прописку. Не случайно доктора накануне обуревают сомнения:

          — Да я вообще против получения этих идиотских документов.

          8. Став маленьким начальником, бывший пес склоняет к сожительству свою сотрудницу Васнецову, после чего приводит ее в квартиру Преображенского. Впрочем, как честный человек, Шариков собирается жениться.

          — Я с ней расписываюсь, это — наша машинистка, жить со мной будет. Борменталя надо будет выселить из приемной. У него своя квартира есть, — крайне неприязненно и хмуро пояснил Шариков.

          Этот визит чреват очередной пропиской новоприбывшей жилицы и отчуждением от квартиры профессора других «16 аршин». Преображенскому не без помощи Борменталя удается отбиться. Но если бы девушка настояла на своем, профессору пришлось бы совсем худо. Неизвестно, как бы ужилась мадам Шарикова с Дарьей Петровной и Зиной.

          9. Наконец, Шариков пишет на своего создателя донос, но тот, к счастью, попадает в руки высокого покровителя, «крышующего» профессора. Ябеда переполнила чашу терпения доктора, и участь ябедника была решена.

          Это отнюдь не полный перечень дел, делишек и деяний Шарикова, рисующих его личность с самой невыгодной стороны. По словам Преображенского, он сооружает из собаки «такую мразь, что волосы дыбом встают», и с этим, пожалуй, можно согласиться. Сколько ни приводи доводов в защиту Шарикова, сколько ни оправдывай его, сколько ни входи в его положение, жить рядом с таким человеком положительно невозможно. Повинен ли он за это смерти? Как для кого, но для меня это вопрос спорный, и чуть позже станет предметом моих истолкований.

          А пока, если уж мы вкратце разобрали поступки и поведение Полиграфа, не рассмотреть ли заодно и то, чего он не делал и к чему не имеет отношения?

          1. Шариков не кашеварит день-деньской для профессора, как Дарья Петровна, питая его сытно, вкусно и изобильно, как он любит. Шариков не прислуживает доктору за столом и вместе с тем не отправляет обязанности операционной медсестры, как Зина. Шариков не исполняет мелких одноразовых поручений Филиппа Филипповича, как швейцар Федор. Шариков не работает ассистентом «европейского светила» на приемах и во время операций, будучи предан ему душой и телом, как Борменталь.

          Это — ближайшее окружение эскулапа, создающее ему комфортную и сытую жизнь, испытывающее перед ним верноподданнический пиетет и ловящее каждое его слово.

          2. Шариков не удовлетворяет свою похоть, забавляясь картинками с изображением «красавиц с распущенными волосами», как это позволяет себе молодящийся потаскун (первый пациент), занимающий, по-видимому, довольно высокий пост, поскольку из-за казуса с краской для волос имеет возможность «третий день» не ездить «на службу». Шариков не склонен к возрастному, если можно так выразиться, мезальянсу, как крепко пожилая дама (второй пациент) «в лихо заломленной набок шляпе», воспылавшая лютой страстью к молодому шулеру, не пропускающему ни одной юбки. Шариков не соблазняет 14-летних девочек, как женатый педофил с «лысой, как тарелка, головой» (третий пациент), и не приезжает к профессору с просьбой устранить предсказуемые последствия своей связи с несовершеннолетней.

          3. В скобках. Шариков не делает 14-летним девочкам незаконные аборты на дому, как это по всей вероятности, изредка практикует профессор.

          4. Шариков не занимает большой военный или чекистский пост и не ограждает Преображенского от законных посягательств домкома.

          Это — не столь отдаленное общество Преображенского, приносящее ему немалый доход для роскошной жизни и занятий научно-медицинской деятельностью. Эскулап со своими пациентами и знаться бы не стал, не будь у них бешеных денег. И эта публика превосходит Шарикова в нравственном отношении?! Впрочем, она не плюет на пол, не гоняет котов и, будь у нее блохи, давила бы их пальцами.

          Переходим к собственно обществу, чье чрезвычайно мощное давление неустанно ощущает доктор.

          1. Шариков не приходит к профессору в качестве «прелестного домкома», предлагая «уплотниться» «в порядке трудовой дисциплины», хотя самолично «уплотняет» Преображенского, нежданно-негаданно превратившись из пса в человека.

          2. Шариков не отключает электроэнергию, периодически устраивая доктору «темную»; не «поет хором» в квартире «буржуя Саблина», как «жилтоварищи», хотя они и признают бывшего пса за своего.

          3. Не Шариков, в конце концов, устраивает революцию и гражданскую войну, унесшие миллионы жизней и изменившие социальный уклад на прямо противоположный, яростно ненавидимый профессором Преображенским. Посыл автора понятен: все это сотворили такие, как Шариков, посему и нужны умелые врачеватели, а еще лучше — коновалы, способные держать их в узде или хотя бы периодически загонять в стойло. Однако если в течение веков «люди с университетским образованием» призывают плохо-образованных, а то и вовсе необразованных людей к топору, кого винить, если вторые, в конце концов, за него берутся?


Продолжение следует.


11. Что в имени тебе моем?

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


11. Что в имени тебе моем?

 

          В связи с именем Полиграф Б. Соколов в своей Булгаковской энциклопедии упомянул о каком-то «вымышленном “святом” в новых советских “святцах”, предписывающих праздновать День полиграфиста». Однако в интернет-океане мне удалось выудить информацию, куда больше похожую на достоверную, поскольку ее автор ссылается на крупнейшего российского специалиста по антропонимике (раздел ономастики, изучающий антропонимы — имена людей), доктора филологических наук, профессора А. В. Суперанскую. Цитирую: «С 1924-го по 1930 гг. даже издавался специальный календарь — своеобразные революционные святцы. В нем были отмечены все более или менее знаменательные с точки зрения мировой революции даты. И к каждой придуманы имена, которыми рекомендовано называть родившихся в этот день младенцев. ... В честь пролетарской полиграфической промышленности предлагалось женское имя Полиграфа. Поэтому с уверенностью можно сказать, что Полиграф Полиграфович — не совсем плод воображения Булгакова» (Наталья Гриднева. Повесть именных лет. Коммерсантъ Власть). Как видим, никакого «святого» по имени Полиграф отродясь не было. В повести сказано: «Когда Зина вернулась с календарем, Филипп Филиппович спросил:

          — Где?

          — 4-го марта празднуется», — ответило ему новорожденное существо.

          Что именно праздновалось 4-го марта 1925 г., уточнить не представляется возможным, поэтому положимся на мнение вышеуказанного профессионала.

          К полиграфу — детектору лжи — имя Полиграф не имеет ни малейшего отношения. Его начали разрабатывать за границей в начале 20-х годов прошлого века, и МБ вряд ли мог об этом знать. Да и «окрестили» детектор лжи полиграфом не так уж давно. А вот «Полиграфъ» как «Авторъ многочисленныхъ сочиненій по разнороднымъ предметамъ» и как «Копировальная машина (Словарь иностранныхъ словъ, вошедшихъ въ составъ русскаго языка. Составленъ подъ редакцieю А. Н. Чудинова. С.-Петербургъ. Изданiе книгопродавца В. И. Губинскаго. 1894)», несомненно был известен автору СС. Первое значение нам без надобности, второе подходит как нельзя лучше. В контексте «Собачьего сердца» имя Полиграф можно истолковать как копию, а Полиграф Полиграфович как копию с копии. Копию кого? Вероятно, копию с копии полноценного человека, как это показано в повести. Преображенский в какой-то мере прав, говоря, что Полиграф «еще только формирующееся ... существо», начавшее формироваться по воле профессора и так до конца и не сформировавшееся благодаря ему же. Впрочем, считать Шарикова только копией или копией копии человека не стоит. Этому противоречат слова Преображенского, сказанные им Борменталю накануне обратного превращения человека в собаку.

          — Весь ужас в том, что у него уж не собачье, а именно человеческое сердце. И самое паршивое из всех, которые существуют в природе!

          Насчет «паршивости» сердец разговор особый и он нам еще предстоит.

          Шариков, как ни странно это прозвучит, является и копией профессора Преображенского, преломленной или отраженной в каком-то кривом зеркале, и тем не менее эти персонажи, какими они выведены МБ, похожи друг на друга, как, скажем, непутевый сын на респектабельного отца. Поэтому и следует присмотреться к их именам: может быть, это наведет на кое-какие мысли.

          Мне думается, МБ нарек своих главных действующих лиц абсолютно сознательно. Прозвание профессора Преображенского начинается на «ф», заканчивается на «п»; Шарикова — соответственно на «п» и на «ф», — словно второе имя является, как я уже сказал, смутным, но отражением первого. Кроме того, имя Полиграф выглядит чуть ли не анаграммой имени Филипп. Дальнейшие выкладки весьма произвольны, но приводят к любопытному результату. Последовательно вычленив из обоих прозваний совпадающие в них буквы, получим следующее: П, л, и, ф — Ф, и, л, п. И это опять же наводит на мысль об отражении. Оставшиеся буквы — о, г, р, а (от Полиграфа); и, п (от Филиппа) — тоже можно приспособить к делу. Добавим к ним литеру «ф» (Шарик, вспомним, ее не знает), имеющуюся в именах профессора и заведующего подотделом очистки — выйдет еще одно имя — Пифагор, — как нельзя лучше подходящее к событиям, происходящим в повести. Если вспомнить об учении Пифагора о переселении душ, то в этом смысле Шариков воплощает собой три ипостаси: пса, Клима Чугункина и... профессора Преображенского. По поводу первых двух вопросов быть не может, поскольку об этом прямо говорится в СС. Предположение насчет третьей требует разъяснений.

          Хотя необразованный Шариков и «величина мирового значения» Преображенский являются антагонистами, их похожесть, на мой взгляд, несомненна. Шарик, утвердившись в «похабной квартирке», воспринимает профессора исключительно как «божество». Став человеком, он ничуть не утрачивает пиетического отношения к своему кумиру, теперь уже, можно сказать, отцу, ведь по сути дела гениальный хирург, создавший Шарикова, таковым ему и является. В известном смысле профессор более отец ему, чем был бы, произойди все естественным путем. Именно из желания походить на «отца» бывший пес, «скрещенный» с бывшим Чугункиным, назначает себе отчество, произведенное от его же имени — Полиграф Полиграфович, — ведь у его «папаши» Преображенского то же самое — Филипп Филиппович. Мало того. «Отец» и «сын» схожи и поведением. По пунктам:

          1. и тот, и другой бранятся, только профессору это прощается, поскольку он велик и знаменит, а Шарикову вменяется в вину, поскольку он никто и звать его никак.

          2. и тот, и другой обожают музыку, правда, разную, но ведь «кому и горький хрен — малина; кому и бланмаже — полынь» (К. Прутков).

          3. и тот, и другой категорически нетерпимы к чужому мнению, но Преображенского почтительно слушают, а Шарикову бесцеремонно затыкают рот.

          4. и тот, и другой пренебрежительно относятся к людям, стоящим ниже их по положению. Преображенский: «Да, я не люблю пролетариата, — печально согласился Филипп Филиппович». Шариков: «Ну, уж и женщины. Подумаешь. Барыни какие. Обыкновенная прислуга, а форсу как у комиссарши».

          5. и тот, и другой одинаково выпивают и даже закусывают практически одним и тем же. «Шариков выплеснул содержимое рюмки себе в глотку, сморщился, кусочек хлеба поднес к носу, понюхал, а затем проглотил».

          А Филипп Филиппович «вышвырнул одним комком содержимое рюмки себе в горло», а затем «подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький темный хлебик».

          «Выплеснул» — «вышвырнул»; «кусочек хлеба» — «маленький темный хлебик». Почти одно и то же, не правда ли?

          6. и тот, и другой лгут, но наивный постоялец профессора не умеет этого делать: «От двух червонцев Шариков категорически отперся и при этом выговорил что-то неявственное насчет того, что вот, мол, он не один в квартире». Преображенский же виртуозен и во лжи:

          — Наука еще не знает способов обращать зверей в людей. Вот я попробовал да только неудачно, как видите, — отвечает профессор следователю, пожелавшему лицезреть пропавшего Шарикова, ибо «данные, извините меня, очень нехорошие».

          7. Наконец, самое главное: и тот, и другой близки по духу, являясь носителями обывательского образа мыслей: Шариков — советского, Преображенский — антисоветского, что в принципе, как утверждал С. Довлатов, одно и то же.

          На мой взгляд, Преображенский — это образованный Шариков, а Шариков — это необразованный Преображенский. Такой вывод напрашивается при скрупулезном сличении двух этих типажей. Профессору еще повезло: будь Шариков более развит в «умственном отношении» на момент имянаречения, он бы мог назваться Полиграфом Филипповичем Преображенским. Эскулапа тогда бы точно хватил кондрашка. Что же касается «трехипостасной» сущности Шарикова, то здесь в гротескном, чудовищном и весьма кощунственном виде предстает троичность как символ христианской веры, где бог-отец, разумеется, Преображенский; бог-сын — пес Шарик; бог-дух святой — Клим Чугункин. В итоге Шариков, выросший телесно из собаки, на самом деле олицетворяет собой Христа — отождествление, повторяю, кощунственное, но оно вытекает из контекста повести. И распинают Полиграфа (оперируют), окончательно обращая в животное состояние, почти как Христа. Нравится нам или нет, но таков, с моей точки зрения, авторский замысел, и игнорировать его невозможно. Тем более что едва ли не основную часть отпущенного Богом творческого времени МБ посвятил дьяволиаде, а в новозаветных главах «Мастера и Маргариты» по сути дела создал антиевангелие.

          Ветхозаветные аллюзии в повести тоже имеют место быть: Преображенский — псевдо-Творец, Шариков — псевдо-Адам. Мельком отражается в СС и иудаистское предание о перводеве Лилит, в качестве которой можно рассматривать Васнецову, будущую сослуживицу Шарикова. До собственной Евы Полиграфу-Адаму дожить не удалось.


Продолжение следует.


10. Детский сад

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


10. Детский сад

 

          Воспитание прооперированного пса начинается еще в дооперационный период. Разглагольствуя о разрухе, Филипп Филиппович произносит: «Это — мираж, дым, фикция». Эти слова отзываются в сознании Шарика, когда его накануне эксперимента запирают в ванной: «Нет, куда уж, ни на какую волю отсюда не уйдешь, зачем лгать, — тосковал пес, сопя носом, — привык. Я барский пес, интеллигентное существо, отведал лучшей жизни. Да и что такое воля? Так, дым, мираж, фикция... Бред этих злосчастных демократов...» Это неслучайно, как неслучайно все в повести. Собака с благоговением относится к профессору, обожествляет его, впитывает все его высказывания и, кстати, тоже совсем не обожает пролетариат, немало от него натерпевшись, как и профессор, вынужденный сотрудничать с пролетарскими бонзами и принимать их покровительство.

          Когда пес, ставший Шариком, выходит из-под скальпеля доктора неизвестно кем без роду без племени, его принимаются обучать элементарным правилам общежития. Преображенский как в воду глядел, говоря о сортире в связи с разрухой. Если Дарья Петровна, Зина и сам профессор могли бы мочиться мимо унитаза только теоретически, то новый непрописанный жилец начинает это проделывать практически. Не по злой воле, а в силу собачье-атавистических наклонностей. Еще позавчера, помирая на воле, он справляет нужду где и когда хочет; вчера его в качестве пса-барина выводят для этой цели на улицу; теперь же ему, не привыкшему к своей человеческой ипостаси, навязывают непонятный пока сортир. Будущий Шариков, проявив недюжинные умственные способности, справляется не только с ним, но перестает бросаться на стекла, видя в них свое отражение, и даже прекращает браниться. Тут бы развить успех, завалить подопечного соответствующей его возрасту литературой («Надо будет Робинзона», — подумает Филипп Филиппович, когда будет уже поздно.), вообще посадить за парту, наконец, попытаться развить и как-то пристроить к делу его явные музыкальные способности, ибо «Очень настойчиво с залихватской ловкостью играли за двумя стенами на балалайке...» Но «звуки хитрой вариации «Светит месяц» смешивались в голове Филиппа Филипповича со словами заметки (о самом себе, писанина Швондера — Ю. Л.) в ненавистную кашу. Дочитав, он сухо плюнул через плечо и машинально запел сквозь зубы:

          — Све-е-етит месяц... Све-е-етит месяц... Светит месяц... Тьфу, прицепилась, вот окаянная мелодия! (Ну да, это ведь народная музыка, а не Верди и не романс Чайковского на стихи Толстого — Ю. Л.).

          Он позвонил. Зинино лицо просунулось между полотнищами портьеры.

          — Скажи ему, что пять часов, чтобы прекратил, и позови его сюда, пожалуйста.

          Процесс воспитания продолжается. Но насколько гениален профессор как хирург, настолько бездарен как педагог. Все-то у него с рывка да с толчка, с бранью, попреками, криками, неуместными или непонятными для новорожденного человека требованиями и ограничениями. Это тоже обучение, но какое-то дефективное, видимо, под стать дефективному пациенту (вспомним: социально дефективными считались беспризорники в «Республике ШКИД» Л. Пантелеева и Г. Белых). Причем интересы воспитуемого отвергаются воспитателем напрочь.

          — Я, кажется, два раза уже просил не спать на полатях в кухне — тем более днем?

          Человек кашлянул сипло, точно подавившись косточкой, и ответил:

          — Воздух в кухне приятнее. ...

          — Спанье на полатях прекращается. Понятно? Что это за нахальство! Ведь вы мешаете. Там женщины.

          Начав с морали, Филипп Филиппович переходит к одежде, поскольку, облачение «человека маленького роста и несимпатичной наружности» буквально режет ему глаза: «На шее у человека был повязан ядовито-небесного цвета галстук с фальшивой рубиновой булавкой. Цвет этого галстука был настолько бросок, что время от времени, закрывая утомленные глаза, Филипп Филиппович в полной тьме то на потолке, то на стене видел пылающий факел с голубым венцом. Открывая их, слеп вновь, так как с полу, разбрызгивая веера света, бросались в глаза лаковые штиблеты с белыми гетрами».

          — Откуда взялась эта гадость? Я говорю о галстуке.

          Человечек, глазами следуя пальцу, скосил их через оттопыренную губу и любовно поглядел на галстук.

          — Чем же «гадость»? — заговорил он, — шикарный галстук. Дарья Петровна подарила.

          — Дарья Петровна вам мерзость подарила, вроде этих ботинок. Что это за сияющая чепуха? Откуда? Я что просил? Купить при-лич-ные ботинки; а это что? Неужели доктор Борменталь такие выбрал?

          — Я ему велел, чтобы лаковые. Что я, хуже людей? Пойдите на Кузнецкий — все в лаковых.

          Откуда, в самом деле, «человек маленького роста и несимпатичной наружности» может знать, что «при-лич-но», а что нет, если только вчера он был собакой, с одной стороны, и трактирным балалаечником, с другой? Где он рос, кто его воспитывал, кто прививал ему понятие о вкусе? Никто. Тогда что с него требовать? Не требует же профессор хорошего вкуса от Дарьи Петровны, подарившей новому человеку «гадость» и «мерзость». Преображенский устраняется и от этого вопроса — как и от всех прочих, связанных с подлинным преображением «Шарика в очень высокую психическую личность», — и получает то, что из него получилось: экс-пес воспринимает массовый, уличный вкус. И кого в этом винить? Тем более глупо призывать только-только возникшее «лабораторное существо» посмотреть на себя со стороны:

          — Вы... ты... вы... посмотрите на себя в зеркало на что вы похожи. Балаган какой-то.

          Допустим, человечек на самом деле смотрит и что, ужасается увиденному? Едва ли. Напротив: увиденное ему ужасно нравится, иначе зачем он навешивает на себя столь безвкусный, с точки зрения профессора, галстук?

          Иные требования доктора справедливы:

          — С Зиной всякие разговоры прекратить. Она жалуется, что вы в темноте ее подкарауливаете. Смотрите! ... Окурки на пол не бросать — в сотый раз прошу. ... С писсуаром обращаться аккуратно. ... Не плевать! Вот плевательница.

          Другие тоже справедливы, но, так сказать, в одностороннем порядке:

          — Чтобы я более не слышал ни одного ругательного слова в квартире! — ведь доктор в повести ругается больше всех.

          Например, когда Шариков, украв два червонца, пытается свалить вину на Зину, а та «немедленно заревела, распустив губы, и ладонь запрыгала у нее на ключице», доктор ее «утешает» следующим образом:

          — Ну, Зина, ты — дура, прости господи...

          Не случайно человечек, еще не ставший Полиграфом Полиграфовичем, но объявивший об этом, резонно замечает Преображенскому:

          — Что-то не пойму я, — заговорил он весело и осмысленно. — Мне по матушке нельзя. Плевать — нельзя. А от вас только и слышу: «Дурак, дурак». Видно только профессорам разрешается ругаться в Ресефесере.

          Тем самым будущий Полиграф Шариков показывает, что он совсем не глуп, умеет наблюдать и делать выводы о происходящем. Он попадает не в бровь, а в глаз профессору, потому что «Филипп Филиппович налился кровью и, наполняя стакан, разбил его. Напившись из другого, подумал: “Еще немного, он меня учить станет и будет совершенно прав. В руках не могу держать себя”». А чуть раньше он в раздражении отмачивает очевидную глупость:

          — Ведь я же вам запрещал шляться по лестницам.

          — Что я, каторжный? — удивился человек и сознание его правоты загорелось у него даже в рубине. — Как это так «шляться»?! Довольно обидны ваши слова. Я хожу, как все люди.

          На что «Филипп Филиппович умолк, глаза его ушли в сторону. “Надо все-таки сдерживать себя”, — подумал он».

          Давно забыты тары-бары о том, что «Единственный способ, который возможен в обращении с живым существом», — это ласка. Сейчас не до ласки, только бы не сорваться, не перейти на крик, не взбелениться. А может, надо было все-таки попробовать лаской? Получилось довольно скверное «экспериментальное существо», возможно, это даже, по утверждению прозревшего в дальнейшем профессора, это:

          — Клим, Клим ... Клим Чугунков ... вот что-с: две судимости, алкоголизм, «все поделить», шапка и два червонца пропали ... хам и свинья...

          Но поговорить по душам, приобнять, похвалить за виртуозную игру на балалайке разве трудно было? Впрочем, максиму об ответственности за тех, кого мы приручаем, А. Сент-Экзюпери тогда еще не вывел. Но ведь нельзя выказывать к своему же собственному детищу такое пренебрежение — вплоть до того, что не дать ему от рождения абсолютно никакого имени!

          — Что же, в конце концов, нужно, чтобы вас прописать и вообще устроить все по плану этого вашего домкома? Ведь у вас же нет ни имени, ни фамилии, — недоуменно вопрошает Преображенский.

          Собаке, приведенной с улицы, профессор дает имя; человека, полученного лабораторным путем, назвать не удосуживается. Безымянное нечто бродит по квартире своего «отца», «отчима» или «второго отца», давшему ему человеческую жизнь, ест, пьет, раздражает насельников советского оазиса своим видом, треплет им нервы безобразным поведением, наносит им и их имуществу тот или иной ущерб, но при этом у всех есть имена, а у него — нет. Большей невнимательности к живой твари, тем более делу рук своих, со стороны творца представить трудно. Хоть бы Ваней, Иваном Ивановичем нарекли, что ли. Все общаются с ним, ведут разговоры, командуют, распекают, — но при этом никак не называют! Никто — даже ассистент, не говоря уже о прислуге, людях, подчиненных профессору, — никто не задает вопроса: «А как звать этого человека? Как к нему обращаться?» Даже у безобразного горбуна Квазимодо (В. Гюго. Собор Парижской Богоматери) и у омерзительного Калибана, сына ведьмы Сикораксы (У. Шекспир. Буря) есть имена. И только прооперированный доктором пациент лишен этого столь необходимого для жизни атрибута.

          Можно себе представить, как Швондер встречает бывшего пса, этакого человечка-недотыкомку, на лестнице и спрашивает: «Товарищ, вы кто?» — «Не знаю», — смущенно отвечает тот». — «Как это?» — удивляется Швондер. — «Не знаю», — пожимает плечами человечек, впервые, быть может, осознающий, что и у него должно быть имя. — «Как вас зовут, знаете?» — продолжает допытываться Швондер. — «Нет». — «А к кому вы пришли?» — «Ни к кому. Я здесь живу». — «Как это? Откуда же вы здесь взялись?» — «Меня профессор оперировал...» Такого рода диалог вполне себе представим, ведь в отличие от профессора «прелестный домком», хотя бы в лице того же Швондера, относится к новому жильцу более чем терпимо:

          — Встречают, спрашивают — когда ж ты, говорят, многоуважаемый, пропишешься? — говорит «неожиданно явившееся существо».

          Вот «многоуважаемый» и притуляется к тем, кто его хотя бы внешне уважает, — мудрено ли? Не без подачи председателя домкома, не могущего «допустить пребывания в доме бездокументного жильца, да еще не взятого на воинский учет милицией», человек «победоносно» заявляет:

          — Имя я себе совершенно спокойно могу избрать. Пропечатал в газете и шабаш.

          — Как же вам угодно именоваться?

          Человек поправил галстук и ответил:

          — Полиграф Полиграфович.

          — Не валяйте дурака, — хмуро отозвался Филипп Филиппович, — я с вами серьезно говорю.

          Недоумение профессора вроде бы вполне законно, но, с другой стороны, он опять выказывает себя не вполне сведущим в текущем моменте: по сравнению с тогдашними именами вроде Даздраперма (да здравствует первое мая), Больжедор (большевистская железная дорога), Тролебузина (от сокращения фамилий Троцкий, Ленин, Бухарин, Зиновьев) Полиграф выглядит более-менее прилично, во всяком случае, не выпадает из тогдашней тенденции. Впрочем, профессор не читает «советских газет» и может быть не в курсе принятого в ту пору имянаречения. Но если вы даже не думаете назвать выведенное вами существо хотя бы Иваном Ивановичем — получите Полиграфа Полиграфовича! Ладно, имя «пропечатано в газете и шабаш», но Преображенскому неймется: он продолжает унижать Шарикова. Когда «из домкома к Шарикову явился молодой человек, оказавшийся женщиной, и вручил ему документы, которые Шариков немедленно заложил в карман и немедленно после этого позвал доктора Борменталя.

          — Борменталь!

          — Нет, уж вы меня по имени и отчеству, пожалуйста, называйте! — отозвался Борменталь, меняясь в лице. ...

          — Ну и меня называйте по имени и отчеству! — совершенно основательно ответил Шариков (это речь автора — Ю. Л.).

          — Нет! — загремел в дверях Филипп Филиппович. — По такому имени и отчеству в моей квартире я вас не разрешу называть».

          Почему? На каком основании? По какому праву профессор запрещает человеку называться своим собственным именем? Потому что «рылом не вышел» (Ф. М. Достоевский. Дневник писателя)?

          Об имени Полиграф разговор впереди, а пока еще один урок, преподанный Филиппом Филипповичем Преображенским Полиграфу Полиграфовичу, принявшему «наследственную фамилию» Шариков. На сей раз это урок того, как подобает относиться к инакомыслию. Усомнившись в словах последнего насчет существования имени Полиграф, профессор как «человек фактов», заявляет:

          — Ни в каком календаре ничего подобного быть не может, — а убедившись в правоте Шарикова, велит Зине сжечь календарь:

          — В печку его.

          За обедом еще хлеще. С изумлением узнав о том, что Шариков читает «переписку Энгельса с этим... как его — дьявола — с Каутским», профессор снова вызывает прислугу.

          — Зина, там в приемной... Она в приемной?

          — В приемной, — покорно ответил Шариков, — зеленая, как купорос.

          — Зеленая книжка...

          — Ну, сейчас палить, — отчаянно воскликнул Шариков, — она казенная, из библиотеки!

          — Переписка — называется, как его... Энгельса с этим чертом... В печку ее!

          Даже Шариков понимает, что библиотечную книгу «палить» нельзя, даже если она вам не нравится, но профессору закон не писан. Когда в Германии запылают костры из таких и многих других книг, «палить» их будут отнюдь не профессора.

          — Кстати, какой негодяй снабдил вас этой книжкой? — спрашивает эскулап, на что получает резонный ответ:

          — Все у вас негодяи, — говорит Шариков и он абсолютно прав.

          Кстати, и Шариков, и Преображенский запинаются на фамилии Каутский, только первый называет его чертом, второй — дьяволом, — весьма любопытный штришок к совместному портрету «творца» и сотворенной им «твари».

          В конце обеда Преображенский, разъяренный тем, что из-за наводнения, накануне устроенного в квартире его подопечным, пришлось отказать в приеме 39 пациентам и вследствие этого недополучить 390 рублей, договаривается до чудовищных вещей:

          — Вы стоите на самой низшей ступени развития ... вы еще только формирующееся, слабое в умственном отношении существо, все ваши поступки чисто звериные, и вы в присутствии двух людей с университетским образованием позволяете себе с развязностью совершенно невыносимой подавать какие-то советы космического масштаба и космической же глупости о том, как все поделить...

          Во-первых, культурный человек никогда не станет кичиться ни своим умом, ни образованием, ни тем более говорить такие вещи в лицо человеку, пусть менее умному и образованному. За подобные слова в приличной компании бьют в морду даже профессорам. Во-вторых, если человеку каждый день твердить, что он — животное, ничего, кроме скотины, из него не выйдет. Тем в итоге и заканчивается. В-третьих, мысль о том, «как все поделить», рождается отнюдь не в голове Шарикова или Швондера. Это искаженное, утрированное, грубое отражение идей, высказанных другими людьми «с университетским образованием», — К. Марксом и тем же Ф. Энгельсом. А если ты не согласен с этими идеями, то полемизировать с ними следует при помощи других идей, а не путем оскорблений и унижений оппонента.

          — Ну вот-с, — гремел Филипп Филиппович, — зарубите себе на носу ... Что вам нужно молчать и слушать, что вам говорят. Учиться и стараться стать хоть сколько-нибудь приемлемым членом социального общества.

          Все верно: быдло должно молчать и слушать, ведь профессор и ему подобные «любят бессловесных» (А. Грибоедов. Горе от ума), не делающих даже попытки отстоять свое человеческое достоинство. А последняя фраза — «учиться и стараться...», — с точки зрения ученого, означает, что Полиграф должен стать либо швейцаром, либо кухаркой, либо прислугой, в лучшем случае, ассистентом доктора Преображенского, работать на него, создавать ему комфортную жизнь и не лезть не в свое дело. Дескать, куда ему, рабочему-то классу, до учебы, пусть лучше «чисткой сараев» занимается, «прямым своим делом». А он будет помыкать им, совать рубли и трояки за мелкие услуги и только в исключительных случаях сажать их — как Борменталя и Шарикова (куда ж от него денешься!) — за свой стол. Посредством профессора МБ, вероятно, иронизирует над плакатной максимой вождя мирового пролетариата «Учиться, учиться и учиться», а если точнее — над цитатой из статьи В. И. Ленина «Попятное направление в русской социал-демократии»: «В то время, как образованное общество теряет интерес к честной, нелегальной литературе, среди рабочих растет страстное стремление к знанию и к социализму, среди рабочих выделяются настоящие герои, которые — несмотря на безобразную обстановку своей жизни, несмотря на отупляющую каторжную работу на фабрике, — находят в себе столько характера и силы воли, чтобы учиться, учиться и учиться и вырабатывать из себя сознательных социал-демократов, “рабочую интеллигенцию”» (В. И. Ленин. ПСС. Т. 4).

          Оказавшись в условиях такого психологического концлагеря, Шариков, которому отроду было едва ли месяц, должен был как-то выживать. И он пытается — насколько ему позволяют его умственные способности, генетическая предрасположенность и куцый человеческий опыт.


Продолжение следует.


9. Перерождение

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


9. Перерождение

 

          Нежданно-негаданное превращение собаки в человека происходит между католическим сочельником и православным Рождеством. Это лежит на поверхности и отмечается всеми комментаторами. В упомянутой мною Булгаковской энциклопедии начертано: «Происходит Преображение, только не Господне. Новый человек Шариков появляется на свет в ночь с 6-го на 7-е января — в православное Рождество. Но Полиграф Полиграфович — воплощение не Христа, а дьявола». Почему же, интересно знать, преображение не Господне, если собаку в человека преображает профессор Преображенский? Выходит, человек с сугубо христианской фамилией работает на сатану? Но других-то своих пациентов он же преображает. Почему же не задается с псом? Происхождением не вышел? Что-то здесь не так. Не будем торопиться с выводами, а полистаем уже неоднократно цитированный мною послеоперационный дневник Борменталя.

          «2 января. В моем и Зины присутствии пес (если псом, конечно, можно назвать) обругал проф. Преображенского по матери».

          Ругаться, конечно, нехорошо, тем более ругать матом того, кто является тебе отцом и матерью одновременно. Но ведь «папаша» Преображенский и сам ругается будь здоров. В свой же адрес слышать ругань профессор не привык, поэтому с ним, обматеренным, «в 1 час 13 мин.» случается «глубокий обморок», а «При падении» он «ударился головой о палку стула». Таким образом, пишет Борменталь, «Русская наука чуть не понесла тяжелую утрату». К счастью, обошлось: больного ставят на ноги с помощью обыкновенных валериановых капель. Отметим: даже эту бранящуюся, пока еще слабо соображающую полусобачью личность ассистент профессора уже не может не считать человеком.

          Новоизготовленный «гомо сапиенс» получает от «старожилов» первые уроки и вроде бы поддается обучению.

          «10 января. Повторное систематическое обучение посещения уборной. ... следует отметить понятливость существа. Дело вполне идет на лад».

          «12 января. ... «Отучаем от ругани». И в тот же день: «В шкафах ни одного стекла, потому что прыгал. Еле отучили».

          Будучи честен и щепетилен вплоть до мелочей, Борменталь констатирует: «Я переехал к Преображенскому по его просьбе и ночую в приемной с Шариком. Смотровая превращена в приемную. Швондер оказался прав. Домком злорадствует». И первых вздох сожаления о содеянном: «Такой кабак мы сделали с этим гипофизом, что хоть вон беги из квартиры». Это вслед за предыдущей восторженной записью: «Скальпель хирурга вызвал к жизни новую человеческую единицу. Проф. Преображенский, вы — творец. (Клякса)». «Клякса» рядом с «творцом», замечу, весьма многозначительна.

          В тот же день. «С Филиппом Филипповичем что-то странное делается. ... Старик что-то придумал. Пока я вожусь с историей болезни, он сидит над историей того человека, от которого мы взяли гипофиз». Дошло наконец-то! А еще профессор, ученый человек, европейское светило, величина мирового значения! Как можно было заранее не поинтересоваться, у кого взяты «гипофиз» и «мужские яичники с придатками и семенными канатиками»?! Любопытная деталь. В записи от 23 декабря возраст мужчины, ставшего донором для пса, стоит «28 лет», а в записи от 12 января — «25 лет». Одно из двух: либо МБ не заметил расхождения при окончательной редактуре, либо эскулапам глубоко плевать, у кого были изъяты соответствующие органы. С моей точки зрения, скорей всего второе: нашелся «подходящий» труп — и ладно. Подтверждение моего предположения обнаруживается в главе VIII, когда профессор переиначивает фамилию донора: «Клим Чугунов». На самом же деле его зовут: «Клим Григорьевич Чугункин, 25 лет, холост. Беспартийный, сочувствующий. Судился 3 раза и оправдан: в первый раз благодаря недостатку улик, второй раз происхождение спасло, в третий раз — условно каторга на 15 лет. Кражи. Профессия — игра на балалайке по трактирам. Маленького роста, плохо сложен. Печень расширена (алкоголь). Причина смерти — удар ножом в сердце в пивной (“Стоп-сигнал” у Преображенской заставы)». У Преображенской! Какая ослепительная «рифма» с фамилией профессора! Может быть, не ходи бедолага Чугункин в кабак на Преображенской, не нарвался бы он там на нож (как Шарик — на скальпель) и не стал бы сырьем для жутких экспериментов эскулапа. А так — «примагничивает» бедолагу «прображенское тождество» трактира с профессором. Мистика да и только.

          Кстати, более понятной становится уже приведенное мною замечание доктора Борменталя: «Такой кабак мы сделали с этим гипофизом...» Натуральный кабак (где зарезали Чугункина) превращается, если не сказать, преображается в кабак (где изрезали собаку) в переносном смысле слова, то есть в беспорядок, хаос, бедлам.

          Борменталь недоумевает: «Не все ли равно, чей гипофиз?» Ассистент еще ни о чем не догадывается, как и положено ассистенту, тогда как профессор, как положено профессору, уже осеняется: Спиноза из Чугункина — трижды судимого люмпена — вряд ли получится. Это подтверждает и дневниковая запись: «Когда я ему (профессору — Ю. Л.) рассказал ... о надежде развить Шарика в очень высокую психическую личность, он хмыкнул и ответил: “Вы думаете?” Тон его зловещий. Неужели я ошибся?» Раньше надо было думать, до эксперимента, а не затевать эту, по словам МБ, чудовищную историю. Впрочем, Преображенский «заботился совсем о другом», а Шариков — «неожиданно явившееся существо, лабораторное», то есть непредусмотренный результат эксперимента.

          Последняя запись.

          «17 января. Не записывал несколько дней: болел инфлюэнцей. За это время облик окончательно сложился.

          а) совершенный человек по строению тела;

          б) вес около трех пудов;

          в) рост маленький;

          г) голова маленькая;

          д) начал курить;

          е) ест человеческую пищу;

          ж) одевается самостоятельно;

          з) гладко ведет разговор. ...

          Этим историю болезни заканчиваю. Перед нами новый организм; наблюдать его нужно сначала. ... Подпись: ассистент профессора Ф. Ф. Преображенского доктор Борменталь».

          Понаблюдаем за эволюциями «организма» и мы.


Продолжение следует.


8. На убой

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


8. На убой

 

          Потекла сладкая собачья жизнь. «В течение недели пес сожрал столько же, сколько в полтора последних голодных месяца на улице. Ну, конечно, только по весу. О качестве еды у Филиппа Филипповича и говорить не приходилось. ... Филипп Филиппович окончательно получил звание божества». Хулиганства, впрочем, не прощают: «Тащили тыкать в сову («разъясненную» Шариком накануне — Ю. Л.), причем пес заливался горькими слезами и думал: “Бейте, только из квартиры не выгоняйте” ... На следующий день на пса надели широкий блестящий ошейник». И хотя на прогулке «какой-то долговязый с обрубленным хвостом дворняга облаивает его “барской сволочью” и “шестеркой”», Шарик ничуть не расстраивается, ибо «Бешеная зависть читалась в глазах у всех встречных псов». А когда — неслыханное дело! — «Федор-швейцар собственноручно отпер парадную дверь и впустил Шарика», тот мысленно острит: «Ошейник — все равно, что портфель».

          Несмотря на бурное противодействие поварихи, пес проникает и «в царство ... Дарьи Петровны», на кухню, где «Острым узким ножом она отрубала беспомощным рябчикам головы и лапки, затем, как яростный палач, с костей сдирала мякоть, из кур вырывала внутренности, что-то вертела в мясорубке. Шарик в это время терзал рябчикову голову». Отметим сравнение благородного ремесла кухарки с гнусной деятельностью заплечных дел мастеров, сходство со скальпелем хирурга ее «узкого ножа», кромсавшего рябчиков в присутствии Шарика, который днем смотрит на кухонные страсти-мордасти, а по вечерам «лежал на ковре в тени и, не отрываясь, глядел на ужасные дела. В отвратительной едкой и мутной жиже в стеклянных сосудах лежали человеческие мозги. Руки божества (мы уже знаем, кто это — Ю. Л.), обнаженные по локоть, были в рыжих резиновых перчатках, и скользкие тупые пальцы копошились в извилинах. Временами божество вооружалось маленьким сверкающим ножиком и тихонько резало желтые упругие мозги». И, само собой, тихонько напевало:

          — К берегам священным Нила.

          То есть днем Шарик наблюдает кулинарную резню, вечером — медицинскую. Наконец, наступает «тот ужасный день», когда пес «еще утром» звериным чутьем ощущает неладное, потому и «полчашки овсянки и вчерашнюю баранью косточку съел без всякого аппетита». А тут еще Борменталь «привез с собой дурно пахнущий чемодан, и даже не раздеваясь, устремился с ним через коридор в смотровую». Но мы-то понимаем: кто-то умер, ибо накануне профессор инструктировал ассистента:

          — Вот что, Иван Арнольдович, вы все же следите внимательно: как только подходящая смерть, тотчас со стола — в питательную жидкость и ко мне!

          — Не беспокойтесь, Филипп Филиппович, — паталогоанатомы мне обещали.

          Кто умрет — для доктора совершенно неважно; главное — чтобы смерть человека была «подходящая». Узнав о приезде своего верного ученика, «Филипп Филиппович бросил недопитую чашку кофе, чего с ним никогда не случалось, выбежал навстречу Борменталю». Вдобавок «Зина оказалась неожиданно в халате, похожем на саван, и начала бегать из смотровой в кухню и обратно». И — верх подлости и унижения! — Шарика, не успевшего даже позавтракать, «заманили и заперли в ванной». Когда «полутьма в ванной стала страшной, он завыл, бросился на дверь, стал царапаться». «Затем ослаб, полежал, а когда поднялся, шерсть на нем встала вдруг дыбом, почему-то в ванне померещились отвратительные волчьи глаза». Словом, заваривается что-то недоброе.

          Дальше — хуже. Шарика за ошейник тащат в смотровую, а там — «Белый шар под потолком сиял до того, что резало глаза. В белом сиянии стоял жрец и сквозь зубы напевал про священные берега Нила (куда ж без этого — Ю. Л.) ... божество было все в белом, а поверх белого, как епитрахиль, был надет резиновый узкий фартук. Руки — в черных перчатках». Более всего пса поражают глаза «тяпнутого»: «Обычно смелые и прямые, ныне они бегали во все стороны от песьих глаз. Они были насторожены, фальшивы и в глубине их таилось нехорошее, пакостное дело, если не целое преступление». В качестве «Показания к операции» Борменталь записывает в своем дневнике: «Постановка опыта Преображенского с комбинированной пересадкой гипофиза и яичек для выяснения вопроса о приживаемости гипофиза, а в дальнейшем и о его влиянии на омоложение организма у людей». Первый раз собаку кладут на операционный стол ради благого дела — лечения ошпаренного бока, а теперь — для некоего непонятного эксперимента, причем в его положительном исходе экспериментатор совсем не уверен. Скорее наоборот — убежден в отрицательном, ведь «операция по проф. Преображенскому», как выясняется из заметок все того же Борменталя, «первая в Европе».

          «У Зины мгновенно стали такие же мерзкие глаза, как у тяпнутого. Она подошла к псу и явно фальшиво погладила его. Тот с тоской и презрением поглядел на нее», а потом подумал: «Что же... Вас трое. Возьмете, если захотите. Только стыдно вам...» Но это пес задремывает от стыда, лишь бы не слышать откровения развратных пациентов Преображенского, а эскулапам, приманившим и приручившим собаку, не стыдно. Говоря точнее, не стыдно профессору, ведь его глаза ничуть не изменились; его ассистентам все-таки неловко предавать доверяющую им псинку. «Животную», как потом выразится Шариков, хватают, усыпляют хлороформом и принимаются потрошить, причем в процессе гиппократ, орудуя скальпелем в турецком седле головного мозга (углублении, где помещается гипофиз), прямым текстом говорит:

          — Если там у меня начнет кровоточить, потеряем время и пса потеряем. Впрочем, для него и так никакого шанса нету, — он помолчал, прищуря глаз, заглянул в как бы насмешливо полуприкрытый глаз пса и добавил:

          — А знаете, жалко его. Представьте, я привык к нему.

          Как видим, Шарик даже в усыпленном виде не верит фальшивой жалости — крокодиловым слезам — Преображенского-божества. В самый напряженный момент, когда нельзя было терять ни мгновения, хирурги «заволновались, как убийцы, которые спешат». Как убийцы!

          Я опускаю жутковатые медицинские подробности. Остановлюсь только на двух-трех, весьма колоритных. «Один раз ударил тонкий фонтан крови, чуть не попал в глаз профессору, и окропил его колпак». В фильме А. Латтуады профессору Преображенскому кровь Шарика попадает на очки (метафорически заливает глаза — Ю. Л.), вытираемые ассистенткой Зиной. И зловеще посверкивает золотая коронка во рту сурового жреца в куколе и со скальпелем! В описании МБ Преображенский «стал положительно страшен. Сипение вырывалось из его носа, зубы открылись до десен. Он ободрал оболочку с мозга и пошел куда-то вглубь, выдвигая из вскрытой чаши полушария мозга». И далее: «Лицо у него при этом стало, как у вдохновенного разбойника» ... В ответ на робкое замечание Борменталя насчет слабого пульса оперируемого «страшный Филипп Филиппович» сипит:

          — Некогда рассуждать тут. ... Все равно помрет... — не забывая напевать: — К берегам священным Нила...

          В самом конце операции «вдохновенный разбойник» спрашивает:

          — Умер, конечно?..

          Конечно, умрет. Попозже только. Люди добрые постараются.

          Когда же «на подушке появилась на окрашенном кровью фоне безжизненная потухшая морда Шарика с кольцевой раной на голове ... Филипп Филиппович отвалился окончательно, как сытый вампир». Затем потребовал у Зины «папиросу ... свежее белье и ванну», «двумя пальцами раздвинул правое веко пса, заглянул в явно умирающий глаз и молвил» нечто вроде отходной по зарезанному им живому существу:

          — Вот, черт возьми. Не издох. Ну, все равно издохнет. Эх, доктор Борменталь, жаль пса, ласковый был, хотя и хитрый.

          Итак. Перед хирургическим вмешательством врачи надевают колпаки, напоминающие «патриарший куколь», а «главврач» — еще и «резиновый узкий фартук», похожий на «епитрахиль», для того чтобы не испачкать одежду кровью оперируемого. То есть снаружи «подельники» выглядят почти благостно, едва ли не как священники. Но как разительно их внешность отличается от их поведения! Они волнуются, «как убийцы»; Преображенский становится похож на «вдохновенного разбойника»; отваливается от прооперированного пса, «как сытый вампир», насосавшийся крови, — убийственная характеристика; а в ходе операции Борменталь, «как тигр», бросается на помощь профессору, чтобы зажать струю крови, брызнувшую из несчастного Шарика. Наконец, весьма красноречивый абзац: «Нож вскочил ему (профессору — Ю. Л.) в руки как бы сам собой, после чего лицо Филиппа Филипповича стало страшным. Он оскалил фарфоровые и золотые коронки и одним приемом навел на лбу Шарика красный венец. Кожу с бритыми волосами откинули как скальп». Но главное — «величина мирового значения» абсолютно уверена в безнадежности опыта и производит его на авось: вдруг да получится, а если нет, то собакой больше, собакой меньше... Белый халат на Зине, напомню, походит на «саван», в который, вероятно, завернули бы пса, если бы тот издох. Но Шарик — на удивление премудрым гиппократам — оказывается невероятно живучим, потому что кормили его на убой — в буквальном смысле этого слова, — чтобы отъелся и мог выдержать операцию. Говоря словами автора, «пакостное дело, если не целое преступление» в «похабной квартирке» совершается. А если опыт начинается преступлением, едва ли он завершится чем-либо иным.


Продолжение следует.


7. Сытый голодного не разумеет

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции

 

7. Сытый голодного не разумеет

 

          «Этот ест обильно и не ворует, этот не станет пинать ногой, но и сам никого не боится, а не боится потому, что вечно сыт», — так в самом начале повести аттестует безымянный на ту пору пес приближающегося к нему господина. Интуиция собаки подтверждается и в этом случае. Стол у профессора богатый, изысканный, кстати говоря, не без холодных закусок. «На разрисованных райскими цветами тарелках с черной широкой каймой лежала тонкими ломтиками нарезанная семга, маринованные угри. На тяжелой доске кусок сыра со слезой, и в серебряной кадушке, обложенной снегом, — икра. Меж тарелками несколько тоненьких рюмочек и три хрустальных графинчика с разноцветными водками». А тут еще «Зина внесла серебряное крытое блюдо, в котором что-то ворчало. Запах от блюда шел такой, что рот пса немедленно наполнился жидкой слюной. “Сады Семирамиды”! — подумал он и застучал по паркету хвостом, как палкой».

          — Сюда их, — хищно скомандовал Филипп Филиппович ... — Доктор Борменталь, умоляю вас, мгновенно эту штучку, и если вы скажете, что это... Я ваш кровный враг на всю жизнь.

          «Сам он с этими словами подцепил на лапчатую серебряную вилку что-то похожее на маленький темный хлебик», — на котором мы сейчас и остановимся. МБ не разъясняет, чем именно закусывали врачеватели, пропустив по первой. Современники писателя, полагаю, прекрасно его поняли, а нам что делать? А нам остается разве что заглянуть в книгу В. Гиляровского «Москва и москвичи» и разыскать там главу «Трактиры»: «Моментально на столе выстроились холодная смирновка во льду, английская горькая, шустовская рябиновка и портвейн Леве №50 рядом с бутылкой пикона. Еще двое пронесли два окорока провесной, нарезанной прозрачно розовыми, бумажной толщины, ломтиками. Еще поднос, на нем тыква с огурцами, жареные мозги дымились на черном хлебе (полужирный шрифт мой — Ю. Л.) и два серебряных жбана с серой зернистой и блестяще-черной ачуевской паюсной икрой. Неслышно вырос Кузьма с блюдом семги, украшенной угольниками лимона». Заметим некоторое кулинарное сходство между трактирным столом у Гиляровского и домашним — у МБ и пойдем дальше. Поскольку ничего иного больше у нас нет, то и выходит, что лучшая закуска под сорокаградусную — горячие жареные мозги с черным хлебом. То есть профессор не только, говоря по-современному и, как обычно, забегая вперед, выносит мозг окружающим своим витийством, не только терзает скальпелем «человеческие мозги», но и с аппетитом уплетает их — в их телячьем, конечно же, или каком-либо ином воплощении. Если я прав, и речь действительно идет о жареных мозгах, то, возможно, МБ намеренно не стал говорить о кулинарно-закусочном предпочтении Преображенского, чтобы читатели самостоятельно пришли к сформулированному мною выводу.

          — Если вы заботитесь о своем пищеварении, — ораторствует доктор, хлебая раковый супчик, — мой добрый совет — не говорите за обедом о большевизме и о медицине, — а сам между тем без умолку говорит именно о большевиках, большевистской власти и обо всем медицинском.

          Послеобеденные рассуждения профессора под сигару и «Сен-Жюльен — приличное вино ... но только ведь теперь же его нету» придется комментировать едва ли не пословно, но делать нечего, ведь его «словеса огненные» не только выявляют отношение Преображенского к окружающей действительности, но и раскрывают его внутренний мир. Филиппики Филиппа Филипповича начинаются после того как «Глухой, смягченный потолками и коврами, хорал донесся откуда-то сверху и сбоку». Узнав от своей прислуги Зины о том, что жилтоварищи

          — Опять общее собрание сделали, — профессор начинает кричать.

          Он вообще постоянно кричит (и чертыхается) на всем протяжении повести, даже в ситуациях, не требующих крика. Больше него не кричит (и не чертыхается) в СС никто. Дотошный читатель может это проверить сам. На сей раз Преображенский восклицает:

          — Пропал калабуховский дом. ... Вначале каждый вечер пение, затем в сортирах замерзнут трубы, потом лопнет котел в паровом отоплении и так далее.

          Больше всего доктора беспокоит отопление. В самом деле — кому охота мерзнуть в собственной 7-комнатной квартире. Чуть ниже он скажет:

          — Я не говорю уже о паровом отоплении. Не говорю. Пусть: раз социальная революция — не нужно топить.

          Поэтому давайте внесем ясность в данный вопрос. В самом начале моих заметок, когда профессор приводит в дом пса, я обратил внимание читателей на фразу «На мраморной площадке повеяло теплом от труб». Значит, тогда с паровым отоплением было все в порядке. После разглагольствований профессора о разрухе, о чем мы с вами еще потолкуем, автор не без иронии замечает: «Видно, уж не так страшна разруха. Невзирая на нее, дважды в день серые гармоники под подоконником наливались жаром, и тепло волнами расходилось по всей квартире». Это замечание напрочь опровергает сказанное Преображенским. Хорошо. Допустим, он говорит на основании чужого опыта. У него есть телефон, он встречается и общается с коллегами, и они могли нагнать на него ужас о своих холодных, нетопленных жилищах. Однако накануне операции над Шариком, когда тот спокойно наблюдает за священнодействиями Преображенского, «Трубы в этот час нагревались до высшей точки. Тепло от них поднималось к потолку, оттуда расходилось по всей комнате». А незадолго до финала МБ констатирует: «Серые гармонии труб играли». То есть на всем протяжении повествования профессор совсем не мерз. А ведь о себе в послеобеденной беседе с Борменталем он не без гордости говорит так:

          — Я — человек фактов, человек наблюдения. Я — враг необоснованных гипотез. ... Если я что-нибудь говорю, значит, в основе лежит некий факт, из которого я делаю вывод.

          Почему же он делает неверные выводы из несуществующих фактов?

          — С 1903 года я живу в этом доме, — рассуждает доктор. — И вот, в течение этого времени до марта 1917 года не было ни одного случая ... чтобы из нашего парадного внизу при общей незапертой двери пропала бы хоть одна пара калош. ... В марте 17-го года в один прекрасный день пропали все калоши, в том числе две пары моих. ... Спрашивается, — кто их попер? Я? Не может быть. Буржуй Саблин? (Филипп Филиппович ткнул пальцем в потолок). Смешно даже предположить. Сахарозаводчик Полозов? (Филипп Филиппович указал вбок). Ни в коем случае!

          Профессор совершенно прав: калоши могли пропасть именно в марте 17-го года, аккурат после февральской революции, когда А. Ф. Керенский, став министром юстиции, по сути дела упразднил прежнее судопроизводство, разогнал судебных деятелей и вместе с политзаключенными амнистировал уголовников. Урки заполонили улицы Москвы и Петрограда, и никакой управы на них не было. В то время это было известно всем и каждому, включая докторов и профессоров. Как, впрочем, и то, что пролетарии и люмпен-пролетарии — это не одно и то же.

          — Но я спрашиваю, — мечет громы и молнии профессор, — почему, когда началась вся эта история, — все стали ходить в грязных калошах и валенках по мраморной лестнице? ... Почему пролетарий не может оставить свои калоши внизу, а пачкает мрамор?

          — Да у него ведь, Филипп Филиппович, и вовсе нет калош, — не без оснований возражает учителю Борменталь.

          — Ничего похожего! — громовым голосом ответил Филипп Филиппович. — ... На нем есть теперь калоши и эти калоши... мои! Это как раз те самые калоши, которые исчезли весной 1917 года.

          Несколько часов назад профессор собственноусто пеняет Швондеру и К°, пришедших его «терроризировать»:

          — Вы, господа, напрасно ходите без калош в такую погоду, — а теперь начисто об этом забывает.

          Обличая и негодуя, доктор ставит себя в комическое положение: якобы он двумя парами калош, скраденных у него, окалошил всех безкалошных пролетариев — как Спаситель накормил пятью хлебами и двумя рыбами «около пяти тысяч человек, кроме женщин и детей» (Мат. 14:21). На это чуть ниже намекает и МБ: «Набравшись сил после сытного обеда, гремел он подобно древнему пророку». Ничего, кроме улыбки, у читателя это вызвать не может.

          — Почему электричество, которое, дай бог памяти, тухло в течение 20-ти лет два раза, в теперешнее время аккуратно гаснет раз в месяц?

          — Разруха, Филипп Филиппович, — дает абсолютно точный ответ Борменталь.

          И нарывается на жесткую отповедь, не обоснованную никакой реальностью.

          — Нет, — совершенно уверенно возразил Филипп Филиппович, — нет. ... Это — мираж, дым, фикция. ... Что такое эта ваша разруха? Старуха с клюкой? Ведьма, которая выбила все стекла, потушила все лампы? Да ее вовсе и не существует.

          Пассаж про «старуху с клюкой» растолковывает Б. В. Соколов в своей фундаментальной Булгаковской энциклопедии (где почему-то ничего не сказано о «маленьком темном хлебике»): «В начале 20-х годов в московской Мастерской коммунистической драматургии была поставлена одноактная пьеса Валерия Язвицкого (1883-1957) “Кто виноват?” (“Разруха”), где главным действующим лицом была древняя скрюченная старуха в лохмотьях по имени Разруха, мешающая жить семье пролетария».

          Теперь о перебоях с электричеством. Действие СС, как я уже сказал, разворачивается в 1925 г., а за предшествующие 20 лет в России происходят следующие события:

          1. Русско-японская война, начатая, правда, годом ранее, но завершившаяся поражением России в 1905 году. (Профессор, напомню, живет в «калабухове» с 1903 г.) «Россия затратила на войну 2452 млн рублей, около 500 млн рублей было потеряно в виде отошедшего к Японии имущества». Русская армия потеряла убитыми от 32 до 50 тыс. человек. «Кроме этого, от ран и болезней скончались 17 297 русских ... солдат и офицеров» (здесь и далее: данные взяты из Википедии — Ю. Л.).

          2. Революция 1905-1907 гг. «Всего с 1901 по 1911 год в ходе революционного террора было убито и ранено около 17 тысяч человек (из них 9 тысяч приходятся непосредственно на период революции 1905-1907 гг.). В 1907 году каждый день в среднем погибало до 18 человек. По данным полиции, только с февраля 1905 г. по май 1906 года было убито: генерал-губернаторов, губернаторов и градоначальников — 8, вице-губернаторов и советников губернских правлений — 5, полицеймейстеров, уездных начальников и исправников — 21, жандармских офицеров — 8, генералов (строевых) — 4, офицеров (строевых) — 7, приставов и их помощников — 79, околоточных надзирателей — 125, городовых — 346, урядников — 57, стражников — 257, жандармских нижних чинов — 55, агентов охраны — 18, гражданских чинов — 85, духовных лиц — 12, сельских властей — 52, землевладельцев — 51, фабрикантов и старших служащих на фабриках — 54, банкиров и крупных торговцев — 29». Власти отвечали арестами, карательными мерами и погромами.

          3. Первая мировая война 1914-1918 гг. «Всего за годы войны в армии воюющих стран было мобилизовано более 70 миллионов человек, в том числе 60 миллионов в Европе, из которых погибло от 9 до 10 миллионов. Жертвы гражданского населения оцениваются от 7 до 12 миллионов человек; около 55 млн человек получили ранения. ... В результате войны прекратили своё существование четыре империи: Российская, Австро-Венгерская, Османская и Германская». По разным источникам потери русской армии составили: убитыми и пропавшими без вести — от 700 до 1300 тыс. человек; ранеными — от 2700 до 3900 тыс. человек; пленными — от 2000 до 3500 тыс. человек.

          4. Февральская революция 1917 г. «Хотя Февральская революция именовалась “бескровной”, в действительности это было не так — только в Петрограде и только со стороны восставших в дни свержения старой власти погибло около 300 человек, около 1200 человек были ранены. На Балтийском флоте было убито около ста офицеров. Кровь пролилась во многих местах России. Начало Гражданской войны в России ряд историков отсчитывают от февраля 1917 года».

          5. Октябрьская революция 1917 г. и последовавшая за ней

          6. Гражданская война, длившаяся по июль 1923 г. «В ходе Гражданской войны от голода, болезней, террора и в боях погибло (по различным данным) от 8 до 13 млн человек. ... Эмигрировало из страны до 2 млн человек. Резко увеличилось число беспризорных детей ... По одним данным в 1921 году в России насчитывалось 4,5 млн беспризорников, по другим — в 1922 году было 7 млн беспризорников. Ущерб народному хозяйству составил около 50 млрд золотых руб., промышленное производство упало до 4-20% от уровня 1913. ... Сельское производство сократилось на 40%».

          Не случайно Дарья Павловна, прогоняя Шарика со своей кухонной территории, вопит:

          — Вон! ... вон, беспризорный карманник! Тебя тут не хватало! Я тебя кочергой!.. — поскольку от беспризорных детей после всех революционных перипетий не было спасения ни «чистой публике», ни уличным торговкам, ни даже нэпмановским лавкам и лабазам.

          А великий ученый доктор ни о чем таком не знает, не ведает?! Где же он жил все это время? За границей? Отнюдь нет. Если он не уехал сам или его не выслали из России на печально известном «философском пароходе», как более двухсот «видных юристов, врачей, экономистов, деятелей кооперации, писателей, журналистов, философов, преподавателей высшей школы, инженеров» (электронная версия Большой российской энциклопедии), стало быть, он принял Советскую власть, стал сотрудничать «с режимом», потому и не вошел в число людей, которых, по словам Л. Д. Троцкого, «выслали потому, что расстрелять их не было повода, а терпеть было невозможно». И рассуждает профессор именно о 20-и годах, в течение которых в Москве, несмотря ни на какие катаклизмы, электричество «тухло ... два раза». Всего два раза — за 20-то лет! Значит, пролетарии, ненавидимые эскулапом, все-таки работают, трудятся в условиях войн и революций, по 12-14 часов в сутки занимаются «прямым своим делом» — обеспечением его комфортной жизни, проживая при этом в бараках, подвалах и полуподвалах, в глаза не видя ни осетрины, ни ростбифа с кровью, ни ракового супа, ни семги, ни маринованных угрей, ни икры, ни сыра со слезой. 20 лет страна буквально ходит ходуном, в Москве и Петрограде едва ли не ежедневно звучат выстрелы, погибают люди, наконец, идет война, унесшая миллионы жизней, — а профессор Преображенский сидит в своей скорлупе, изучает медицину, оперирует, преподает, пишет научные работы, выстраивает свои медицинские теории, зажав уши, закрыв глаза, отрешившись от окружавшего его хаоса?! Прямо как в стихотворении Б. Пастернака «Про эти стихи»:

 

          В кашне, ладонью заслонясь,

          Сквозь фортку крикну детворе:

          Какое, милые, у нас

          Тысячелетье на дворе?

 

          Или профессор обо всем забыл?

          — Если я, вместо того, чтобы оперировать каждый вечер, начну у себя в квартире петь хором, у меня настанет разруха, — продолжает вещать Преображенский. — Если я, входя в уборную, начну, извините за выражение, мочиться мимо унитаза и то же самое будут делать Зина и Дарья Петровна, в уборной начнется разруха.

          Все так, но нельзя же бытовыми или субъективными факторами подменять объективные, перечисленные мною выше.

          — Значит, когда эти баритоны кричат «бей разруху!» — я смеюсь. ... Это означает, что каждый из них должен лупить себя по затылку! И вот, когда он вылупит из себя всякие галлюцинации и займется чисткой сараев — прямым своим делом, — разруха исчезнет сама собой.

          Вот оно что! Оказывается, люди, окружающие профессора, пригодны только на то, чтобы заниматься тяжелым физическим трудом. Это их святая обязанность, поскольку они призваны трудиться на господина Преображенского и таких, как он. «Его слова на сонного пса падали точно глухой подземный гул», — пишет МБ. «Он бы прямо на митингах мог деньги зарабатывать, — мутно мечтал пес», которому профессор своими речами «все мозги разбил на части, все извилины заплел» (В. Высоцкий). «Первоклассный деляга», — делает вывод одурманенная словесами собака.

          — Двум богам служить нельзя! Невозможно в одно и то же время подметать трамвайные пути и устраивать судьбы каких-то испанских оборванцев! Это никому не удается, доктор, и тем более — людям, которые, вообще отстав в развитии от европейцев лет на 200, до сих пор еще не совсем уверенно застегивают свои собственные штаны!

          Нечто похожее о славянских народах напишет один начинающий немецкий писатель в книге под названием «Майн кампф», опубликованной как раз в 1925 г.

          Сам профессор, естественно, не отстал от европейцев, он даже опережает их благодаря своей медицине, и уж конечно, он «уверенно застегивает свои собственные штаны». Вывод очевиден: эскулап ненавидит и презирает собственный народ, отказывая ему в праве самостоятельно устраивать собственную судьбу, учиться, получать образование, развиваться. Сколько сарказма, презрения и недоумения содержит, скажем, эта его фраза:

          — Ведь родила же в Холмогорах мадам Ломоносова этого своего знаменитого.

          Дескать, «смерд, непросвещенной грубиян» (Б. В. Шергин. Слово о Ломоносове), а вот поди ж ты — стал человеком. Профессору в отличие от А. Н. Некрасова (стихотворение «Школьник») противно думать, что:

 

          ... архангельский мужик

          По своей и Божьей воле

          Стал разумен и велик.

 

          Это не вписывается в его картину мира, противоречит его образу мыслей, мешает жить, существовать или, если подобрать более точный глагол, — обывать.

          Сам-то Преображенский — кто? Он что, от рождения доктор и профессор медицины? Его «Отец — кафедральный протоиерей» — едва ли был доволен профессиональным выбором сына. Возможно, у будущего эскулапа были разногласия с батюшкой и на религиозной почве, ведь сынок, каким он показан в повести, — стопроцентный атеист. Может быть, священнослужитель, принадлежащий к так называемому белому духовенству, несмотря ни на что, оплатил учебу сына, но вполне вероятно, юный Филипп Преображенский получал образование так, как подавляющее большинство тогдашних молодых людей российской империи: голодал, недосыпал, бегал по урокам, добывая деньги на жизнь и на оплату курса. А тем временем... Приведу цитату из совершенно другой эпохи, но как нельзя лучше подходящую к данной ситуации: «Прожил ты свои 30 лет (профессору 60 — Ю. Л.) и всё время чего-то жрал. Вон — крепко пил, сладко спал. А в это время целый народ на тебя горбил, обувал тебя, одевал. Воевал за тебя!» (С. С. Говорухин. Место встречи изменить нельзя).

          И про испанских оборванцев — в точку. МБ словно предвидит события в фашисткой Испании, когда СССР помогал республиканцам в войне против франкистов. Но помогать все-таки надо. Если бы в свое время Россия не помогла, говоря словами профессора, болгарским оборванцам под Шипкой и Плевной, то Болгарии как государства, возможно, не существовало бы. Правда, Преображенский — какая ему разница! — несколько путает: девушка, похожая на юношу, предлагает профессору помочь голодающим детям Германии, которую после поражения в Первой мировой войне облагают совершенно неподъемной для нее контрибуцией и где в силу этого царит повальный голод. В фильме Бортко реплика профессора отредактирована: вместо «испанских оборванцев» говорится «иностранных оборванцев». «Двум богам служить нельзя», искажая и передергивая евангельскую цитату насчет Бога и мамоны, кричит Преображенский, поэтому сам он служит — истово и праведно — только одному богу: самому себе. Поэтому и не видит дальше собственного носа, поэтому и кипит демагогическим негодованием, поэтому и изрекает, как пророк, ныне знаменитое:

          — Следовательно, разруха не в клозетах, а в головах.

          Все верно. Разруха не в клозете Филиппа Филипповича, потому что там порядок наводят его «социал-прислужницы» Зина и Дарья Петровна. Разруха — в голове доктора, потому что там навести порядок некому: воистину — без царя в голове!

          Нет, все он знает и помнит! Помнит расстрелы, экспроприации, унижения, свое растоптанное человеческое достоинство, возможно, репрессированных или покинувших Россию коллег и знакомых. Помнит холод и голод послереволюционной Москвы, когда рухнула прежняя сытая жизнь и, чтобы выжить, приходилось продавать припрятанное и не экспроприированное. Помнит, но старается не думать об этом, начисто вычеркнуть из памяти — потому что до смертного ужаса боится «восставшего хама», «прелестного домкома» и грязных валенок на мраморных лестницах и персидских коврах. Потому и взывает:

          — Городовой! Это и только это. И совершенно неважно — будет ли он с бляхой или же в красном кепи. Поставить городового рядом с каждым человеком и заставить этого городового умерить вокальные порывы наших граждан. ... Лишь только они прекратят свои концерты, положение само собой изменится к лучшему.

          Профессор принимает — не только телом, но и душой — даже ненавидимую им Советскую власть — лишь бы жизнь текла в нормальном, с его точки зрения, русле.

          — Я сторонник разделения труда. В Большом пусть поют, а я буду оперировать. Вот и хорошо. И никаких разрух...

          А городовой «в красном кепи» пусть следит за пролетарием, а пролетарий пусть исполняет свое главное предназначение — тяжело трудиться, горбить, а не соваться со своим свиным рылом в калашный ряд профессоров Преображенских. Абсолютно прав был другой немецкий писатель, сказавший: «Но есть и такие, что считают за добродетель сказать: “Добродетель необходима”; но в душе они верят только в необходимость полиции». (Ф. Ницше. Так говорил Заратустра. О добродетельных). Так мог бы рассуждать будущий Шариков, выйди он из-под докторского скальпеля образованным и культурным человеком.

          Потому «Филипп Филиппович вошел в азарт» в процессе разговора, что уверен: «приставленный» к нему заступник вечно будет осенять его своими высоко взнесенными крылами. Потому и отвечает на замечание Борменталя о контрреволюционности своей обывательской болтовни:

          — Никакой этой самой контрреволюции в моих словах нет. В них здравый смысл и жизненная опытность.

          Увы, нет в них ни здравого смысла, ни житейской опытности. Будь они в наличии, профессор как минимум не уверовал бы в то, что наступившие вслед за военным коммунизмом времена новой экономической политики — это «всерьез и надолго». Совсем не случайно «женщина, переодетая мужчиной», говорит ему перед уходом:

          — Если бы вы не были европейским светилом, и за вас не заступались бы самым возмутительным образом ... лица, которых, я уверена, мы еще разъясним...

          Глагол «разъяснить» на чекистском жаргоне того времени означал — арестовать и расстрелять. Когда в СССР наступит очередная «пора разъяснения», от которой не будет застрахован никто, Швондер и его домком припомнят профессору все. А если их самих к тому времени «разъяснят», то свято место пусто не бывает...


Продолжение следует.


Тициан Табидзе. Стихотворение-лавина

Тициан Табидзе

 

Стихотворение-лавина

 

Не я пишу стихи... Я сам написан ими:

навек судьба моя к строке пригвождена.

Поэзия сродни сорвавшейся лавине,

что заживо тебя похоронить должна.

 

Из яблоневых снов, из лепестков цветущих

явился я на свет апрельскою порой.

Как слезы, светлый дождь из глаз моих все пуще

слезами истекал, блистая чистотой.

 

А значит, написав стихотворенье это,

сойду в могилу я, но жить ему дано,

а если тронет грудь хоть одного поэта,

тем самым за меня заступится оно

 

и выскажется так: на берегу Орпири

жил бедный паренек, и он стоял на том,

что одному ему, бряцавшему на лире,

поэзия была и хлебом, и вином;

 

его любовь к земле и солнцу Сакартвело *

тиранила его до гробовой доски,

и хоть любви не знал и счастья не имел он,

но миру подарил счастливые стихи.

 

Не я пишу стихи, я сам написан ими:

навек судьба моя к строке пригвождена.

Поэзия сродни сорвавшейся лавине,

что заживо тебя похоронить должна.

 

* Так грузины порой называют Грузию в настоящее время

 

17 — 20 апреля 2018

 

 

 

ტიციან ტაბიძე

 

ლექსი მეწყერი

 

მე არ ვწერ ლექსებს... ლექსი თვითონ მწერს,

ჩემი სიცოცხლე ამ ლექსს თან ახლავს.

ლექსს მე ვუწოდებ მოვარდნილ მეწყერს,

რომ გაგიტანს და ცოცხლად დაგმარხავს.

 

მე დავიბადე აპრილის თვეში,

ვაშლების გაშლილ ყვავილებიდან,

მაწვიმს სითეთრე და წვიმის თქეში

მოდის ცრემლებად ჩემს თვალებიდან.

 

აქედან ვიცი, მე რომ მოვკვდები,

ამ ლექსს რომ ვამბობ, ესეც დარჩება,

ერთ პოეტს მაინც გულზე მოხვდება

და ეს ეყოფა გამოსარჩლებად.

 

იტყვიან ასე: იყო საწყალი,

ორპირის ფშანზე გაზრდილი ბიჭი.

ლექსები იყო მისი საგზალი,

არ მოუცვლია ერთი ნაბიჯი.

 

და აწვალებდა მას სიკვდილამდე

ქართული მზე და ქართული მიწა,

ბედნიერებას მას უმალავდენ,

ბედნიერება მან ლექსებს მისცა.

 

მე არ ვწერ ლექსებს, ლექსი თვითონ მწერს,

ჩემი სიცოცხლე ამ ლექსს თან ახლავს.

ლექსს მე ვუწოდებ მოვარდნილ მეწყერს,

რომ გაგიტანს და ცოცხლად დაგმარხავს.


6. Кулинарная полемика

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции

 

6. Кулинарная полемика

 

          А за обедом у Филиппа Филиппович происходит полемика МБ с... А. П. Чеховым (далее АЧ). Речи профессора — это прямой ответ секретарю съезда Ивану Гурьичу Жилину из чеховской «Сирены». И не просто ответ, а резкое, жесткое и, я бы даже сказал, гневное возражение. Преображенский как персонаж полемизирует с Жилиным, МБ как писатель и гражданин — с АЧ.

          Жилин говорит:

          — Ну-с, а закусить, душа моя Григорий Саввич, тоже нужно умеючи. Надо знать, чем закусывать.

          Преображенский ему вторит, переходя от частного тезиса о правильном закусывании к общему — о правильном питании:

          — Еда, Иван Арнольдович, штука хитрая. Есть нужно уметь, и, представьте себе, большинство людей вовсе этого не умеет. Нужно не только знать, что съесть, но и когда и как.

          Булгаковский герой, прошу заметить, вслед за чеховским в разговоре о еде обращается к персонажу, называемому по имени и отчеству. Только Преображенский рассуждает во время обеда, а Жилин — до.

          — Самая лучшая закуска, ежели желаете знать, селедка, — говорит Жилин. — Съели вы ее кусочек с лучком и с горчичным соусом, сейчас же, благодетель мой, пока еще чувствуете в животе искры, кушайте икру саму по себе или, ежели желаете, с лимончиком, потом простой редьки с солью, потом опять селедки, но всего лучше, благодетель, рыжики соленые, ежели их изрезать мелко, как икру, и, понимаете ли, с луком, с прованским маслом... объедение!

          Жилину возражает Преображенский, заставивший Борменталя закусить рюмку водки чем-то похожим «на маленький темный хлебик»:

          — Заметьте, Иван Арнольдович: холодными закусками и супом закусывают только не дорезанные большевиками помещики. Мало-мальски уважающий себя человек оперирует закусками горячими. А из горячих московских закусок — это первая. Когда-то их великолепно приготовляли в Славянском Базаре.

          Селедка, икра, редька, рыжики соленые... Секретарь съезда как раз таки «оперирует» закусками холодными и получает время спустя недвусмысленный отлуп от профессора медицины. Почему Преображенский, сам тоже из недорезанных, так пренебрежительно, с употреблением «революцьонной» лексики, отзывается о собратьях по классу, непонятно. Может, МБ тем самым пеняет АЧ, положившему жизнь на описание разного рода русских «вырожденцев», на то, какими слабыми, ничтожными, неспособными на сопротивление те оказались в лихую годину? А может быть, на то, что именно «недорезанные» и выпестовали будущих Шариковых? Или проглядели их появление?

          — Когда вы входите в дом, — смакует Жилин, — то стол уже должен быть накрыт, а когда сядете, сейчас салфетку за галстук и не спеша тянетесь к графинчику с водочкой. Да ее, мамочку, наливаете не в рюмку, а в какой-нибудь допотопный дедовский стаканчик из серебра или в этакий пузатенький с надписью «его же и монаси приемлют», и выпиваете не сразу, а сначала вздохнете, руки потрете, равнодушно на потолок поглядите, потом этак не спеша, поднесете ее, водочку-то, к губам и — тотчас же у вас из желудка по всему телу искры...

          Преображенский и водку пьет иначе, чем Жилин, без всяких там пищеварительных моментов предвкушения и оттягивания удовольствия, а именно: «Филипп Филиппович ... вышвырнул одним комком содержимое рюмки себе в горло». «Вышвыривает» Преображенский именно из рюмки, а не из стаканчика с надписью «его же и монаси приемлют», как советует Жилин, восставая против рюмок. Иные времена — иная посуда. Не до «дедовского допотопного серебра», возможно, уже реквизированного или проданного ради куска хлеба. Впрочем, свой «мировой закусон» профессор медицины, имеющий серьезного покровителя в советских органах, подцепляет на «лапчатую серебряную вилку», стало быть, реквизиция «недорезанному» пока не грозит.

          Секретарь у АЧ упоминает, кстати, и горячие закуски: налимью печенку (возможно, ее подавали и холодной), душоные белые грибы (это то же самое, что и тушеные, только душоные) и кулебяку.

          — Ну-с, перед кулебякой выпить, — продолжал секретарь вполголоса... — Кулебяка должна быть аппетитная, бесстыдная, во всей своей наготе, чтоб соблазн был. Подмигнешь на нее глазом, отрежешь этакий кусище и пальцами над ней пошевелишь вот этак, от избытка чувств. Станешь ее есть, а с нее масло, как слезы, начинка жирная, сочная, с яйцами, с потрохами, с луком...

          У МБ ничего не говорится о второй рюмке, но ведь не мог же русский человек за обедом обойтись всего лишь одной. Не мог. Надо полагать, не обошлись и Преображенский с Борменталем. «Вторительно» они закусывали... супом вопреки заклинаниям профессора: «3асим от тарелок подымался пахнущий раками пар». Кстати и замечание о порозовевшем «от супа и вина» Борментале, «тяпнутом» Шариком накануне.

          Суп остался вне писательской компетенции МБ, а у АЧ секретарь и по поводу супов разливается «как поющий соловей», не слышащий «ничего, кроме собственного голоса»:

          — Щи должны быть горячие, огневые. Но лучше всего, благодетель мой, борщок из свеклы на хохлацкий манер, с ветчинкой и с сосисками. К нему подаются сметана и свежая петрушечка с укропцем. Великолепно также рассольник из потрохов и молоденьких почек, а ежели любите суп, то из супов наилучший, который засыпается кореньями и зеленями: морковкой, спаржей, цветной капустой и всякой тому подобной юриспруденцией.

          Жилин и Преображенский сходятся еще в одном вопросе. Секретарь съезда советует:

          — Ежели, положим, вы едете с охоты домой и желаете с аппетитом пообедать, то никогда не нужно думать об умном; умное да ученое всегда аппетит отшибает. Сами изволите знать, философы и ученые насчет еды самые последние люди и хуже их, извините, не едят даже свиньи.

          Профессор медицины настоятельно рекомендует:

          — Если вы заботитесь о своем пищеварении, вот добрый совет — не говорите за обедом о большевизме и о медицине.

          Большевизм и медицина как раз входят в разряд «умных да ученых» тем, начисто «отшибающих аппетит».

          По поводу газет, однако, наши герои высказывают сугубо противоположные мнения.

          Жилин:

          — Этак ложитесь на спинку, животиком вверх, и берите газетку в руки. Когда глаза слипаются и во всем теле дремота стоит, приятно читать про политику: там, глядишь, Австрия сплоховала, там Франция кому-нибудь не потрафила, там папа римский наперекор пошел — читаешь, оно и приятно.

          Преображенский:

          — И, боже вас сохрани, не читайте до обеда советских газет. ... Я произвел тридцать наблюдений у себя в клинике. И что же вы думаете? Пациенты, не читающие газет, чувствовали себя превосходно. Те же, которых я специально заставлял читать «Правду», теряли в весе. ... Мало этого. Пониженные коленные рефлексы, скверный аппетит, угнетенное состояние духа.

          Послеобеденный досуг и у АЧ, и у МБ — сигарный. У первого — под запеканочку:

          — Домашняя самоделковая запеканочка лучше всякого шампанского. После первой же рюмки всю вашу душу охватывает обоняние, этакий мираж, и кажется вам, что вы не в кресле у себя дома, а где-нибудь в Австралии, на каком-нибудь мягчайшем страусе...

          У второго — под Сен-Жюльен — «приличное вино», которого «теперь нету», или под что-нибудь другое, о чем не говорится (ликеров профессор не любит).

          Чеховского героя после обеда охватывает дрема, как Шарика: «Странное ощущение, — думал он (Шарик — Ю. Л.), захлопывая отяжелевшие веки, — глаза бы мои не смотрели ни на какую пищу». Перед этим «Псу достался бледный и толстый кусок осетрины, которая ему не понравилась, а непосредственно за этим ломоть окровавленного ростбифа». То же самое, надо полагать, употребляют и Преображенский с Борменталем, а значит, перечень и распорядок блюд у МБ практически совпадают с чеховскими, только у АП рыбная и мясная перемены расписаны живыми, сочными, аппетитными, гастрономически выверенными красками:

          — Как только скушали борщок или суп, сейчас же велите подавать рыбное, благодетель. Из рыб безгласных самая лучшая — это жареный карась в сметане; только, чтобы он не пах тиной и имел тонкость, нужно продержать его живого в молоке целые сутки. ... Хорош также судак или карпий с подливкой из помидоров и грибков. Но рыбой не насытишься, Степан Францыч; это еда несущественная, главное в обеде не рыба, не соусы, а жаркое.

          После обеда Жилин, прямо как Манилов, думает о всяческой дребедени:

          — Будто вы генералиссимус или женаты на первейшей красавице в мире, и будто эта красавица плавает целый день перед вашими окнами в этаком бассейне с золотыми рыбками. Она плавает, а вы ей: «Душенька, иди поцелуй меня!»

          Преображенский — пространно рассуждает о мировой революции и диктатуре пролетариата (об этом позже).

          АЧ устами Жилина скептически отзывается о врачах и имеет на то полное право, ибо сам доктор:

          — Катар желудка доктора выдумали! Больше от вольнодумства да от гордости бывает эта болезнь. Вы не обращайте внимания. Положим, вам кушать не хочется или тошно, а вы не обращайте внимания и кушайте себе. Ежели, положим, подадут к жаркому парочку дупелей, да ежели прибавить к этому куропаточку или парочку перепелочек жирненьких, то тут про всякий катар забудете, честное благородное слово.

          МБ, тоже доктор, делает врачей вершителями судьбы человеческой, наделяет их свойствами и качествами демиурга и пророков.


Продолжение следует.


5. Непрошенные гости

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции

 

5. Непрошенные гости

 

          Вечером того же дня к профессору наведается совсем иная публика. «Их было сразу четверо. Все молодые люди и все одеты очень скромно». Филипп Филиппович «стоял у письменного стола и смотрел на вошедших, как полководец на врагов. Ноздри его ястребиного носа раздувались». Общается он с новыми посетителями качественно иначе, чем со своими пациентами.

          Перебивает, не давая людям слова сказать.

          — Мы к вам, профессор ... вот по какому делу... — заговорил человек, впоследствии оказавшийся Швондером.

          — Вы, господа, напрасно ходите без калош в такую погоду ... во-первых, вы простудитесь, а, во-вторых, вы наследили мне на коврах, а все ковры у меня персидские, — увещевает воспитаннейший господин тех, у кого нет не только персидских ковров, но даже калош.

          Унижает вошедшего «блондина в папахе».

          — Вас, милостивый государь, прошу снять ваш головной убор, — внушительно сказал Филипп Филиппович.

          В ответ на попытку Швондера изложить суть дела напрочь игнорирует говорящего:

          — Боже, пропал калабуховский дом ... что же теперь будет с паровым отоплением?

          — Вы издеваетесь, профессор Преображенский?

          Вне всякого сомнения — издевается, глумится, куражится.

          Требует разъяснить ему цель посещения:

          — По какому делу вы пришли ко мне? Говорите как можно скорее, я сейчас иду обедать, — а сам только затягивает разговор.

          Наконец, вызывает ответную реакцию, поскольку следующую реплику Швондер произносит уже «с ненавистью»:

          — Мы, управление дома ... пришли к вам после общего собрания жильцов нашего дома, на котором стоял вопрос об уплотнении квартир дома...

          Здесь интеллигентнейший профессор указывает «пришельцам» на неграмотное построение фразы.

          — Кто на ком стоял? — крикнул Филипп Филиппович, — потрудитесь излагать ваши мысли яснее.

          — Вопрос стоял об уплотнении.

          — Довольно! Я понял! Вам известно, что постановлением 12 сего августа моя квартира освобождена от каких бы то ни было уплотнений и переселений?

          Швондер в курсе, но пытается урезонить Преображенского:

          — Общее собрание просит вас добровольно, в порядке трудовой дисциплины, отказаться от столовой. ... И от смотровой также.

          Взбешенный доктор звонит своему высокопоставленному советскому покровителю Петру Александровичу и доносит до него сложившуюся ситуацию следующим образом:

          — Сейчас ко мне вошли четверо, из них одна женщина, переодетая мужчиной, и двое вооруженных револьверами и терроризировали меня в квартире с целью отнять часть ее.

          Совработник, судя по разговору, не шибко верит эскулапу, получившему в свое время железную «охранную грамоту», на что тот разражается следующим пассажем:

          — Извините... У меня нет возможности повторить все, что они говорили. Я не охотник до бессмыслиц.

          Если у вошедших и есть оружие (автор ничего о нем не говорит), то они профессору револьверами не угрожают, разве что «взволнованный Швондер» обещает «подать жалобу в высшие инстанции». Никто Преображенского не терроризирует и не собирается отнимать часть квартиры. Ему всего-навсего предлагают — по собственной воле — отказаться от пары комнат. Иными словами, ничего особенного не происходит. Доктор вполне мог своими силами отбиться от визитеров, однако он предпочитает подлить масла в огонь. При этом профессор начинает и заканчивает свою «апелляцию» чем-то вроде откровенного шантажа:

          — Петр Александрович, ваша операция отменяется. ... Равно, как и все остальные операции. Вот почему: я прекращаю работу в Москве и вообще в России... Они ... поставили меня в необходимость оперировать вас там, где я до сих пор резал кроликов. В таких условиях я не только не могу, но и не имею права работать. Поэтому я прекращаю деятельность, закрываю квартиру и уезжаю в Сочи. Ключи могу передать Швондеру. Пусть он оперирует.

          Подобного фортеля не ожидает даже видавший виды председатель домкома:

          — Позвольте, профессор ... вы извратили наши слова.

          — Попрошу вас не употреблять таких выражений, — срезает его Преображенский и передает трубку с Петром Александровичем на проводе.

          Швондер получает крепкую нахлобучку от высоко сидящего начальства и, сгорая от стыда, произносит:

          — Это какой-то позор!

          «Как оплевал! Ну и парень!» — восхищается пес.

          Пытаясь сохранить хоть какое-то лицо, «женщина, переодетая мужчиной», «как заведующий культотделом дома...» (— За-ве-дующая, — тут же поправляет ее образованнейший Филипп Филиппович) предлагает ему «взять несколько журналов в пользу детей Германии. По полтиннику штука». Профессор не берет. Детям Германии он сочувствует (это неправда), денег ему не жалко (это правда), но...

          — Почему же вы отказываетесь?

          — Не хочу.

          — Знаете ли, профессор, — заговорила девушка, тяжело вздохнув, — ... вас следовало бы арестовать.

          — А за что? — с любопытством спросил Филипп Филиппович.

          — Вы ненавистник пролетариата! — гордо сказала женщина.

          — Да, я не люблю пролетариата, — печально согласился Филипп Филиппович.

          Униженная и оскорбленная четверка в горестном молчании удаляется, исполненный благоговейного восторга «Пес встал на задние лапы и сотворил перед Филиппом Филипповичем какой-то намаз», после чего «ненавистник пролетариата» в прекрасном расположении духа отправляется обедать. А напрасно он так запросто и снисходительно оскорбляет и унижает «прелестный», по его словам, «домком». Некоторое время спустя это ему аукается, например, в разговоре с тем же Швондером.

          — Вот что, э... нет ли у вас в доме свободной комнаты? Я согласен ее купить.

          Желтенькие искры появились в карих глазах Швондера.

          — Нет, профессор, к величайшему сожалению. И не предвидится.

          Так-то вот. Не следует настраивать против себя людей, могущих доставить тебе неприятности, несмотря на все твои «охранные грамоты». Ведь если бы профессор не вел себя со Швондером столь высокомерно и нагло, возможно, тот не стал бы впоследствии и сам писать доносы на Преображенского, и помогать в этом гнусном деле Шарикову.

          Чем провинился перед профессором пролетариат, мы еще поговорим, а пока следует остановиться на пресловутом уплотнении. Как ни банально это звучит, но пролетарская революция в России делалась вовсе не в интересах «потустороннего класса» (Н. Эрдман. Самоубийца). По крайней мере, на первых порах новая власть содействовала угнетенным, стимулировав исход трудящихся из «хижин» во «дворцы». Рабочие в массе своей жили в казармах, мало чем отличавшихся от бараков грядущего ГУЛАГа, ютились в подвалах и полуподвалах, снимали углы и пр. Была, конечно, рабочая элита, высококвалифицированные трудящиеся, зарабатывающие не хуже инженеров. Были заводчики-оригиналы вроде А. И. Путилова, здоровавшегося с работягами за руку, организовывавшего для них школы, больницы, лавки с дешевыми товарами, но в целом рабочий класс жил по-скотски и радостно принялся уплотнять «буржуев». Ничего хорошего господам, проживающим в шикарных многокомнатных квартирах, уплотнение не сулило. Мирное сосуществование образованного и утонченного класса с грубым, сквернословящим, пьющим, не знающим правил приличия черным людом, подогретым лозунгами типа «Грабь награбленное!», было практически исключено. Как утверждает Википедия, «Вселение рабочих в квартиры интеллигенции неизбежно приводило к конфликтам. Так, жилищные подотделы были завалены жалобами жильцов на то, что “подселенцы” ломали мебель, двери, перегородки, дубовые паркетные полы, сжигая их в печах». Мнение меньшинства, однако, почти не принималось во внимание, поскольку переселение в нормальное жилье соответствовало интересам большинства, а отапливать помещение при отсутствии парового отопления как-то надо было.

          По поводу уплотнения издавались законы и выносились постановления, к каковым я отсылаю любителей давным-давно опубликованных первоисточников. Приведу только одну весьма характерную и не совсем внятную, на мой взгляд, цитату из брошюры В. И. Ленина «Удержат ли большевики государственную власть?», опубликованную в октябре 1917 г., за несколько дней до переворота 25 октября (7 ноября) того же года (В. И. Ленин. ПСС. Т. 34): «Пролетарскому государству надо принудительно вселить крайне нуждающуюся семью в квартиру богатого человека. Наш отряд рабочей милиции состоит, допустим, из 15 человек: два матроса, два солдата, два сознательных рабочих (из которых пусть только один является членом нашей партии или сочувствующим ей), затем 1 интеллигент и 8 человек из трудящейся бедноты, непременно не менее 5 женщин, прислуги, чернорабочих и т. п. Отряд является в квартиру богатого, осматривает её, находит 5 комнат на двоих мужчин и двух женщин». Спустя буквально несколько дней после публикации теория вождя стала практикой и вовсе не такой благостной и безоблачной, как ему представлялось, породив массу злоупотреблений и преступлений. Впрочем, ему было все равно, поскольку «революцию не делают в белых перчатках».

          Так в крупных российских городах, прежде всего в Москве и Петрограде, появляются коммунальные квартиры. Те самые коммуналки, где на «38 комнаток всего одна уборная» (В. Высоцкий. Баллада о детстве) и которые принято проклинать как безусловное зло, в свое время были подлинным благом для десятков тысяч рабочих и рабочих семей. «Буржуазному элементу» в ту пору было не до жиру, быть бы живу. Возможно, к декабрю 1925 г., о котором идет речь в повести, уплотнять было уже практически некого, ибо, как скажет в дальнейшем Шариков, «господа все в Париже»: туземные французские и отнюдь не по своей воле понаехавшие русские. Тем не менее поверим автору на слово и посмотрим, что там и как на обеде у профессора Преображенского.


Продолжение следует.


4. Пациенты доктора

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки

 

К 100-летию Октябрьской революции


4. Пациенты доктора

 

          — Фить, фить. Ну, ничего, ничего, — успокоил подвергнутого лечению пса Преображенский. — Идем принимать.

          Идем, говорим мы вслед за профессором, пока еще не понимая, кого или что принимать и зачем. Реплика «тяпнутого» — «Прежний» — дела не проясняет, и читатель вместе с псом готов подумать: «Нет, это не лечебница, куда-то в другое место я попал». Ошибается собака, ошибается и читатель. Это оказалась как раз лечебница, но со странными пациентами. Взять хотя бы первого, то есть «прежнего». «На борту» его «великолепнейшего пиджака, как глаз, торчал драгоценный камень». Когда на требование доктора разоблачиться он «снял полосатые брюки», «под ними оказались невиданные никогда кальсоны. Они были кремового цвета, с вышитыми на них шелковыми черными кошками и пахли духами». В ответ на неизбежное профессорское «Много крови, много песен...» — а крови уже пролито и будет пролито в избытке — из той же «серенады Дон Жуана», культурный субъект подпевает:

          — «Я же той, что всех прелестней!..» — «дребезжащим, как сковорода, голосом». А в том, что «из кармана брюк вошедший роняет на ковер маленький конвертик, на котором была изображена красавица с распущенными волосами», ничего страшного не находит даже господин профессор, призвав только пациента не злоупотреблять — теми, вероятно, действиями, каковые тот как раз и производил 25 лет назад в районе парижской улицы Мира. Впрочем, «субъект подпрыгнул, наклонился, подобрал» красавицу «и густо покраснел». Еще бы не покраснеть! В его явно почтенном возрасте иные люди о душе думают, а не предаются юношеским порокам при помощи порнографических открыток, в чем он, не краснея, признается своему не менее почтенному доктору:

          — Верите ли, профессор, каждую ночь обнаженные девушки стаями.

          Затем он «отсчитал Филиппу Филипповичу пачку белых денег» (белые деньги — советские червонцы) и, нежно пожав «ему обе руки», «сладостно хихикнул и пропал».

          Следом возникает взволнованная дама «в лихо заломленной набок шляпе и со сверкающим колье на вялой и жеваной шее», и «странные черные мешки висели у нее под глазами, а щеки были кукольно-румяного цвета».

          (NB. На момент написания повести МБ было 34 года. В таком возрасте представить себя стариком решительно невозможно. Зато можно язвительно заметить о пожилой женщине, что у нее «вялая и жеваная шея». И. Ильфу было 30 лет, Е. Петрову — 25, когда они хлестко написали в «Двенадцати стульях» о постаревшей любовнице Кисы Воробьянинова Елене Боур, что она «зевнула, показав пасть пятидесятилетней женщины». Д. Кедрин пошел еще дальше, написав в 1933 году:

 

          И вот они — вечная песенка жалоб,

          Сонливость, да втертый в морщины желток,

          Да косо, по-волчьи свисающий на лоб,

          Скупой, грязноватый, седой завиток.

 

          И это о собственной матери! Поэту тогда было 26 лет.)

          Дама пытается ввести доктора в заблуждение относительно своего возраста, но сурово выводится профессором на свежую воду. Несчастная женщина сообщает доктору причину своих печалей. Оказывается, она безумно любит некоего Морица, между тем «он карточный шулер, это знает вся Москва. Он не может пропустить ни одной гнусной модистки. Ведь он так дьявольски молод». А когда она опять же по требованию профессора, не церемонящегося даже с дамами, принимается «снимать штаны», пес «совершенно затуманился и все в голове у него пошло кверху ногами. “Ну вас к черту, — мутно подумал он, положив голову на лапы и задремав от стыда, — и стараться не буду понять, что это за штука — все равно не пойму”». Читатель тоже не совсем понимает, но смутно начинает кое о чем догадываться, когда профессор заявляет:

          — Я вам, сударыня, вставляю яичники обезьяны.

          Изумленная сударыня соглашается на обезьяну, договаривается с профессором об операции, причем по ее просьбе и за 50 червонцев профессор будет оперировать лично, и, наконец, опять «колыхнулась шляпа с перьями» — но уже в обратном направлении.

          А в прямом — вторгается «лысая, как тарелка, голова» следующего пациента и обнимает Филиппа Филипповича. Тут начинается вообще нечто экстраординарное. Судя по всему, некий «взволнованный голос» уговаривает профессора ни много ни мало как сделать аборт 14-летней девочке. А тот пытается как-то усовестить просителя, видимо, из смущения обращаясь к нему во множественном числе:

          — Господа ... нельзя же так. Нужно сдерживать себя.

          Нашел кого воспитывать! А на возражение пришедшего:

          — Вы понимаете, огласка погубит меня. На днях я должен получить заграничную командировку, — доктор натурально «включает дурочку»:

          — Да ведь я же не юрист, голубчик... Ну, подождите два года и женитесь на ней.

          Ну, так ведь к нему и пришли не как к юристу.

          — Женат я, профессор.

          — Ах, господа, господа!

          Доподлинно неизвестно, соглашается ли Преображенский на предложенную ему гнусность, но, исходя из контекста СС, можно с большой долей уверенности сказать: да, соглашается. Высокопоставленный педофил приходит к профессору не случайно, а скорей всего по наводке осведомленных господ; доктор — блестящий профессионал и к тому же лицо частное, стало быть, все будет сделано превосходно и шито-крыто; да и прецедент пахнет отнюдь не жалкими 50-ю червонцами предыдущей дамы, а куда более крупной суммой — дельце-то ведь незаконное.

          Прием продолжается: «Двери открывались, сменялись лица, гремели инструменты в шкафе, и Филипп Филиппович работал, не покладая рук». А в результате: «“Похабная квартирка”, — думал пес». Если, заглянув в конец повести, размыслить над тем, как обошлись с ним самим, то можно сказать: предчувствия его не обманывают.


Продложение следует.


3. Благодетель

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки


К 100-летию Октябрьской революции


3. Благодетель

 

          — Фить-фить, — посвистал господин, входя в повествование, как и собака, с междометия. Затем он «отломил кусок колбасы, называемой “особая краковская”», бросил псу «и добавил строгим голосом:

          — Бери! Шарик, Шарик!»

          Так происходит наречение пса, хотя, строго говоря, называет его этим именем за несколько минут до профессора «барышня» в «кремовых чулочках», под юбкой которой Шарик благодаря порывам «ведьмы сухой метели» заметил «плохо стиранное кружевное бельишко» — откуда и взялись собачьи разглагольствования о фильдиперсах и французской любви. «Опять Шарик. Окрестили», — думает наш пес. — «Да называйте как хотите. За такой исключительный ваш поступок». Подманить колбасой двое суток не евшую, ошпаренную и замерзшую скотинку «господину» труда не составляет. «Бок болел нестерпимо, но Шарик временами забывал о нем, поглощенный одной мыслью — как бы не утерять в сутолоке чудесного видения в шубе и чем-нибудь выразить ему любовь и преданность».

          — Здравия желаю, Филипп Филиппович, — прямо-таки с собачьей преданностью приветствует пришедшего швейцар дома в Обуховском переулке, тем самым отчасти подтвердив для читателя интуицию Шарика (имя-отчество господина названы, род занятий еще нет) и внушив псине благоговейный трепет перед своим спасителем и проводником в грядущий мир чистоты, сытости, тепла, уюта и... скальпеля.

          «Что это за такое лицо, которое может псов с улицы мимо швейцаров вводить в дом жилищного товарищества?» Ведь, по мнению Шарика, швейцар «во много раз опаснее дворника. Совершенно ненавистная порода. Гаже котов. Живодер в позументе». «Живодер в позументе» по имени Федор «интимно» сообщает Филиппу Филипповичу о вселении «жилтоварищей» «в третью квартиру», а когда «важный песий благотворитель» возмутился, добавляет:

          — Во все квартиры, Филипп Филиппович, будут вселять, кроме вашей.

          Сообщив читателю, кроме этой, еще одну примечательную для нас подробность: «На мраморной площадке повеяло теплом от труб», — автор начинает повествовать о лингвистических способностях Шарика, сопроводив свой рассказа весьма ехидным замечанием: «Ежели вы проживаете в Москве, и хоть какие-нибудь мозги у вас в голове имеются, вы волей-неволей научитесь грамоте, притом безо всяких курсов». И вообще: «Из сорока тысяч московских псов разве уж какой-нибудь совершенный идиот не сумеет сложить из букв слово “колбаса”». Иными словами, если даже собаки ликвидируют собственную безграмотность самостоятельно, то на кой ликбезы людям, по определению, венцам творения? Большевики, однако, полагали иначе.

          Количество бродячих собак явно взято «с потолка». Согласно переписи 1926 г. в Москве проживало чуть больше 2-х млн человек. Стало быть, по версии МБ, на 50 жителей приходился один уличный пес. Многовато будет, знаете ли. С другой стороны, Гамлет у Шекспира восклицает:

 

          Офелия — моя!

          Будь у нее хоть сорок тысяч братьев, —

          Моя любовь весомее стократ!

 

          Если так, то четвероногий персонаж повести — это своего рода густопсовый Гамлет среди сорока тысяч грамотных московских собак, беззаветно влюбленных в краковскую колбасу. И, подобно Гамлету, пес напорется в лихой час на холодное оружие.

          Букву «ф» — «пузатую двубокую дрянь, неизвестно что означающую», — Шарику опознать не удается, и он, не доверяя самому себе, едва не принимает слово «профессор» на дверной табличке своего благодетеля за слово «пролетарий», но вовремя приходит в себя. «Он поднял нос кверху, еще раз обнюхал шубу» Филиппа Филипповича «и уверенно подумал: “Нет, здесь пролетарием не пахнет. Ученое слово, а бог его знает — что оно значит”». Весьма скоро он об этом узнает, но свежее знание не принесет ему никакой собачьей радости. Скорее наоборот.

          — Зина, — скомандовал господин, — в смотровую его сейчас же и мне халат.

          И тут началось! Напуганный пес устраивает в квартире профессора содом и гоморру вместе взятые, но превосходящие силы противника все-таки одолевают и усыпляют животное — для его же, впрочем, пользы: «Когда он воскрес, у него легонько кружилась голова и чуть-чуть тошнило в животе, бока же как будто не было, бок сладостно молчал».

          — От Севильи до Гренады... в тихом сумраке ночей, — запел над ним рассеянный и фальшивый голос.

          И далее:

          — Р-раздаются серенады, раздается стук мечей! Ты зачем, бродяга, доктора укусил? А? Зачем стекло разбил? А?

          А далее профессор будет напевать эти строки из «Серенады Дон Жуана» А. К. Толстого на музыку П. И. Чайковского на протяжении всей повести, перемежая этот мотив другим: «К берегам священным Нила», — из оперы Д. Верди «Аида», отчасти известной, как показал автор, и псу. Причем никого — а Филипп Филиппович будет извлекать из себя сии звуки все тем же «рассеянным и фальшивым голосом» даже при посторонних, — никого это не будет раздражать. Зато когда Шарик, ставший «мосье Шариковым», примется виртуозно наяривать на балалайке народную песню «Светит месяц» — вплоть до того, что профессор непроизвольно начнет подпевать, — то господина Преображенского музыкальные упражнения созданного им «человека маленького роста и несимпатичной наружности» начнут бесить несказанно, вплоть до головной боли.

          — Как это вам удалось, Филипп Филиппович, подманить такого нервного пса? — спросил приятный мужской голос.

          Вопрос Борменталя дает профессору повод разразиться небольшой речью, в которой моральный аспект, приправленный назидательностью, свойственной пожилому человеку и педагогу, запросто сочетается с нападками на существовавшую в те годы власть коммунистов-большевиков.

          — Лаской-с. Единственным способом, который возможен в обращении с живым существом. Террором ничего поделать нельзя с животным, на какой бы ступени развития оно ни стояло. ... Они напрасно думают, что террор им поможет. Нет-с, нет-с, не поможет, какой бы он ни был: белый, красный и даже коричневый! Террор совершенно парализует нервную систему.

          Поразительная вещь: под определение профессора — животное, «на какой бы ступени развития оно ни стояло», — подпадает и человек, поскольку именно людей обычно подвергают террору, тогда как террор по отношению к животным называется несколько иначе: скажем, истреблением или уничтожением популяции. Забегая вперед, отмечу: может быть, именно поэтому, убивая в конце повести «товарища Полиграфа Полиграфовича Шарикова ... состоящего заведующим подотделом очистки города Москвы от бродячих животных», рафинированные интеллигенты Преображенский и Борменталь не слишком угрызаются совестью, ведь дли них он не более чем животное, по словам профессора, «неожиданно явившееся существо, лабораторное». Или, как говорит Борменталь, намеревающийся «накормить» Шарикова «мышьяком»:

          — Ведь в конце концов — это ваше собственное экспериментальное существо.

          Собственное — отлично сказано! «Человек, полученный при лабораторном опыте путем операции на головном мозгу», — собственность профессора, поэтому доктор имеет право делать с ним все, что угодно, вплоть до убийства? По-видимому, так. Для Преображенского смерть «лабораторного существа» — дело обыденное. Говорит же он до опыта над Шариком:

          — Ничего делать сегодня не будем. Во-первых, кролик издох, а во-вторых, сегодня в Большом — «Аида». А я давно не слышал. Люблю...

          «Кролик издох» — не справлять же по нему поминки, — а профессор как человек высокой культуры обожает культурно отдыхать.

          С другой стороны, возможно, профессиональные навыки и представления Преображенского несколько доминируют в его сознании, так что он склонен непроизвольно переносить их в сферу социального общения. Запомним, однако, пассаж о ласке и посмотрим по ходу изложения, каким образом сочетается практика отношений профессора с людьми с его же теоретически «ласковыми» выкладками.

          МБ устами Преображенского говорит о «белом, красном и даже коричневом» терроре. Первые два автор наблюдал непосредственно в эпоху революций и гражданской войны, а о коричневом, очевидно, знает из прессы, ведь штурмовые отряды (нем. Sturmabteilung) «коричневорубашечников», нацистские военизированные подразделения, были созданы в Германии еще в 1921 г.

          Когда пес, улучив момент, все-таки «разъясняет» сову плюс разрывает профессорские калоши и разбивает портрет доктора Мечникова, Зина предлагает:

          — Его, Филипп Филиппович, нужно хлыстом отодрать хоть один раз, — профессор разволновался, сказав:

          — Никого драть нельзя ... запомни это раз навсегда. На человека и на животное можно действовать только внушением.

          И скальпелем, добавим мы, опять же забегая вперед.

          Есть еще один авторский намек, предвосхищающий переход пса из мира животных в мир людей. На приеме у Преображенского, глядя на типа, на голове которого «росли совершенно зеленые волосы», Шарик мысленно поражается: «Господи Исусе ... вот так фрукт!» А во время потопа, чуть позже устроенного Шариковым в квартире профессора, туда через кухню «просачивается» бабуся, которой:

          — Говорящую собачку любопытно поглядеть.

          «Старуха указательным и большим пальцем обтерла запавший рот, припухшими и колючими глазами окинула кухню и произнесла с любопытством:

          — О, господи Иисусе!»

          Никто из персонажей повести больше Спасителя не поминает, разве только те, кто еще не подвергся разрушительной, по мнению автора, атаке высокообразованных экспериментаторов — неважно, идеологической или научно-исследовательской.


Продолжение следует.


2. Гениальный пес

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки


К 100-летию Октябрьской революции


2. Гениальный пес

 

          — У-у-у-у-у-гу-гуг-гуу! О, гляньте на меня, я погибаю, — так начинает свои речи «говорящая собачка», ведущая, по воле автора, весьма осмысленные внутренние монологи.

          Бедного пса ошпаривает кипятком «Негодяй в грязном колпаке — повар столовой нормального питания служащих Центрального Совета Народного Хозяйства», — отсюда и вышеприведенный вопль. «Какая гадина, а еще пролетарий», — мысленно восклицает пес, аттестующий себя впоследствии, то есть в образе человеческом, как «трудовой элемент». Дело начинается в 1924 г., это выяснится из главы II, когда один из пациентов профессора Преображенского, описывая клинические последствия операции, произведенной доктором, заявит:

          — 25 лет, клянусь богом, профессор, ничего подобного. Последний раз в 1899-м году в Париже на Рю де ла Пэ.

          Что произошло спустя 25 лет после Рю де ла Пэ (улицы Мира в Париже), узнается в ходе дальнейшего изложения, то есть этого больного, как скажет в свое время разумный пес, «мы разъясним».

          Из дневника доктора Борменталя, обстоятельно фиксирующего все стадии хирургического эксперимента своего учителя профессора Преображенского, читатель узнает, что «человек, полученный при лабораторном опыте путем операции на головном мозгу», появился на свет в декабре 1924 г. За день до операции, 22 декабря, ассистент записывает: «Лабораторная собака приблизительно двух лет от роду. Самец. Порода — дворняжка. Кличка — Шарик. ... Питание до поступления к профессору плохое, после недельного пребывания — крайне упитанный». Стало быть, начало нашей истории приходится на 15 декабря 1924 г., а ее финал — на март 1925 г.; об этом говорится в заключительной главе повести: «От мартовского тумана пес по утрам страдал головными болями, которые мучили его кольцом по головному шву». В «Мастере и Маргарите» головными болями будут страдать практически все, с кем так или иначе соприкоснется нечистая сила. Насколько чистой окажется сила профессора Преображенского — увидим. 1924-25 гг. — разгар новой экономической политики (НЭП) страны Советов, временного отката социалистической экономики на капиталистические позиции. Может быть, поэтому профессор Преображенский, чувствуя свою безнаказанность, открыто провозглашает, как заметил осторожный Борменталь, «контрреволюционные вещи».

          Место действия СС — столица СССР, а в Москве — доходный калабуховский дом, элитное по тем временам жилье для богатых москвичей, как то «буржуй Саблин», «сахарозаводчик Полозов», ну, и, разумеется, «профессор Преображенский», проживающий в 7-и комнатной квартире, где Шарик в результате сложнейших медицинских эволюций сперва становится Шариковым, потом обратно Шариком.

          Рассуждения пса, за вычетом чисто собачьего скуляжа «У-у-у-у-у», выказывают особь, знакомую не только со многими аспектами человеческой жизни, но и способную делать на основе увиденного вполне разумные выводы.

          Во-первых, он знает толк в общепитовской кулинарии: «На Неглинном в ресторане “Бар” жрут дежурное блюдо — грибы, соус пикан по 3 р. 75 к. порция. Это дело на любителя — все равно, что калошу лизать».

          Во-вторых, понимает и чувствует музыку: «И если бы не грымза какая-то, что поет на лугу при луне — “милая Аида” — так, что сердце падает, было бы отлично» (возьмем «Аиду» на заметку: пригодится в дальнейшем). Попутно по поводу словоупотребления «грымза». Арию «Милая Аида» в опере Верди поет начальник дворцовой стражи Радамес, а старой грымзой обычно называют женщин. Однако в толковом словаре Кузнецова сказано, что так говорят вообще «о старом сварливом человеке» без указания пола. Впрочем, собака могла и перепутать, тем более что «Все голоса у всех певцов одинаково мерзкие» (В. Ерофеев. Москва — Петушки).

          Пес, в третьих, здраво рассуждает по поводу отношений, проистекающих между мужчинами и женщинами: «Иная машинисточка получает по IX разряду четыре с половиной червонца, ну, правда, любовник ей фильдеперсовые чулочки подарит. Да ведь сколько за этот фильдеперс ей издевательств надо вынести. Ведь он ее не каким-нибудь обыкновенным способом, а подвергает французской любви».

          В-четвертых, находится в курсе закулисной стороны человеческого бытия: «Подумать только: 40 копеек из двух блюд, а они оба эти блюда и пятиалтынного не стоят, потому что остальные 25 копеек завхоз уворовал».

          В-пятых, умеет читать — научился по вывескам, а это не всякому человеку под силу, особенно в стране, еще не достигшей уровня поголовной грамотности: «Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката “Возможно ли омоложение?”»

          В-шестых, подкован политически. Когда его запирают в ванной перед операцией, пес горестно думает: «Нет, куда уж, ни на какую волю отсюда не уйдешь, зачем лгать ... Я барский пес, интеллигентное существо, отведал лучшей жизни. Да и что такое воля? Так, дым, мираж, фикция... Бред этих злосчастных демократов...»

          В-седьмых, в-восьмых... Я бы мог немало еще наговорить об этой достопримечательной собачьей личности, но думаю, сказанного пока что достаточно. После операции над Шариком ассистент профессора, все тот же доктор Борменталь отметит в своем дневнике: «Теперь, проходя по улице, я с тайным ужасом смотрю на встречных псов. Бог их знает, что у них таится в мозгах». Он совершенно прав: чужая душа — космос.

          «Дверь через улицу в ярко освещенном магазине хлопнула и из нее показался гражданин», — продолжаю я цитировать поток собачьего сознания. — «Именно гражданин, а не товарищ, и даже — вернее всего, — господин. Ближе — яснее — господин». Уличный пес непостижимым образом узнаёт профессора Преображенского, причем не только по имени, но и по роду занятий. «Этот тухлой солонины лопать не станет, а если где-нибудь ему ее и подадут, поднимет такой скандал, в газеты напишет: меня, Филиппа Филипповича, обкормили». И далее: «А вы сегодня завтракали, вы, величина мирового значения, благодаря мужским половым железам». Именно так — «Филипп Филиппович, вы — величина мирового значения» — в главе VIII назовет Преображенского доктор Борменталь, уговаривая профессора истребить распоясавшегося Шарикова. Заметим: собака и человек называют профессора Преображенского по имени-отчеству.

          Намек МБ недвусмыслен: эскулапа благодаря его опытам каждая собака знает, и, разумеется, будущий Шарик-Шариков далеко не первое живое существо, попавшее под скальпель знаменитого доктора, осуществляющего свои эксперименты «мирового значения». Борменталя собака не знает, называя его не иначе как «тяпнутый», то есть укушенный Шариком во время погрома, устроенного перепуганным псом в квартире профессора, перед тем как доктора взялись лечить ему ошпаренный поваром бок.


Продолжение следует.


1. Собачье сердце

«Собачье сердце»: наблюдения и заметки


К 100-летию Октябрьской революции

 

Изучение природы делает человека в конце концов таким же безжалостным, как и сама природа.

Г. Уэллс. Остров доктора Моро.

 

1. Собачье сердце

 

          В 1988 г. режиссер Владимир Бортко посредством Центрального телевидения представил широкой российской публике свой безусловный шедевр — телефильм «Собачье сердце» (далее — СС), снятый по одноименной повести Михаила Булгакова (далее — МБ). Годом ранее, в 6-й книжке «толстого» журнала «Знамя» она уже была опубликована — впервые в России — и не осталась незамеченной. Неизвестно, какой была бы судьба СС в читательском восприятии без фильма, но потрясающая лента совершенно затмила книгу, навязав ей одну-единственную трактовку, безоговорочно принятую всеми слоями российского общества. Все были в полнейшем восторге. Еще бы! После 70-летней гегемонии рабочего класса невыразимо приятно было смаковать фразы типа «Я не люблю пролетариата», «Разруха не в клозетах, а в головах», «Невозможно в одно и то же время подметать трамвайные пути и устраивать судьбы каких-то иностранных оборванцев» и пр. Фильм был сделан руками убежденного коммуниста, вступившего в ряды КПСС в самом что ни есть зрелом возрасте — 37 лет — и вышедшего из партии в 1991 г. на волне пресловутой перестройки. В 2007 г., однако, Владимир Владимирович снова стал коммунистом, на сей раз вступив в ряды КПРФ. Стало быть, что-то поменялось в мировоззрении режиссера, если он вторично сделался приверженцем тех же самых идей, какие не без помощи МБ столь талантливо высмеял в своей ленте. Впрочем, предполагать можно все, что угодно, а с течением времени не меняются только самые недалекие люди. Есть только один вопрос. Какой была бы трактовка главных образов повести, доведись Бортко снимать СС в настоящее время? Ничего определенного по этому поводу сказать невозможно, но фильм, полагаю, получился бы качественно иной.

          Прошло 30 лет. Выкарабкавшись из-под развалин Советского Союза, Россия проделала большой и сложный путь в известном направлении. Началось осмысление того, что раньше принималось исключительно на эмоциях. Эмоции схлынули — заработал разум. Появились статьи, публикации, книги с альтернативными мнениями о повести. Например. «Тем, кто простодушно или своекорыстно считает чисто положительным героем профессора Преображенского, страдающим от негодяя Шарикова, всеобщего хамства и неустройства новой жизни, стоит вспомнить слова из позднейшей фантастической пьесы Булгакова “Адам и Ева” о чистеньких старичках-профессорах: “По сути дела, старичкам безразлична какая бы то ни было идея, за исключением одной — чтобы экономка вовремя подавала кофе. ... Я боюсь идей! Всякая из них хороша сама по себе, но лишь до того момента, пока старичок-профессор не вооружит ее технически» (В. И. Сахаров. Михаил Булгаков: писатель и власть). Или: «7 и 21 марта 1925 года автор читал повесть в многолюдном собрании “Никитинских субботников”. В первом заседании обсуждения не было, а вот потом братья-писатели свое мнение высказали, оно сохранилось в стенограмме (Гос. литературный музей)». Сахаров приводит «их выступления полностью», я же ограничусь только одним, принадлежащим литератору Б. Ник. Жаворонкову: «Это очень яркое литературное явление. С общественной точки зрения — кто герой произведения — Шариков или Преображенский? Преображенский — гениальный мещанин. Интеллигент, [который] принимал участие в революции, а потом испугался своего перерождения. Сатира направлена как раз на такого рода интеллигентов».

          А вот еще. «Сатира в “Собачьем сердце” обоюдоостра: она направлена не только против пролетариев, но и против того, кто, теша себя мыслями о независимости, находится в симбиозе с их выморочной властью. Это повесть о черни и элите, к которым автор относится с одинаковой неприязнью. Но замечательно, что и публика на никитинских субботниках, и читатели советского самиздата в булгаковские 1970-е, и создатели, равно как и зрители фильма “Собачье сердце” в 1990-е увидели только одну сторону. Эту же сторону, судя по всему, увидела и власть — может быть, поэтому издательская судьба “Собачьего сердца” сложилась несчастливо» (А. Н. Варламов. Михаил Булгаков.) «Повесть Булгакова построена таким образом, что в первых главах профессор куражится, причем не только над мелкими советскими сошками, но и над природой, кульминацией чего и становится операция по пересадке гипофиза и семенных желез бездомному псу, а начиная с пятой главы получает за свой кураж по полной от “незаконного сына”, на самом что ни на есть законном основании поселяющегося в одной из тех самых комнат, которыми Филипп Филиппович так дорожит» (там же).

          Неожиданно всплыл мало кому известный в России фильм итальянского режиссера Альберто Латтуады, первым экранизировавшем «Собачье сердце» (Cuore di cane) в 1976 г. Картина оказалась совместной, итальянско-немецкой, и в немецком прокате называлась «Почему лает господин Бобиков?» (Warum bellt Herr Bobikow?). В этой ленте Бобиков, фигурирующий вместо Шарикова, представлен не таким монструозным, как в российском телефильме. Режиссер отнесся к нему с явным сочувствием, показав его несколько глуповатым, нелепым и странным недотепой. Мало того. У тамошнего Бобикова завязываются некоторая, не проявленная до конца связь с «социал-прислужницей» Зиной, относящейся к нему с жалостью и симпатией. Картина итальянца о революционной России, с моей точки зрения, получилась так себе, за одним исключением — блестяще сыгранной Максом фон Сюдовым роли профессора Преображенского. Сюдов решает роль кардинально иначе, нежели великолепный Е. Е. Евстигнеев, тем не менее шведский актер не менее убедителен, чем русский. В целом же, на мой взгляд, В. Бортко внимательным оком рассмотрел картину предшественника, прежде чем приступил к собственной версии.

          Я назвал только две книги, но были и другие публикации с разного рода трактовками повести МБ. Накапливались и мои собственные наблюдения, требовавшие письменного воплощения. Но только видеоролик с убедительными размышлениями о произведении известного российского военного историка и археолога Клима Жукова показал: дальнейшее промедление с высказыванием о «Собачьем сердце», имеющем подзаголовок «Чудовищная история», подобно отсутствию у меня высказывания как такового. А это далеко не так, в чем возможный читатель, надеюсь, убедится в самое ближайшее время.

          Посему — приступим.

 

Продолжение следует.


Кристофер Марлоу. Страстный шепард ту хиз возлюбленной (в развитие метода)

Кам лив виз ми, со мной живи

в великолепии любви,

как будто заново познав

зэт воллес, гровс, красу дубрав.

 

В луга, что от цветов пестры,

свой флокс приводят овчары.

И трели бёрдс под водопад

мелодьес мадригалс звучат.

 

Тебе устрою бэд из роз,

чтоб хорошо тебе спалось,

и кёртл тебе на красоту

из ливз оф миртл я сплету,

 

и подарю тебе наряд

из самой нежной вул ягнят,

коралл на пуговицы дам,

златые баклес к слипперам.

 

Мы стро для белта соберем,

украсим платье амбером.

Чтоб счастью душу распахнуть,

кам лив виз ми, моею будь.

 

Устроят шеппарды для нас

с веселым шумом синг энд данс.

Чтоб счастье возносило в высь,

ты будь май лав, ко мне стремись.


«Снова замерло все в целом мире...»

«Снова замерло все в целом мире...»

 

Снова замерло все в целом мире,

дверь не скрипнет, не вскрикнет пиит,

только слышно в какой-то квартире

одинокий сверлильщик не спит.

 

И никто никогда не узнает,

что он сверлит в потемках опять,

словно поиском клада он занят,

но не может никак отыскать.

 

Веет с поля ночная прохлада,

с яблонь цвет облетает густой,

но какого рожна тебе надо,

ты скажи нам, сверлильщик лихой.

 

Может, брошен неверной женою,

ты вершишь этот страстный сверлеж,

лезешь на стену ночью глухою

и соседям поспать не даешь?

 

11 января 2018


Лилит и Ева

— Представь: живу, как королева!
А у тебя-то что за вид?..
— Ты счастлива, — спросила Ева.
И не ответила Лилит.

17 декабря 2016


Так вроде получше...

Не звони мне, не звони...

 

Не звони мне, не звони,

не звони мне, ради Бога,

через время не тяни

голос тихий и глубокий.

Звёзды тают над Москвой...

Я не позабыла гордость:

не хочу я слышать голос,

не хочу я слышать голос,

ненавистный голос твой.

 

Без тебя проходят дни.

Я тебя отлично знаю.

Умоляю — не звони,

не звони мне — заклинаю.

Не тянись издалека,

чтоб под этой звёздной бездной

не раздался гром небесный,

не раздался гром небесный

телефонного звонка.

 

Не звони мне, не звони...

 

Я давно в твоей судьбе

ничего уже не значу.

Я забыла о тебе,

я сумела, я не плачу.

Все давно перетерпя,

я дышать не перестала

и опять счастливой стала,

и опять счастливой стала —

потому что без тебя.

 

Не звони мне, не звони...


Имя

Имя

 

Уходит человек во тьму,

но остается имя.

О, как не хочется ему

мерцать между живыми.

 

Как хочется ему вернуть

свое пустое тельце

туда, где вспомнит кто-нибудь

законного владельца.

 

А если в памяти пустой

он не найдет ответа,

то безымянной тишиной

растает имя это.

 

23 июля 2017


Вторая роль

Вторая роль

 

Один взлетает ввысь, под купол небосвода,

другой с высот на дно летит на всех парах,

а ты всегда в тени, ты — мастер эпизода,

хотя и не статист, но на вторых ролях.

 

Тебе поблажки нет, ты не имеешь права

ни на какой каприз, ни на какой доход,

не должен ты мечтать ни про какую славу,

а лишь благодарить за новый эпизод.

 

Сжимаешь кулаки, играешь желваками,

одолеваешь лень, превозмогаешь боль,

чтоб не терять себя в чужой и пошлой драме

и гениально спеть свою вторую роль.

 

Не властелин афиш и не слуга кармана,

ты — вечности должник, бессмертия монах...

Когда-то Сам Господь в долине Иордана,

сойдя с благих небес, был на вторых ролях...

 

2 августа 2017


Р. Бернс. История украденного стихотворения

Р. Бернс. История украденного стихотворения

 

Сперва Роберт Бернс стырил этот стишок у хорошо известной в узких кругах «крестьянской» поэтессы Изобель Пейган (1740-1821), называвшей себя Тибби. Это была неординарная личность. Несмотря на серьезные физические недостатки (косоглазие, хромоту и большую опухоль в боку), она обладала острым саркастическим умом и твердым характером. Поскольку заниматься тяжелым крестьянским трудом ей было не под силу, а жить как-то надо, она начала писать стихи и распевать их (говорят, у нее был прекрасный голос) в небольшом нелегальном пабе, который она открыла в собственном домике и который с удовольствием посещали тогдашние аристократы, наслаждаясь не только пасторальной лирикой Изобель, но и ее злободневными сатирическими стихами.

 

Стишок, который Бернс исхитил у Пейган, получил хождение в виде песни. Как мне представляется, Бернс заметил, что для полноценного диалога, имеющего место быть в стихотворении, в нем не хватает одной строфы, дописал ее (3-я строфа, припев не в счет) и тиснул как свой собственный. Как ни странно, бернсовский вариант затмил исходный пейгановский. Впрочем, к тому времени Бернс был уже достаточно известен как поэт не только в Шотландии (Великобритании).

 

Через пару лет Бернсу то ли стыдно стало, то ли он узнал о публикации оригинальной версии Пейган, то ли по какой-то иной неведомой нам причине, но он урезал скраденный стишок, несколько видоизменил оставшиеся от Пейган строфы, поменял тональность песенки, соорудив из буколической пасторали буколически-мистическую, но при этом свято сохранил припев, доставшийся ему «по наследству» от малоизвестной «крестьянской» поэтессы Тибби, которая, будучи старше Бернса на 19 лет, пережила его на 25 лет, так и не дождавшись выхода в свет своего сборника, опубликованного в Глазго в 1805 г. спустя 4 года после ее смерти.

 

Роберт Бернс

 

«Вел стада он без труда...» (вариант 1)

 

          Вел стада он без труда,

          вел в долину, где всегда

          вереск есть и есть вода,

          вел стада любимый.

 

Когда я шла по-над ручьем,

то повстречалась с пастухом,

и он укрыл меня плащом,

назвал своей любимой.

 

— Давай присядем над водой,

где волны плещут чередой,

а там — орешник под луной,

средь ночи недвижимой.

 

— Меня не так учила мать,

чтоб дурочку с тобой свялять

и портить жизни благодать

тоской неутолимой.

 

— Тебя я усажу на трон,

одену в бархат и виссон

и буду твой лелеять сон

и звать своей любимой.

 

— Раз так, то под твоим плащом

пойдем — пастушка с пастухом;

я счастлива войти в твой дом

и стать твоей любимой.

 

— Пока вода бурлит в морях,

сияет солнце в небесах,

горит огонь в моих глазах, —

я твой, я твой любимый.

 

          Вел стада он без труда,

          вел в долину, где всегда

          вереск есть и есть вода,

          вел стада любимый.

 

          7-9 августа 2017

 

 

 

Роберт Бернс

 

«Вел стада он без труда...» (вариант 2)

 

          Вел стада он без труда,

          вел в долину, где всегда

          вереск есть и есть вода,

          вел стада любимый.

 

Услышав пение дроздов

в чащобе Клоденских лесов

ведет овец на этот зов, —

спешит ко мне любимый.

 

Мы с ним над Клоденской водой

следим за нежною волной,

орешник видим под луной,

средь ночи недвижимой.

 

А в замке Клоденском у нас,

в полночный полнолунный час,

в саду порхая, феи в пляс

пускаются незримый.

 

Ни дух ночной, ни домовой

не потревожит наш покой:

Любовь и Небеса с тобой,

а ты — со мной, любимый.

 

Страсти нежной не тая,

ты любил — влюбилась я;

пусть умру — но я твоя,

я твоя, любимый.


          Вел стада он без труда,

          вел в долину, где всегда

          вереск есть и есть вода,

          вел стада любимый.

 

          8-9 августа 2017

 

          Примечание. Клоден — приток реки Нит. На берегу Клодена расположен старинный замок. Как утверждает Канонгейт (первое научное издание стихотворений Бернса, увидевшее свет в 2003 г.), это все еще живописное место, особенно привлекательное в осеннее время года.



60 лет — пора любви!

60 лет — пора любви!

 

Не надо учить уроки, как в 10. Не надо ходить на лекции, как в 20. Не надо жениться, как в 30. Не надо воспитывать детей, как в 40. Не надо преуспевать, как в 50. Все это только отвлекает от любви.

 

А когда ничто не отвлекает, как в 60, остается только любить. Если же выпало еще и быть любимым, значит, предыдущие 59 лет прожиты не совсем напрасно.

 

Что такое любовь в 60 лет, определил Жванецкий: это испуг в ее глазах, все остальное — то же самое.

 

3 октября 2017


Роберт Бернс. Охотничья песня, или Шотландская куропатка

Роберт Бернс

 

Охотничья песня, или Шотландская куропатка

 

      Охотиться нужно с оглядкой, друзья,

      охотиться можно с оглядкой, друзья:

      кто целится влет, кто с колена пальнет, —

      но всех проведет куропатка моя.

 

И вереск расцвел, и кончался покос,

и кто нас тогда на охоту понес?

Торфяник прошли, вересняк перешли —

и вдруг куропатку узрели вдали.

 

На розовой пустоши в тот самый час

была куропатка заметна для глаз:

ее оперенье сверкало светло,

но мигом вставала она на крыло.

 

Взошел над холмами старик-Аполлон,

озлился на птицу блиставшую он

и место, где грелась на солнце она,

лучом золотым озарил он сполна.

 

Гоняли ее по лугам, средь холмов

глазастые парни из лучших стрелков:

ну, вроде сидит ни жива, ни мертва,

но порх! — и мгновенно была такова.

 

      Охотиться нужно с оглядкой, друзья,

      охотиться можно с оглядкой, друзья:

      кто целится влет, кто с колена пальнет, —

      но всех проведет куропатка моя.

 

26 августа 2017

 

Примечание. Здесь у Бернса эротическая подоплека. Стишок посвящен некой Агнес МакЛахоуз, которая была против его публикации. Впервые напечатан только в 1808 г., когда Бернса уже 12 лет как не было в живых.

 

Robert Burns

 

Hunting Song or The Bonie Moor-Hen

 

      Chorus:

      I rede you, beware at the hunting, young men!

      I rede you, beware at the hunting, young men!

      Take some on the wing, and some as they spring,

      But cannily steal on a bonie moor-hen.

 

The heather was blooming, the meadows were mawn,

Our lads gaed a-hunting ae day at the dawn,

O’er moors and o’er mosses and monie a glen:

At length they discovered a bonie moor-hen.

 

Sweet-brushing the dew from the brown heather bells,

Her colours betray’d her on yon mossy fells!

Her plumage outlustered the pride o’ the spring,

And O, as she wanton’d sae gay on the wing.

 

Auld Phoebus himsel’, as he peep’d o’er the hill,

In spite at her plumage he tryed his skill:

He level’d his rays where she bask’d on the brae -

His rays were outshone, and but mark’d where she lay!

 

They hunted the valley, they hunted the hill,

The best of our lads wi’ the best o’ their skill;

But still as the fairest she sat in their sight,

Then, whirr! she was over, a mile at a flight.



Роберт Бернс. «Та, что постель стелила мне...»

Роберт Бернс

 

«Та, что постель стелила мне...»

 

Горами брел я кое-как,

      и зимний шквал меня терзал

и обнимал холодный мрак, —

      и я устал искать привал.

 

Но я изведал благодать

      по воле девушки одной,

пустившей переночевать

      меня в уютный домик свой.

 

Отвесив девушке поклон

      за доброту, за свет в окне,

я попросил ее сквозь сон,

      чтобы постель постлала мне.

 

Перину взбила мне она

      руками снежной белизны

и молвила, налив вина:

      «Ложитесь: вы поспать должны».

 

И вышла, торопясь слегка,

      а я сказал, что не усну:

подушка, мол, невелика,

      мол, я прошу еще одну.

 

Другую принесла она,

      доверившись моим словам,

и так была со мной нежна,

      что я припал к ее губам.

 

Она в мою уперлась грудь.

      «Иль вовсе нет у вас стыда?!

Но если любите чуть-чуть,

      меня не тронете тогда».

 

Припухлость губ и влажность глаз

      я видел, словно бы во сне;

зарею вспыхнула тотчас

      та, что постель стелила мне.

 

Белели холмики грудей,

      как первый снег на целине,

хотя была весны милей

      та, что постель стелила мне.

 

И зацелованная мной,

      не зная, что сказать в ответ,

меж мною лёжа и стеной,

      она и встретила рассвет.

 

Пред ней, когда взошла заря,

      я нежно извиняться стал.

Она краснела, говоря:

      «Зачем ты жизнь мою сломал?»

 

Губами слезы на глазах

      я осушал ей в тишине.

«Не плачь: я остаюсь в горах,

      чтоб ты постель стелила мне».

 

Тогда из нового сукна

      взялась, веселая вполне,

кроить рубашку мне она —

      та, что постель стелила мне.

 

Где б ни была любовь моя —

      та, что постель стелила мне, —

до смерти не забуду я

      ту, что постель стелила мне.

 

17-22 августа — 26 сентября 2017

 

 

 

The Lass That Made The Bed To Me

 

When Januar’ wind was blawin cauld,

      As to the North I took my way,

The mirksome night did me enfauld,

      I knew na where to lodge till day.


By my guid luck a maid I met

      Just in the middle o’ my care,

And kindly she did me invite

      To walk into a chamber fair.

 

I bow’d fu’ low unto this maid,

      And thank’d her for her courtesie;

I bow’d fu’ low unto this maid,

      An’ bade her mak a bed to me,


She made the bed baith larger and wide,

      Wi’ twa white hands she spread it down,

She put the cup to her rosy lips,

      And drank: — ‘Young man, now sleep ye soun’.’

 

She snatch’d the candle in her hand,

      And frae my chamber went wi’ speed,

But I call’d her quickly back again

      To lay some mair below my head:


A cod she laid below my head,

      And served me with due respeck,

And, to salute her wi’ a kiss,

      I put my arms about her neck.

 

‘Haud aff your hands, young man,’ she said,

      ‘And dinna sae uncivil be;

Gif ye hae onie luve for me,

      O, wrang na my virginitie!’


Her hair was like the links o’ gowd,

      Her teeth were like the ivorie,

Her cheeks like lilies dipt in wine,

      The lass that made the bed to me!

 

Her bosom was the driven snaw,

      Twa drifted heaps sae fair to see;

Her limbs the polish’d marble stane,

      The lass that made the bed to me!


I kiss’d her o’er and o’er again,

      And ay she wist na what to say.

I laid her ‘tween me an’ the wa’ —

      The lassie thocht na lang till day.

 

Upon the morrow, when we raise,

      I thank’d her for her courtesie,

But ay she blush’d, and ay she sigh’d,

      And said: — ‘Alas, ye’ve ruin’d me!’


I clasp’d her waist, and kiss’d her syne,

      While the tear stood twinklin in her e’e.

I said: — ‘My lassie, dinna cry,

      For ye ay shall mak the bed to me.’

 

She took her mither’s holland sheets,

      An’ made them a’ in sarks to me.

Blythe and merry may she be,

      The lass that made the bed to me!


The bonie lass made the bed to me,

      The braw lass made the bed to me!

I’ll ne’er forget till the day I die,

      The lass that made the bed to me.

 

1795


«Торчать на прухе — некрасиво...»

«Торчать на прухе — некрасиво...»

 

Торчать на прухе — некрасиво.

Не это поднимает ввысь.

Не стоит лайкать торопливо,

над комментарием трястись.

 

Цель коммента — самоотдача,

а не шумиха, не успех.

Позорно, ничего не знача,

облайкивать буквально всех.

 

Не делай пост из самозванства,

так пости, чтоб, в конце концов,

тебе отлайкнулось пространство,

услышав этот прушный зов.

 

И надо выбирать умело

поэтов лучших, а не так,

чтобы дизлайкать оголтело

и банить, угодив впросак.

 

Не окунайся в неизвестность,

где постятся твои враги,

и не ходи в чужую местность:

мозги и лайки береги.

 

Не превращайся в постоеда

и ноут не бери в кровать,

и, кстати, ужин от обеда

ты все же должен отличать.

 

И с ником не играй нисколько:

строчи от своего лица,

строчи, поэт, строчи — и только,

ведь у странички нет конца.

 

17 августа 2017


Мани фест

Мани фест

 

Я бухаю у фонтана,

я внюхаю аромат,

я не то, чтоб очень пьяный,

но ни в чем не виноват.

 

Квадратура черных окон

испарилась до зари,

и пузырь я свой укнокал

на четыре тридцать три.

 

Пусть мучители стоп-кранов

в туалетной блицтурне

на пятнадцать килограммов

похудеют обо мне.

 

25-26 февраля 2017


Мани фест (запись).


Как я делал хаггис

                  Как я делал хаггис

 

            Я занимаюсь Бернсом. Бернс — шотландец. Шотландцы обожают хаггис. Когда эта немудрящая триада выстроилась в моем мозгу, мне тоже захотелось пообожать хаггис. Хотя бы один раз в жизни. Кому-то мерещилась Шотландии кровавая луна. Мне замерещился хаггис.

           25 января, в день рождения Бернса, вся Шотландия под звуки волынки аппетитно поедает хаггис, запивая блюдо шотландским виски. Все остальные дни, впрочем, шотландцы проделывают то же самое, зачастую даже и без хаггиса, но 25 января — это святое. Сглотнув слюну, я решился.

           Что такое хаггис? Прежде всего это овечий желудок. Плюс прочие потроха. Стало быть, надо искать какую-нибудь овцу, которая спит и видит поделиться со мной своим курдюком. Найти ее можно только на рынке. И я пошел на рынок.

           Два торговых места, обложенные бараниной, мне с ходу отказали. Причем посмотрели на меня как на извращенца. Я, в свою очередь, посмотрел на торговок взором расстроенного барана, пролетевшего мимо ворот, и обескурдюченно побрел восвояси не хаггисо хлебавши. Потом я еще куда-то ходил, кому-то звонил, с кем-то договаривался... Но вот ведь овечий потрох! Все бараны словно сговорились оставить меня без искомого блюда.

           С месяц назад, однако, мне повезло. Торгующая бараниной дама приняла мои печали близко к сердцу и начала названивать знакомому владельцу овечьей отары. Лишний курдюк нашелся! О благословенная Шотландия! О великий Бернс! О вожделенный хаггис! Завтра у меня будет желудок и прочие ингредиенты овечьего брюха!

           На следующий день я был на месте в назначенное время. «100 рублей», — сказала мне торгующая дама и выложила на прилавок крепко раздутый и почему-то наглухо закупоренный пакет. «Он не вычищен, — сказала мне продавщица, имея в виду овечий потрох, — и, как вам сказать, немножко...» Она не рискнула оглоушить покупателя словом «воняет» — ведь я еще не расплатился, — вследствие чего избрала более пристойный глагол. Я легкомысленно протянул ей сотню, взял пакет, тянувший кило на 5, и, обалдевший от счастья, потопал на маршруточную остановку.

           Через несколько минут ко мне вернулось самосознание. И я решил позвонить Тане. «Я купил желудок, — радостно начал я, — только...» И осекся. «Что только?» — без никакой радости спросила Таня. «Он не вычищен...» Реакция любимого абонента была мгновенной. «Если ты притащишь домой это...» Таня бросила трубку.

           Было жарко, ради призрачной тени я шел к остановке дворами. Овечий пакет сильно оттягивал руку. Я решил передохнуть. Поставив пакет на землю, я принагнулся над ним и малость поворошил в запечатанном месте. Оттуда возникло такое благо, если не сказать покрепче, воние, что моему взбутетенному сознанию вернулась способность рассуждать. Конечно, я бы мог принести источник моей радости домой. Имею право. Я там прописан. Но ведь там прописана и Таня. Я представил себе самого себя, изгвазданного содержимым овечьего желудка, и ужаснулся представленному. Способность рассуждать обрела способность рассуждать логически. И я рассудил логически.

           Шел я, как уже сказал, дворами, и на моем пути самым естественным образом предстали мусорные баки. Как кстати, обрадовался я и, недолго думая, можно сказать, совсем не думая, зашвырнул полиэтиленовый мешок в помойный бак. Запакованный овечий потрох на прощание обдал меня чем-то овечьим и, увы, не потрошенным. Как бы сборщики мусора, подумал я, не приняли содержимое пакета за расчлененку. И огляделся по сторонам. Иными словами, к моему логическому мышлению вернулась способность осознавать ответственность за совершенные мною поступки. Никого не было. Я облегченно вздохнул.

           Выйдя на проспект, я обнаружил себя перед знакомой пиццерией. Пиццу я там не беру, но кальцоне или хачапури иногда позволяю себе. Так я предал Шотландию не то ради Грузии, не то ради Италии. Но предварительно вымыл руки.

           Главное дело — хаггис продолжает мерещиться! Хоть он и не Шотландии кровавая луна...

 

           3 августа 2017


           Р. Бернс. Ода хаггису


Уроки Пушкина. «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем...»

                             «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем...»

           

            Александр Пушкин

           

                        Нет я не дорожу мятежным наслажденьем,

            Восторгом чувственным, безумством, исступленьем,

            Стенаньем, криками вакханки молодой,

            Когда, виясь в моих объятиях змией,

            Порывом пылких ласк и язвою лобзаний

            Она торопит миг последних содроганий!

                        О как милее ты, смиренница моя!

            О как мучительно тобою счастлив я,

            Когда, склоняяся на долгие моленья,

            Ты предаешься мне, нежна без упоенья,

            Стыдливо-холодна, восторгу моему

            Едва ответствуешь, не внемлешь ничему

            И оживляешься потом все боле, боле

            И делишь наконец мой пламень поневоле!

           

            Когда в очередную пушкинскую годовщину заученно повторяют «Пушкин — наше все», порою даже не подозревают, насколько это верно. Он действительно «все», он во всем и везде, он в нас и вне нас, и нет такой области, сферы человеческой деятельности, где бы Пушкин не осуществил бы себя целиком и полностью, во всем грандиозном масштабе своей гениальной личности. Ни один человек ни до, ни после него не проявился и уже не проявится с такой беспредельной щедростью, неутомимостью и самозабвением, не раскрылся и уже никогда не раскроется так широко и полно как поэт, как гражданин, наконец как мужчина.

            Пушкин не был педагогом, он даже не претендовал на эту роль и открыто презирал «новейшие самоучители» в виде новоявленных пророков и исправителей рода человеческого. И если сейчас речь идет об уроках, все-таки преподанных Пушкиным, то только потому, что мы самостоятельно, как говорится, в здравом уме и твердой памяти пытаемся их усвоить и освоить, — задача в общем-то непосильная для обыкновенного человека наших дней.

            Пушкин был очень некрасив. В юношеском написанном по-французски стихотворении он назвал себя «сущей обезьяной». Эта кличка прижилась в свете и долго досаждала поэту. Кроме того, он был низок ростом, что, разумеется, не добавляло ему оптимизма в отношении собственной персоны. «Пушкин был собою дурен, — говорил брат поэта Лев Сергеевич, — но лицо его было выразительно и одушевленно; ростом он был мал, но сложен необыкновенно крепко и соразмерно. Женщинам Пушкин нравился; он бывал с ними необыкновенно увлекателен». Этому свидетельству вторит А.Н.Вульф, близкий приятель поэта, говоря, что «женщин он знает, как никто. Оттого, не пользуясь никакими наружными преимуществами, всегда имеющими влияние на прекрасный пол, одним блестящим своим умом он приобретает благосклонность оного». Пушкин не был красив, но победы, одержанные им над самыми блестящими красавицами его времени, служат прекрасным доказательством того, что прекрасный пол могут сводить с ума не только писаные красавцы.

           

            А я, повеса вечно праздный, —

           

            писал он в другом юношеском стихотворении, —

           

            Потомок негров безобразный,

            Взращенный в дикой простоте,

            Любви не ведая страданий,

            Я нравлюсь юной красоте

            Бесстыдным бешенством желаний.

           

            Поэт еще в молодости четко осознал, что нужно женщинам, и как мужчина максимально соответствовал их ожиданиям. Надо полагать, «египетские» страсти в его «исполнении» повергали в экстатический шок тех, на кого они были рассчитаны и направлены. Женщины падали к его ногам, как зрелые, а порой и перезрелые, плоды с дерева. По свидетельству А.П.Керн, Пушкин «не умел скрывать своих чувств, выражал их всегда искренно и был неописанно хорош, когда что-либо приятно волновало его. Когда же он решался быть любезным, то ничто не могло сравниться с блеском, остротою и увлекательностью его речи». Что ж, уважаемая (и обожаемая поэтом) Анна Петровна знала, что говорит. Многое тут было, конечно же, от игры в донжуана, многое от указанного выше юношеского комплекса неполноценности, переживаемого поэтом, многое от лихого молодечества, предписывающего мужчине менять женщин чаще, чем перчатки. Но было и нечто другое, о чем красноречиво поведала все та же А.П.Керн. «Живо воспринимая добро, Пушкин не увлекался им в женщинах; его гораздо более очаровывало в них остроумие, блеск и внешняя красота... Причина того, что Пушкин очаровывался блеском, нежели достоинством и простотою в характере женщин, заключалось, конечно, в его невысоком о них мнении, бывшем совершенно в духе того времени», (Стоит в связи с этим сравнить божественные поэтические строки, посвященного А.П.Керн, и характеристику, данную ей поэтом в приватном письме. «Лед и пламень не так различны меж собой».) Доля истины в наблюдениях «блестящей» Анны Петровны, безусловно, имеется. Но только доля, да и то не слишком весомая.

            Дело в том, что Пушкина при всем его «африканизме» привлекали именно достоинство, тихая простота и безыскуственность в отношениях с женщинами. Иначе бы ему никогда не удалось создать образ Татьяны Лариной, или бы тот вышел из-под его пера вымученным и нежизнеспособным. Его идеалом была та, о которой он когда-то сказал:

           

            Она была нетороплива,

            Нехолодна, неговорлива,

            Без взора наглого для всех,

            Без притязаний на успех,

            Без этих маленьких ужимок,

            Без подражательных затей...

            Все тихо, просто было в ней.

           

            Этот образ всю жизнь оставался в сердце поэта «невостребованным», пока не обрел живые черты Натальи Николаевны Гончаровой. То, к чему бессознательно тянулась восприимчивая душа Пушкина, воплотилось всего лишь за несколько лет до его смерти, и достойно удивления и восхищения, с какой легкостью слетела с него вся эта «египетская» шелуха, когда он полюбил по-настоящему. Прежняя любовь поэта к женщинам, в общем-то бездуховная, несмотря на многочисленные «нерукотворные» свидетельства, оставленные для потомков, сменилась любовью к одной-единственной, к Мадонне, «чистейшей прелести чистейшему образцу». Только тогда поэт узнал истинную и весьма ничтожную цену «мятежным наслажденьям, восторгам чувственным, безумствам, исступленьям», которыми была наполнена его жизнь, узнал подлинную цену «молодым вакханкам», для которых он в немалой степени был всего лишь средством для достижения последними «последних содроганий». Настоящая же любовь к своей милой «смиреннице», как и все настоящее, оказалась «с кислинкой», как кисло-сладкое яблоко, которое на русский вкус гораздо слаще приторных «африканских» фруктов.

            Пушкинское стихотворение «Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем» относится к позднему периоду жизни поэта и, как представляется очевидным, адресовано супруге поэта Наталье Николаевне. На склоне жизни Пушкин с удивлением открывал в себе тягу к «мучительному» счастью. Он, которому почитали за честь уступить самые блистательные дамы Северной Венеции, был вынужден прибегать к «долгим моленьям», чтобы добиться взаимности собственной жены! Это дало повод многим исследователям (в том числе В.Брюсову) «жалеть» Пушкина: дескать, какая холодная досталась ему жена, несчастный поэт простирался во прахе перед «этой...», чтобы та «снизошла» до супружеских ласк. Хотя этим исследователям и прочим комментаторам стоило бы пожалеть самих себя. Ведь «смиренница Наталья Николаевна давала ему то, чего он не получал от «молодых вакханок», расточающих почем зря «пылкие ласки» и терзающих свои жертвы «язвами лобзаний». Она давала ему возможность почувствовать себя настоящим мужчиной.

            В арсенале женщины, находящейся в законном браке, имеется немало средств отказать законному же супругу в близости, — и это прекрасно, когда любимые женщины отказывают нам! Благодаря этим отказам мы получаем шанс проявить все свои мужские качества в полной мере, что, если и удается, то только наедине с любимой женщиной. С нелюбимой или, Боже упаси, публичной женщиной, церемониться незачем: здесь «ключом» являются взаимное удовлетворение (пресловутый секс) или просто деньги. Мы, мужчины, будучи несостоятельны именно как мужчины, не умея как следует взяться за дело, не имея достаточно ума, чувства и подлинно мужского таланта, шастаем от своих законных половин налево и направо, прекрасно себя чувствуем и на всю жизнь остаемся безответными и безответственными «мальчиками», вечными студентами, ленивыми и нелюбопытными. Уж нам-то подавай исключительно «стенающих» и «кричащих»: с ними и хлопот меньше, и вообще... С умными, знающими себе цену женщинами нам просто не совладать, — этому ни в школах, ни в институтах не учат. Не потому ли нынче уделом умных и знающих себе цену становится гордое одиночество, потому как не из кого выбрать. Нынешние мужики обходят таких женщин за версту, придумывая себе дешевые отговорки типа «если красивая, значит, дура». Любовь — это ведь, прошу прощения, не секс. Любовь требует полного напряжения всех наших телесных и духовных сил — прежде всего духовных. (Если в двух словах, то секс — это любовь к противоположному полу как таковому, а любовь — это влечение к одной-единственной представительнице или к одному-единственному представителю этого самого противоположного пола. Вот почему знаменитая фраза о том, что «секса у нас нет», может означать еще и то, что женщина, ее произнесшая, окружена подлинной любовью и не знает механических проявлений секса. В таком случае ей можно только позавидовать, а не смеяться над ней.)

            Причина, по которым нежные супруги отказывают своим нежно любимым супругам в интимной близости, могут быть самыми различными. Пресловутое «болит голова» может быть, к примеру, инстинктивным протестом против рутины супружеского ложа, и для умного мужчины женская мигрень — это сигнал к самоусовершенствованию. Женщина может быть просто молода, неопытна, непорочна, «стыдливо-холодна», она могла иметь родителей-пуритан и получить строгое воспитание. Святая обязанность мужчины, коль скоро он вступает в брак, помочь жене избавиться от девических комплексов, для чего следует иметь запас умения, терпения и такта. Кроме того, надо... впрочем, лучше, чем А.И.Гончаров в своей «Обыкновенной истории», все равно не скажешь, потому воспользуемся цитатой. «Чтоб быть счастливым с женщиной... надо много условий... надо уметь образовать из девушки женщину по обдуманному плану, по методе, если хочешь, чтоб она поняла и исполнила свое назначение... О, нужна мудреная и тяжелая школа, и эта школа — умный и опытный мужчина!»

            Задолго до нравоучения Гончарова Пушкин был этим самым умным и опытным. Добиваясь своей возлюбленной («долгие моленья»), он снаряжал в бой все свое остроумие, весь свой интеллект, всю свою изобретательность, наконец весь свой талант — и как же счастлива была та, ради которой первый русский поэт становился на колени! Может быть, она проявляла неуступчивость инстинктивно или сознательно (женщины хитры, этого у них не отнять), нарочно оттягивала миг «последних содроганий», чтобы в полной мере насладиться прелюдией, в которой поэт был подлинным виртуозом. Зато когда он — настоящий мужчина! — наконец-то добивался своего «мучительного счастья»... На этом остановимся, ибо всякие догадки такого рода уже выходят за рамки приличия. Иначе как редкостным по нынешним временам понятием «супружеская гармония» это состояние не обозначить... Незадолго до свадьбы поэт написал:

           

            Исполнились мои желания. Творец

            Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадонна,

            Чистейшей прелести чистейший образец.

           

            Он оказался прав, хотя сравнение земной женщины с Богоматерью отдает кощунством. Но поэтам и влюбленным, сказал Бомарше, прощаются всяческие безумства, а влюбленным поэтам — тем более...

           

            Стихотворение Пушкина «Нет, я не дорожу...» — это еще и урок того, как подобает писать на интимные темы. С какой осторожностью, чуткостью и целомудрием поэт в нескольких строках разворачивает целую философию обладания любимой женщины; это пример того, как можно, сказав буквально обо всем, не опуститься до пошлости и похабщины, без чего иные нынешние русские «классики» не мыслят себе литературного произведения.

            И последнее. Как ни соблазнительно считать лирического героя и адресата стихотворения «Нет, я не дорожу...» четой Пушкиных, справедливости ради следует отметить: ни в одном источнике об этом прямо не говорится. И никто не вправе (даже В.Брюсов) свои случайные соображения выдавать за истину.


          Июнь 1999


Загадка гамзатовских «Журавлей»

                          Загадка гамзатовских «Журавлей»

 

               Светлой памяти

               Расула Гамзатова, Наума Гребнева,

               Яна Френкеля, Марка Бернеса —

               создателей великой песни...

 

 

 

          Я не собирался заниматься «журавлистикой» (спасибо Сергею Буртяку за этот ослепительный «термин»), но неожиданно для самого себя сделал перевод гамзатовских «Журавлей». Я не хотел анализировать канонический и канонизированный текст Наума Гребнева, но вопросы, возникшие к моему переводу, заставили меня как следует вникнуть в оригинал, ставший первоосновой знаменитой песни. Я не предполагал рассуждать по поводу обвинений в плагиате, предъявленных года три назад Расулу Гамзатову, но в результате мне пришлось искать информацию о некой Маро Макашвили, погибшей 19 февраля 1921 года в бою с «большевистскими оккупантами» (оказывается, были и такие). Словом, все получилось случайно. Поэтому начну с благодарностей:

          — поэту и переводчику Константину Еремееву — за первичные данные о «первоисточнике» «Журавлей»;

          — переводчице Алене Алексеевой — за вдумчивый и скрупулезный комментарий к моему переводу;

          — уже упоминавшемуся писателю и поэту Сергею Буртяку — за вдохновенное и вдохновляющее отношение к моей работе;

          — однофамилице поэта Расула Гамзатова Патимат Гамзатовой — за обстоятельный подстрочник обеих авторских версий «Журавлей» и за подробное истолкование отдельных аварских слов и выражений;

          — доктору филологических наук, профессору Александру Флоре           — за беспощадный разбор моих несовершенных с точки зрения науки опусов, а также за пиетический анализ классических произведений литературы.

          Особая благодарность — моему давнему другу, поэтессе и переводчице Ирине Санадзе — за переводы соответствующих грузинских текстов, понадобившихся мне при составлении настоящей статьи, и поиски необходимо нужных мне материалов.

          Итак, начнем.

 

                                                     Предыстория

 

          По словам Расула Гамзатова, песня «Журавли», родилась «в городе Хиросиме» (здесь и дальше цитируется статья поэта «Зов журавлей», 1990). Это было в 1965 году, «у памятника японской девочке с белым журавлем». «Случилось так, — пишет Гамзатов, — что когда я стоял в толпе в центре человеческого горя, в небе появились вдруг настоящие журавли. Говорили, что они прилетели из Сибири. Их стая была небольшая, и в этой стае я заметил маленький промежуток». В этот момент поэту «вручили телеграмму» из советского «посольства в Японии, в которой сообщалось о кончине» матери. Он тут же вылетел домой, а «на всей воздушной трассе» «думал о журавлях, о женщинах в белых одеяниях (белый — цвет траура в Японии — Ю.Л.), о маме, о погибших двух братьях, о девяноста тысячах погибших дагестанцев, о двадцати миллионах (а теперь выясняется, что их значительно больше), не вернувшихся с войны, о погибшей девочке из Освенцима и ее маленькой кукле, о своих журавлях. О многом думал... но мысли возвращались к белым журавлям».

          В том же году Гамзатов «написал несколько вариантов стихов, не думая и не предполагая, что один из них станет песней, которая отзовется в сердцах людей и приведет» к нему «новых друзей». По-видимому, основная версия «Журавлей» и была опубликована три года спустя в 4-м номере престижного советского журнала «Новый мир» и выглядела в переводе Наума Гребнева следующим образом:

 

          Мне кажется порою, что джигиты,

          С кровавых не пришедшие полей,

          В могилах братских не были зарыты,

          А превратились в белых журавлей.

 

          Они до сей поры с времен тех дальних

          Летят и подают нам голоса.

          Не потому ль так часто и печально

          Мы замолкаем, глядя в небеса?

 

          Сейчас я вижу: над землей чужою

          В тумане предвечернем журавли

          Летят своим определенным строем,

          Как по земле людьми они брели.

 

          Они летят, свершают путь свой длинный

          И выкликают чьи-то имена.

          Не потому ли с кличем журавлиным

          От века речь аварская сходна?

 

          Летит, летит по небу клин усталый —

          Мои друзья былые и родня.

          И в их строю есть промежуток малый —

          Быть может, это место для меня!

 

          Настанет день, и с журавлиной стаей

          Я улечу за тридевять земель,

          На языке аварском окликая

          Друзей, что были дороги досель.

 

          Как видим, цепочка авторских размышлений: умершая от лейкемии японская девочка — белые журавли над Хиросимой — умершая мама автора — его погибшие в великую Отечественную войну братья, братья-дагестанцы и советские солдаты, — привела к созданию текста, если и способного стать песней, то исключительно в границах дагестанских гор и степей. Следы этих размышлений можно различить в третьей строфе: лирический субъект стихотворения наблюдает белых сибирских журавлей, вероятно, стерхов, летящих «над землей чужою». В аварском языке слово «джигит» (храбрец, герой) имеется, но к моменту написания «Журавлей» практически вышло из употребления. «Мне казалось, — не случайно пишет автор стихотворения, — что слово “джигит” придает стихотворению национальную окраску». Автору не казалось: так было на самом деле. Не только слово «джигит» придавало «Журавлям» местный, дагестанский колорит, но и журавли, выкликающие «чьи-то имена» на языке, похожем на аварский, хотя тут явно перепутаны причинно-следственные связи: сперва, естественно, появилась «речь аварская», а только потом ее носители пытались подражать звукам природы, в том числе и журавлиному курлыканью.

          Контуры будущей песни явственно видны в первоначальной версии, а вторая строфа вошла в окончательный текст без изменений. Пошли ему на пользу и сокращения. Особенно это касается третьей строфы, где журавли «летят своим определенным строем» — клином, — «как по земле людьми они брели». Но солдаты не ходят клином «по земле», а строем, напоминающем журавлиный клин, то есть пресловутой «свиньей» в свое время двигались тевтонские рыцари. Да и слово «брели» по отношению к солдатам великой Отечественной работает на снижение образа: солдаты ходят строем, бегут в атаку, припадают к земле, но как приспособить глагол «брести» к военным действиям? Солдаты бредут, допустим, во время передислокации боевых соединений либо при отступлении («Он представил себя с тощим “сидором” за плечами, уныло бредущим куда-то в неведомый тыл». М.Шолохов. Они сражались за родину). «Брели» в концентрационные лагеря смерти солдаты, взятые в плен. Но ведь автор говорит не о пленных.

          В «новомирском» тексте журавли летят «в тумане предвечернем» — отметим это обстоятельство для себя, поскольку оно пригодится в дальнейшем, и побредем дальше.

 

                                              Рождение песни

 

          «Журавли» стали песней благодаря Марку Бернесу. Именно он увидел в опубликованном тексте прообраз будущего шедевра, он же предложил заменить «джигитов» на «солдат». «Бернес спросил меня, — пишет Гамзатов, — Расул, ты не будешь против того, если слово “джигиты” заменю словом “солдаты”»? Впоследствии, «услышав песню», поэт понял, «что слово “солдаты” вносит в нее новое значение, делает ее не столько дагестанской, кавказской, сколько русской, советской, общечеловеческой». Кроме того, Бернес, попросил автора «сократить несколько строк для песенного варианта». Скорей всего дело было не совсем так, и переделка текста носила совместный — автора и переводчика — характер; не случайно Гамзатов отмечает: «Мой друг Наум Гребнев превосходно перевел “Журавлей” на русский язык. Он был не просто переводчиком, а почти соавтором». Плодом коллективных усилий стал широко известный текст:

 

          Мне кажется порою, что солдаты,

          С кровавых не пришедшие полей,

          Не в землю нашу полегли когда-то,

          А превратились в белых журавлей.

 

          Они до сей поры с времен тех дальних

          Летят и подают нам голоса.

          Не потому ль так часто и печально

          Мы замолкаем, глядя в небеса?

 

          Летит, летит по небу клин усталый,

          Летит в тумане на исходе дня,

          И в том строю есть промежуток малый —

          Быть может, это место для меня?

 

          Настанет день, и с журавлиной стаей

          Я поплыву в такой же сизой мгле,

          Из-под небес по-птичьи окликая

          Всех вас, кого оставил на земле.

 

          Мне кажется порою, что солдаты,

          С кровавых не пришедшие полей,

          Не в землю нашу полегли когда-то,

          А превратились в белых журавлей.

 

          Я полагаю, так и следует публиковать эти стихи — с повтором первого куплета, — как исполнял эту песню сам Бернес, а после него и другие певцы. Постараюсь обосновать свою точку зрения.

          Строфа 1. Лирический герой стихотворения видит настоящих белых журавлей (вспомним статью Гамзатова) и предполагает, что не пришедшие с войны солдаты превратились в этих птиц. Хотя солдаты полегли не только в нашу землю, но и в землю противника, надо полагать, все погибшие стали белыми журавлями. Речь идет исключительно о советских солдатах, поскольку «вынуть» стихи и написанную на них песню из контекста победы Советского Союза в великой Отечественной войне не представляется возможным. Напомню: песня была создана в 1968 г., за два года до 25-летия великой Победы.

          Первая строфа не подверглась какой-либо значительной переработке: как уже было сказано, «солдаты» заменили «джигитов» и в соответствии с новой рифмой была переделана третья строка.

          Строфа 2. Лирический герой все больше утверждается в своем предположении. Белые журавли — души убитых солдат — взывают к оставшимся в живых так, что их невозможно не услышать, невозможно не отреагировать на их скорбные голоса. Хотя журавлиный клин виден не так уж и часто (дважды в год, во время перелетов), летящая журавлиная стая дает право лирическому герою утверждать иное, словно каждый погибший воин предстает перед его мысленным взором, а внутреннее напряжение автора переносится с лирического «я» на лирическое «мы», то есть авторское прови́дение становится всеобщим.

          Как я уже говорил, во второй строфе не было сделано ни единой правки.

          Строфа 3. Лирический герой начинает верить в собственное предположение, то есть воображаемое постепенно становится реальным. Автору, захваченному этим нескончаемым полетом, начинает казаться, что журавлиный клин устал, хотя на самом деле он может устать, только возвращаясь из перелета, тогда как, становясь на крыло, то есть отправляясь в дальние страны, журавли еще полны сил. Если же это летят погибшие солдаты, то есть их белокрылые души, то едва ли они могут устать, даже если их полет бесконечен и направлен в вечность. Но главное — лирический герой, почти поверив в свою мечту, забывает, что он не является погибшим солдатом (Гамзатов вообще не воевал) и занять место в этом скорбном, величественном и почетном строю никак не может. Не могли оказаться среди летящих журавлей и другие создатели этой песни: фронтовики — переводчик Наум Гребнев, композитор Ян Френкель, и выезжавший на фронт с концертами — актер и певец Марк Бернес. Они были солдатами, принимали непосредственное участие в той войне, но не погибли, а согласно гамзатовскому стихотворению «в белых журавлей» превращаются исключительно «солдаты, с кровавых не пришедшие полей». Такова могучая лирическая сила этой песни: в ее воображаемую реальность поверили не только миллионы читателей и слушателей, но и сами авторы. В частности и в то, что «промежуток» между летящими журавлями действительно «малый». На самом же деле таковым он кажется только с земли, ведь в поднебесье места хватит для всех, особенно в том поднебесье, о каком идет речь в этом стихотворении, в этой песне.

          В третьей строфе была переделана всего одна строчка. Вместо содержательной «Мои друзья былые и родня» появилась не совсем обязательная «Летит в тумане, на исходе дня» (вспомним строку «В тумане предвечернем журавли» из первого варианта, опубликованного в «Новом мире»), хотя журавлиный клин появляется в небе и в ясную погоду, и не всегда по вечерам. Но авторам песни действительно нужно было «общечеловеческое звучание», поэтому указание на «друзей» и «родню» поэта было исключено из окончательного текста.

          Строфа 4. Лирический герой окончательно уверовал в свое предположение-предвидение, поскольку представляет себе собственное вознесение в журавлиную стаю, причем опять же «в сизой мгле», хотя стать белым журавлем (умереть) он мог бы в любое время суток.

          Эта строфа подверглась наибольшей редактуре. И немудрено: именно она была наиболее «дагестанской, кавказской», тогда как ей надлежало стать «русской, советской, общечеловеческой». И если в первоначальном варианте лирическое «я» намерено навсегда улететь «за тридевять земель», непонятно зачем «На языке аварском окликая / Друзей, что были дороги досель», ведь «за тридевять земель» аварского языка никто не знает, то в песенном — оно включается в бесконечный полет, окликая всех, «кого оставил на земле», на интернациональном, понятном для всех птичьем языке.

          Строфа 5 (1). Лирический герой, словно выходя из-под власти своих мечтаний и предположений, снова видит журавлей и слышит их курлыканье, но его грезы уже не подвластны ему: души погибших солдат, начав свой бессмертный полет в его воображении, продолжают лететь и в реальности. В этом сила, одухотворенность и бесконечная правда гениальной песни.

          В 1995 году почта России выпустила марку в честь 50-летия великой Победы советского народа над фашистской Германией. На изображении — обелиск с вечным огнем, а над ним — летящие клином белые журавли. Благодаря поэту Расулу Гамзатову, переводчику Науму Гребневу, композитору Яну Френкелю и певцу Марку Бернесу летящие в поднебесье журавли стали неувядаемым символом бессмертия советских солдат, положивших «жизнь свою за други своя», а песня «Журавли» сделалась лейтмотивом каждого праздника «со слезами на глазах» — Дня Победы, — печальной, но светлой поминальной молитвой по погибшим.

          Почтовая марка в честь Марка Бернеса, которому поначалу посвятил свои стихи Расул Гамзатов, увидела свет в 1999 г., к 30-летию со дня смерти актера и певца. В декабре 1988, почта СССР выпустила марку «Журавли» светло-синего цвета, словно в знак того, что к «журавлиной стае» присоединился и поэт Наум Гребнев, умерший 2 января того же года. Марки в честь композитора Яна Френкеля пока нет.

 

                                                Кто кого перевел?

 

          Существует расхожее мнение, что Гамзатова «создали» русские переводчики. Немало баек на сей счет ходило в устной форме и в прежние времена, а теперь бродит и по сети. Никакого документального подтверждения подобные истории не имеют, а об их качестве можно судить, скажем, по воспоминаниям поэта и переводчика Роберта Винонена «Тары-бары, или Записки счастливого человека» («Литературная Россия», №30, 2008 г.). Приведу оттуда отрывок, относящийся к теме настоящих заметок.

          «Поэт Ш., москвич дагестанского разлива, как-то посвятил меня в историю создания популярнейшей песни на слова Гамзатова “Журавли”. Подлинник был простей простого. Не могу привести буквально, не записывал, но хорошо помню, что в оригинале парили не только журавли, но и другие пернатые. Летели с фронта домой ласточки и выкрикивали рефрен стихотворения: мой Дагестан, мой Дагестан! За ними на родину стремились орлы и тоже кричали с неба: мой Дагестан, мой Дагестан! Потом ещё какие-то птахи, ну, и журавли само собой. Но переводчик Я.Козловский не убоялся оставить одних журавлей. И вся страна запела:

 

          Мне кажется порою, что солдаты,

          С кровавых не пришедшие полей,

          Не в землю нашу полегли когда-то,

          А превратились в белых журавлей.

 

          «А в том строю есть промежуток малый,

          Наверно, это место для меня» среди прочих строк — тоже подарок переводчика.

          Но тут Ш. достаёт свежий четырёхтомник Гамзатова, изданный на аварском в Махачкале, и отыскивает страницу про журавлей. Все находки Козловского нашли место в новом тексте. Лишние пташки все упорхнули из нового подлинника! Гамзатов сделал обратный перевод с русского и был точнее своего переводчика».

          Можно ли верить подобным ерническим «воспоминаниям», а точнее говоря, «воспоминаниям» с «воспоминаний», если Винонен называет переводчиком «Журавлей» не Наума Гребнева, а Якова Козловского? Далее. В опубликованном в 1968 г. тексте «Журавлей» не было ни «ласточек», ни «орлов», ни «других пернатых» и «лишних пташек» по той простой причине, что они разместились в другом варианте стихотворения, написанного Гамзатовым и опубликованного на аварском языке под тем же заглавием «Журавли» («Къункъраби») в его «Избранном» (Махачкала, 1970 г.). В этой версии как раз и были «чайки», «ястребы» и «журавли», а прочих «пернатых» и «пташек» не имелось, и летели птицы вовсе «не с фронта домой». Приведу перевод этого стихотворения, выполненный мной специально для настоящей статьи (переводя, я позволил себе изменить заглавие и использовать рефрен в каждой строфе, а не исключительно в четных, как в оригинале).

 

          Птицы

 

          Мне кажется, не полегли в могилы

          мальчишки, не пришедшие с войны,

          но воплотились в птиц, чей крик унылый

          несется в небеса чужой страны.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          Над землями постылыми летая

          и заблудившись в облачной дали,

          тоскуют птицы по родному краю,

          куда найти дорогу не смогли.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          Я видел белых чаек над заливом

          и думал: это души земляков.

          «О Дагестан!» — кричала сиротливо

          не в нашем небе пара ястребов.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          И где б я ни был, я за птиц в ответе,

          кружащих и кричащих надо мной.

          Я слышу: «Мама, мама, дети, дети!» —

          клекочет птичья стая вразнобой.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          Вот журавли летят походным строем,

          летят мои старинные друзья.

          Они зовут, зовут меня с собою,

          и может быть, на зов откликнусь я.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          Когда-нибудь с погибшими друзьями

          я тоже взмою белым журавлем,

          а песнь мою о родине, о маме

          мы с ними вместе в небе допоем.

          — Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

          И какой текст был взят за основу для создания песни? Я думаю, ответ очевиден. А в этом варианте Гамзатов вспоминает об умершей во время его пребывания в Японии маме, возможно, и сочинял он эти стихи прямо в самолете, держащем обратный путь в родной Дагестан.

          Теперь насчет «мнения», что окончательный текст «Журавлей» написан Гребневым, а Гамзатов (или даже кто-то другой по его просьбе) осуществил так называемый обратный перевод. В связи с этим любопытно будет сравнить гребневский текст с имеющимся в моем распоряжении подробным подстрочником, к тому же обстоятельно прокомментированном, по моей просьбе, его составительницей Патимат Гамзатовой.

 

          1. Мне кажется, пропавшие на войне мальчики (сыновья)

          Нигде не похоронены и не накрыты могильной плитой,

          А в высоком синем небе

          Они превратились в белых журавлей.

 

          Как уже было сказано, слово «джигиты», имевшееся в опубликованном стихотворении Гамзатова, — это придумка переводчика. По-аварски «смелый человек», «удалец» совсем не малоупотребительный, как я сказал выше, «джигит», а «бихин чи», но в оригинале нет и этого, а есть слово «васал» — мальчик (сын). Гребнев же, приступая к созданию песенного текста, использует слово «солдаты», которого также нет в оригинале, но которое замечательно входит в контекст великой Отечественной войны. В целом подстрочник первой строфы очень походит на первый куплет знаменитой песни. О второстепенных частностях я говорить не буду.

 

          2. Весной и осенью, год за годом,

          Пролетая, они (журавли) посылают нам свой салам (мир вам),

          И поэтому мы, подняв головы, печально

          Смотрим в небо каждый раз.

 

          Здесь разница между подстрочником и песенным текстом существенная, я бы даже сказал, принципиальная. В исходном варианте журавли пролетают над живыми дважды в год, отправляясь в перелет и возвращаясь из него. А живые каждый раз, заслышав журавлей, печально смотрят в небеса. Тогда как в песенном варианте журавли летят практически непрерывно, поэтому живые отзываются на курлыканье «часто и печально». Иными словами, житейская логика оригинала вытесняется алогичностью жития погибших и превратившихся в белых журавлей солдат.

          Не совсем все просто и со словом «салам». Если переводить его просто «привет», то возникают следующие вопросы: почему журавли приветствуют «нас» с небес и чего ради в связи с этим «мы» «печально смотрим в небо». В русском языке слова «привет», «приветствовать» имеют исключительно положительные коннотации, поэтому разбираться придется со словом «салам». Как и во все прочие языки, где используется это слово, оно проникло в аварский из арабского. С арабским же سَلاَمٌ [salạamuⁿ] не все так просто. В цифровой версии Большого арабско-русского словаря Х. К. Баранова оно имеет достаточно много значений, как-то: мир, безопасность, благополучие, привет, приветствие, гимн. Входит «салам» и в состав таких выражений, как «мир вам», «честь», «воинское приветствие», «и все, дело с концом», «и до свидания», «караул» (воен.), «рай», «небо». Разброс значений довольно большой, но, мне думается, гамзатовские белые журавли курлычут с неба не жизнерадостный «привет», а, скорее всего, «мир вам», тем более трогательное, что это кричат души погибших солдат, в чьих устах данное выражение приобретает особый смысл.

 

          3. Пролетает журавлиный клин —

          Это стая (отряд) погибших друзей (товарищей).

          В их строю мне видится одно свободное место,

          Ведь это место приготовлено для меня, да?

 

          Здесь расхождение между версиями тоже представляется мне серьезным. На сей раз житейские подробности — «клин усталый», «в тумане, на исходе дня» — то, чего нет в аварском тексте, — присутствует в песенном варианте Гребнева, тогда как текст Гамзатова строг и суров: в журавлином клине ему видятся не вернувшиеся с войны близкие друзья и товарищи. И в том, что «свободное место» предназначено «для меня» лирический герой оригинала практически уверен, поскольку не в силах отделить себя от «погибших друзей», хотя сам в минувшей войне не участвовал, а если и участвовал, то не погиб и находиться в одном «строю» со своими близкими вроде бы не может. Возможно, лирический субъект предполагает свое участие в какой-нибудь другой, грядущей, войне, в связи с чем это стихотворение приобретают определенный зловещий оттенок, не отмеченный его многочисленными комментаторами. Однако «Журавли», напомню, были написаны в конце 60-х годов прошлого века, когда сама мысль о новой войне была чудовищной, несмотря на гонку вооружений, в том числе и атомных, а может быть, и благодаря ей.

          А вот лирический герой песенного варианта находится в сомнениях относительно своего «места» в «том строю». И на каком основании он все-таки оказывается в «журавлиной стае» заключительной строфы, не совсем понятно.

 

          4. Придет день, и в высокое синее небо,

          Превратившись в белого журавля, взлечу и я

          И его (журавля) голосом оставшихся на земле

          Всех вас, братья, я буду звать (окликать).

 

          Вроде бы подстрочник и перевод схожи, но это только кажущаяся похожесть. В первом случае лирический герой взлетает «в высокое синее небо», во втором — поплывет в «сизой мгле»; в первом случае — намерен окликать «братьев», «оставшихся на земле», во втором — всех, «кого оставил на земле». С одной стороны, разница не слишком знаменательная, ведь под словом «братья» можно понимать и дагестанцев, и русских, и вообще всех; с другой, — в оригинальном тексте имеется пара существенных нюансов. Начав стихотворение упоминанием о «мальчиках» — «васал», Гамзатов завершает его прощанием с «братьями» — «вацал». Созвучие весьма символично, но это еще не все. Автор употребляет аварский глагол «ахIила» — «звать» («окликать»), каковой соотнесен с именем одного из старших братьев поэта — Ахильчи, погибшего на войне и долгое время считавшегося пропавшим без вести. Гамзатов посвятил брату стихи, так и называвшиеся — «Ахильчи»:

 

          Которое лето с тобой мы не вместе!

          И нету ни писем твоих, ни открыток!

          Ахильчи!

          О брат мой, пропавший без вести,

          Нет,

          Я не ищу тебя в списках убитых.

 

          Сейчас это уже трудно установить, но, возможно, на момент написания «Журавлей» судьба Ахильчи еще не была прояснена. Не случайно поэтому в первой строфе говорится не о погибших на войне «мальчиках», а о пропавших, ведь глагол «пропа́сть» вмещает в себя оба значения. Имя Ахильчи — «говорящее», означает оно «званный человек» («ахиль чи»), что-то вроде «долгозванного» или «долгожданного ребенка» или «сына». Впоследствии Гамзатов написал поэму «Брат», где рассказал о смерти своего старшего брата Магомеда, скончавшегося от ран в 1943 г. в госпитале города Балашова Саратовской области. В поэме — в воображаемом диалоге живого отца с умершим сыном — проясняется и посмертная судьба Ахильчи:

 

          Доносится глухой гортанный клекот,

          Улавливаю в скорбной тишине:

          «О Магомед!..»

          И голос издалека

          Вещает: «Не печалься обо мне.

 

          Ведь ты не одного меня утратил.

          Моя душа об Ахильчи скорбит.

          Подумаем вдвоем об этом брате,

          Он был моложе, раньше был убит.

 

          Я хоть в земле почил. Мою могилу

          Душа родная навестить придет.

          Но Ахильчи волна похоронила,

          Приняв его подбитый самолет...»

 

          Таким образом, на основании вышесказанного никак нельзя утверждать, что гребневский текст первичен, а гамзатовский вторичен. На мой взгляд, скорее наоборот. Я бы даже сказал: оригинал, как и положено оригиналу, по сравнению с переложением выглядит более концентрированным, более насыщенным по мысли, более строгим по содержанию и менее подогнанным под «железные», как сказал поэт Роберт Рождественский, «песенные законы», сформулированные им в книжке «Разговор пойдет о песне» (1979 г.):

          «Во-первых, в ... стихотворении не более 4-5 строф. (Именно поэтому Бернес и просил Гамзатова сократить первоначальный текст, поскольку песня не должна быть длинной, не должна утомлять слушателей. Вспомним наставления Александра Блока одному молодому поэту: в лирическом стихотворении не должно содержаться более 20-25 строк — Ю.Л.).

          Во-вторых, в каждой строфе (или через одну) есть точно найденная повторяющаяся строчка. Как правило, последняя. (В «Журавлях» этого нет, зато трижды в одной строфе повторен глагол «летит» и дважды поется первый куплет — Ю.Л.).

          В-третьих, каждая строка в таком стихотворении целиком вмещает в себя одну законченную фразу. И не бывает так, чтобы фраза переносилась, скажем, где-то посредине следующей строки. (Абсолютно точно — Ю.Л.).

          Наконец, в-четвертых, (достигается это не часто, но достигается), в таком стихотворении подозрительно много строк заканчивается (мечта композитора и исполнителя) на «песенные» -а, -о, -я...» (Правильно: певец, «растягивая» гласные, может показать возможности своего голоса. В случае с «Журавлями» все строки с мужскими окончаниями имеют «песенные» гласные: -е (й), -а, -я, -е, тогда как в аварском стихосложении рифма не прижилась. Гамзатов попытался было рифмовать стихи, но не был понят соотечественниками, а пара рифм в окончательной — песенной — редакции «Журавлей» носит случайный характер — Ю.Л.).

          Что ж, создание песни — это еще и технология, как ни оскорбительно слышать такие речи рафинированным эстетам, поклонникам «чистого» песенного жанра. Рождественский знал, что говорил: на его стихи было написано немало песен. Гребнев тоже был опытным поэтом-песенником и работал над песенным вариантом «Журавлей» в тройственном союзе с профессиональным композитором Френкелем и профессиональным певцом Бернесом. И это не упрек в адрес создателей гениальной песни, ибо везде и всюду важен, в первую голову, результат. А результат, как видим, получился феноменальный.

          При написании настоящей статьи я общался в сети с некоторыми аварцами, одинаково хорошо владеющими и аварским, и русским языками. В одной из бесед прозвучало такое мнение: русский перевод очень хорош, он печальный, светлый, высокий; но аварский оригинал — буквально разрывает сердце... Нам, не знающим аварского языка, этого, к сожалению, ощутить не дано.

          И последнее. Если еще раз привести «воспоминания» Винонена о Гамзатове, то по-настоящему там заслуживает доверия, по-моему, только следующий короткий диалог:

          «Я как-то не удержался и спросил Козловского:

          — Яков Абрамыч, есть мнение, что это вы с Гребневым создали Расула Гамзатова, нет?

          Ответ был честен:

          — Понимаете, я перевёл десятки поэтов Северного Кавказа, и никто в русской поэзии не зазвучал, как Расул».

          Справедливости ради отметим: кроме Козловского и Гребнева, стихи Гамзатова переводили многие блестящие русские поэты и переводчики. Но стало быть, что-то было в его стихах, если на них обратили внимание столько замечательных переводчиков и поэтов!

 

                                          Обвинения в плагиате

 

          Как я уже говорил, примерно в декабре 2014 года в сети появилась резкая публикация с нападками на непоименованных «грузинских интеллигентов», которые «знали, но молчали». О чем? О том, что «Журавли» Гамзатова — плагиат. Дескать, жила некогда грузинская девушка Маро Макашвили, была она сестрой милосердия «Красного креста» и погибла в бою с большевиками за свободу Грузии, объявившей себя независимой после Октябрьской революции 1917 года. После Маро остался дневник, где вроде бы и был обнаружен оригинал «Журавлей», использованный Гамзатовым для своего стихотворения. Дневник 19-летней Маро Макашвили был напечатан в Тбилиси как раз в 2014 году, после чего и возникли домыслы по поводу гамзатовского плагиата.

          Означенная публикация веером разошлась по сети, хотя почти нигде не был приведен ни грузинский текст стихотворения Маро, ни его подстрочный перевод на русский язык. Никого из тех, кто распространял на страницах соцсетей непроверенную информацию, данное обстоятельство не смутило. Главное — появился повод опорочить большого дагестанского поэта, а остальное неважно.

          По моей просьбе, поэтесса Ирина Санадзе все-таки нашла оригинал «Журавлей», как бы написанный Маро, и осуществила его подстрочный перевод. Я не стану приводить его целиком, поскольку не имею желания распространять то, что, как станет ясно из дальнейшего изложения, не достойно распространения. Скажу только следующее: в стихотворении, будто бы принадлежащем Маро, всего две строфы, во многом совпадающих с 1-й и 4-й куплетами гребневского перевода. Смысл этого восьмистишия примерно таков. Его лирический герой во время боя или после него внезапно представляет себе, что погибшие в этом бою товарищи превратились в белых журавлей и что, возможно, в следующем бою он сам может стать журавлем и улететь вместе со своими друзьями. Стихи вполне себе логичные, но им не хватает главного: документального подтверждения авторства Маро.

          Я обращался ко многим из тех, кто разместил пасквиль на Гамзатова и «грузинских интеллигентов»: господа, чем Вы можете подтвердить опубликованное? Но ответа не получил. Состоялся, впрочем, у меня любопытный диалог в сети с одним грузинским «филологом» (и вместе с тем «дочерью филолога»), правда, давно не работающим по профессии. Когда я обратился к ней с просьбой представить доказательства размещенного ею материала, то нарвался на следующую отповедь: «В принципе, я думаю, есть категория людей, которые считают, что их кто-то в чём-то будет убеждать, и которых, в принципе, убеждать не имеет смысла, коль человек не хочет слышать, он не слышит... Об этом факте писали давно, потому, в этот раз, я поделилась лишь заметкой, так как раньше делилась статьями и не раз». Мое возражение насчет того, что нечто высказанное может стать фактом только после документального подтверждения, «филолог» и «дочь филолога» безапелляционно отвергла.

          Между тем надо было что-то делать, ибо данные о «первородстве» Маро Макашвили — хотя и неподтвержденные — проникли даже в Википедию. Там же я нашел ссылку на заметку, размещенную на грузинском ресурсе и любезно переведенную для меня все той же Ириной Санадзе. Привожу перевод целиком.


       «История о скандальном стихотворении Маро Макашвили,

                            к сожалению, ошибка (02.12.2014)


          Недавно по фэйсбуку разошлась история, связанная со стихотворением Маро Макашвили, согласно которой ее стихотворение якобы присвоил дагестанский поэт Расул Гамзатов, а затем перевел Шота Нишнианидзе. У Маро Макашвили, которая вместе с грузинскими юнкерами ушла добровольцем на фронт и 19 февраля 1921 года была смертельно ранена осколком гранаты, было две сестры, — Нугеша и Нино.

          Госпожа Нугеша, у которой хранилась часть дневников Маро Макашвили, полгода назад скончалась. Другая часть дневников, датированная 1918-20 годами, была отдана другом семьи Институту литературы. Несколько месяцев назад Институт литературы издал эту часть дневников в качестве книги, но мы там не нашли так называемое скандальное стихотворение Маро Макашвили, поэтому мы связались с племянником Маро Макашвили, сыном её сестры Нино, господином Элизбаром Эристави, который в ответ на ажиотаж, поднятый вокруг этого стихотворения, сказал следующее: «Об этом стихотворении ничего не слышал ни я, ни другие потомки Маро Макашвили, ни первый издатель дневников Маро Макашвили, ни автор книги о ней, журналистка Нана Гвинефадзе. Так что статья, о которой идёт речь, к сожалению, ошибка».

          Мы с Ириной сошлись во мнении, что «ошибка» произошла все-таки не к сожалению, а к счастью, тем не менее ставить точку в этой истории было рано: мало ли что можно написать в анонимной сетевой заметке? Оставалось только одно: просить Ирину сходить в библиотеку и самолично полистать изданный дневник Маро. 7 июня 2017 года она выполнила мою просьбу: побывала в библиотеке грузинского Парламента. Дважды внимательно просмотрев прекрасно изданный «Дневник Маро Макашвили. Полное издание, без сокращений, с сохранением орфографии оригинала», Ирина указанного стихотворения там — опять же к счастью — не обнаружила. И, зная мою въедливость, полностью переписала выходные данные книги, каковые я привожу без изъятия: «Дневник Маро Макашвили (1918-1920). Государственный литературный музей им. Георгия Леонидзе, Тбилиси, 2014. Издатель — Лаша Бакрадзе. Редактор — Теа Твалавадзе. Над книгой работали — Ирине Амиридзе, Лиана Китиашвили, Георгий Орахелашвили, Фати Гагулиа. 214 страниц. Напечатано в типографии «Фаворит Принт». ISBN 978-99940-28-86-3».

          Я поспешил поделиться данной информацией с «филологом» и «дочерью филолога», полагая, что ей нечего будет возразить. Не тут-то было! По ее словам, «скандальное стихотворение» Маро всплыло как раз после издания дневника, поскольку издатели изъяли страницу с «Журавлями» из рукописи. Я попытался уточнить, откуда взялись теперь уже и эти сведения, но был свирепо забанен. Лишившись возможности задавать вопросы оппоненту, напомню, «филологу» и «дочери филолога», я принялся задавать их себе самому.

          Зачем было неопознанным «грузинским интеллигентам» скрывать подобную информацию? Наоборот, это было бы в их интересах: отобрать «журавлиную» пальму первенства у аварца и передать ее грузинке, причем все это происходило бы в рамках восстановления истины. А ведь давно известно, насколько приятно поступать по справедливости, когда тем самым наносишь ущерб объекту справедливого негодования.

          Далее. Если, предположим, указанное восьмистишие действительно написано Маро, но по каким-то неведомым причинам не было напечатано при публикации ее дневника, означало ли бы это, что Гамзатов — плагиатор? Ни в малейшей степени. Напомню, он создал несколько вариантов своих «Журавлей» еще в 1965 году, то есть около 50-и лет назад к моменту публикации дневников Маро Макашвили, когда о ней и ее рукописи, по вполне понятным причинам, и слыхом никто не слыхал. Поэтому обвинителям поэта требуется доказательно установить следующее: 1. факт знакомства Гамзатова с семьей Маро, хранившей ее рукописи; 2. факт знакомства Гамзатова с рукописями Маро; 3. факт знакомства Гамзатова с кем-нибудь, кто имел доступ к рукописям Маро и мог рассказать ему об этом стихотворении до 1965 года. А поскольку сделать это, я убежден, невозможно, то никто не вправе бросать тень на большого поэта и тем более отнимать у него прославившие его стихи.

          А «филологам» и тем более «дочерям филологов» должно быть стыдно. Как, впрочем, и остальным не филологам, безнаказанно распространяющим бездоказательную фальшивку.

 

                                             Переосмысление

 

          «Однажды из Вены ко мне приехал один австрийский деятель, озабоченный сохранением памяти погибших, и рассказал о своей затее — издать на основных языках мира книгу лучших стихов, посвященных памяти погибших на войне. Он попросил моего согласия включить туда песенный текст «Журавлей». Я согласился и был уверен, что так и будет. Увы, песня не была включена в книгу.

          Вот что я узнал о судьбе книги: нашлись люди, которые были против публикации в ней «Журавлей» рядом с произведениями, посвященными немецким солдатам, погибшим на Восточном фронте. Они сочли невозможным напечатать одновременно поэтический некролог оккупантам и защитникам. Не скрою, тогда я к этому отнесся с пониманием и согласился, что моим двум братьям и их убийцам неуместно быть в одном ряду.

          Позже, когда я был в Вене, с удивлением смотрел, как матросы с нашего корабля возлагают венки на могилы морских офицеров Австрии, которые воевали против нас. А в бывшей Западной Германии я видел, что могилы наших воинов обихаживают так же, как и свои. Мне было не по душе, когда американский президент Рейган, будучи в Германии, возлагал цветы на могилы немецких солдат, принесших столько бед и горя моей Родине.

          С годами понял: погибшие молодые люди стали жертвами лжи и обмана. Их жизни, предназначенные для благородных дел, для любви и добра, осквернили, им внушали злобу и ненависть к таким же, как и они жителям Земли, к другому языку, другим песням, другой музыке.

          Мой журавлиный клик зовет к всепрощению — ведь в трауре матери всех погибших. За счет сокращения жизней одних нельзя продлить жизни другим. Поэтому теперь я сожалею, что не решились напечатать в той книге наряду со стихами, посвященными немецким солдатам — жертвам кровавой войны, и моих «Журавлей». ...

          Допускаю возражения по этому поводу: «Где же ваш патриотизм, чувство Родины, обида за поруганную землю, за сожженный дом? Неужели это проходит бесследно, а как же быть со словами: «Никто не забыт, ничто не забыто», ведь журавлиный полет, их раздирающий душу крик поэты всегда связывали со встречей и с расставанием, с болью за Родину и с тоской по ней? Отдавая дань своим бывшим противникам и сегодняшним сомнительным друзьям, не ущемляем ли мы чести и славы своих сограждан, своих героических предков и, в конечном счете, своей Родины и т. д. и т. п.?»

          Такие вопросы звучат и во мне. Я часто спрашиваю себя: возможно ли смешивать клик журавлиной стаи с карканьем черных ворон? Как будет сочетаться клик первых с карканьем вторых? Да, это верно, вороны никогда не станут курлыкать. Но если мы погибших, ушедших будем делить на воронов и журавлей, на воробьев и орлов (что мы достаточно много и долго делали), если каждый будет видеть мир только между рогами своих быков, тогда никогда на нашей хрупкой планете не будет мира и понимания, не говоря уже о любви между людьми. ...

          Не к мести зовут и мои белые журавли. Мы и так много крови пролили, мстя за прошлое. И ничего не добились, кроме зла. Я это знаю как житель гор, где веками существовал закон мести. Нет более святого закона, чем закон дружбы. К этому зовут сегодня белые журавли. Они говорят нам не о бдительности, не о капиталистическом окружении, не о всевозможных происках врагов, а о любви: «Люди, мы вас любим, будьте добрыми». А добрым нет необходимости быть бдительными. От бдительности, от недоверия друг к другу мы и так много страдали на нашей земле. Не месть, а всеобщее прощение, взаимовыручка спасут нас, помогут нам развязать кровавые узлы».

          Этот довольно большой отрывок также содержится в статье Расула Гамзатова «Зов журавлей». Полужирным шрифтом я выделил ключевые, с моей точки зрения, слова. Статья, напомню, была написана в 1990 году. Именно тогда со дна либерального самосознания на головы советских людей вылились килотонны мутной грязи о Советском Союзе, о его истории, о советском образе жизни, менталитете, культуре. Не обошли очернители и великую Отечественную войну. Под ошеломляющим воздействием этого селевого потока дрогнули даже твердые умы советских «властителей дум»: писателей, поэтов, художников, композиторов, музыкантов, артистов балета. Вспомним видео-откровения о русском народе писателя Виктора Астафьева, высказанные им — под щедрый матерок — в беседе с актером Георгием Жженовым: «Что это за народ, который называет себя великим, которого можно, как телку, на поводке водить? ... Чего он такой убогий, никуда не годный? Вот и ссылаются: те его совратили, те его погубили, те объели, те распродали, а он-то где был, народ-то сам? Он-то что делал?» Вспомним писателя и барда Булата Окуджаву, в конце жизни назвавшего себя «красным фашистом», по сути дела отрекшегося от своей великой песни «А нынче нам нужна одна победа: одна на всех — мы за ценой не постоим...» и утверждавшего, что следует поставить памятник террористу Басаеву за то, что он якобы своим терактом в Беслане прекратил Чеченскую войну. По-видимому, подпал под влияние либерального мракобесия и Расул Гамзатов.

          Всепрощение? Об этом надо бы спросить миллионы замученных, сожженных, изнасилованных, расстрелянных во время войны советских людей. Об этом надо бы спросить у миллионов погибших советских солдат, в том числе — у моего деда по отцу Якова Иосифовича Лифшица, отдавшего свою жизнь в 1941 году под Смоленском. Об этом надо бы спросить у 20 тысяч погибших в годы великой Отечественной войны дагестанцев, в том числе — у старших братьев Расула: Ахильчи и Магомеда. Не уверен, что в этом случае Магомед и Ахильчи согласились бы со своим младшим братом.

          Черных воронов никто не звал на нашу землю. Они сами пришли к нам, чтобы захватить наши территории, присвоить наши ресурсы, истребить нас. Такой войны, направленной на уничтожение мирного населения, история еще не знала и даст Бог больше не узнает. Поэтому нам и приходится делить погибших в войнах вообще и в Отечественной в частности на черных воронов и белых журавлей, на воробьев и орлов. К этому нас призывает память: семейная, родовая, национальная, народная. И если мы, внуки и правнуки погибших, поддадимся всепрощенческой либеральной патоке о равенстве всех погибших во всех войнах, то тем самым предадим своих дедов и прадедов.

          Добрым нет необходимости быть бдительными? Злые только этого и ждут, чтобы добрые утратили бдительность. Об этом нам ясно говорят события последних лет, скажем, на Украине или в Прибалтике. Невозможно себе представить потомков украинских бандеровцев и прибалтийских эсесовцев, шагающих в рядах «Бессмертного полка», как невозможно себе представить, чтобы черные вороны пели песню о белых журавлях. Наоборот, все, связанное с победой советского народа в великой Отечественной войне, вызывает ярость, ненависть и отторжение у черных воронов. Дай им волю, они бы выклевали из народного самосознания всю память о минувшей войне, снесли бы памятники советским воинам и полководцам, растоптали бы знамена Победы, сожгли бы георгиевские ленточки, запретили бы фильмы о войне и песни военных лет. Под этот запрет, безусловно, подпали бы и «Журавли».

          Я думаю, если бы Расул Гамзатов дожил до наших дней (ему было бы сейчас 94 года, а для горцев это совсем не возраст), то наверняка пересмотрел бы свои взгляды насчет черных воронов и белых журавлей. Он был большим поэтом, честным человеком и патриотом своего народа, своей страны и не смог бы, как мне кажется, не отозваться на происходящее, не смог бы отстаивать свои прежние позиции, не смог бы продолжать приравнивать черных воронов к белым журавлям. Об этом говорит все его творчество. Об этом говорят и его бессмертные «Журавли». Это подтверждает и марка, выпущенная Почтой России в 2013 году, в десятую годовщину со дня смерти поэта. На изображении — седовласый горец с печальным и мудрым взглядом, а за его головой — голубое небо и белокрылый журавлиный клин...

 

                                                    Приложение

 

          Расул Гамзатов

 

          Журавли (поминальная молитва)

 

          Перевод Юрия Лифшица

 

          Мне кажется, погибшие солдаты

          не превратились в пепел или прах,

          но вознеслись, бессмертны и крылаты,

          и журавлями стали в небесах.

 

          Осенней и весеннею порою

          к нам белые взывают журавли,

          и каждый раз мы с болью и тоскою

          глядим на клин, растаявший вдали.

 

          Летит, курлыча в небе, птичья стая,

          летят мои погибшие друзья,

          и место в том строю я замечаю:

          наверно, скоро очередь моя.

 

          Настанет миг, и в белокрылом клине

          взлечу я в голубую глубину,

          и всех живых, которых я покинул,

          своим прощальным кличем помяну.

 

          Мне кажется, погибшие солдаты

          не превратились в пепел или прах,

          но вознеслись, бессмертны и крылаты,

          и журавлями стали в небесах.

 

            7 мая — 2 июля 2017


Расул Гамзатов. Журавли (поминальная молитва)

Приношу глубочайшую благодарность Сергею Буртяку за деятельное участие в доработке этого перевода.


Расул Гамзатов

 

Журавли (поминальная молитва)

 

Мне кажется, погибшие солдаты

не превратились в пепел или прах,

но вознеслись, бессмертны и крылаты,

и журавлями стали в небесах.

 

Осенней и весеннею порою

к нам белые взывают журавли,

и каждый раз мы с болью и тоскою

глядим на клин, растаявший вдали.

 

Летит, курлыча в небе, птичья стая,

летят мои погибшие друзья,

и место в том строю я замечаю:

наверно, скоро очередь моя.

 

Настанет миг, и в белокрылом клине

взлечу я в голубую глубину,

и всех живых, которых я покинул,

своим прощальным кличем помяну.


Мне кажется, погибшие солдаты

не превратились в пепел или прах,

но вознеслись, бессмертны и крылаты,

и журавлями стали в небесах.

 

7-31 мая — 2 июля 2017 

 

 


Расул ХIамзатазул

 

Къункъраби

 

Дида ккола, рагъда, камурал васал

Кирго рукъун гьечIин, къанабакь лъечIин.

Доба борхалъуда хъахIил зобазда

ХъахIал къункърабазде сверун ратилин.

 

Гьел иххаз хаселаз халатал саназ

Нилъее салам кьун роржунел руго.

Гьелъин нилъ пашманго, бутIрулги рорхун,

Ралагьулел зодихъ щибаб нухалда.

 

Боржун унеб буго къункърабазул тIел,

Къукъа буго чIварал гьудулзабазул.

Гьезул тIелалда гъоркь цо бакI бихьула —

Дун вачIине гьаниб къачараб, гурищ?

 

Къо щвела борхатаб хъахIилаб зодихъ

ХъахIаб къункъра лъугьун дунги паркъела.

Гьелъул гьаркьидалъул ракьалда тарал

Киналго нуж, вацал, дица ахIила.


Расул Гамзатов. Птицы

          Обычно я не комментирую ни своих стихов, ни переводов, но здесь пара слов требуется.

          1. По-видимому, эта версия «Журавлей» была написана Гамзатовым до той, которая появилась в 4-м номере «Нового мира» в 1968 г. и которая стала первоосновой будущей песни.

          2. Я изменил заглавие стихотворения с «Журавлей» на «Птицы».

          3. Я применил рефрен для каждой строфы, тогда как Гамзатов употребил его всего лишь трижды — для каждой четной строфы.

          4. В аварском стихосложении не принята рифма, и я едва отделался от искушения обойтись без нее. Но традиция переводить стихи Гамзатова в рифму победила. Зато я оставил нерифмованным рефрен.



 

Расул Гамзатов

 

Птицы

 

Мне кажется, не полегли в могилы

мальчишки, не пришедшие с войны,

но воплотились в птиц, чей крик унылый

несется в небеса чужой страны.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

Над землями постылыми летая

и заблудившись в облачной дали,

тоскуют птицы по родному краю,

куда найти дорогу не смогли.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

Я видел белых чаек над заливом

и думал: это души земляков.

«О Дагестан!» — кричала сиротливо

не в нашем небе пара ястребов.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

И где б я ни был, я за птиц в ответе,

кружащих и кричащих надо мной.

Я слышу: «Мама, мама, дети, дети!» —

клекочет птичья стая вразнобой.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

Вот журавли летят походным строем,

летят мои старинные друзья.

Они зовут, зовут меня с собою,

и может быть, на зов откликнусь я.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

Когда-нибудь с погибшими друзьями

я тоже взмою белым журавлем,

а песнь мою о родине, о маме

мы с ними вместе в небе допоем.

— Поэтому гляжу я в поднебесье...

 

18-19 июня 2017

 

 

 

Расул ХIамзатазул

 

Къункъраби

 

Дида ккола рагъда камурал васал

Кирго рукъун гьечIин, къаникь лъун гьечIин.

Гьел рикIкIад ракьазул хъахIил зобазда

ВатIанин ахIдолел хIанчIилъун ругин.

 

Гьел роржунел ругин Африкаялъул

Я Испаниялъул рорхалъабазда.

НакIкIазда гьоркьосанкуркьбал хьвагIулел

Ракьалде нух къосун къваридго ругин. —

Гьелъин дун зобазухъ балагьун вугев...

 

Дида гьел рихьана океаназда,

Огь, хъахIал чайкаби, чагIи руго гьал.

Цо чIинкIиллъиялде диде ахIдана

Дагъистанин абун кIиго итаркIо.

 

Гьаб дир бетIералда гьезул тIелаца

ТIавап гьабичIеб бакI кибго хутIичIо.

Цояца ахIула — «лъимал, лъимал» — ян

Цойгиял ахIдола — «эбел, эбел» — ян,

Гьелъин дун зобазухъ валагьун вугев...

 

РачIуна нексиял къайи цадахъал,

Къукъа-къукъа гьабун, — къункъраби гIадин,

Гьез кIи-кIиял рекъон, яги цо-цояз

Цадахъ вилълъайилан ахIула диде.

 

Воржина, къункъраби, къо гцварабго дун,

— Цоги ахIичIеб кечI ахIулев вуго.

БукIина дирги ракI мискинаб зодихъ,

ВатIан, ватIанилан, эбел, эбелин,

— Гьелъин дун зобазухъ валагьун вугев...


Конченая баллада...

...о том, как оренбургская команда с оригинальным названием «Оренбург» сыграла в Российской профессиональной футбольной лиге 30 матчей, из которых выиграла 7, проиграла 14, остальные сыграла вничью, забила 25 мячей, пропустила 36, с 30-ю очками заняла 14-ю строчку из 16 в турнирной таблице, в стыковых матчах продула СКА (Хабаровск) и в результате вылетела из РФПЛ.

 

У нас команда «Газовик»

до «вышки» дорвалась

и обрела в единый миг

иную ипостась.

 

Уж там пойдет другой футбол

(«элита» как-никак):

начнут пихать за голом гол,

играя тики-так.

 

Там постоят за нашу честь;

у нас команда — жесть;

и деньги есть, и тренер есть,

и даже негры есть.

 

Они в начале славных дел

лихую кажут прыть,

но повелел РФПЛ

название сменить.

 

Мастак на выдумки Газпром,

но есть уже «Зенит»:

в турнире газовать вдвоем

регламент не велит.

 

Ну что ж, витрина «Оренбург»

команде по плечу.

(Могли б назвать и «Оренберг»,

но это я шучу.)

 

Сперва поехали в Ростов

показывать футбол,

но не забили там голов,

а им забили гол.

 

Ну что ж, беда не велика

и не погашен пыл,

но им вкатил и ЦСКА,

а сам не пропустил.

 

С «Амкаром» было нелегко:

играли, как могли,

добыли первое очко —

а на табло — нули.

 

Хоть им удвоил «Арсенал»

очковый неуют,

вопрос в четвертом матче встал:

когда ж они забьют?

 

Вот, наконец, и первый мяч,

но праздновать не след:

«Рубин» спасает дохлый матч —

победы ж нет как нет.

 

Она им до смерти нужна —

на этот раз с «Анжи»,

но вновь не вышло ни хрена:

очко с нулем держи.

 

Хотели обыграть «Спартак»,

но как тут ни шустри,

один воткнули кое-как,

а вытащили три.

 

«Урал» — и снова анальгин

на головную боль:

в графе пропущенных — один,

в графе забитых — ноль.

 

А дальше — с «Тереком» пора

играть на ту же цель,

а чем закончится игра —

расскажет менестрель...

 

Но в Грозном — снова карамболь

и «Терек» на коне.

Как прежде, выигрышей — ноль,

и «Оренбург» на дне.

 

И только в Кубке с «Волгарём»

задор команды жив:

впихнули гол с большим трудом,

в свои не пропустив.

 

Но Кубок не Чемпионат —

десятый тур грядет,

в котором или победят,

или наоборот.

 

А нынче «Оренбург» велик:

рыдает «Томь» навзрыд!

Нехайчик сотворил хет-трик —

нехай себе творит!

 

Победа есть, в конце концов:

набрали три очка!

Обидели сибиряков,

но ниже их пока.

 

А вот с «Зенитом» невпротык —

и снова комом блин:

пришел очередной кирдык

со счетом ноль — один.

 

За Кубок в драку шла братва:

удар, еще удар!

Но дальше, выиграв 3:2,

выходит «Краснодар».

 

Но с «Крыльями Советов» пря

не стала проходной!

И вот — победная заря

и выигрыш второй!

 

А нынче «Краснодар» опять,

но счет 3:3 — ничья,

Могли бы даже обыграть —

не вышло ничего.

 

Забил им и «Локомотив»,

но больше не забьет:

«Локомотив» притормозив,

они сравняли счет.

 

«Уфа» у нас середнячок,

не лидер УЕФА,

но нашу гвардию разок

обула и «Уфа»

 

Хоть ЦСКА уже не тот,

но им не по зубам,

так что тащите из ворот

0:2 по всем статьям.

 

Им и «Амкар» не по нутру:

в Перми попав впросак,

уконтрапупили игру

и огребли «трояк».

 

Теперь до марта перекур,

и не окончен бал:

примчит на следующий тур

бодаться «Арсенал».

 

А в марте «Оренбург» летал

на поле на своем:

словил три «штуки» «Арсенал»,

и это был разгром.

 

Зато «Рубин», как ни крути,

вынослив и упрям.

И поле было не ахти,

а значит — по нулям.

 

Вот «Оренбург» в Махачкале

собрался брать очки,

но, оказавшись на нуле,

продули земляки.

 

Потом дрались со «Спартаком»,

как повелел Газпром.

Хотя и перли напролом,

но все-таки облом.

 

Зато с «Уралом», как назло,

0:2 — и все дела.

Одни твердят: «Не повезло».

Другие: «Не шмогла».

 

Потрафил «Терек» землякам

не в шутку, а всерьез:

была ничья, когда он сам

в свои врата занес.

 

А нынче скажут: не томи,

страстей не экономь,

ведь побывали у «Томи»

и обыграли «Томь».

 

«Зениту» слили под финал,

хотя «Зенит» не тот,

не то случился бы скандал,

ведь Миллер не поймет.

 

В Самаре бились что есть сил:

идет к победе матч.

Но тут пенальти подкатил:

1:1 — хоть плачь.

 

А в Краснодаре «Краснодар»

бежал, как на пожар,

но вот удар, один удар —

и сдулся «Краснодар».

 

В столице помер коллектив,

хотя остался жив:

свалился под «Локомотив»,

четыре пропустив.

 

С такой безликою игрой

нефарт не сдвинешь вспять.

Но пофартило им с «Уфой»

ничеечку сгонять.

 

Зато обули ростовчан:

2:0 без лишних слов.

А я вопросом обуян:

во что играл «Ростов»?

 

Но как, увы, ни вьется нить,

она наверняка

порвется, если нужно слить

хабаровскому СКА.

 

В двух матчах было «по нулям»:

пенальти бьют — и вот...

РФПЛ не светит там

на следующий год.

 

Сходили в «вышку» на разок.

а нынче — на мели:

мешок бабосов не помог,

и негры не спасли.

 

25 сентября 2016 — 14 июня 2016


Нико Самадашвили. Последние христиане (Бетания)

Нико Самадашвили

 

Последние христиане (Бетания)

 

Исход

 

Склоны А́лгети заскорузлые;

просеки, на паршу похожие;

горы в дыму цветного кружева;

стадо овец вблизи подножия.

 

Скалы всосали слизь овражную,

лёгким стало дышать свободнее,

вскрылась земля — и церковь с башнею

словно исторгла преисподняя.

 

Мы спустились — стоит Бетания

к нам спиной, за лесными кронами.

Видит Бог — грехам непричастные, —

мы и к ограде не притронулись.

 

В речке бурливой мы увидели

слёзы ребенка в час заклания

и пошли от этой обители

почему-то в скорбном молчании.

 

Виде́ние

 

Здесь стоит поселянин на пашне,

встретив неделю с первой пташкою.

Вижу я, как пощечину Лаше

Джелал ад-Дин дает с оттяжкою.

 

Здесь и царица сердце открыла,

кудри украсив лентой ша́ири;

здесь копытами вырыл могилу

сельский табун — мёртвому пастырю.

 

Кожу на храме разъело время,

и снаружи видны светильники.

Шесть грузин, поистративших веру,

здесь взялись утешать Спасителя.

 

Мольба

 

В жертву меня принесла б ты, мама:

я наклонюсь — ты ударь получше.

Может, оплачет меня у храма.

капля холодная черной тучи.

 

Маме сказали б спасибо ветры,

Бог, меня спутав с церковной мышью,

кровь мою, словно вино, в квеври,

влил бы, закупорив глиной крышку.

 

Поле молитвы

 

Пламя свечи падает на́ стену:

видно — ублюдок святым не нужен.

Что же теперь с про́клятым станется,

если дорогу размоют лужи?

 

Ствол самшита сожжен крапивою,

странник в скульптуре стоит понуро,

в лоне храма сидит, поскрипывая,

некий зодчий без архитектуры.

 

Нищий, словно паук таинственный, —

адская грязь, гнилые скрижали, —

ставший не сказкой и не истиной,

стало быть, птицы его склевали.

 

Предание

 

Падали ниц язычники даже

в День Святого Георгия вроде,

но, смотря на распятие наше,

нас и клеймили: дескать, уроды!

 

Звонница мрачной стояла вечно,

сор с колоколов слетал исправно.

Светицховели нес на заплечье

влитую в серый кувшин Арагви.

 

Кости усопших в лужах гробницы

гнили, подобно срубленным веткам,

чуть в стороне ютилась мякинница,

тёрн кое-где и можжевельник.

 

Возвращение

 

Чуть видна тропка по-над холмами,

чувство погасло, душа экстаза;

издали выл, разъярен образами,

бешеный волк ущелья Варази.

 

Тягостно в сердце плодить лукавство,

всех чаровать несносным зеваньем.

Храм покидали, не вздумав каяться,

мы — последние христиане.

 

1-3 апреля 2017


Примечания. Бетания (от арам. Бейт-Аниа — Вифания) — сохранившийся православный монастырь 12 века в 16 км от Тбилиси (Грузия). А́лгети — река в южной части Грузии, приток Куры. Лаша — Георгий IV Лаша (1191-1223) — царь Грузии (1213-1223) из династии Багратионов, сын царицы Тамары и Давида Сослани. В переводе с абхазского «Лаша» означает «светоч», «светлый». Джалал ад-Дин — либо Ала ад-Дин Мухаммед II (1169-1220) — шах Хорезма в 1200-1220 гг.; либо его сын — Джелал ад-Дин Манкбурны или Джелал ад-Дин Менгуберди (1199-1231) — последний хорезмшах (с 1220 года). На какой исторический эпизод, связанный с пощечиной, указывает Н.Самадашвили, установить не удалось. Ша́ири (шаи́ри) — форма классического стиха в грузинской поэзии. Этим стихом написан «Витязь в тигровой шкуре» Ш.Руставели. Квеври — глиняные врытые в землю сосуды, в которых делалось и хранилось вино. Светицховели — православный храм 11 века в Мцхете (Грузия). Мякинница — сарай для мелкого корма, соломы и обмолотков.




უკანასკნელი ქრისტიანები (1905 — 1963)

 

გამგზავრება

 

გავხედე ალგეთს, ბოკრო ფერდობებს,

ქეცათ შეჰყროდათ გაჭრილი ახო,

მთები ხრჩოლავდნენ ნაირ ფერებით

და ხან ცხვრის ფარა კვერცხლბეკის ახლო.

 

ლორწო ფლატეებს სწოვდნენ კლდეები,

ფილტვებს ფურჩქნიდა სუნთქვის ყუათი.

მიწა გაირღვა, თითქოს ქვესკნელმა

ამოსროლა ტაძრის გუმბათი.

 

დავეშვით ქვევით და ბეთანიამ

ზურგი გვაქცია, ტყეს შეეფარა!

ცოდო არ გვქონდა, იცოდეს ღმერთმა,

ღობის სიწმინდეც რომ შეგვებღალა.

 

ხევში მდინარე შემოგვეფეთა —

შეწირულ ბავშვთა ცრემლები იყო,

ჩვენ მივდიოდით აღმართზე ერთად,

რატომღაც ჩუმად, რაღაც უიღბლოდ...

 

ხილვა

 

აქ დანდობილა გლეხი სახრეზე,

აქ შესწრებია ორშაბათ დილას.

ახლაც კი ვამჩნევ ლაშას სახეზე —

ჯალალედინის შემოკრულ სილას.

 

აქ გაუხსნია გული დედოფალს,

თმაში ჩაუწნავს ბაფთის შაირი,

აქ თავის თითით ითხრიდა საფლავს

მწყემსდაღუპული სოფლის ნახირი.

 

ჟამს ტაძრის კანი ისე დაუხრავს,

რომ გარეთ ჟონავს ჭრაქის ნათელი.

ძლივს ვამშვიდებდით შემკრთალ მაცხოვარს

რჯულ დაწყვეტილი ექვსი ქართველი.

 

ვედრება

 

აქ შეგეწირე ნეტავი, დედავ,

თავი დამედო და დაგეკალი,

ალბათ ოდესმე წესს ამიგებდა

შავი ღრუბლების ცივი წინწკალი.

 

რომ ეთქვათ ქარებს — მადლი დედაშენს!..

თან ღმერთს შესჭროდა საყდრების გლახა,

რომ ჩემი სისხლი, როგორც ზედაშე,

ქვევრში ჩაგესხა, დაგეტალახა.

 

ლოცვის ანეული

 

კედელზე სანთლის შუქი იჭრება,

ჩანს, წმინდანებმა როდი მიგვიღეს,

რა გვეშველება წყეულ ნაბიჭვრებს,

თუ გზაც ავდრებმა გადაგვიტიხრეს.

 

დაუსუსხია ბზის ბუჩქი ჭინჭარს,

ქანდაკება დგას აღთქმული მგზავრის.

ტაძრის ფუტურო ქერქში ჭრიჭინებს

ვიღაც უძეგლო ხუროთმოძღვარი.

 

მათხოვარი ზის, როგორც ობობა —

მყრალ ჯოჯოხეთის მოხდილი პკეა,

არც ზღაპარია, აღარც მოთხრობა,

ის თითქოს ჩიტებს აუკენკიათ.

 

თქმულება

 

აქ წრმართებიც მუხლებს იყრიდნენ,

როგორც ამბობენ — დიდ გიორგობას,

თურმე ამ ჯვარცმას რომ უყურებდნენ,

გვჭორავდნენ: «ხედავთ კაცობრიობას?!»

 

სამრეკლო იდგა მუდამ პირქუშად,

თუ დარეკავდი — გაყრიდა ნაგავს,

სვეტიცხოველი ზურგით ზიდავდა

თუნგში ჩამოსხმულ ქოთქოთა არაგვს.

 

აკლდამის ჭოჭში დახოცილთ ძვლები

ეყარა, როგორც მოჭრილი ფიჩხი.

გაღმა ბუდობდა ძველი საბძელი

და ალაგ - ალაგ ღვია და კვრინჩხი.

 

გამობრუნება

 

გზა ჩანდა ოდნავ, ხან ბექობს ზევით

ქრებოდა განცდა — გზნების მომგვრელი,

უკან ყმუოდა — ხატის მიზეზით —

სახადშეყრილი ვარაზის მგელი.

 

ძნელია მუდამ გულდაძმარება,

კაცის შელოცვა ტლანქი მთქნარებით.

უსინანულოდ ვტოვებდით ტაძარს

უკანასკნელი ქრისტიანები.


С подстрочника или с любви?

                                        С подстрочника или с любви?

 

                                                                        Толмач всегда сидит в калоше,

                                                                        хоть неуч он, хоть

                                                                        в душе — Пегас, в работе — Лошадь,

                                                                        в произведении — Кентавр!

 

        В 1748 г. Александр Сумароков опубликовал хронологически первый перевод «Гамлета». Пьеса имела успех, неоднократно ставилась и переиздавалась. Сумароков переводил с французского прозаического пересказа, изготовленного П.А. де Лапласом, а о самом великобританском драматурге отзывался так: «Шекеспир, аглинский трагик и комик, в котором и очень худого, и чрезвычайно хорошего очень много. Умер 23 дня апреля, в 1616 году, на 53 века своего» (А.Сумароков. Эпистола II — о стихотворстве). Чрезвычайно интересного очень много и в переводе Сумарокова. В финале трагедии «Клавдій, незаконный Король Даніи», погибает; «Гертруда, супруга ево», уходит в монастырь; «Полоній, наперстникъ Клавдіевъ», кончает с собой; наконец, «Гамлетъ, сынъ Гертрудинъ», побив всех своих врагов, женится, а «Офелія, дочь Полоніева», становится «ево» супругой. Помимо указанных действующих лиц, в сумароковской пьесе фигурируют: «Армансъ, наперстникъ Гамлетовъ; Флемина, наперстница Офеліина; Ратуда, мамка Офеліина; Пажъ Гамлетовъ»; а «дѣйствіе есть въ Даніи, въ столичномъ городѣ, въ Королевскомъ домѣ».

        Выражаются «дѣйствующія лица» следующим образом:

 

                                        ПОЛОНІЙ.

 

                Есть способъ быть тебѣ Офелія Царицей.

 

                                        ОФЕЛІЯ.

 

                Нѣтъ больше способа, а я умру дѣвицей!

 

                                        ПОЛОНІЙ.

 

                А ежели нашъ Царь супругъ твой будетъ самъ!

                И естьли Клавдій то и обѣщалъ ужъ намъ?

 

                                        ОФЕЛІЯ.

 

                Нашъ Царь? - - супругомъ мнѣ? - - иль мы живемъ въ поганствѣ?

                Когда бывало то донынѣ въ Христіянствѣ?

                Законъ нашъ двѣ жены имѣти вдругъ претитъ.

 

                                        ПОЛОНІЙ.

 

                Гертрудиной рукой супругъ ея убитъ.

                Ратудою уже убійство обличенно,

                И все злодѣйствіе жены Царю внушенно.

                По семъ извѣстіи какъ можетъ съ ней онъ жить?

                Когда она ево дерзнула погубить... etc.

 

        Некоторое время спустя в комнату врывается Гамлетъ с Армансом и «съ обнаженною шпагою».

 

                                        ГАМЛЕТЪ.

 

                Умрите вы теперь мучители, умрите!

                Пришелъ вашъ лютый часъ - - - но что вы очи зрите!

                Офелію - - - въ какой пришла сюды ты часъ!

                Сокрой себя отъ Гамлетовыхъ глазъ!

 

                                        ОФЕЛІЯ.

 

                Что здѣлалось тебѣ? и для чего мнѣ крыться?

                Что такъ понудило тебя на мя озлиться?..

 

        Впрочем, сам Сумароков — и это делает ему честь — отмечал: «“Гамлет” мой, кроме монолога в окончании третьего действия и Клавдиева на колени падения, на Шекеспирову трагедию едва ли походит».

        Лет через 80 после выхода в свет первого русского «Гамлета» Александр Пушкин опубликовал перевод шотландской баллады «Ворон». Переводил он с французского перевода баллад, собранных сэром Вальтером Скоттом. Что там было во французском переводе, сказать трудно, но Пушкин перевел текст не до конца и при этом значительно смягчил финал своего перевода.

 

                Сокол в рощу улетел,

                На кобылку недруг сел,

                А хозяйка ждет мило́го,

                Не убитого, живого.

 

        Тогда как в оригинале сказано примерно следующее (и это еще не финал):

 

                — Но пес охотится в лесах,

                а сокол — в синих небесах,

                жена милуется с другим...

                Зато мы сладко поедим.

 

        В пушкинские времена мало кто догадывался, что шотландские «Два ворона» сами по себе есть переложение, каковое американский собиратель и исследователь английских и шотландских баллад Фрэнсис Чайльд в свое время назовет циничной версией английских «Трех воронов» — настолько «Два ворона» поразят его своей мрачностью и безысходностью.

        Лет через 20 после пушкинских «Воронов» Михаил Лермонтов написал замечательные стихи, скромно озаглавленные «Из Гёте»:

 

                Горные вершины

                Спят во тьме ночной;

                Тихие долины

                Полны свежей мглой;

                Не пылит дорога,

                Не дрожат листы...

                Подожди немного,

                Отдохнешь и ты.

 

                1840

 

        В течение длительного времени никто из переводчиков не задавался целью хотя бы примерно выяснить, что же там на самом деле у немецкого классика. (Вольный перевод Афанасия Фета не в счет.) Дерзнули и покусились Валерий Брюсов с Иннокентием Анненским, попытавшиеся не только передать смысл, но и отразить прихотливый ритмический рисунок оригинала.

 

        Перевод Брюсова:

 

                На всех вершинах

                Покой;

                В листве, в долинах

                Ни одной

                Не дрогнет черты;

                Птицы спят в молчании бора.

                Подожди только: скоро

                Уснешь и ты.

 

        Перевод Анненского:

 

                Над высью горной

                Тишь.

                В листве уж черной

                Не ощутишь

                Ни дуновенья.

                В чаще затих полет...

                О, подожди!.. Мгновенье —

                Тишь и тебя... возьмет.

 

        Это именно переводы, не пересказы, не переложения, не переделки, не пере... Бог знает что. Это — переводы и они не заслоняют собой оригинал, а проявляют его максимально возможным на другом языке образом, хотя и безнадежно проигрывают стихам Лермонтова.

        Спустя несколько десятков лет Борис Пастернак обратил внимание на стихи Валериана Гаприндашвили «Последнее стихотворение», озаглавил их «Мечта», изменил размер и выдал за перевод. Почему выдал? Судите сами.

        Вот «перевод» первой строфы:

 

                В одних стихах я — богатей.

                Что прочее ни славословься, —

                Ничем из остальных затей

                Не интересовался вовсе.

 

        Вот подстрочник той же строфы:

 

                Я был богат лишь стихотворением,

                Другого богатства я не искал

                И кроме стихов меня не привлекало

                Никакое другое вдохновение.

 

        Вот что написал по этому поводу Дмитрий Быков в своей капитальной пастернаковской биографии: «“В одних стихах я — богатей” — звучит коряво, почти как у молодого Пастернака, ибо предполагает вторую строчку: “В других стихах я — побирушка” или что-нибудь в этом же роде, поскольку автор-то хотел сказать, что стихи — все его богатство, но переводчик выразился в своем духе, двусмысленно, зато непосредственно. “Что прочее ни славословься” — тоже неловкий оборот, у Пастернака, в его лирическом потоке, извинительный, но в ясных стихах Гаприндашвили излишний. Он всего и хотел сказать, что как ни расхваливай при нем другие занятия — он ни к одному не чувствует вкуса. Вторые две строчки этой строфы вполне внятны. Пастернак вообще переводил по этому принципу: две строчки абы какие, две хорошие, разговорные. Он и молодым поэтам давал совет: переводите из подлинника первые две строки каждой строфы, а остальные можно домысливать или наполнять своячиной. При его темпах (он говорил Цветаевой, что переводить надо не менее ста строк в день, а лучше триста,— иначе бессмысленно) ремесленность была неизбежна». От себя добавлю, что Дмитрий Быков весьма снисходительно отнесся и ко вторым двум строчкам указанной строфы, но сказанного достаточно. Как заметил известный переводчик Евгений Витковский, есть такие переводы, рядом с которыми оригиналы и размещать-то неловко. Здесь тот самый случай.

        Возможно, одновременно с Пастернаком или чуть позже Константин Симонов взял романтическое, юношески незрелое стихотворение Редьярда Киплинга «Литания влюбленных», урезал его практически наполовину, выбросил из него всю юношескую романтику и соответствующую возрасту автора риторику и создал собственные стихи. Если молодой Киплинг поведал о своей несостоявшейся любви с четырьмя прекрасными обладательницами серых, карих, черных и синих глаз, то зрелый Симонов рассказал о таких же глазах, но уже с точки зрения состоявшегося мужчины и соответствующих его возрасту отношениях с четырьмя дамами. «Литания влюбленных» с ее сентиментальным рефреном «век любить» разлетелась в пух и прах, зато появились навеянные ею очень хорошие «Глаза», перед которыми самым естественным образом померкла другая «Молитва (литания) влюбленных», воссозданная по-русски другим переводчиком Василием Бетаки. Чтобы в этом убедиться, возьмем для сравнения по первой и заключительной строфам из каждого перевода.

 

        Симонов («Глаза»):

 

                Серые глаза — рассвет,

                Пароходная сирена,

                Дождь, разлука, серый след

                За винтом бегущей пены.

 

                ...........................................

 

                Нет, я не судья для них,

                Просто без суждений вздорных

                Я четырежды должник

                Синих, серых, карих, черных.

 

                Как четыре стороны

                Одного того же света,

                Я люблю — в том нет вины —

                Все четыре этих цвета.

 

        Бетаки («Молитва влюбленных»):

 

                Серые глаза... Восход.

                Доски мокрого причала…

                Дождь ли? Слёзы ли? Прощанье.

                И отходит пароход.

                Нашей юности года...

                Вера и Надежда? Да —

                Пой молитву всех влюблённых:

                Любим? Значит навсегда!

 

                ...........................................

 

                Да… Но жизнь взглянула хмуро,

                Сжальтесь надо мной: ведь вот —

                Весь в долгах перед Амуром

                Я — четырежды банкрот!

                И моя ли в том вина?

                Если б снова хоть одна

                Улыбнулась благосклонно,

                Я бы сорок раз тогда

                Спел молитву всех влюблённых:

                Любим? Значит навсегда!

 

        В 1941 г. Самуил Маршак опубликовал перевод стихотворения Роберта Луиса Стивенсона «Вересковый мед». Будучи детским писателем и вообще добрым человеком, переводчик вольно или невольно постарался изъять из оригинала все, что могло бы оказать дурное влияние на детскую психику. Под пером Маршака:

        — крепкий хмельной напиток эль стал, может, и хмельным, но вполне безобидно звучащим медом;

        — пикты перестали падать с ног в блаженном забытьи, надравшись эля;

        — король Шотландский (в оригинале — некий король, вторгшийся в Шотландию), хотя и перебил всех пиктов, но не охотился на них, как на зверей (горных косуль);

        — маленьких и загорелых пиктов никто не называл земляными червями (в оригинале это сказано дважды: один раз автором, другой — королем);

        — шотландский воин, бросивший мальчишку-пикта в морскую пучину, не подверг его перед этим лютой казни, притянув ремнем пятки к шее.

        Словом, Маршак превратил мрачную и жестокую балладу Стивенсона в сентиментальное повествование о двух несчастных «малютках-медоварах», каждой своей строкой вызывая к ним сочувствие. Изменил переводчик и формальную структуру оригинала. Исходный текст написан трехстопным дольником, в строках которого содержится от 5 до 10 слогов. Тем самым автор словно имитировал прерывистое дыхание рассказчика, повествующего о потрясших его событиях. Это, пожалуй, единственное, чем Стивенсон выразил собственное отношение к происходящему в тексте. Маршак же чередовал регулярный ямб с дольником, причем в начале превалировал ямб, а где-то посредине текста переводчик перешел на чистый дольник, завершив балладу привычным ямбом:

 

                А мне костер не страшен,

                Пускай со мной умрет

                Моя святая тайна —

                Мой вересковый мед!

 

        У другого переводчика финал выглядит так:

 

                А мне ли страшиться пытки,

                костра опасаться мне ль!

                Умрет в моем сердце тайна,

                мой Вересковый Эль».

 

        Несколько позже Белла Ахмадулина перевела прекрасное стихотворение грузинского поэта Галактиона Табидзе «Мери». Оно широко известно, поэтому ограничусь цитированием опять же только первой строфы:

 

                Венчалась Мери в ночь дождей,

                и в ночь дождей я проклял Мери.

                Не мог я отворить дверей,

                восставших между мной и ей,

                и я поцеловал те двери.

 

        Чтобы вторично не опускаться до голого подстрочника, приведу другой перевод этого катрена:

 

                Ты венчалась тем вечером, Мери!

                Мери, твои помертвели взоры,

                блёстки милого неба померкли

                в тусклом томленье осенней скорби.

 

        Автор сих строк, разумеется, не смог передать всего, что имеется в оригинальной строфе, но он, по крайней мере, постарался это сделать. Если же пойти на «крайние меры», то есть извлечь из ахмадулинского перевода имеющуюся там авторскую отсебятину или, как сказал Быков, своячину, то от 11 строф перевода (в оригинале их 12), останется нижеследующее:

 

                Венчалась Мери в ночь ...

                и в ночь ... Мери.

 

                ... лицо...

 

                ... траур...

 

                ... запах... роз...

 

                ... Я шел...

 

                ... дома твоего...

 

                ... перстни... оземь...

 

                Зачем «Могильщика» я пел?

                и «Я и ночь» читал и плакал?

 

                ... все плакал я, как ... Лир,

                как ... Лир, как Лир...

 

        Надо отдать должное переводчице (это одно из достоинств данного текста), она бережно сохранила упоминание о двух других стихотворениях Табидзе: «Могильщик» и «Я и ночь». В 1997 г., выступая перед некоторой аудиторией в Филадельфии, Ахмадулина сопроводила чтение «Мери» достопримечательным высказыванием: «Это классическое грузинское стихотворение, но я старалась его перевести так, чтобы оно обрело новую музыкальную жизнь на русском языке». В минувшем году писатель Игорь Оболенский посетил Бориса Мессерера, одного из бывших супругов Ахмадулиной. «В свое время Белла Ахатовна, — пишет Оболенский, — перевела стихотворение Галактиона Табидзе, перед гением которого поклонялась, посвященное Мери Шарвашидзе. Сегодня на русском сочинение Галактиона “Мери” знакомо именно в переводе Ахмадулиной. Когда я сам стал учить грузинской, то смог заметить разницу в содержаниях, видно было, что Белла создала собственное произведение. Раньше меня это смущало, не понимал, отчего Ахмадулина не воспользовалась подстрочником. И вот я получил ответ — “Ахмадулина переводила не с подстрочника, а с любви”. И все сразу встало на свои места» (лексика и синтаксис писателя сохранены — Ю.Л.). Для автора текущих строк — ничего на место не встало.

        В 1933 г. Марина Цветаева в статье «Два “Лесных Царя”» подвергла пристальному разбору классический перевод этого стихотворения, принадлежащий перу Василия Жуковского. Цветаева резюмирует: «Вещи равновелики. Лучше перевести “Лесного Царя”, чем это сделал Жуковский, — нельзя. И не должно пытаться. За столетие давности это уже не перевод, а подлинник. Это просто другой “Лесной Царь”. Русский “Лесной Царь” — из хрестоматии и страшных детских снов. Вещи равновелики. И совершенно разны. Два “Лесных Царя”. Но не только два “Лесных Царя” — и два Лесных Царя: безвозрастный жгучий демон и величественный старик, но не только Лесных Царя — два, и отца — два: молодой ездок и, опять-таки, старик (у Жуковского два старика, у Гёте — ни одного), сохранено только единство ребенка».

        Не должно пытаться... Жаль, Цветаева сама не попыталась: уверен, это было бы блистательно. В русской литературе появился бы еще один «Лесной Царь» и еще один Лесной Царь — другие, отличающиеся как от гётевского первоисточника, так и от жуковского «подлинника». Потому что Цветаева противоречит самой себе. С одной стороны, «вещи равновелики», с другой, перевод Жуковского — это «другой “Лесной Царь”». А если читатель хочет не «другого», а того самого, первого, его же последнего, единственного и неповторимого — гётевского? Да Бог с ним, с читателем: он проглотит, что ему ни дай. Что, если другой переводчик пожелает воссоздать указанный оригинал на родном языке, ведь оригинал не может быть исчерпан никаким, пусть даже хорошим переводом? Не должно пытаться? По-видимому, да. И вот в каком отношении.

        Если давно известное стихотворение уже переведено автором со звонким именем (подчеркну: заслуженно звонким), пресловутый другой переводчик обречен. Неименитый оппонент именитого автора-первопроходца находится в заведомо проигрышной позиции. Тот же Лермонтов, оглядев оригинал, запросто поменял его размер и ритмику на более, с его точки зрения, удобные и создал шедевр. А другому переводчику, находящемуся в тесных рамках современных представлений о переводе, просто-напросто негде развернуться, а ломать форму, значит, формировать у читателей неверное представление об оригинале.

        И вот идет другой переводчик, палимый солнцем великого предшественника, прочь от читательского порога, омывая горючими слезами свою испоганенную переводами жизнь-жестянку, ну ее в болото, и при этом... старательно пересчитывает икты к другому переводу (то в уме, а то и на пальцах), а заодно подбирает соответствующие новому тексту рифмы и ныряет по ходу дела в словари и справочники, и обращается к умным и ученым людям, дабы прояснить порой одно-единственное неприкаянное словцо, наплевать на которое нет никакой возможности, ибо ему, другому переводчику-горемыке, не прощается ничего. И не дано ему познать сладость поговорки: полжизни ты работаешь на имя, полжизни — имя на тебя. Ибо приходится ему вкалывать до скончания дней своих, не давая ни себе, ни имени своему ни отдыху, ни поблажки и при этом утешать самого себя другой поговоркой о том, что, дескать, когда имя начинает на тебя работать, от тебя уже ничего, в сущности, не остается. А уповать на время или даже Время не приходится, ибо не сулит оно ничего и никому по мере собственного истекания, а просто назначает великими тех, кого ему заблагорассудится, ведь ими не становятся, а рождаются...

        Кстати, указанную статью Цветаева предварила превосходным подстрочником «Лесного Царя».

        Другие переводчики — дерзайте!

 

        5-8 апреля 2017


Саят-Нова́. Выйди, милая

Саят-Нова́

 

Выйди, милая

 

Выйди, милая, в сад — так здесь прохладно!

Сад — это да! Цветы — это да! Гранат — это да!

Будем в саду до самой смерти, ладно?

Ты — это да! Луна — это да! Свет — это да!

 

Выпьем с тобой вина, — чача вся наша!

Наш сазандар, все хорошее — наше!

Прочь, садовник, ступай: розы все — наши!

Пиры — это да! Досуг — это да! День — это да!

 

Кончилось время роз — где вы, бахвалки?

Плачет лишь соловей: роз ему жалко.

В нашем саду распустились фиалки.

Вода — это да! Земля — это да! Труд — это да!

 

Встанет заря, дождь освежит твои косы.

Даже тополь под ним даст абрикосы.

Плачут все: умер май звонкоголосый!

Душа — это да! Любовь — это да! Ночь — это да!

 

Я, Саят-Нова́, пою-припеваю!

Вот царский ковер — садись, дорогая!

Да не сглазит миджнур нашего рая!

Ты — это да! Я — это да! Сазандар — это да!

 

21 апреля 2017

 

 

 

საიათნოვა (1712 — 1795)

 

მოდი საყვარელო

 

მოდი, საყვარელო, ბაღში შევიდეთ, —

ბაღი კარგი, ვარდი კარგი, ხე კარგი!

სიკვდილამდე გარეთ აღარ გავიდეთ, —

სახე კარგი... მთვარე კარგი... მზე კარგი!

 

დავლიოთ ღვინო, — არაყი ჩვენია,

მეჯლის-საზანდარი, საღი ჩვენია!

გავაგდოთ მებაღე, ბაღი ჩვენია! —

ლხინი კარგი... დრო კარგი... დღე კარგი!

 

მაილია ვარდი — არსად აბია, —

ბულბული სწუხს, რომ ყვავილს უზის ჭია! —

ხეივანში გადაშლილა სულ ია,

წყალი კარგი... კვალი კარგი... მწე კარგი!

 

ტანთ გიხდება საწვიმარი აისი,

ალვის ხესა გამოუსხამს ყაისი!

ყველა ჩივის, რომ დავკარგეთ მაისი,

სული კარგი... გული კარგი... თვე კარგი!

 

მე საითნოვას ხმაში მაქვს ძალი!

დაბძანდი დაგიდო ხორასნის ხალი!

მიჯნურმა ღობიდან არ გკრას თვალი,

საზი კარგი... შენ კარგი... მე კარგი!


Алекс Форман. Стандартный язык

Алекс Форман

 

Стандартный язык

 

Ты не закроешь рта. Но ведь в канон

не вгонишь речь. Без наших мудрых книг

тектоника мышления спешит

сквозь время. Твой язык — лишь материк

на зыбкой тверди — так изменчив он,

что схизму скал пронзает гласный звук,

взрывая, как пылающий болид,

глубины свежих слов. А мы, мой друг,

 

трындим, как хочим. Гору во вчера

не затолкать. Стандартная мура

исходит на говно. Домашний сор

твоих святынь — для внучки все одно,

что в мезозой коралловое дно

морских пучин, где нынче задний двор.

 

28 февраля — 9 марта 2017

 

 

 

Alex Foreman

 

Standard Language

 

You cannot hold your tongue. There is no such

Thing as a grammar ruling. Beyond intent

Our kind’s tectonic mindscapes drive a course

Through times. Your language is but continent

Churned on the planet, changed at every touch,

Forming a fissure in schismatic rock

Where the least hotspot’s sheer vocalic force

Shifts the sea’s stress. I’d rather we just talk

 

The way we gonna. Can’t no mountain move

Back to no yesterday. Your standard love

Hating on shit, white boy. But it ain’t no

Heirloom for no great grand daughter no more

Than plants that growed down on the ocean floor

In my backyard a billion years ago.


«Сидя в тени» Иосифа Бродского

        «Сидя в тени» Иосифа Бродского

 

        В 1931 г. Б.Пастернак написал:

 

        В родстве со всем, что есть, уверясь

        И знаясь с будущим в быту,

        Нельзя не впасть к концу, как в ересь,

        В неслыханную простоту.

 

        Видимо, это было верно по отношению к нему, начинавшему свою творческую одиссею с «неслыханной» сложности. В таком случае И.Бродский проделал обратную эволюцию. Если на старте созидательной илиады его можно было в той или иной степени считать еретиком в поэзии, то в зрелые годы он стал ортодоксом сложности — в полном соответствии с финальной строфой, следующей за процитированной, из того же стихотворения Пастернака:

 

        Но мы пощажены не будем,

        Когда ее не утаим.

        Она всего нужнее людям,

        Но сложное понятней им.

 

        Будучи человеком (читающим стихи), смею утверждать: сложное мне малопонятно, очень сложное — непонятно совсем, сверхсложности Бродского непонятны порой до степени полного отторжения, до нежелания вникать. На сей раз я попытаюсь вникнуть, строфа за строфой, даже строка за строкой исследуя указанное стихотворение. И если строка, строфа или в целом все стихотворение не прояснится или прояснится не вполне, то пусть читатели винят в этом не автора, не обязанного превращать свои мысли и чувства в литературную жвачку, но меня самого, говоря точнее, мои куцые интерпретаторские возможности. Полужирным шрифтом я буду отмечать поддающееся истолкованию или не вызывающие у меня отторжения фрагменты.

        Итак, «Сидя в тени» образца 1983 г.

 

        I

 

        Ветреный летний день.

        Прижавшееся к стене

        дерево и его тень.

        И тень интересней мне.

        Тропа, получив плетей,

        убегает к пруду.

        Я смотрю на детей,

        бегающих в саду.

 

        С первых строк есть, над чем задуматься. Автору дороги не предметы и вещи, подвергнутые созерцанию, но тени, отбрасываемые ими, или сам весьма прихотливый процесс созерцания как таковой. Точно так же, как мы увидим дальше, его занимают не дети сами по себе, а собственные рефлексии по поводу детей.

        Что до «тропы», то «плети», полученные ею, тоже очень похожи на тени от переплетающихся веток или живых изгородей, — образ несколько замысловатый, если я все верно трактую, и подвергнутый полужирности только из уважения к двум последним строкам, открывающим, собственно говоря, стихотворение.

 

        II

 

        Свирепость их резвых игр,

        их безутешный плач

        смутили б грядущий мир,

        если бы он был зряч.

        Но порок слепоты

        время приобрело

        в результате лапты,

        в которую нам везло.

 

        Первая половина восьмистишия вполне понятна. Правда, грядущий мир все прекрасно видит, только ничего с этим поделать не может. Во все времена предыдущее поколение ужасается последующему. Но это право автора — видеть то, что ему угодно.

        А вот шансов приемлемо истолковать вторую половину у меня нет. Почему время обрело «порок слепоты» и как это связано с «лаптой», сложно даже предположить. В старой русской народной игре требуется особой битой отправить мяч куда подальше, а самому пробежать по площадке туда и обратно, не давая противнику «осалить» тебя тем же мячом. Может быть, автор намекает на свои «игры» с Советскими госструктурами и связанную с нею его высылку на Запад? Но если он и выиграл в эту «лапту», то, во-первых, этот опыт не стоит обобщать на всех («нам везло»); во-вторых, в обратную сторону он не пробежал; а в-третьих, остаться «неосаленным» временем ему свезло вовсе не потому, что оно ослепло.

        Возможно, в строфе говорится о детях нацисткой Германии, пару раз в ХХ веке устроивших из-за слепоты «грядущего мира» ту самую «лапту», то бишь войну, «в которую нам», то есть советским детям повезло выжить. Причем, в число везунчиков входит не только поколение Бродского, но их родителей.

 

        III

 

        Остекленелый кирпич

        царапает голубой

        купол как паралич

        нашей мечты собой

        пространство одушевить;

        внешность этих громад

        может вас пришибить,

        мозгу поставить мат.

 

        Здесь я тоже в некотором недоумении. Почему кирпич царапает небо, как паралич? Паралич ничего не в состоянии царапать, на то он и паралич. «Паралич мечты одушевить пространство» нами же — положения не спасает. Никакие наши сооружения, тем более из «остекленелого кирпича» в принципе не в состоянии ни во что вдохнуть душу, тем более в пространство, если и одушевленное, то не нами, а если все-таки нами, то вовсе не по нашей воле и не благодаря нашей деятельности.

        К внешности небоскребов аборигены давно привыкли, а новый эмигрант прожил в Америке к моменту написания стихотворения 11 лет, и его опасения получить ментальный ушиб или мат головного мозга со стороны нью-йорских громад явно преувеличены.

 

        IV

 

        Новый пчелиный рой

        эти улья займет,

        производя живой,

        электрический мед.

        Дети вытеснят нас

        в пригородные сады

        памяти — тешить глаз

        формами пустоты.

 

        С пчелиным роем все ясно, а вот что такое «живой электрический мед», придется гадать. Может быть, автор имеет в виду рекламу, каковая является медом немазаным для ее сугубых потребителей? Возможно. Тем более что в написанном за год до «Сидя в тени» долгом стихотворении «В окрестностях Александрии» фигурирует «электрический сыр окраин», тоже очень похожий на рекламу, особенно в вечернее время, и вообще на штрихпунктирную картину ночного города. Это косвенно подтверждается строкой «и льется мед огней вечерних» из замечательного «Рождественского романса» (1961 г.). Но никакой уверенности в этом у меня нет.

        Как и в объяснимости второго катрена этой строфы. Дети в самом деле вытесняют «нас» куда угодно, но кто будет «тешить глаз формами пустоты», они или «мы», и почему «пригородные сады памяти» или не памяти — это «форма пустоты», не ведаю. Одно из двух: либо «наше» отсутствие — пустота для детей, либо наше присутствие в «загородных садах» — пустота для нас. То и другое спорно, тем более что отношения с пустотой у автора весьма изысканны, расплывчаты, сложны, словом, требуют особого исследования, а это не входит в мою скромную задачу.         Приведу только один пример из «Квинтета» (1977 г.):

 

        Теперь представим себе абсолютную пустоту.

        Место без времени. Собственно воздух. В ту

        и в другую, и в третью сторону. Просто Мекка

        воздуха. Кислород, водород. И в нем

        мелко подергивается день за днем

        одинокое веко.

 

        Представили? Если да, переходим к следующей строфе.

 

        V

 

        Природа научит их

        тому, что сама в нужде

        зазубрила, как стих:

        времени и т. д.

        Они снабдят цифру «100»

        завитками плюща,

        если не вечность, то

        постоянство ища.

 

        Только и дела природе, как зубрить стихи, да и нет у природы ни в чем никакой нужды, в том числе и нужды учить детей «времени и т. д.». Замечание насчет цифры (числа) 100 намекает, по-видимому, на стремление местного для автора населения жить долго и счастливо в силу увеличения срока жизни благодаря высокоразвитой медицине. Но в необходимости и достаточности моей трактовки я не уверен.

 

        VI

 

        Ежедневная ложь

        и жужжание мух

        будут им невтерпеж,

        но разовьют их слух.

        Зуб отличит им медь

        от серебра. Листва

        их научит шуметь

        голосом большинства.

 

        То же самое и в этом восьмистишии. Ложь — дело привычное для всех и каждого, причем мы не любим чужую ложь, зато обожаем собственную, но как она соотносится с надоедливым жужжанием мух и развитием слуха, без автора уже не сообразить. Как и взять в толк, кто и с какой целью в наше время пробует на зуб драгметаллы. За нас в иносказательном смысле это делают ювелиры, но только по отношению к золоту и платине, а не к меди и серебру. А «голосом большинства» детей научает «шуметь» вовсе не листва, которой нет до этого дела, а выборы и связанная с ними политика. Хотя, возможно, листва, по прихоти автора, означает как раз электорат, а ее шум — его волеизъявление. Если так, то и ложь из первой строки можно интерпретировать как газетную, радио- и теле- пропаганду.

 

        VII

 

        После нас — не потоп,

        где довольно весла,

        но наважденье толп,

        множественного числа.

        Пусть торжество икры

        над рыбой еще не грех,

        но ангелы — не комары,

        и их не хватит на всех.

 

        Автор воспаряет ввысь или внутрь собственного «я», а в результате строфа наводняется массой неразрешимых вопросов. Почему после нас «не потоп», ведь может случиться все, даже нам неведомое и кажущееся мифическим? Если все же случится потоп, то можно ли будет спастись с помощью подручных плавсредств? И что представляют собой «толпы множественного числа», ведь «толпа» в тексте и без того стоит во множественном числе?

        Кто сказал, что икра торжествует над рыбой? Впрочем, речь скорей всего идет о человеческой икре — детях, которые в силу возраста одолевают рыбу — родителей, и это действительно находится не в области греха, а в порядке вещей. Ангелы в самом деле не комары, но почему ангелов не хватит на всех? Скорее комаров не хватит, поскольку они не везде водятся, тогда как ангелы вроде бы присутствуют в жизни каждого человека, причем в двойном количестве и качестве: черном и белом. Но это так же недоказуемо, как и нехватка ангелов первой необходимости, продекларированная автором.

 

        VIII

 

        Ветреный летний день.

        Запахи нечистот

        затмевают сирень.

        Брюзжа, я брюзжу как тот,

        кому застать повезло

        уходящий во тьму

        мир, где, делая зло,

        мы знали еще — кому.

 

        Еще одна бесспорно знаменательная строфа. Живой классик, сидящий в тени, выдал то, что мертвый на тот момент классик охарактеризовал как стихи, где «все по-русски, все на русском языке». Правда, замечу из вредности, безличное зло в виде войн, концлагерей и тюрем имело место быть в духовном и не только в духовном опыте автора. Но он все же говорит о зле не государственного, а персонального масштаба.

 

        IX

 

        Ветреный летний день.

        Сад. Отдаленный рев

        полицейских сирен,

        как грядущее слов.

        Птицы клюют из урн

        мусор взамен пшена.

        Голова, как Сатурн,

        болью окружена.

 

        «Грядущее слов», исходящее из «полицейских сирен», — это, по-видимому, то, о чем поведал снятый три года спустя после «Сидя в тени» фильм Г.Данелии «Кин-дза-дза», где в лексиконе жителей планеты Плюк присутствуют всего несколько слов, в том числе и словцо «эцилоп», относящееся к тамошним внутренним органам правопорядка и представляющее из себя, по уверениям знатоков, зарубежное слово police, прочитанное от конца к началу. Это важное сведение, но оно нивелируется банальностью насчет птиц, копошащихся в урнах, и весьма спорным утверждением о больной голове Сатурна.

 

        X

 

        Чем искреннее певец,

        тем все реже, увы,

        давешний бубенец

        вибрирует от любви.

        Пробовавшая огонь,

        трогавшая топор,

        сильно вспотев, ладонь

        не потреплет вихор.

 

        Возникает тема любви. Автор, вне всякого сомнения, говорит о себе, вспоминающем о своих детях (16-летнем сыне и 11-летней дочери) и сожалеющем о своей семейной неустроенности. А до рождения другой семьи и дочери ему оставалось 7 и 10 лет соответственно.

        Трудно при этом объяснить, зачем нужно трепать вихры именно вспотевшей рукой. Может быть, здесь и пот иносказательный, а вспотевшая ладонь означает натруженную топором и, видимо, попадавшую в огонь руку. Возможно, автор говорит не просто о себе, но о себе как о сыне. В таком случае в первое четверостишие вошла его тоска о родителях, которые в 1983 г. могли быть оба живы, а отец точно был жив.

        «Давешний бубенец» тоже неоднозначен, но в другом аспекте. «Звон бубенцов» в русской поэзии представлен едва ли не в масштабе бубенцового промысла. Мне, однако, сдается, автор поминает здесь «Бесов» А.Пушкина, чьи «бубенцовые» эскапады в стихах пришлись на период влюбленности в будущую супругу:

 

        Еду, еду в чистом поле;

        Колокольчик дин-дин-дин...

        Страшно, страшно поневоле

        Средь неведомых равнин!

 

        Прав я или нет, в любом случае бубенцы любви ни в коей мере не зависят от искренности певца.

 

        XI

 

        Это — не страх ножа

        или новых тенет,

        но того рубежа,

        за каковым нас нет.

        Так способен Луны

        снимок насторожить:

        жизнь как меру длины

        не к чему приложить.

 

        В первой полустрофе автор не опасается ни убийцы, ни каких-то свежих сетей (семейных уз? дружеских связей? обязанностей? религий? вер?), но смерти как таковой. А к середине второй полустрофы говорит о сопоставлении человеческой жизни с расстояниями, скажем, до упомянутой Луны или неупомянутого Солнца. Занятие это безнадежное точно так же, как и попытка измерить рост удава в слонах или попугаях. Тогда как жизнь каждого отдельного человека или поколения вполне соизмерима с жизнью других людей, поколений, стран, эпох и даже цивилизаций.

 

        XII

 

        Тысячелетье и век

        сами идут к концу,

        чтоб никто не прибег

        к бомбе или к свинцу.

        Дело столь многих рук

        гибнет не от меча,

        но от дешевых брюк,

        скинутых сгоряча.

 

        Возникает тема войны, вероятно, ядерной, могущей завершиться апокалипсисом, но не успевающей привести к нему вследствие хронологически чистого окончания условных отрезков времени, с незапамятных времен принятых для его условного исчисления. Впрочем, у автора свои, особенные, ни с кем не схожие представления о времени, проявленные в частности «Колыбельной Трескового Мыса»:

 

        И пространство пятилось, точно рак,

        пропуская время вперед. И время

        шло на запад, точно к себе домой,

        выпачкав платье тьмой.

 

        Тем не менее «к бомбе или свинцу» кое-кто может прибегнуть в любое время, и для этого кое-кому вовсе не обязательно дожидаться окончания уже минувших века и тысячелетия и дожидаться начала новых, уже наступивших. Автор, к сожалению (или к счастью?), не дожил до 1999 г., когда вооруженные силы НАТО принялись устилать несчастную Югославию коврами бомбардировок и тем самым привели к ее развалу и разделу.

        Вторым катреном заявлена тема гибели цивилизации, но не от войны, а от перенаселения, к которому ведут не в добрый час «дешевые брюки», скинутые их носителями в час счастливый. Это правильная мысль, поскольку к этой проблеме вовсе не причастны дорогие брюки, также скидываемые представителями так называемого золотого миллиарда. Эти уж умеют управлять и собой, и собственной рождаемостью, чего и нам желают. Но не на тех напали.

 

        XIII

 

        Будущее черно,

        но от людей, а не

        оттого, что оно

        черным кажется мне.

        Как бы беря взаймы,

        дети уже сейчас

        видят не то, что мы;

        безусловно не нас.

 

        К теме погибели всего сущего неожиданно подмешивается некоторая мизантропия автора (первая полустрофа), после чего автор возвращается к теме детства, и это у него получается феноменально. Возможно, ради этого все и затевалось. Детская слепота зрячести или зрячесть слепоты, зафиксированная автором, особенно поражает, если вспомнить лирическую жизнерадостность беспроблемного «И вершина любви — это чудо великое — дети».

 

        XIV

 

        Взор их неуловим.

        Жилистый сорванец,

        уличный херувим,

        впившийся в леденец,

        из рогатки в саду

        целясь по воробью,

        не думает — «попаду»,

        но убежден — «убью».

 

        То же самое касается и этой блестящей строфы. Однако, стоит детям, воспитанным взрослыми, вырасти, как они будут по-детски непосредственно творить то же самое, что и взрослые, если не хуже, ведь не дети же устраивают войны (концлагеря, тюрьмы), упомянутые автором выше.

        Данная строфа предлагает внимательному читателю вдуматься в еще один аспект наблюдаемого стихотворения. Ее лексика — сорванец, леденец, рогатка, воробей — как-то не очень вяжется с местом действия. Очевидно, автор имеет в виду не только, а может быть, и не столько американских детей, сколько детей советских или даже (см. выше) детей Третьего рейха. И хотя выше упоминается полиция, представить нью-йорский сад с мусорным урнами, птицами вокруг них и канализационными миазмами, представить трудно. Антураж американский, дети советские плюс немецкие из другой эпохи — авторские обобщения обретают вселенский характер. Возможно, пишущий не чувствует себя вполне американцем, поэтому в его памяти всплывают советские образы. Или он вполне сознательно оперирует образами, навеянными прошлым другой страны.

 

        XV

 

        Всякая зоркость суть

        знак сиротства вещей,

        не получивших грудь.

        Апофеоз прыщей

        вооружен зрачком,

        вписываясь в чей круг,

        видимый мир — ничком

        и стоймя — близорук.

 

        Философствование продолжается. Что означает это самое «сиротство вещей, не получивших грудь»? Так или иначе все дети получают грудь, если речь идет о груди материнской. Но может, автор ведет речь о женской груди вообще? И у кого это «зоркость суть знак сиротства вещей»? У автора, не получившего грудь (не имеющего жены или любовницы) или у детей, предмета его рефлексии?

        «Апофеоз прыщей» — это скорее всего ребенок, но почему у него взор, в котором предлежащий ему и предстоящий перед ним мир почти не зряч, я понимать отказываюсь. Как сказано выше, «порок слепоты» обрело время, а теперь этим страдает, если верить автору, весь мир, видимый зрачком «апофеоза прыщей».

        «Зоркость суть знак» не совсем верное употребление 3-го лица множественного числа настоящего времени глагола «быть». Правильнее было бы сказать: зоркость есть знак. (Аз есмь, ты еси, он есть, мы есмы, вы есте, они суть.) Но автор этого либо не знает, либо игнорирует, поскольку верное употребление данной словоформы среди целого вороха неверных во всем корпусе его сочинений найти сложно. Но я все-таки нашел в «Каппадокии» (1993 г.):

 

        Армии суть вода,

        без которой ни это плато, ни, допустим, горы

        не знали бы, как они выглядят в профиль...

 

        XVI

 

        Данный эффект — порок

        только пространства, впрок

        не запасшего клок.

        Так глядит в потолок

        падающий в кровать;

        либо — лишенный сна —

        он же, чего скрывать,

        забирается на.

 

        Все. Мне остается только предполагать. В первых строках, если я хоть что-то еще понимаю, говорится, возможно, о противозачаточных средствах, но при чем тут пространство, если позаботиться о них должны были бы обладатели «дешевых брюк»? Впрочем, на этой трактовке я не настаиваю, а другой у меня нет. «Так глядит в потолок...» — как это «так»? С чем связано это «так»? Когда, скажем, А.Пушкин употреблял это излюбленное поэтами «так», то всем было понятно, «как» именно. Например, в отповеди Онегина, адресованной Татьяне:

 

        Послушайте ж меня без гнева:

        Сменит не раз младая дева

        Мечтами легкие мечты;

        Так деревцо свои листы

        Меняет с каждою весною.

 

        А в данном конкретном случае с чем связано авторское «так»? С «пространством, не запасшим клок»? С «видимым миром», который «ничком и стоймя близорук»? Или, чего уж там, с «апофеозом прыщей»? Неведомо. Еще вопросы. Что там или кто там падает в кровать? Грамматически может падать и потолок. Если же это человек, то, падая в кровать, он никак не может смотреть в потолок, не то не ровен час свернет себе шею на ровном месте. «Лишенный сна» — может и смотреть. Он, однако, «взбирается на». Он — это, вероятно, мужчина, который взбирается на, по-видимому, женщину. В результате возникает «новый пчелиный рой» (см. выше) и все остальное, о чем мы уже говорили (см. там же).

 

        XVII

 

        Эта песнь без конца

        есть результат родства,

        серенада отца,

        ария меньшинства,

        петая сумме тел,

        в просторечьи — толпе,

        наводнившей партер

        под занавес и т. п.

 

        То, что это песнь без конца, понятно даже ежу, не говоря уже о читателе. Кстати, «песнь ... есть результат» в отличие от «зоркость суть знак» сказано грамматически правильно. Далее — сплошные загадки. Почему эта «песнь» является «результатом родства»? Какого родства? Между кем и кем? «Серенада отца» — это понятно: автор является отцом. Но почему «ария меньшинства»? Отцы находятся в меньшинстве по отношению к матерям? Видимо, да, если учесть активность мужского пола, порой не ведающего, кто из объектов его половой экспансии стал матерью.

        «Петая сумме тел» означает уже спетая, тогда как она в настоящий момент только «поёмая». Почему толпа — «просторечье» и почему она «наводняет партер» только под занавес, так же неясно, как и то, зачем рифмовать «и т. п.». Наверное, затем, догадываюсь я, что выше «и т. д.» уже срифмовано.

 

        XVIII

 

        Ветреный летний день.

        Детская беготня.

        Дерево и его тень,

        упавшая на меня.

        Рваные хлопья туч.

        Звонкий от оплеух

        пруд. И отвесный луч

        — как липучка для мух.

 

        После сложнейших экзерсисов в трех последних строфах настоящая — подлинный глоток свежего воздуха. Текст очнулся от дремоты, а тем временем древесная тень, переместившись, осеняет автора. Стало быть, делаем вывод, времени прошло немало.

        Если ранее «тропа получила плетей», то теперь «пруд», получает «оплеухи», видимо, от камешков, бросаемых в него «апофеозами прыщей», то есть детишками. И «луч — как липучка для мух» — прекрасный образ, завершающий светлую миссию данного восьмистишия.

 

        XIX

 

        Впитывая свой сок,

        пачкая куст, тетрадь,

        множась, точно песок,

        в который легко играть,

        дети смотрят в ту даль,

        куда, точно грош в горсти,

        зеркало, что Стендаль

        брал с собой, не внести.

 

        Все бы ничего в этом куске, не будь в нем знаменитого зеркала Стендаля. Для уяснения ситуации приведу обширную цитату из его «Красного и черного»: «Роман — это зеркало, с которым идешь по большой дороге. То оно отражает лазурь небосвода, то грязные лужи и ухабы. Идет человек, взвалив на себя это зеркало, а вы этого человека обвиняете в безнравственности! Его зеркало отражает грязь, а вы обвиняете зеркало! Обвиняйте уж скорее большую дорогу с ее лужами, а еще того лучше — дорожного смотрителя, который допускает, чтобы на дороге стояли лужи и скапливалась грязь». Таким образом, Стендаль таскал свое зеркало на спине, а не «точно грош в горсти». И немудрено, с его-то романами-кирпичами. Если же верить автору стихотворения, в тех горизонтах, куда поглядывают детишки, зеркало a la Стендаль уже не поместится, ибо для них роман не писан. Если автор намекает на грядущий упадок литературы как таковой, то, наверное, он прав. Но романы все-таки пишутся, причем пишутся парой поколений деток, которым автор годится в отцы. Другое дело, в эти зеркала никто не хочет смотреться, но так было во все времена, в том числе и при Стендале.

 

        XX

 

        Наши развив черты,

        ухватки и голоса

        (знак большой нищеты

        природы на чудеса),

        выпятив челюсть, зоб,

        дети их исказят

        собственной злостью — чтоб

        не отступить назад.

 

        Ничего сверхъестественного нет и в этой строфе, кроме замечания о чудесах. Дети естественным образом перенимают «черты, ухватки и голоса» родителей, и как раз чудом было, если бы не перенимали. Не понимаю, в чем состоят претензии автора к природе. Ведь родители рождают ребенка, а «не мышонка, не лягушку», не «неведому зверушку». А разбавит ли дитя родительскую злость собственной, зависит от многих факторов, в числе которых гены, воспитание, образование, социальная среда и т. д. и т. п. Но, даже не обладая злостью, детям, как и их родителям, отступать некуда, ибо жизнь — это дорога в одну сторону.

 

        XXI

 

        Так двигаются вперед,

        за горизонт, за грань.

        Так, продолжая род,

        предает себя ткань.

        Так, подмешавши дробь

        в ноль, в лейкоциты — грязь,

        предает себя кровь,

        свертыванья страшась.

 

        Замечательное первое четверостишие отсылает, по-видимому, к евангельскому: «Если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода» (Ин. 12:24). Со вторым — проблемы. Какая-такая или чья кровь подмешивает «дробь в ноль, в лейкоциты — грязь» и тем самым «предает себя», «свертыванья страшась», достоверно сказать не могу. Возможно, речь идет о чьей-то благородной крови, которая в потомках смешивается с неблагородной, опасаясь вырождения (свертыванья). Хотя на самом деле свертыванье крови — это нормально и даже хорошо, ибо при высоком показателе свертываемости затруднены или вообще невозможны никакие хирургические операции.

 

        XXII

 

        В этом и есть, видать,

        роль материи во

        времени — передать

        все во власть ничего,

        чтоб заселить верто-

        град голубой мечты,

        разменявши ничто

        на собственные черты.

 

        Еще одна малопонятная строфа. Судя по всему, смысл опять же мизантропический. Что такое «все», подпадающее по воле материи «во власть ничего»? Все, чем обладают родители, превращается в ничто, сооружаемое детьми? С другой стороны, «все во власть ничего» передается только для того, чтобы разменять «некое ничто на собственные черты», то есть такую эфемерность, как любовь (или что там еще — надежду на лучшую жизнь для детей? веру в будущее?), если я думаю в верном направлении, на свою же внешность, проявленную в потомке? Бог его знает.

        Эта строфа примечательна еще и «новаторской» рифмовкой. Куда ж нам без рифмы на предлог и на половинку от слова, перенесенное в другую строку? А так получается полный набор вкупе с рифмами на словесные сокращения (см. выше).

 

        XXIII

 

        Так в пустыне шатру

        слышится тамбурин.

        Так впопыхах икру

        мечут в ультрамарин.

        Так марают листы

        запятая, словцо.

        Так говорят «лишь ты»,

        заглядывая в лицо.

 

        И наконец — финал! И опять, как на протяжении почти всего опуса, наполовину (первую) не совсем понятный, наполовину (вторую) совсем понятный. И опять проблема с «таком», как это было выше. «Как» именно слышится тамбурин шатру (какому шатру? какой тамбурин?) в свете сказанного в предыдущей строфе? «Как» мечут икру в ультрамарин в свете того же самого? Что за икра и кто ее мечет — понятно: судя по всему и обнаруженному нами в 7-й строфе, это родители зачинают детей. Но почему в ультрамарин? Типа на свет Божий? Возможно. Но ведь ультрамарин — это еще и образ водной стихии. Может, опять намек на отсутствие зачатия вследствие использования предохранительных средств? А может, то и другое совокупно?

        К третьему «так» вопрос о том, «как» — рассасывается в воздухе стихотворения и на первый план выходит смысл. «Так» — пишутся стихи, начинаемые почему-то с запятой; «так» — признаются в любви, «заглядывая в лицо». И хотя я не представляю ситуации, когда при заглядывании в лицо в процессе признании произносятся слова «лишь ты» вместо привычного «я тебя люблю», вывод очевиден: стихи, оказывается, о любви. О чем трудно было догадаться в начале чтения.

        Итак, к чему мы пришли в итоге? Из 23 строф или 184 срок более-менее истолкованными, а стало быть, более или менее понятными для меня оказались следующие:

 

        I

 

        Ветреный летний день.

        Прижавшееся к стене

        дерево и его тень.

        И тень интересней мне.

        Тропа, получив плетей,

        убегает к пруду.

        Я смотрю на детей,

        бегающих в саду.

 

        IV

 

        Новый пчелиный рой

        эти улья займет,

        производя живой,

        электрический мед.

 

        VIII

 

        Ветреный летний день.

        Запахи нечистот

        затмевают сирень.

        Брюзжа, я брюзжу как тот,

        кому застать повезло

        уходящий во тьму

        мир, где, делая зло,

        мы знали еще — кому.

 

        IX

 

        Ветреный летний день.

        Сад. Отдаленный рев

        полицейских сирен,

        как грядущее слов.

 

        XIII

 

        Будущее черно,

        но от людей, а не

        оттого, что оно

        черным кажется мне.

        Как бы беря взаймы,

        дети уже сейчас

        видят не то, что мы;

        безусловно не нас.

 

        XIV

 

        Взор их неуловим.

        Жилистый сорванец,

        уличный херувим,

        впившийся в леденец,

        из рогатки в саду

        целясь по воробью,

        не думает — «попаду»,

        но убежден — «убью».

 

        XVIII

 

        Ветреный летний день.

        Детская беготня.

        Дерево и его тень,

        упавшая на меня.

        Рваные хлопья туч.

        Звонкий от оплеух

        пруд. И отвесный луч

        — как липучка для мух.

 

        XXI

 

        Так двигаются вперед,

        за горизонт, за грань.

        Так, продолжая род,

        предает себя ткань.

 

        XXIII

 

        Так марают листы

        запятая, словцо.

        Так говорят «лишь ты»,

        заглядывая в лицо.

 

        В итоге — 7 строф или 56 строк. Конец эксперимента.

Имеет ли он право на существование? Думаю, да. И вот в связи с чем. Эти стихи поются. Лучше всего это удалось известному барду Сергею Труханову. Но ведь не мог же он петь все 23 строфы. Нет, конечно. Поэтому он урезал их до приемлемых для песни. А кому интересно узнать, в чем мы с ним совпали, в чем разошлись, даю ссылку: https://www.youtube.com/watch?v=lamKz35k1NQ.

 

        16-25 апреля 2017


Расул Гамзатов. Журавли

Расул Гамзатов


Журавли

 

Мне кажется, погибшие солдаты

не превратились в пепел или прах,

но вознеслись, бессмертны и крылаты,

и журавлями стали в небесах.

 

Порой осенней, вешнею порою

они летят и окликают нас,

и потому с неясною тоскою

мы в поднебесье смотрим каждый раз.

 

Вдаль журавли летят над нашей степью,

летят мои погибшие друзья,

и место есть в их белокрылой цепи,

которое займу, наверно, я.

 

Настанет миг, и в журавлином клине

взлечу я в голубую глубину,

и всех, кого я на земле покинул,

своим прощальным кличем помяну.

 

7-31 мая 2017




Расул ХIамзатазул


Къункъраби

 

Дида ккола, рагъда, камурал васал

Кирго рукъун гьечIин, къанабакь лъечIин.

Доба борхалъуда хъахIил зобазда

ХъахIал къункърабазде сверун ратилин.

 

Гьел иххаз хаселаз халатал саназ

Нилъее салам кьун роржунел руго.

Гьелъин нилъ пашманго, бутIрулги рорхун,

Ралагьулел зодихъ щибаб нухалда.

 

Боржун унеб буго къункърабазул тIел,

Къукъа буго чIварал гьудулзабазул.

Гьезул тIелалда гъоркь цо бакI бихьула —

Дун вачIине гьаниб къачараб гурищ?

 

Къо щвела борхатаб хъахIилаб зодихъ

ХъахIаб къункъра лъугьун дунги паркъела.

Гьелъул гьаркьидалъул ракьалда тарал

Киналго нуж, вацал, дица ахIила.


Мамия Гуриели. Человек

Мамия Гуриели

 

Человек

 

Кто ты, мой читатель? Ты — мужчина,

женщина, невинная девица?

Все равно к тебе не без причины

я хотел бы с просьбой обратиться.

 

Выйдя в жизнь дорогою прямою,

счастливо шагая в ногу с веком,

ты, обласкан щедрою судьбою,

все же оставайся человеком.

 

Будь богатым, доблестным, прекрасным,

мудрым и великим имяреком,

но при этом помни ежечасно:

надо оставаться человеком.

 

Ты велик, ты баловень удачи,

властелин ты в государстве неком,

но обязан помнить наипаче:

надо быть всего лишь человеком.

 

Если ты судьбою уничтожен,

не давай от слез набухнуть векам:

не сдавайся, встань, поскольку должен

и в беде остаться человеком.

 

Пусть обидят — не живи для мести,

не питайся ненависти млеком:

оставайся человеком чести,

то есть оставайся человеком.

 

Истину ты сделай целью в жизни,

подари любовь полям и рекам,

верен будь всегда своей Отчизне,

если хочешь зваться человеком.

 

21-27 апреля 2017

 

 

 

მამია გურიელი

 

ადამიანი

 

ვინც გინდა იყო ჩემი მკითხველი,

კაცი, ქალი, გინდ გასათხოვარი,

შენთან მაქვს ერთი შესახვეცნელი,

გთხოვ, ამისრულე ეს სათხოვარი.

 

ცხოვრებაში რა შესვლასა იწყებ

და ბედიც კეთილგუნებიანი

თან დაგდევს, იმ დროს ნუ დაივიწყებ,

რომ შენ ხარ მხოლოდ ადამიანი.

 

იყავი ტურფა, იყავ უებრო.

მდიდარი, ბრძენი, მხნე და ჭკვიანი,

მაგრამ ფიქრისგან არ განიშორო,

რომ შენ ხარ მხოლოდ ადამიანი!

 

შემთხვევამ მოგცა ბევრი ქონება,

ხელმწიფე დაგსვა, გქმნა სრულსვიანი,

მაშინაც გმართებს უფრო ხსოვნება,

რომ შენ ხარ მხოლოდ ადამიანი.

 

ეგებ, კეთილი, ბედს არ უყვარდი,

მოგიკლა გული, გყო სევდიანი,

ნუ დაეცემი, დასდეგ, გამაგრდი,

გახსოვდეს, რომ ხარ ადამიანი.

 

 დაე, იცვალოს გარემოება,

თუნდ ხალხის ხმამაც მოგცეს ზიანი,

თვით ნუ იცვლები, მოვა დროება,

გიცნობენ, რომ ხარ ადამიანი.

 

ცხოვრების მიზნად სიმართლე გქონდეს

და სიყვარული - მოძმეთა ვალად,

სამშობლო შენი მარად გახსოვდეს,

თუ კი გსურს გახდე ადამიანი!

 

1867


Валериан Гаприндашвили. Последнее стихотворение

Валериан Гаприндашвили

 

Последнее стихотворение

 

Только стихотворным капиталом

я разжился, не ища иного,

и ничто меня не вдохновляло,

кроме поэтического слова.

 

Я хочу сложить такие строки,

чтоб навек расстаться с писаниной,

и сгореть без страха и упрека

ради этой песни лебединой.

 

Жизнь моя — агония сплошная

в ожиданье песенной истомы.

Сколько лет провел я, умирая,

в поисках таинственного тона!

 

Не хочу ни этого кошмара,

ни заботы о духовной пище,

ни огненноликого угара

рифмоплетства и словесных игрищ!

 

Хватит в эту пытку вовлекаться!

В добрый час прочесть вам обещаю

лучшие стихи для публикаций —

искреннее слово завещанья.

 

И взмолюсь я: «Рок мой пустоглазый,

отпусти меня, пока не поздно.

Сердцем я с родной землею связан,

а меня оплачут в небе звезды».

 

Я хочу сложить стихи такие —

выдать песню чище птичьей трели, —

чтобы, уходя в миры иные,

знать, что их на родине запели.

 

23-29 апреля 2017

 

 

 

ვალერიან გაფრინდაშვილი (1888 — 1941)

 

ისეთი ლექსი

 

ვიყავი მხოლოდ ლექსით მდიდარი,

არ მიძებნია მეტი ქონება

და ლექსის გარდა არავითარი

მე არ მხიბლავდა სხვა შთაგონება.

 

ისეთი ლექსი დავწერო მინდა,

რომ არ დამჭირდეს კვლავ ლექსის წერა

მსურს დავიფერფლო, ვით ცეცხლი წმინდა

და ეს იქნება გედის სიმღერა.

 

ჩემი ცხოვრებ არის ლოდინი,

ამ აგონიის და ამ სიმღერის.

რამდენი წელი დღე რაოდენი

ვიყავ მძებნელი იდუმალ ფერის!

 

მე აღარ მინდა მეტი წვალება,

სულის და ხორცის ყოფაზე ზრუნვა,

დღეთა კოშმარი ცეცხლისთვალება,

რითმების ძებნა სიტყვების ბრუნვა!

 

კმარა! გათავდეს მწველი ამბავი.

უკანასკნელად ვიმღერო მინდა.

ლექსი, ჩემს შემდეგ დასასტამბავი —

ჩემი ანდერძი და სიტყვა წმინდა.

 

და მაშინ ვიტყვი გულგაპობილი:

— ბედო, შავპირო! გამიშვი ახლა!

გულში ჩამიკრავს მიწა მშობელი,

დამიტირებენ ვარსკვლავნი მაღლა.

 

ისეთი ლექსი დავწერო მინდა,

რომ არ დამჭირდეს კიდეც ცხოვრება,

და მჟერა, ჩემი სიმღერა წმინდა

სამშობლო მხარეს ემახსოვრება.

 

1937


Терентий Гранели. Из дневника мертвеца

Терентий Гранели

 

Из дневника мертвеца

 

(Тема после смерти)

 

1

 

Встреч не ищи, не спеши на помощь:

темные руки меня забрали.

Умер вчера я, и в эту полночь

звезды бледнели в небесной дали.

 

Мир потемнел и в доме стемнело,

окна мои залила кручина.

Мирно я спал в домовине белой,

розы несли мне и георгины.

 

Знать, обо мне шла молва изустно

(мне из тумана не возвратиться).

Был неживым я, утратил чувства,

сердца уже заждалась гробница.

 

Падали где-то дожди незримо,

в чуждых пределах, из тучи мрачной.

Хоронили меня серафимы,

Матерь Господня ступала, плача.

 

Даже с мольбой сестер чужедальних

не избежал я плена и тлена.

Ангелы гроб мой сопровождали,

шел перед ним Иисус смиренно.

 

Но смерть сжимала свои объятья.

Дух мой мятежный, ты сдашься смерти?

Саван потемков хотел прорвать я,

чтоб напоследок в сей мир всмотреться.

 

Встреч не ищи, не спеши на помощь:

темные руки меня забрали.

Умер вчера я, и в эту полночь

звезды бледнели в небесной дали.

 

18-20 апреля 2017

 

2

 

День

 

Сердце поэта оставит всходы,

строчка поэта наметит вехи

в день этот двадцать восьмого года —

парус в шторме двадцатого века.

 

Ветры меня цепляют крылами,

память уже этот день не спрячет,

снова молчание между нами:

мы понимаем друг друга, значит.

 

Гордым когда-то я был, а ныне,

ныне беру у гордыни роздых:

ну́жны мне снова плоды земные,

ну́жны огонь мне, вода и воздух.

 

19 апреля 2017

 

 

 

ტერენტი გრანელი (1897 — 1934)

 

შენ ვერ მიხილავ და ნურც დამეძებ,

სადღაც წამიღეს ბნელი ხელებით.

მე წუხელ მოვკდი შუაღამეზე,

როდესაც კრთოდნენ ცის ვარსკლავები.

 

დაბნელდა სივრცე, დაბნელდა ბინა,

დამგლოვიარდნენ სახლის მინებიც.

მე თეთრ კუბოში ჩუმად მეძინა,

მოჰქონდათ ვარდები და გეორგინები.

 

ალბათ ჩემ სიკვდილს გრძნობდა სოფელი,

(ვერ დავბრუნდები მე ბურუსიდან).

მკვდარი ვიყავი და უგრძნობელი,

ღია სამარე ჩემს გულს უცდიდა.

 

და ეცემოდნენ სადღაც წვიმები

შორეულ ღრუბლის სანაპიროდან.

კუბოსტან იდგნენ სერაფიმები

და ღვთისშობელი ჩემზე ტიროდა.

 

არც შორეული დების ლოცვები

ჩემს გადარჩენას ხელს არ უწყობდა.

მიმასვენებდნენ ანგელოზები

და კუბოს ქრისტე წინ მიუძღოდა.

 

ირგვლივ სიკვდილის ხელი მეხვია,

რა მექნა, სულო, დაუცხრომელო,

მსრდა სიბნელე რომ გამერღვია

და კვლავ ქვეყნისთვის თვალი მომევლო.

 

შენ ვერ მიხილავ და ნურც დამეძებ,

სადღაც წამიღეს ბნელი ხელებით.

მე წუხელ მოვკდი შუაღამეზე,

როდესაც კრთოდნენ ცის ვარსკლავები.

 

 

 

დღე

 

მხოლოდ პოეტის, ჩემი და სხვათა,

დარჩება ლექსი გულით ნაწერი,

და, როგორც გემი, სდგას ქარიშხალთან

ეს ათას ცხრას ოცდა რვა წელი.

 

ქრიან ქარები და მეც მივლიან,

ეს დღე ხსოვნიდან არ იკარგება,

ახლა ჩვენ შორის ისევ დუმილია,

და ერთმანეთის სწორი გაგება.

 

დრო იყო, როცა შენ ამაყობდი,

და ახლა დღეა რაღაცნაირი;

ისევ მჭირდება მიწის ნაყოფი,

მჭირდება ცეცხლი, წყალი, ჰაერი.


Ило Мосашвили. Осенью

Ило Мосашвили


Осенью

 

Снег на подсолнухи выпал назавтра.

Утро янтарь свой под них обновило.

Солнце впадало в молочные травы,

и оказался мягкого нрава

ветер, лишенный песенной силы.

 

Вскорости осень выгонит лето

и не оставит солнце в покое.

Будет стерня дымами прогрета,

осень погонит лето по свету,

тусклые горы тоскою накроет.

 

Вижу, неяркое солнце садится:

скоро, затертое в хмурой лазури,

бросит поводья своей колесницы,

выпьет воды в дагестанской кринице,

ляжет, глаза печально зажмуря.

 

Солнце, однако, грозит мне уроном:

в сердце мне мечет лучи непрестанно.

А над полями с изрезанным лоном

долгую, словно церковные звоны,

песню поют журавлей караваны.

 

13-20 апреля 2017

 

 

 

ილო მოსაშვილი (1896 — 1954)

 

შემოდგომაზე

 

მზესუმზირებში გუშინაც თოვდა,

ქარვა და დილა სინჯავდა ფერებს.

მზე რძიან ბალახს სითბოს აქსოვდა,

მზესუმზირებში მე არ მახსოვდა,

როგორ ამბობდა ქარი სიმღერებს.

 

ხვალ შემოდგომა ზახულს აჯობებს,

რომ ზაფხულის მზე მოვიდეს მერეც.

გველივით კვამლი დასწვავს ნამჯობებს,

ხვალ შემოდგომა ზფხულს აჯობებს

და მთებს დახურავს ნაღვლიან ფერებს.

 

ვხედავ, მზე მიდის, მზე მოვა ხვალეც,

დღეს ავდარიანმა ცამ რომ წაშალა,

მზე დაღესტანში ზამთრის წყალს დალევს,

მერე დახუჭავს ნაღვლიან თვალებს

და აეშვება კარზე ავშარა.

 

მე ჩამავალ მზეს არ ვენანები,

შუბივით სხივებს გულში მიღერებს,

სჩანს ყელდაჭრილი ყველგან ყანები

და ცეროების ქარავანები

ზარით ამბობენ გაბმულ სიმღერებს.

 

1920


Лели Джапаридзе. Белая ночь

Лели (Леван) Джапаридзе

 

Белая ночь

 

Ночь на бескрайних мостовых зарей расцвечена,

ночь городская по-весеннему одета.

Я в ней засверкал, словно уличная женщина,

словно получил силу солнечного света.

 

В гости меня зовут, робея, незнакомочки,

но и без того улицы полны страстями.

Новый на мне костюм, я выгляжу с иголочки,

а весна заколотила двери гвоздями.

 

Сам я весенним стал, изведав ночь весеннюю.

всем на свете выказал свой образ невинный.

В эту буйную ночь пережил воскресение,

и земля ощутила дерзание сына.


12-15 апреля 2017

 

 

 

ლელი (ლევან) ჯაფარიძე (1895 — 1934)

 

თეთრი ქუჩები

 

თენდება ღამე თვალუწვდენელლ ქვაფენილებში,

საგაზფხულოდ იმოსება ქალაქის ღამე.

ვთეთრდები მასთან და ვირევი ქუჩის ქალებში,

თითქოს შევირთე გაზაფხულთან მზის სითამამე.


ნელინელ ჩემთან მოდიან და მიწვევენ სახლში;

არსად არ წავალ ვნებისათვის ფართეა ქუჩა

და მეც მოვირთე ტანსაცმელში ძვირფას, ახალში

და ბინის კარი გაზაფხულმა დააჩაქუჩა.


სავნებო ღამით, გაზაფხულში მეც გავზფხულდი

და ყველასათვის აანათლე ჩემი სახება.

ღამის ნათელზე მე სიგიჟით ავახალსულდი

და მიწამ იგრძნო თაავის შვილის შმაგი ლაღება.

 

1918


Иви Кипиани. Зима

Иви (Иванэ) Кипиани

 

Зима

 

Старец помешанный и непоседливый

в поле стреножил коня своенравного.

Глянешь окрест — убиенные лебеди,

храмы — в низине, Кааба — над храмами.

 

Скалит скакун свои зубы хрустальные,

долы дрожат от напасти негаданной,

в гробе гагатовом нету предстателя,

дом истощен белокрылыми гадами.

 

Ночью встают бородатые бражники,

рвут, гогоча, бесконечные простыни.

И, словно львы, суетой взбудоражены,

грозно рычат бирюзовые росстани.

 

Глянешь окрест — убиенные лебеди...

Храмы — в низине, Кааба — над храмами...

Старец помешанный и непоседливый

ставит во двор мой коня своенравного.

 

11-15 апреля 2017

 

 

 

ივანე ყიფიანი (1893 — 1948)

 

ზამთარი

 

უეცრად მოვიდა შეშლილი მოხუცი

და თეთრი მერანი მინდორში დააბა.

გედების გუნდია ყველგან დანახოცი,

ქვევით ტაძრებია და ზევით ქააბა.

 

ბროლისფერ კბილებით იცინის მერანი,

ძრწიან და თრთოლავენ მდუმარე ველები,

გრძელ გიშერის კუბოში ვერ ჩნდება ვერავინ,

სისხლს წოვენ მძინარე სახლს ფრთათეთრი გველები.

 

ბნელში დგებიან შავწვერა ლოთები,

ყვირიან და ხევენ უსაზღვრო ბალიშებს,

ფირუზის უდაბნო მით შენაშფოტები

მრისხანე ლომოვით ღრიალებს, არ იშვებს.

 

გედების გუნდია ყველგან დანახოცი...

ქვევით ტაძრებია და ზევით ქააბა...

უეცრად მოვიდა შეშლილი მოხუცი

და თეთრი მერანი ჩემს ბაღში დააბა.

 

1918


Ладо Мачавариани. Кутаиси

Ладо Мачавариани

 

Кутаиси

 

Кутаиси мой, подобье клада.

Путь в Гелати в зелени цветущей.

Свежая заря в очах Баграта.

Жарких треб самшитовые кущи.

 

Мертвые могилы Огаскури.

Стадо разбрелось по всей поляне.

Горных рек сверкающие руки.

Парикмахер глупый в Балахвани.

 

В парке ходят парни и девицы.

Если к ночи настроенье будет,

рядом бой кулачный состоится,

всяческие вызвав пересуды.

 

Оживит огонь стезю надежды,

тощая зима тотчас усохнет.

Ежели весна откроет вежды,

под венец пойдут она и солнце.

 

Пятница. Тепло. Базар. Торговля.

Сельские манеры простофили.

С привязи отпущенные вопли

тонут в лоне майского светила.

 

Жид-старьевщик. Простенькие ситцы

Ту́мани грошовая бумажка.

Виноград. Носок. Носок на спицах.

Стертый лапоть. Старый нож. Баклажка.

 

Кутаиси. Винный погреб. Чури.

Свет по-азиатски. Сонный голос.

Улочки, огни слепые хмуря,

город обвивают, словно пояс.

 

10-15 апреля 2017

 

Примечания. Гелати — пригород Кутаиси. Баграт — древний храм 10-го века, расположенный в Гелати. Огаскури — река, протекающая неподалеку от старинного кутаисского кладбища. Сейчас там находится женский монастырь св. Феклы. Балахвани — район Кутаиси. Ту́мани — купюра в 10 денежных единиц не дороже российского медного пятака. Чури — большие врытые в землю кувшины для изготовления и хранения вина.

 

 

 

ლადო მაჭავარიანი (1892 — 1939)

 

ქუთაისი

 

თეთრი სამკაული, ჩემი ქუთაისი.

მწვანეყვავილა, გელათის შარაგზა.

ბარგატის თვალებში ნასვენი აისი.

მხურვალე ლოცვებით ნაკურთხი თეთრი ბზა.

ოღასკურაზე მკვდარი საფლავები.

წყალწიტელისკენ იშლება ნახირი.

რიონის რკინის წელი. ფოლადის მკლავენი.

ნალახვანში ცრუ პარიკმახერი.

ქალაქის ბაღში ქალ-ვაჟთა მწკრივი.

ღამემ ტუ იცვალა უეცრად ნირი,

საფიჩხიაზე ატყდება კრივი.

მოჰყვება ჭორები ათასნაირი.

ცეცხლად დაიწვება სიცივით სავალი.

ზამთრის მჭლე სხეული ჩამოხმება ზეზე.

თუ გასაფხულის აენთო თვალი,

ყინულიან დილას ჯვარს დასწერს მზეზე.

მწვანე ბაზარი. პარასკეობა.

უგნური თვალები სოფლური ქცევით.

დატეხილი სიტყვების ცალცალკეობა

რბილდება მაისის მზის გადაქცევით.

წინდა. წინდის ჩხირი. მეძველე ურია.

უზალთუნად ჩითები. ყურძნობა. ყაფანი.

ქაღალდის თუმანი სპილენძის შაურია.

დოქები. ხელადები. გაცვდა ქალამანი.

ჩემი ქუთაისი.. ჭურები. მარნები.

იწვის აზიურად, იწვის სიზმარივით.

მოხვეული ქუჩები ფერწასულ ფარნებით

წელზე ერტყმებიან ქალაქს ქამარივით.

 

1919


Григол Орбелиани. Мухамбази

Григол Орбелиани

 

Мухамбази

 

«О сладкий голос мухамбази!»

Чамчи-Мелко

 

Только усну — снится мне твой привет.

Только проснусь — твой на ресницах свет.

 

Я твой слуга — хоть проживи сто лет.

Хочешь убить — не возражу в ответ.

Где б ты ни шла — я за тобой вослед.

Видишь иль нет — рядом с тобой поэт.

Как подойти, зная про твой запрет?

Тихо шепчу: «Лучших красавиц нет!»

 

Только усну — снится мне твой привет.

Только проснусь — твой на ресницах свет.

 

Строен и прям твой тополиный стан.

Нежный твой стан радугой осиян.

Молнии глаз блещут, как ятаган.

Легок твой вздох, а на устах — тимьян.

Как мне спросить: «Любишь ты или нет?»

 

Только усну — снится мне твой привет.

Только проснусь — твой на ресницах свет.

 

Где б ни плутал — выйду к тебе я вмиг!

Гляну кругом — передо мной твой лик!

Что ни скажу — славит тебя язык!

«Что же со мной?» — рвется из сердца крик.

Спросишь ли, кто мне причиняет вред?

 

Только усну — снится мне твой привет.

Только проснусь — твой на ресницах свет.

 

Кто загрустит здесь от моих невзгод?

Кто Лопиана вам, чем он живет?

Может быть, он в могиле который год?

Может, его знать не хочет народ?

Ты промолчишь, слыша весь этот бред!

 

Только усну — снится мне твой привет.

Только проснусь — твой на ресницах свет.

 

Глянь на меня в Ортачальских садах!

Глянь, я каков на веселых пирах!

Как застолье веду с чашей в руках!

Как я дерусь ловко на кулаках!

Может, моей станешь тогда, мой свет?

 

Только усну — снится мне твой привет.

Только проснусь — твой на ресницах свет.

 

5-6 апреля 2017

 

Примечание. Чамчи-Мелко — тбилисский ашуг второй половины XIX в. Лопиана — тбилисский рыбак, отличавшийся в кулачных боях, любимец Гр. Орбелиани. Ортачалы — предместье Тбилиси, излюбленное место развлечения состоятельной молодежи.

 

 

 

გრიგოლ ორბელიანი (1804 — 1883)

 

მუხამბაზი

 

“მუხამბაზო, რა ტკბილი რამ ხმა ხარო”

ჩამჩი-მელქო

 

გინდ მეძინოს, მაინც სულში მიზიხარ!

თვალთ ავახელ, ზედ წამწამზედ მიზიხარ!

 

ყმასავითა მე ერთგული შენი ვარ,

გინდა მკლავდე, არას გეტყვი — შენი ვარ.

სადაც წახვალ, მე მაშინვე იქა ვარ,

გინდ ვერ მნახო, იცოდე რომ იქა ვარ,

რას გაწუხებ? მე ჩემთვისა იქა ვარ!

ჩემთვის ჩუმად ვამბობ: ”რა ლამაზი ხარ!”

 

გინდ მეძინოს, მაინც სულში მიზიხარ!

თვალთ ავახელ, ზედ წამწამზედ მიზიხარ!

 

რტო ალვისა, შენი წელი მგონია,

მაგ წელზედა ცისარტყელა მგონია,

ეგ თვალები — ცაში ელვა მგონია.

ვარდის სუნთქვა — შენი სუნთქვა მგონია.

როს მეღირსოს, ვჰსთქვა: “გეთაყვა, ჩემი ხარ!”

 

გინდ მეძინოს, მაინც სულში მიზიხარ!

თვალთ ავახელ, ზედ წამწამზედ მიზიხარ!

 

ათი გზა მაქვს, ათივე შენკენ მოდის!

ფიქრები მაქვს, წინ შენი სახე მოდის!

მინდა რამ ვჰსთქვა — შენი სახელი მოდის!

ჩემს გულში რა ამბებია, რა მოდის?

ერთხელ მაინც მკითხე: “აგრე რათა ხარ?”

 

გინდ მეძინოს, მაინც სულში მიზიხარ,

თვალთ ავახელ, ზედ წამწამზედ მიზიხარ!

 

ჩემს დარდებსა ვინ ინაღვლის, ვინ არის?

ვის რათ უნდა, ლოპიანა ვინ არის?

მკვდარია თუ ცოცხალია, ვინ არის?

ქვეყანაში აბა რაა, ვინ არის?

შენ არ მეტყვი, ვიცი სულით ნაზი ხარ!

 

გინდ მეძინოს, მაინც სულში მიზიხარ,

თვალთ ავახელ, ზედ წამწამზედ მიზიხარ!

 

ორთაჭალის ბაღში მნახე, ვინა ვარ,

დარდიმანდის ლხინში მნახე, ვინა ვარ!

ჯამით ტოლუმბაში მნახე, ვინა ვარ!

აბა მუშტის კრივში მნახე, ვინა ვარ! —

მაშინ შეგიყვარდე, სთქვა: “ძვირფასი ხარ!”

 

გინდ მეძინოს, მაინც სულში მიზიხარ,

თვალთ ავახელ, ზედ წამწამზედ მიზიხარ!

 

1861


Ражден Гветадзе. Старая подкова

Ражден Гветадзе

 

Старая подкова

 

Паоло Яшвили

 

В час, когда светила глаз багровый

догорал над горною вершиной,

мне осла издохшего подкова

сердце преисполнила кручиной.


Старому ослу принадлежала

старая подкова. Он часами,

бедолага, тень искал, бывало.

Плачет ворон над его костями.


И бродил осел своей сторонкой,

спотыкаясь при моем привете...

Никогда не стану бить ребенка,

ведь ослов не обижают дети.

 

9-10 апреля 2017

 

 

 

რაჟდენ გვეტაძე (1897 — 1952)

 

ვირის ნალი

 

პაოლო იაშვილს

 

კვირა საღამოს, როცა მზის თვალი

კიდევ მოჩანდა გორების თავზე,

გარდაცვლილი ვირის ვიპოვე ნალი

და სულში სევდა ვერ მოვათავსე.

ეს ნალი იყო ბებერი ვირის,

დღეს მასზე ფიქრი მსურს შევაჩერო.

მის ხსოვნას ახლა ყორანი ტირის, —

ზაფხულში საწყალს უყვარდა ჩერო.

ის ამ ქუჩაზე ხშირად მინახავს

ჩემი ალერსით განაკვირები,

და ჯერ მე ბავშვი არ გამილახავს,

რადგანაც ბავშვებს უყვართ ვირები.


Бесарион Габашвили (Бесики) «Статная, стан твой сияет...» («Тано татано»)

Бесарион Габашвили (Бесики)

 

«Статная, стан твой сияет...» («Тано татано»)

 

1

 

Статная, стан твой сияет, владея сердцами!

Локоны — смерть для меня: я как будто в капкане.

Смотришь ты из-под ресниц — не спастись никогда мне.

Душу спалили гранаты-уста пламенами.

Ликом светла, ты, как солнце, восходишь над нами.

 

2

 

Очи-нарциссы сжигают молний быстрее,

змейка хранит золотая хрустальную шею,

робкие родинки с вышивкой схожи твоею.

От апельсинов твоих я, безумный, хмелею:

славлю я эти плоды, утомленный мечтами.

 

3

 

Стан тополиный, точеные нежные руки,

пальцы для сладких объятий крепки и упруги,

тонкая талия — на удивленье округе.

Лет на пятьсот постарел я от горестной муки:

вот и выходит, что смерть моя не за горами.

 

4

 

Розы-уста, я вас в мыслях украдкой целую!

Очи стремятся увидеть мою дорогую!

Сердцем устав, с чем тебя в этом мире сравню я?

Если тебя уступлю — где найду я такую?

Всех ты затмила красавиц своими очами!

 

5

 

Месяцем стал я ущербным, страдая по милой:

смерть призываю на смену я жизни постылой.

Будьте, безумцы-миджнуры со мной до могилы,

мертвого брата-миджнура оплачьте уныло!

Даром растрачена жизнь моя под небесами!

 

8-10 апреля 2017

 

 

 

ბესარიონ გაბაშვილი (ბესიკი) (1750 — 1791)

 

ტანო ტატანო

 

1

 

ტანო ტატანო, გულწამტანო, უცხოდ მარებო!

ზილფო-კავებო, მომკლავებო, ვერ საკარებო!

წარბ-წამწამ-თვალნო, მისათვალნო, შემაზარებო!

ძოწ-ლალ-ბაგეო, დამდაგეო, სულთ-წამარებო!

პირო მთვარეო, მომიგონე, მზისა დარებო!

 

2

 

თვალთა ნარგისი, დამდაგისი, შეგშვენის მწველად,

ყელსა ბროლებსა, უტოლებსა, გველი გყვა მცველად,

გესხნეს ხალები, მაკრძალები, ამარტის ველად,

ნარინჯნი ორნი, ტოლნი, სწორნი, მიქმოდენ ხელად,

მიწვევდენ შენად შესამკობლად, დამამწარებო!

 

3

 

ალვაო, გესხნეს ორნი ნორჩნი მოსარხეველნი,

მკლავნი მომკლავნი, თითნი თლილნი მოსახვეველნი,

ზარიფსა წელსა დაეკვირვნეს ქვეყანად მვლელნი;

ოდეს გნახვიდი, შევიმატნი ათასნი წელნი.

აწ დამლევიან ყოვლნი დღენი, უცხოდ ვარებო!

 

4

 

ბაგე მდუმრიად გიალერსებ, ბაგეო ვარდო!

თვალთა ჰსურიან ხილვა შენი, კეკელა მარდო!

გულსა სწყურიან დამაშვრალსა; რას შეგაფარდო?

თუმცა შენ დაგთმო, ვინღა ვჰპოვო, სად გავიზარდო?

უშენოდ ხილვა არვისი მსურს, შევიზარებო!

 

5

 

შენმა გონებამ მიმამსგავსა მილეულს მთვარეს:

სიცოცხლის ნაცვლად მოვინატრი სიკვდილსა მწარეს!

მოდით, მიჯნურნო, შემიბრალეთ, მოვლეთ ჩემს არეს,

მკვდარი მიჯნური დამიტირეთ, დამფალთ სამარეს!

ვაჲ, სიცოცხლეო უკუღმართო, დანაცარებო!


Слушая Баха в день его рождения...

Слушая Баха в день его рождения...


Увы, Господь, Ты не взмахнул смычком

волшебным над моею колыбелью,
но, может быть, когда-нибудь, потом
Ты сделаешь меня виолончелью?..


31 марта 2017


И.С. Бах. Сюита №3 для виолончели. Исполняет Наталья Гутман


Иосиф и Мария

Иосиф и Мария

 

Восклицали: «Ай да Иосиф».

Рассуждали: «Ну, и Мария!»

А Иосифу не до расспросов,

что б там люди ни говорили.

 

Поболтают люди и бросят.

Без того хлопот довольно у старца.

Молит Бога старец Иосиф,

чтоб с Марией не проболтаться.

 

Это ж надо такому случиться

(до чего же он, право, доверчив):

он берет себе в жены девицу,

а девица имеет во чреве.

 

Представал ему ангел Господень

или нет — все одно сновиденье.

Мог ее отпустить он свободно,

ведь не знали про обрученье.

 

Отпустил бы ее он, конечно,

что она б ему ни говорила,

но ведь ангела вещие речи

подтвердили слова Гавриила.

 

Ей бы круглые сутки молиться,

услыхавши пророчества эти, —

нет, она поспешила к сестрице,

беспорочной Елисавете.

 

Ведь под сердцем Ребеночка носит,

ведь вредны ей поездки такие,

ведь смеются: «Ай да Иосиф!»,

ведь судачат: «Ну, и Мария!»

 

Что такое — благословенна

между женами — что это значит?

Неужели все дело в Младенце,

в том, что Он по-особому зачат?

 

А когда разрешилась Мария,

тут волхвы набежали некстати,

о какой-то звезде говорили

и топтались возле Дитяти.

 

Но вели себя тихо и смирно,

не могли на Него наглядеться,

дали золото, ладан и смирну

и шептали: «Царь Иудейский».

 

Что за Царь? Или Ирод Антипа

нынче разве не царь иудеям?

Вот и вышло бежать им в Египет,

хоть уже прижились в Вифлееме.

 

А когда они уходили,

как архангел велел, на рассвете,

то услышали вопли Рахили

по своим избиваемым детям.

 

И, спасаясь от царской ловитвы,

позабыв про ночлеги и брашна,

совершал Иосиф молитвы,

ведь в дороге особенно страшно.

 

И опять непонятные речи:

смутный слух о возлюбленном Сыне

и молва о каком-то Предтече

и слова «Отпущаеши ныне».

 

Что Иосиф-то знал? Очень мало.

И какой бы поведал пергамент,

что жена Богородицей стала,

что Сыночек Спасителем станет?

 

Что и сам он — Иосиф-обручник,

а не просто — плотник Иосиф?

Может, для человека и лучше:

не выдумывать лишних вопросов,

 

жить несуетно и без фальши,

ни о чем потом не жалея,

и не ведать, что будет дальше

ни в Египте, ни в Иудее?

 

А сейчас уходить торопливо

и не думать про райские кущи,

не мечтать о жизни счастливой,

разве только о хлебе насущном,

 

принимать все как есть, без изъятья,

исполнять свое назначенье

и не знать о грядущем Распятье,

Воскресении и Успенье...

 

16 февраля 2015 — 10 сентября 2016; 31 марта 2017


Нико Самадашвили. Атенский Сион

Нико Самадашвили (1905-1963)


Атенский Сион


Вечный лес, угрюмей сумятицы,

лес, в начале времени выросший,

прятался, словно воры в логове,

в безмятежном горном укрывище.

 

Плыл туман ленивыми хлопьями,

дребезжала река над бездною

и в ночи, словно молью траченной,

трепетали искры небесные.

 

Свет Господень шатался в сумраке,

движась беспросветными тропами;

мирно спали в сторонке идолы,

что вопя за эпохой топали.

 

Речка Тана в ту пору давнюю

в поднебесной тонула темени.

Чья-то жизнь петухом горланила

на заре грядущего времени.

 

Где-то в гроте лампада теплилась;

кто держал образа — неведомо;

а на ближней скале апостолы

спали, утомлены Заветами.

 

Храм стоял на костях язычников,

высь мигала звездой предания,

и земля фиалками выстлала

святой Нины следы недавние.

 

Здесь родник, чистый, как бессмертие,

освящал лужайки и рощицы,

Иисус здесь жил во младенчестве,

подметала двор Богородица.

 

И над светлой мечтою призванных

купол переливался золотом,

а молитвы, что Богом читаны,

по ночам вызванивал колокол.

 

Был Сион переполнен паствою,

пели во дворе исповедники.

Липы грустно трясли коронами,

как халдеи ветхозаветные.

 

И над кровлей, резьбой украшенной,

месяц стыл, как судьба сивиллина.

Крест несли при свечах мерцающих,

а в предгорье ухали филины.

 

28-30 марта 2017


 


Р. Бернс. Лорд Грегори

Роберт Бернс

 

Лорд Грегори

 

Темным-темно, грохочет гром,

и ночью нет пути.

Стучится странница в твой дом:

лорд Грегори, впусти.

 

На дверь мне указал отец,

и ты тому виной.

Пускай любви твоей конец,

но сжалься надо мной.

 

Лорд Грегори, не помнишь ты

лощину у ручья:

как свежесть юной чистоты

сберечь пыталась я.

 

Ты клялся, что не быть нам врозь,

и сердцу моему

в те дни причины не нашлось

не верить твоему.

 

Ты стал кремнем, лорд Грегори,

твоя из камня грудь.

О Небо, в прах меня сотри,

но дай навек уснуть!

 

О Небо, ниспошли скорей

на грешницу огонь,

но не карай любви моей —

изменника не тронь!

 

8-10 февраля 2017

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

Lord Gregory

 

O, mirk, mirk in this midnight hour,

And loud the tempest’s roar!

A waefu’ wanderer seeks thy tower —

Lord Gregory, ope thy door.

 

An exile frae her father’s ha’,

And a’ for sake o’ thee,

At least some pity on me shaw,

If love it may not be.

 

Lord Gregory mind’st thou not the grove

By bonie Irwine side,

Where first I own’d that virgin love

I lang, lang had denied?

 

How aften didst thou pledge and vow,

Thou wad for ay be mine!

And my fond heart, itsel’ sae true,

It ne’er mistrusted thine.

 

Hard is thy heart, Lord Gregory,

And flinty is thy breast:

Thou bolt of Heaven that flashest by,

O, wilt thou bring me rest!

 

Ye mustering thunders from above,

Your willing victim see,

But spare and pardon my fause love

His wrang to Heaven and me!

 

1793


Жесть-окий роман-с

Жесть-окий роман-с

 

Позабыты Фет и Пастернак,

позабыты проза со стихами,

только не могу забыть никак

поэтессу с карими глазами.

 

С нею повстречались мы в сети,

обоюдно вспыхнули, как пламя,

и пришла ко мне часам к шести

поэтесса с синими глазами.

 

Было все: кино и ресторан,

и объятья жаркими ночами,

но крутила и с другим роман

поэтесса с серыми глазами.

 

Вынул он свой черный триолет,

я сражался голыми стихами,

но вонзила в спину мне сонет

поэтесса с черными глазами.

 

Я в словах валялся, недвижим,

рифма из меня текла ручьями,

и ушла с соперником моим

поэтесса с красными глазами.

 

И хотя остался я живой

в этой нелитературной драме,

обхожу теперь я стороной

поэтессу с желтыми глазами.

 

23 марта 2014 — 23 марта 2017


Галактион Табидзе. Мери

Галактион Табидзе

 

Мери

 

Ты венчалась тем вечером, Мери!

Мери, твои помертвели взоры,

блёстки милого неба померкли

в тусклом томленье осенней скорби.

 

Светлых лучей несметные сонмы,

взрываясь и трепеща, горели,

однако был твой лик исступлённый

печально бледным, свечи белее.

 

Сияли нефы, иконостасы,

розы тягучей тоской пьянили,

но сердце невесты билось страстно

в иной молитве — неутолимой.

 

Вот безумная клятва любимой...

Мери, не верю я и поныне...

Мучилась ты, но что это было:

венчали тебя иль хоронили?

 

Кто-то стенал вблизи, на кладбище,

бросая ветру жемчуг и кольца.

Был этот вечер жалким и лишним,

не похожим на праздник нисколько.

 

Вышел я скорым шагом на паперть.

Где я бродил? Ни за что не вспомню!

Улица била в лицо ветрами,

ливнем хлестала бесперебойно.

 

В плащ завернулся я мимоходом,

рухнул в свои затяжные мысли.

Но где я? Твой дом! К стене знакомой

я обессиленно прислонился.

 

Долго стоял я, тоской исхлёстан,

а предо мною — осины плыли,

шурша листвою тёмноголосой,

подобно сильным орлиным крыльям.

 

И мне шептала ветка осины:

о чём — ты знаешь, ты знаешь, Мери?!

Жребий мой, пустой и постылый,

летел метелью за ветром смерти.

 

Куда пропал мой свет небывалый,

ответь... Кого же я умоляю?

Где же мечта моя прошуршала,

словно орёл своими крылами?

 

Зачем я вверх смотрел и смеялся?

Зачем ловил я огонь небесный?

Кому я пел могильные стансы?

Кто слушал мои ночные песни?

 

Ветер, дождя непрерывные капли,

сердце моё обрывалось с ними.

И, словно Лир, я горько заплакал,

словно Лир, кому все изменили.

 

12-17 марта 2017

 

 

 

გალაკტიონ ტაბიძე (1892 — 1959)

 

მერი

 

შენ ჯვარს იწერდი იმ ღამეს, მერი!

მერი, იმ ღამეს მაგ თვალთა კვდომა,

სანდომიან ცის ელვა და ფერი

მწუხარე იყო, ვით შემოდგომა!

 

აფეთქებული და მოცახცახე

იწოდა ნათელ ალთა კრებული,

მაგრამ სანთლებზე უფრო ეგ სახე

იყო იდუმალ გაფითრებული.

 

იწოდა ტაძრის გუმბათი, კალთა,

ვარდთა დიოდა ნელი სურნელი,

მაგრამ ლოდინით დაღალულ ქალთა

სხვა არის ლოცვა განუკურნელი.

 

მესმოდა შენი უგონო ფიცი...

მერი, ძვირფასო! დღესაც არ მჯერა...

ვიცი წამება, მაგრამ არ ვიცი:

ეს გლოვა იყო, თუ ჯვარისწერა?

 

ლოდებთან ვიღაც მწარედ გოდებდა

და ბეჭდების თვლებს ქარში კარგავდა...

იყო ობლობა და შეცოდება,

დღესასწაულს კი ის დღე არ ჰგავდა.

 

ტაძრიდან გასულს ნაბიჯი ჩქარი

სად მატარებდა? ხედვა მიმძიმდა!

ქუჩაში მძაფრი დაჰქროდა ქარი

და განუწყვეტლად წვიმდა და წვიმდა.

 

ნაბადი ტანზე შემოვიხვიე,

თავი მივანდე ფიქრს შეუწყვეტელს;

ოჰ! შენი სახლი! მე სახლთან იქვე

ღონე-მიხდილი მივაწექ კედელს.

 

ასე მწუხარე ვიდექი დიდხანს

და ჩემს წინ შავი, სწორი ვერხვები

აშრიალებდნენ ფოთლებს ბნელხმიანს,

როგორც გაფრენილ არწივის ფრთები.

 

და შრიალებდა ტოტი ვერხვისა,

რაზე – ვინ იცის, ვინ იცის, მერი!

ბედი, რომელიც მე არ მეღირსა –

ქარს მიჰყვებოდა, როგორც ნამქერი.

 

სთქვი: უეცარი გასხივოსნება

რად ჩაქრა ასე? ვის ვევედრები?

რად აშრიალდა ჩემი ოცნება,

როგორც გაფრენილ არწივის ფრთები?

 

ან ცას ღიმილით რად გავცქეროდი,

ან რად ვიჭერდი შუქს მოკამკამეს?

ან „მესაფლავეს“ ვისთვის ვმღეროდი,

ან ვინ ისმენდა ჩემს „მე და ღამეს“?

 

ქარი და წვიმის წვეთები ხშირი

წყდებოდნენ, როგორც მწყდებოდა გული

და მე ავტირდი – ვით მეფე ლირი,

ლირი, ყველასგან მიტოვებული.

 

1915


На кресте

На кресте

 

— Подумаешь, немного поболело.

Допустим, крови натекло чуток.

Недолго, в общем, провисело тело —

и Ты уже свободен, Ты же Бог.

 

— Мой милый сын, своими словесами

ты сердце Мне терзаешь в простоте.

Ведь ты грешишь, мой сын, грешишь веками —

а Я за это вечно на кресте...

 

28 февраля — 13 марта 2017


Евнухи

Евнухи

 

Старик, не тратя даром время,

о сексе написал трактат,

поскольку много лет подряд

работал... евнухом в гареме.

 

Вот так порой листаешь книгу:

какой блистательный сюжет!

Какая мощная интрига!

Но кой-чего как будто нет...

 

11 марта 2017


Р. Бернс. «Я молода, я молода...»

Роберт Бернс


«Я молода, я молода...»

 

        Я молода, я молода,

        и вы не сватайте меня,

        я молода, и вам грешно

        от мамы забирать меня.

 

Живем мы с мамою вдвоем;

чужие здесь некстати, сэр.

Боюсь, с мужчиной буду я

робеть в одной кровати, сэр.

 

Купила мама платье мне —

Господь, пошли ей благодать! —

а с вами лечь — боюсь, что вы

оборки можете порвать.

 

День всех святых давно прошел,

и ночи всё длиннее, сэр,

и с вами вместе лечь впотьмах,

боюсь, я не посмею, сэр.

 

Листва оборвана с ветвей,

бушуют ураганы, сэр.

А соберетесь снова к нам, —

я летом старше стану, сэр.

 

        Я молода, я молода,

        и вы не сватайте меня,

        я молода, и вам грешно

        от мамы забирать меня.

 

21-26 октября 2016 — 12 марта 2017

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

I’m O’er Young To Marry Yet

 

        Chorus.

        I’m o’er young, I’m o’er young,

        I’m o’er young to marry yet!

        I’m o’er young, ‘twad be a sin

        To tak me frae my mammie yet.

 

I am my mammie’s ae bairn,

Wi’ unco folk I weary, Sir,

And lying in a man’s bed,

I’m fley’d it make me eerie, Sir.

 

My mammie coft me a new gown,

The kirk maun hae the gracing o’t;

Were I to lie wi’ you, kind Sir,

I’m feared ye’d spoil the lacing o’t.

 

Hallowmas is come and gane,

The nights are lang in winter, Sir,

And you an’ I in ae bed —

In trowth, I dare na venture, Sir!

 

Fu’ loud and shrill the frosty wind

Blaws thro’ the leafless timmer, Sir,

But if ye come this gate again,

I’ll aulder be gin simmer, Sir.

 

1788


Белые туфли

Белые туфли

 

Вчера впервые в жизни покупал колготки. Между прочим, с риском для жизни. Пока никого дома не было, я пошел на разведку в шкаф, изучил агентурные данные на упаковке колготок: название там, размеры, количество дэн (во я что знаю!), а потом поехал в магазинчик, где продается именно эта марка. Сперва я перепутал магазин и был за это наказан: навернулся на выходе (гололед). Обошлось. Ничего не разбил, не сломал, не порвал и даже не испачкал. Пара небольших ссадин на ладони левой руки. Захожу в искомый магазин, спрашиваю первым делом салфетку, руки обтереть. Девушка оказалась невредной - принесла чистую тряпицу. Я поблагодарил и попросил вынести колготки. Все честь по чести обсказал: лейбл, размер, дэны (знай наших!). Но вопрос о цвете поставил меня в тупик. Это было уже сверх программы. Теперь я знаю: цвет «антрацит» — вопреки ожиданиям — не черный, а темно-серый. На мое счастье, товар оказался в единственном экземпляре, и вопрос о выборе отвалился сам собой. Может, вам какие-либо другие колготки предложить, спросили меня. Видите ли, девушка, ответствовал я, если я принесу что-нибудь не то, мне придется самому это носить.

 

По дороге в другой магазин, где были найдена еще пара штук той же системы, я вспомнил о белых туфлях, привезенных мною из стройотряда в далеком 1979 г. Я уже отслужил армию, работал лаборантом в пединституте и вместе со студентами отправился в Тынду (это неподалеку от Беркакита). На обратном пути, во время пересадки (это было в Иркутске) я вспомнил о заказанных мне белых туфлях и попросил одну девушку из стройотряда мне помочь (кажется, ее звали Оля). Мы пошли в иркутский универмаг, выбрали туфли и отправились назад в аэропорт. Девчонки спросили: ты что, женишься? Я был озадачен. Разве покупка белых туфель с ходу означает матримониальные отношения? Как нынче говорят, я был к ним не совсем готов. Но девчонки были прозорливей меня. Оказывается, совсем не не важно, готов ли к браку парень. Главное — к этому готова его девушка, причем когда он еще ни сном ни духом. Оле за помощь я подарил игрушку — обезьянку. Но, как потом оказалось, надо было покупать две.

 

Когда играли свадьбу, я не обратил внимания на белые туфли моей невесты. Они были, их привез я, и мне этого было вполне достаточно. Лет через пять или даже десять, когда жена надела свадебное платье и белые туфли и с удовольствием ходила от одного своего отражения к другому, наслаждаясь ничуть не изменившейся даже после родов фигурой, я обратил внимание на то, что туфли вроде были не совсем такие, какие привез я. Слушай, говорю, вроде на тех была кожаная полосочка от носка к ремешку (прошу прощения, не знаком с терминологией). А это не те туфли, спокойно было сказано мне. Как так, недоуменно вопросил я. Очень просто. Те мне не понравились, я их продала и купила другие. А тебе ничего не сказала, чтобы не травмировать хрупкую мужскую психику. Можно подумать, десять лет спустя травмировать хрупкую мужскую психику не возбраняется.

 

Тогда я вспомнил о других туфлях, польских, привезенных мною из командировки в первый же год после свадьбы. Их пришлось продавать уже мне. С той поры я зарекся. Правда, мне везло в другом отношении. В походах со мной по московским магазинам (когда мы изо всех сил сочиняли дипломы в столице нашей родины) мы всегда налетали на нечто дефицитное. Однажды это были свободно стоящие в ГУМе серые австрийские опять же туфли на высоченном каблуке. Даже мне, профану, было ясно, что туфли обалденные. Им не было износу, они до сих пор стоят почти как новые в том же самом шкафу. Нет, в другом, но это неважно. Теперь, в наше китайское время, таких вещей просто не бывает.

 

А однажды, там же в Москве, она потащила меня покупать французские духи «Опиум» (для народа, естественно). Делать нечего, пришлось идти. Духи за 50 руб. были куплены, и мне захотелось что-нибудь купить и для себя. Я вспомнил о своих дышавших на ладан шнурках и приобрел отличную пару за 12 коп. Когда мы шли обратно, я рассуждал о том, что вот, дескать, мы совершили семейную покупку, потратив в среднем на каждого по 25 руб. 6 коп. Нам было весело.

 

А первые наши французские духи были марки «Фиджи». Их мы приобрели в Ленинграде во время свадебного путешествия. Это название было нам незнакомо (в шпионских фильмах обычно упоминали «Шанель»), и нас одолевали сомнения, которыми мы обменивались вслух. Наконец, стоявшая перед нами женщина обернулась и вежливо сказала: молодые люди, не сомневайтесь, духи настоящие французские. Это подтвердилось, когда мы на обратном пути заехали на пару дней к нашим столичным знакомым, бывшим землякам. Таня принялась хвастаться покупками, и хозяйка дома стала одолевать ее просьбами продать духи. Дескать, зачем они тебе в Орске, там же пойти некуда. Получив отказ, надулась. Как это ни странно, духи сгодились и в нашей тмутаракани.

 

В придачу к колготкам я купил офигенные мимозы. В маршрутке стоял неимоверный запах. Весь город завален мертвыми голландскими тюльпанами, а у нас живые местные мимозы!


7 марта 2017


В.Э. Хенли. «Жизнь пикантна и щедра...»

Вильям Эрнест Хенли

 

«Жизнь пикантна и щедра...»

 

Жизнь пикантна и щедра;
Смерть при ней как сутенер:
Жизнь приходит в номера;
Смерть — подъездный бузотер.

 

Сколько ты с ним ни хитришь,

он обманет в свой черед,

не упустит свой барыш

и за Жизнь предъявит счет.

 

Саданет тебя в висок

и коленом вдавит в пол.

Заскулишь ты, как щенок,

Жизнь хватая за подол.

 

Слыша все не в первый раз,

тихо дверь запрет она.

Ты резвился — а сейчас

дельцу твоему хана.

 

18-19 октября 2016 — 9 марта 2017

 

 

 

William Ernest Henley (1849 — 1903)

 

Madam Life’s a Piece in Bloom

 

Madam Life’s a piece in bloom

Death goes dogging everywhere:

She’s the tenant of the room,

He’s the ruffian on the stair.

 

You shall see her as a friend,

You shall bilk him once and twice;

But he’ll trap you in the end,

And he’ll stick you for her price.

 

With his knee bones at your chest,

And his knuckles in your throat,

You would reason — plead — protest!

Clutching at her petticoat;

 

But she’s heard it all before,

Well she knows you’ve had your fun,

Gingerly she gains the door,

And your little job is done.


«Палиндромон дивен...»

«Палиндромон дивен...»


И Лена * — пани на панели!


26 февраля 2017


* Примечание. Ни к одной из ныне живущих, будущих и прошлых Елен (включая Елену Прекрасную) сей палиндром не имеет ни малейшего касательства.


Моя книга

Моя книга

В пятьдесят седьмом я вышел в свет
тиражом в один экземпляр.
И хотя моей книге немало лет,
для себя я не так уж стар.

И не молод, чтоб не смежать ресниц,
понимая, что томик мой,
сам собой дойдя до последних страниц,
захлопнется сам собой.

Я был начат в лучшие времена
и рассчитан не для продаж.
Знает только Бог, какова цена
книге той, что выходит в тираж...

27 февраля 2017


Они и мы

Они и мы


Они попали на скрижали,
а мы в плену кромешной тьмы.
Они за Родину сражались,
а мы...


25 февраля 2017


Р.Л.Стивенсон. Вересковый Эль

Роберт Луис Стивенсон

 

Вересковый Эль


Гэльская легенда

 

Варили из венчиков вереска

в минувшие времена

питье хмельней и слаще

и меда, и вина.

И бражничал в подземелье

неделями напролет

и в забытьи блаженном

вповалку спал народ.

 

Но Пиктам король жестокий

нанес пораженье в бою

и, словно косуль, травил их,

истребляя добычу свою.

Их маленькими телами

усыпал отроги скал,

и мертвые там лежали

с теми, кто умирал.

 

Летом розовый вереск

в стране расцвел опять,

но как напиток варили,

живым уже не узнать.

В гробах почти что детских,

зарытых в земную твердь,

Вересковых Пивоваров

пересчитала смерть.

 

Утром пустошью скачет

королевский отряд.

Бекасы щебечут звонко,

пчелы кругом жужжат.

В гневе бледнеет владыка

вересковых земель:

вот вересняк медвяный —

но где медовый Эль?

 

Но тут повезло вассалам

в норах среди валунов

найти отца и сына,

похожих на червяков.

Грубо последних Пиктов

выволокли из глубин,

но никому не сказали

ни слова отец и сын.

 

С коня король на людишек,

глядит, уздой шевеля,

а двое карликов смуглых

смотрят на короля.

Он их приводит к морю,

на кручу он ставит их.

«Откройте мне тайну пойла —

оставлю вас, черви, в живых».

 

Отец и сын огляделись:

сверкает небесный свод,

кругом розовеет вереск,

снизу прибой ревет.

Потом отец промолвил

писклявым голоском:

«Мне бы сказать два слова

наедине с королем.

 

Честь нипочем для старцев —

милее нам жизни миг.

Я мог бы продать вам тайну», —

проговорил старик.

Отчетливо и пронзительно

пищал он, словно вьюрок:

«Однако при сыне тайну

я бы продать не смог.

 

Жизнь для него ничтожна

и смерть его не страшит.

Делать подлость при сыне

для отца это — стыд.

Свяжи ты его и морю

предай — и выдам я —

вразрез моим клятвам — тайну

чудесного питья».

 

И шею сына к пяткам

воин ремнем привязал,

раскачал и забросил

юнца в бушующий вал.

Тело почти мальчишки

проглочено было волной, —

остался последний карлик

в живых — совсем седой.

 

«Я впрямь боялся сына:

вдруг мной воспитан трус?

Не можешь ты быть героем,

ежели ты безус.

А мне ли страшиться пытки,

костра опасаться мне ль!

Умрет в моем сердце тайна,

мой Вересковый Эль».

 

18-27 февраля; 5 марта 2017 




Robert Louis Stevenson (1850 — 1894)

 

Heather Ale

 

A Galloway Legend

 

From the bonny bells of heather

They brewed a drink long-syne,

Was sweeter far then honey,

Was stronger far than wine.

They brewed it and they drank it,

And lay in a blessed swound

For days and days together

In their dwellings underground.

 

There rose a king in Scotland,

A fell man to his foes,

He smote the Picts in battle,

He hunted them like roes.

Over miles of the red mountain

He hunted as they fled,

And strewed the dwarfish bodies

Of the dying and the dead.

 

Summer came in the country,

Red was the heather bell;

But the manner of the brewing

Was none alive to tell.

In graves that were like children’s

On many a mountain head,

The Brewsters of the Heather

Lay numbered with the dead.

 

The king in the red moorland

Rode on a summer’s day;

And the bees hummed, and the curlews

Cried beside the way.

The king rode, and was angry,

Black was his brow and pale,

To rule in a land of heather

And lack the Heather Ale.

 

It fortuned that his vassals,

Riding free on the heath,

Came on a stone that was fallen

And vermin hid beneath.

Rudely plucked from their hiding,

Never a word they spoke;

A son and his aged father —

Last of the dwarfish folk.

 

The king sat high on his charger,

He looked on the little men;

And the dwarfish and swarthy couple

Looked at the king again.

Down by the shore he had them;

And there on the giddy brink —

«I will give you life, ye vermin,

For the secret of the drink».

 

There stood the son and father,

And they looked high and low;

The heather was red around them,

The sea rumbled below.

And up and spoke the father,

Shrill was his voice to hear:

«I have a word in private,

A word for the royal ear.

 

«Life is dear to the aged,

And honour a little thing;

I would gladly sell the secret»,

Quoth the Pict to the king.

His voice was small as a sparrow’s,

And shrill and wonderful clear:

«I would gladly sell my secret,

Only my son I fear.

 

«For life is a little matter,

And death is nought to the young;

And I dare not sell my honour

Under the eye of my son.

Take him, O king, and bind him,

And cast him far in the deep;

And it’s I will tell the secret

That I have sworn to keep».

 

They took the son and bound him,

Neck and heels in a thong,

And a lad took him and swung him,

And flung him far and strong,

And the sea swallowed his body,

Like that of a child of ten; —

And there on the cliff stood the father,

Last of the dwarfish men.

 

«True was the word I told you:

Only my son I feared;

For I doubt the sapling courage

That goes without the beard.

But now in vain is the torture,

Fire shall never avail:

Here dies in my bosom

The secret of Heather Ale».

 

1890


«Пришел Господь в библиотеку...»

«Пришел Господь в библиотеку...»

 

Пришел Господь в библиотеку

и, главный услыхав вопрос,

библиотекарю ответил:

«Пишите — Иисус Христос».

 

Пройдясь по книжному музею,

ответил на вопрос опять:

«“Евангелие от Матфея”

Мне бы хотелось почитать».

 

«Придется ждать. Оно в спецхране.

А это в здании другом...»

Но все же найден в книжном храме

для Господа старинный том.

 

«Здесь все Писанье? Это кстати.

Выходит, Я не зря пришел...»

И, Книгу взяв, пошел Читатель

искать Себе свободный стол.

 

Проходит час, другой и третий.

Померкнул день. Включили бра.

И говорит библиотекарь:

«Мы закрываемся. Пора».

 

Закрыв Писанье, Бог поднялся,

увидел опустевший зал:

«Прошу прощенья, зачитался»

и «До свидания», — сказал.

 

И Он ушел. Библиотекарь

в архив Писание понес,

ответив на вопрос коллеги:

«Какой-то Иисус Христос...».

 

24 февраля 2017


Э. Парни. Леда

Эварист Парни

 

Леда

 

Ты просишь, юная Елена,

узнать у музы непременно,

за что надменных лебедей,

тебя пленивших опереньем,

лишили права дивным пеньем

томить безмолвие ночей?

Но призрачные небылицы

развеял я, спалив дотла,

и трезвая моя цевница

немою для любви была.

Безумье — песен ждать покорно,

но средство снять заклятье — рот,

красивый, свежий и задорный, —

который поцелуя ждет!

 

В лесу глухом и нешумливом,

где плещутся среди цветов

реки ленивые извивы,

бродила Леда молчаливо,

мечтами слыша странный зов.

Вот-вот она, сняв покрывало,

омоет прелести водой,

вот-вот точеною ногой

коснется влажного кристалла.

Беспечная! Ведь в камышах

таится бог, а ты — нагая;

дрожи, в поток речной ступая:

Любовь пластается в волнах.

Взирает Леда осторожно:

кто здесь ее смутить бы мог,

кто бы зажег румянец щек,

и отчего ей так тревожно?

Снимает, наконец, она

с себя одежду остальную

и, грациозности полна,

скользя рукою, гладит струи,

хрустально чистые до дна.

Тут лебедь выплыл ниоткуда,

как ослепительное чудо,

и Леда в тот же самый миг

залюбовалась гордой шеей,

улыбкой озарив своею

приятно удивленный лик.

Но убедил Вергилий нас,

что лебеди когда-то пели,

и тут раздался в самом деле

как будто флейты нежный глас.

Вот лебедь, поднимая пену,

большой описывает круг,

вот на́ воду ложится вдруг,

качаясь томно и смиренно.

То в волны он нырнет стрелой,

где обретается незримо,

то выплывет поближе к той,

кого он любит нестерпимо.

Ее к цветущим берегам

влечет Любовь: она садится,

и лебедь с ней садится там,

легко касаясь рук девицы

пером чудесного крыла,

пока игра нескромной птицы

до поцелуев не дошла.

Нежнее делается пенье

и слаще поцелуйный плен,

и лебедь наш все дерзновенней

касается ее колен.

Смелеет он необычайно;

на руку Леда оперлась —

и прелести свои случайно

открыла для влюбленных глаз.

Сжимает бог ее сильнее —

чуть слышно вскрикнула она;

с лебяжьей шеей сплетена

ее склонившаяся шея.

Она полуоткрыла рот,

напору клюва уступая

и гладя птицу, что до края,

лаская девушку, идет.

В ее руке его крыло

дрожит — и прелести девичьи

сомкнулись с белым телом птичьим,

как будто в них оно вросло.

Все откровеннее лобзанья

и страсть все ярче каждый миг —

и на губах ее возник,

предвосхищая птичий крик,

стон утоленного желанья.

 

А если чересчур живой

вам кажется моя картина,

то значит, кисть моя рутинно

плелась за басней озорной.

Я вторю ей. Но для финала

злословьем было рождено

не деликатное нимало

пустое мнение одно,

что Леда напрочь проиграла.

По-вашему, мой анекдот

лебяжье возвышает племя

и что успех и чести бремя

ему отваги придает?

Капризна женская повадка:

влекут купальщиц молодых

ручьи в тени ветвей густых,

где птицы распевают сладко.

Удачлив лебедь был в итоге,

но случай тот — беде под стать,

и взяли в толк повесы-боги,

что им не стоит подражать.

Опасный вред таких проказ

Юпитер понял в одночасье:

утратил лебедь сладкогласье —

и все утратил в тот же час.

 

11 — 16 февраля 2017


Оригинал.


Л. Кэрролл. Стихи из обеих «Алис»

«Алиса в Стране чудес»

 

Вступление

 

По речке в полдень золотой

Плывем мы вчетвером.

Но трудно маленьким гребцам

Орудовать веслом.

И мы, наверное, домой

Нескоро попадем.

 

О злое Трио! В час такой

Владычествует сон,

И даже летний ветерок

В дремоту погружен.

И мне придумывать сейчас

Вам сказку не резон.

 

Но Primа просит: «Расскажи

Нам сказку посмешней!».

«Но, чур, побольше чепухи!» —

Sеcundа вторит ей.

А Тertia уже кричит:

«Рассказывай скорей!».

 

Но успокоились они

И, заворожены,

Вошли за девочкой моей

В ее чудные сны,

Почти поверив в чудеса

Неведомой страны.

 

Но на исходе дня иссяк

Фантазии ручей.

«Я после доскажу конец

Истории моей».

«Но «после» началось уже!» —

Раздался крик детей.

 

И снова мы в Стране Чудес,

И вновь чудесный сад...

Но вот окончен мой рассказ,

И мы плывем назад.

Мы и смеемся и грустим,

Любуясь на закат.

 

Алиса, веру в чудеса

И детские мечты

Храни, и пусть живут они,

Младенчески чисты, —

Храни, как пилигрим хранит

Земли чужой цветы.

 

 

 

Глава II. Слезносоленое озеро

 

Робин-Бобин Крокодил

Для начала выпил Нил,

Выпил Темзу, выпил По,

Выпил речку Лимпопо,

Весь Индийский океан

Плюс еще один стакан.

А потом и говорит:

«У меня живот болит!».

 

 

 

Глава III. Круготня и хвостория

 

Кот и Пес как-то раз

помирились на час,

чтоб спастись сообща

от мышиной возни.

И когда Кот и Пес

обсудили вопрос,

то подпольную Мышь

осудили они.

Мышка в крик: «Что творят!

Пусть придет адвокат!

Правосудье вершить

можно только при нем!».

«Адвокат? Пусть придет!

Но сперва, — молвил Кот, —

в исполнение мы

приговор приведем!».

 

 

 

Глава V. Советы Насекомого

 

Король, его величество,

Сказал ее величеству:

«Прошу прощенья, душечка,

Но я заметил сам,

Что вы, забыв о возрасте,

О чести и приличии,

На голове до завтрака

Стоите по утрам».

 

На это государыня

Ответила с улыбкою:

«Сто раз прошу прощения.

Вы правы, видит Бог.

Но чем же виновата я?

Ведь это вы поставили

Свою державу бедную

Всю на голову с ног».

 

Тогда, вздохнув невесело,

Король промолвил: «Глупости!».

И, будто между прочим,

Заметил невпопад:

«Хотя вы дама зрелая,

Однако в воскресение

Сальто-мортале сделали

Пятнадцать раз подряд!».

 

Но, на его величество

Взглянув, ее величество

С подчеркнутой учтивостью

Сказала королю:

«Ну, что же здесь такого?

Ведь я не ем мучного,

А сливочного масла я

И вовсе не терплю!».

 

Король промолвил: «Боже мой!».

Король сказал: «О Господи!

На аппетит не жалуюсь,

Однако это вы,

Вы — далеко не юная —

Позавчера за ужином

От гуся не оставили

Ни лап, ни головы!».

 

И королю ответила

Его супруга вежливо:

«Пожалуйста, припомните:

Не проходило дня,

Чтоб мы не пререкалися,

Не спорили, не ссорились.

Вот так окрепли челюсти

И зубы у меня!».

 

Тогда его величество

Король сказал с обидою:

«Могу на отсечение

Дать голову свою,

Что без труда особого

И, даже не поморщившись,

Вы на носу удержите

Гремучую змею!».

 

На что ее величество

Вскричала: «Ваши выходки

Терпеть я не намерена,

Тиран и сумасброд!

И если вы немедленно

Прощенья не попросите,

То завтра, нет, сегодня же

Подам я на развод!».

 

 

 

Глава VI. Заперченный поросенок

 

Без мыла, без губки намыливать шею

Сынку своему я отлично умею

За то, что назло мне весь день напролет

Чихает и как заведенный орет!

 

П р и п е в:

У-а! У-а! У-а! У-а!

 

Без палки, без плетки сегодня по шее

Сынка своего я, конечно, огрею

За то, что не рад он и горло дерет,

Когда ему матушка перец дает!

 

П р и п е в:

 

 

 

Глава VII. Чай по-дурацки

 

Ты ныряй, сова ночная!

«Где ты?» — я к тебе взываю.

Ты ныряешь под водой,

Как башмак в траве лесной!

 

 

 

Глава X. Менуэт с миногами

 

Промолвила Килька: «Мой друг Камбала,

Меня догоняет Минога.

Пока все на свете ты не проспала,

Скорей собирайся в дорогу.

Стремятся на бал и Медуза и Сом.

Ты хочешь, ты можешь покинуть свой дом,

Ты хочешь, ты можешь забыть про дела,

Ты хочешь на бал, Камбала?

 

Представь, до чего хорошо на балу

С Кальмаром пройтись в менуэте!».

Но ей Камбала говорит: «Камбалу

Забавы не трогают эти.

В такую-то даль да на старости лет!

Не хочет, не может плясать менуэт,

Не хочет, не может забыть про дела,

Не хочет на бал Камбала!».

 

И Килька ответила так Камбале:

«О чем ты, я, право, не знаю?

Чем дальше от Дувра, тем ближе Кале.

За мной, Камбала дорогая!

С тобою нас встречи прекрасные ждут.

Ужель ты не можешь оставить уют,

Не хочешь, не можешь забыть про дела,

Не хочешь на бал, Камбала?!».

 

 

 

* * *

 

Плачут раки в кастрюле: «Вы нас так обманули!

Мы краснеем: стыдно за вас!».

Лишь один из них, с носа взяв по шиллингу, с носом

Всех оставил, скрылся из глаз.

 

Если время прилива, над Акулой глумливо

Он смеется на берегу.

А когда с приливною приплывает волною

Та Акула, Рак — ни гу-гу.

 

Пролетели недели. Я слонялся без цели

И случайно увидеть смог,

Как склонились Опоссум и Сова над подносом.

На подносе лежал пирог.

 

Видел я, как с подноса взял кусок свой Опоссум,

Бормоча о чем-то под нос.

Так что если б Сова и осталась жива —

Ей достался бы лишь... поднос.

 

 

 

Старинный гимн школярыб

 

Черепахус Супикус!

Сытнус аппетитнус.

Черепахус Супикус!

Сытнус аппетитнус.

Тот невеждус или глупус,

Кто не любит этот супус!

Черепа-а-хус Су-у-пус!

Черепа-а-хус Су-у-пус!

 

Черепахус Супикус!

Бесподобнус блюдус!

Черепахус Супикус!

Бесподобнус блюдус!

Вместо рыбус, вместо мясус

Ешьте Супус Черепахус!

Черепа-а-хус Су-у-пус!

Черепа-а-хус Су-у-пус!

 

 

 

Глава XI. Кто выкрал торт?

 

Дама придворная масти Червей

Торт испекла для колоды для всей.

Но торт у гостей и у Дамы Червей

Выкрал Валет ее же мастей.

 

 

 

Глава XII. Алиса в роли свидетеля

 

Однажды мне она и он

О нем сказали так:

Он, дескать, молод и силен,

Но плавать не мастак.

 

Твердил он часто, что они

Все знают, всех умней

И чтоб я — Боже сохрани! —

Не доверялся ей.

 

И он достался нам одним

И больше никому.

Но снова он вернулся к ним,

Неясно почему.

 

А если б мы на этот раз

Устроили бы то,

Он с головой бы выдал нас,

Не объяснив за что.

 

Но с ней мне очень повезло:

Она скромна была

И хоть порой творила зло,

Но вовсе не со зла.

 

Ни он ей, ни она ему

Не скажут ничего

И не откроют никому

Секрета своего.

 

 

 

«Алиса в Зазеркалье»

 

Вступление

 

Дитя, глядевшее светло,

Мечтавшее о чуде,

Хотя немало лет прошло

И вместе мы не будем,

Но ты вошла и в этот раз

В подаренный тебе рассказ.

 

Тебя здесь нет, не слышу я

Серебряного смеха.

В расцвете молодость твоя,

И я в ней лишь помеха.

Но если ты в досужий час

Прочтешь мой сказочный рассказ...

 

Он летом начался, когда

В лучах горели краски.

Сливались солнце и вода

С теченьем первой сказки.

Годам безжалостным назло

Я помню летнее тепло.

 

Наступит час когда-нибудь,

Вечерний, предзакатный,

И девочке моей уснуть

Прикажет голос внятный.

Но мы не дети, чтоб рыдать,

Когда пора нам лечь в кровать.

 

Снаружи вьюга и мороз

И ветер воет яро.

А здесь — блаженство детских грез,

Камин пылает жаром.

Твои младенческие сны

Фантазией окружены.

 

Хоть призрак старости моей

Скользит в рассказе этом,

И нет «счастливых летних дней»,

Пропавших вместе с летом,

Но не проник зловещий глаз

В мой новый сказочный рассказ.

 

 

 

Глава I. Зазеркальный дом

 

Спордодраки

 

Супело. Швобра и сверблюд

Дубрагами нешлись.

Мяхрюкал кнурлик у заблуд,

Мырчала злая крысь.

 

«Сынок, тигpозен Споpдодpак!

Звеpепостью своей,

Как эхимеpный Буpдосмак,

Теpзанит он людей».

 

Он взял рапику. Вышел в путь,

Клиножны на ремне.

Под Баобуком отдохнуть

Прилег он в глушине.

 

Как вдруг из-под лесных коряг

Взвывается урод,

Огнеопастный Спордодрак,

Диковищный дракот!

 

Но он врага умерил прыть

Железвием клинка,

И звепрю голову срубить

Не дрогнула рука.

 

«Вот бегемонстру и конец!

Смелыш мой, ты герой!» —

Кричмя кричал его отец,

От счастья чуть живой.

 

Супело. Швобра и сверблюд

Дубрагами нешлись.

Мяхрюкал кнурлик у заблуд,

Мырчала злая крысь.

 

 

 

Глава IV. Трам-там-там и Трам-пам-пам

 

У Тpам-там-тама Тpам-пам-пам

Разбил тpещотку пополам.

Решили драться на дуэли

И даже вытащить успели

Они из ножен эспадроны.

Но тут закаркали вороны,

Полнеба заслонив собой.

И вдруг не стало Тpам-там-тама

И Тpам-пам-пама. Скажем прямо:

Они бежали, бросив бой.

 

 

 

Плотник и Морж

 

Светило светом изошло

В тот раз, как никогда.

Сияла от его лучей

Студеная вода.

И это было тем чудней,

Что ночь была тогда.

 

Зато луна была мрачна

И думала она:

«За что дневным светилом я

От дел отстранена?

Зачем же затмевать меня,

Раз я сиять должна?»

 

И тучи по небу не шли,

Пропавшие вчера.

Не видно было даже птиц,

Умчавшихся с утра.

Зато был сух сухой песок,

Вода — мокpым-мокpа.

 

Лишь Плотник под руку с Моржом

Слонялся по песку.

Но изобилие песка

Вогнало их в тоску.

«Метлою бы, — промолвил Морж, —

Пройтись по бережку!»

 

«В полгода, — Плотник подхватил, —

Я думаю, что тут

Двенадцать дворников легко

Порядок наведут».

«Едва ли! — разрыдался Морж. —

Ведь это адский труд!»

 

«Ах, Устрицы, — взмолился он. —

Оставьте водоем.

Приятный вечер, тихий пляж,

Но грустно нам вдвоем.

Пойдемте с нами; четверых

Мы под руки возьмем».

 

Но пожилая Устрица

Молчала под водой,

Лукаво щурилась она,

Качая головой:

Мол, не заставите меня

Покинуть край родной.

 

Но Устриц молодых влекут

Забавы с юных лет.

Вот в платьицах и башмачках

Они выходят в свет.

Выходят, несмотря на то,

Что ног у Устриц нет.

 

Четверка первая ушла,

Вторая — вслед за ней,

За нею — третья, а потом...

Дружней, дружней, дружней.

Выныривают из воды —

И на берег скорей.

 

За Плотником и за Моржом

Толпа с полмили шла,

Пока Моржа не привлекла

Прибрежная скала.

Там стали Устрицы рядком,

Стирая пот с чела.

 

«Пора бы, — начал Морж, — избрать

Одну из тем, друзья:

Сургуч, капуста, короли;

Иль расскажу вам я,

Зачем вскипает океан,

Крылата ли свинья».

 

«Постойте! — Устрицы кричат. —

Устали мы в пути.

Мы толстоваты, дайте нам

Хоть дух перевести!».

«Ну ладно, — Плотник проворчал, —

Начнем часов с шести».

 

Морж возразил: «Нарезан хлеб,

Есть перец, уксус есть.

Готовы Устрицы начать

Сейчас же, а не в шесть.

И чтобы им не надоесть,

Пора за ужин сесть».

 

«На ужин, — Устрицы кричат, —

Мы, значит, вам нужны!

Не ждали низости такой

Мы с вашей стороны!»

Воскликнул Морж: «Какая ночь!

Вы не восхищены?

 

Так мило с вашей стороны,

Что навестили нас...» —

«Дай хлеба, — Плотник попросил, —

И продолжай рассказ.

Ты что, оглох? Подай мне хлеб!

Прошу в который раз!» —

 

«Сыграли злую шутку мы.

Меня томит печаль! —

Заплакал Морж. — Заставить их

Брести в такую даль!».

А Плотник горько прошептал:

«Не взяли масла. Жаль!».

 

Морж причитал: «Мне жалко вас,

Вы мне всего милей!».

Но даже плача выбирал

Он тех, что пожирней,

Платком пытаясь осушить

Горючих слез ручей.

 

«Отлично! — Плотник возгласил. —

Хватило на двоих.

Гостей бы надо проводить».

Но Устриц молодых

Не дозвались, поскольку их

Уж не было в живых.

 

 

 

Глава VI. Хрупи-Скорлупи

 

Хpупи-Скоpлупи

Сидел на заборе,

Хpупи-Скоpлупи

Обрушился вскоре.

Мчится отряд

Королевских солдат

И королевские

Конники мчат,

Целая армия

Бравых вояк

Хpупи-Скоpлупи

Не склеит никак.

 

 

 

Стихи, прочитанные Хрупи-Скорлупи Алисе

 

Зимой, когда идет снежок,

Спою тебе я свой стишок.

 

Весной, когда поля в цвету,

Его тебе я вновь прочту.

 

А летом, глядя на цветы,

Мой стих поймешь, надеюсь, ты.

 

А осень ранняя придет,

Его запишешь ты в блокнот.

 

Я рыбам написал в письме,

Что, мол, себе я на уме.

 

И потрясенные мальки

Позаточили плавники

 

И написали мне в ответ:

«О да, милорд, но не секрет...»

 

Я вновь беру перо, тетрадь,

Пишу: «Вам лучше помолчать!»

 

А рыбы отвечают так:

«Милорд, какой же вы чудак!»

 

Я написал им раз, другой...

Они смеялись надо мной.

 

Тогда я взял большой котел

И на берег реки пошел.

 

Буквально из последних сил

В котел воды я нацедил.

 

Тут Некто начал мне пенять:

«Малькам давно пора в кровать...»

 

А я сказал ему: «Ступай

И спать им нынче не давай.

 

Им спать сегодня ни к чему!» —

Я в ухо проорал ему.

 

Но Некто гордо произнес:

«Зачем вопить? Вот в чем вопрос!».

 

(Тот Некто очень гордым был.)

Чтоб рыб он не предупредил,

 

Я мигом бросился на дно,

Но было там темным-темно.

 

Когда ж нашел я рыбий дом,

Он оказался под замком.

 

Ломился в двери я, в окно,

Бил, колотил, стучался, но...

 

 

 

Глава VII. Лев и Единорог

 

Вступил с Единорогом Лев из-за короны в бой.

Избил Единорога Лев под городской стеной.

С изюмом кекс им дали, хлеб, пшеничный и ржаной,

И, накормив, прогнали прочь под барабанный бой.

 

 

 

Глава VIII. «Это я сам придумал!»

 

— Заглавие песни я назвал так: «ПОИСКИ ЧЕШУИ ОСЕТРИНОЙ», — сказал Рыцарь

— То есть таково заглавие песни? — спросила Алиса.

— Нет, вы не поняли! — недовольно произнес Рыцарь. — Это я так назвал заглавие песни. Само же заглавие вот какое: «ПРАВЕДНЫЙ СТАРЕЦ».

— По-вашему, я должна была спросить: «Таково название песни?» — поправилась Алиса.

— Ни в коем случае! Название у нее совсем другое. Песня называется «КАК СТАТЬ АББАТОМ». Но так она только называется.

— Что же это за песня, в конце концов? — Алиса была совершенно сбита с толку.

— Сейчас скажу, — хладнокровно ответил Рыцарь. — «СТАРИК, ЧТО СИДЕЛ НА ЗАБОРЕ».

 

Послушайте повесть минувших времен

О праведном старце по имени Джон,

Который сидел день и ночь на заборе,

Не зная несчастья, не ведая горя.

 

Спросил я его: «Как здоровье, старик?

Зачем здесь сидишь? Отвечай напрямик!».

Хотя в голове моей было туманно,

Запомнил навек я слова старикана.

 

«Сверчков и букашек ловлю я во ржи,

Сушу их, мелю, выпекаю коржи.

Стряпню покупают мою капитаны,

А я между тем набиваю карманы».

 

Пока говорил он, я думал о том,

Как волосы позолотить серебром

И как прикрутить к голове опахало

Чтобы охлаждало и жить не мешало.

 

Затем старичку дал я по лбу щелчка

И вновь о здоровье спросил старичка.

Он кротко сказал: «Для начала в стаканы

Воды нацедил я и залил вулканы.

 

Потом понаделал из лавы котлет

И продал котлеты за пару монет!».

Пока отвечал он, я думал устало,

Что ем я крахмал непростительно мало,

 

Что если бы я перешел на крахмал,

То я бы здоровым немедленно стал.

Затем за грудки взял я старого Джона.

(Лицо его стало при этом зеленым)

 

«Здоров ли ты, старый?» — встряхнул я его.

Но мне не ответил старик ничего.

А только сказал: «Спозаранку равниной

Иду я искать чешуи осетриной.

 

А за полночь, чтоб не увидел никто,

Я шью из нее на продажу пальто.

И ни серебра мне за это, ни злата.

Монета-дpугая — обычная плата.

 

А если б нашел я с вареньем батон,

Продал бы его и купил фаэтон».

Тут мне старичок подмигнул плутовато.

«Не зря я учился всю жизнь на аббата.

 

Как стану аббатом, — старик продолжал, —

То я в вашу честь опрокину бокал».

Пока он болтал, я подумал, что пемзой

Мосты я сумел бы почистить над Темзой.

 

И тут старика я в объятиях сжал —

Ведь он в мою честь опрокинет бокал! —

И часто потом, как ни трудно мне было, —

Когда я по грудь окунался в чернила,

 

Когда я снимал шерстяные носки,

Спросонок надетые на башмаки,

Когда я носил под глазами мешки,

Когда я играл сам с собою в снежки,

Когда отбивался от чьей-то руки, —

И в радости мне вспоминался и в горе

Старик с волосами белее муки,

С глазами, горевшими, как угольки,

С печальным лицом, как у рыбы трески,

Который читал озорные стишки

И одновременно жевал пирожки,

Который порою вставал на носки,

Порой чуть с ума не сходил от тоски,

Порою мычал, словно был у реки,

Старик, что сидел день и ночь на заборе.

 

 

 

Глава IX. Королева Алиса

 

Около Алисы засыпают леди.

Ждут их, этих леди, нынче на обеде.

Несмотря на титул, обе Королевы

Устают ужасно — так же, как и все вы.

И пускай Алиса накануне бала

Сон хранит их, если Королевой стала.

 

 

 

* * *

 

Говорит Алиса нам: «Слушай, Зазеркальный мир!

Вот и в золотом венце голова моя.

Зазеркальные друзья, приглашают вас на пир

Королевы: Белая, Черная и я!»

 

А у нас тут есть, что есть; а у нас тут есть, что пить!

Будем есть и будем пить, будем куролесить!

Кошку в кашку положить, мышку в миску уронить,

В честь Алисы тост поднять тридцать раз по десять!

 

Вновь Алиса говорит: «Слушай, Зазеркальный мир!

Посмотрите на меня, счастья не тая.

Честь мы оказали вам, пригласили вас на пир

Королевы: Белая, Черная и я!»

 

А у нас тут есть, чем есть; а у нас тут есть, чем пить!

Опрокидывай бокал и давай чудесить!

Мыло в морсе растворить, молоко с микстурой взбить,

В честь Алисы тост поднять триста раз по десять!

 

 

 

* * *

 

«Рыбку бы изловить».

— Пустяки, и младенец ее изловил бы.

«То есть лучше купить».

— Пустяки, он ее за полпенни купил бы.

 

«Что ж, варить начинай».

— Пустяки... то есть это, простите, причуда.

«Так на блюде подай!».

— Пустяки... то есть рыбка приклеена к блюду!

 

«Где же блюдо твое?»

— Я на стол уже подал и блюдо... и рыбку.

«Так достань мне ее!»

— Не могу!!! Ну, а вы совершили ошибку:

 

Надо было решить,

Что вам следует делать за чем по порядку:

То ли рыбку вкусить,

То ль сперва раскусить эту чудо-загадку?

 

 

 

Заключение

 

(A) Ах, все снится вечер тот!

(L) Лето, лодочка плывет

(I) И пылает небосвод.

 

(C) Сочинять мне не с руки

(E) Ералаш и пустяки

(P) Под журчание реки.

 

(L) Лето кончилось давно,

(E) Еле помнится оно.

(A) А зима глядит в окно.

 

(S) Заново приснилось мне

(A) (Ах, Алиса): мы в челне...

(N) Наяву или во сне?..

 

(C) Снова сказка... смех детей...

(E) Есть ведь (и немало) в ней

(L) Легких шуток и затей.

 

(I) И опять погружены

(D) Дети в грезы той страны,

(D) Дети снова видят сны...

 

(E) Если так, то в легкий сон

(L) Лучший мир наш погружен...

(L) Лишь бы не кончался он!..


В. Шекспир. Сонеты из академического издания 2016 г.

В. Шекспир. Сонеты из академического издания 2016 г.

 

Сонет 23

 

Как лицедей, утративший кураж,

Стоит на сцене, рот полуоткрыв;

Как самодур, входящий в гневный раж,

Слабеет, пережив бессилья взрыв, —

Так я порой, забыв любовный слог,

Испытываю подлинный конфуз,

Раздавлен тем, что на меня налёг

Любви моей невыносимый груз.

Но ярче всяких слов мой пылкий взор!

Пророк души кричащей, он привык

Вести любви безмолвный разговор

И умолять нежнее, чем язык.

        Любовь тогда поистине умна,

        Когда глазами слушает она.

 

 

 

Сонет 47

 

Глаза, изголодавшись по тебе,

И сердце, разрываясь от тоски,

Забыли о своей былой борьбе

И подружились распрям вопреки.

Твой нежный образ — пиршество для глаз,

Зовущих сердце в гости, а в гостях

Глаза пируют в следующий раз,

Когда ты сердцу явишься в мечтах.

Итак, моя любовь и твой портрет

И без тебя со мной наедине.

Летят мои мечты тебе вослед,

А ты при них, пока они при мне.

        А если спят мечты, — глаза не спят

        И в сердце будят образ твой и взгляд.

 

 

 

Сонет 48

 

Как я старался, покидая дом,

Убрать все побрякушки в сундуки,

Чтобы нажиться на добре моём

Рукам недобрым было не с руки.

Зато зеницу ока моего —

То, что дороже самых жемчугов, —

Тебя, мои печаль и торжество,

Оставил я приманкой для воров.

От них тебя не спрячешь в сундуке:

Со мною ты, хотя тебя здесь нет, —

Укрыт в груди моей, как в тайнике,

Но можешь выйти запросто на свет.

        Во мне столь ценный клад, что и святой

        Из-за него решится на разбой.

 

 

 

Сонет 51

 

Так извинял я глупого одра

За то, что не хотелось скакуну

Меня от друга увозить вчера...

Но если я обратно поверну

И мне галоп покажется рысцой,

Пускай пощады эта тварь не ждёт.

Я даже ветер, будь он подо мной,

Пришпорил бы, погнав его в полёт.

Хотя какой рысак бы ни трусил

Наперекор желаниям моим,

Его простил бы мой любовный пыл,

Что вскачь несётся, с клячей несравним.

        Я уезжал — был шаг её не скор,

        А к другу — сам помчусь во весь опор.

 

 

 

Сонет 53

 

Ты из какого соткан вещества,

Что обладаешь множеством теней?

На свете нет без тени существа,

Но всех ты тенью жалуешь своей.

Сравнив портрет Адониса с тобой,

Все назовут подделкой полотно.

Тебя затмить античной красотой

Самой Елене было б не дано.

Благословенья твоего полны

Цветенья миг и спелости пора:

Весне ты даришь прелесть новизны,

А осень добротой твоей щедра.

        Делись со всеми обликом своим,

        Но сердцем будь един и неделим.

 

 

 

Сонет 73

 

В такой поре меня находишь ты,

Когда листвы на зябнущих ветвях

Почти не видно, клиросы пусты,

Где прежде раздавалось пенье птах.

Во мне ты видишь отгоревший день,

Зашедшего светила полусон,

Когда не смерть, но траурная тень

Клеймом покоя метит небосклон.

Во мне ты видишь тлеющий костёр,

Который в пепле юности зачах,

А то, чем жил огонь до этих пор,

В полуостывший превратилось прах.

        Вот почему ты нежностью объят

        К тому, кто свой предчувствует закат.

 

 

 

Сонет 76

 

Зачем мой слог чурается прикрас

И от последних изысков далёк?

Зачем я вслед за всеми не припас

Манеры свежей, прихотливых строк?

Зачем воображенья скромный плод

Спешу одеть в известный всем наряд,

Чтоб выдали слова, откуда род

Они ведут, кому принадлежат?

Всё потому, что ремесло моё

Тебе, любовь моя, посвящено;

Я лучшие слова ряжу в тряпьё

И тем живу, что прожито давно.

        Любовь нова, как солнце, и стара

        И молвит нынче то же, что вчера.

 

 

 

Сонет 97

 

В какой зиме меня оставил ты,

О, радость прежних дней! В какой поре —

Холодной и угрюмой нищеты!

В каком опустошённом Декабре!

И лето истекло, и от плодов

Распухла осень, в тягости своей

Беременных напоминая вдов,

Едва бредущих с похорон мужей.

Но всё, что возросло, казалось мне

Скоплением ублюдков и сирот;

И онемели птицы в вышине,

И сникла радость без твоих щедрот.

        А если птица запоёт с тоски,

        В предзимнем страхе вянут лепестки.

 

 

 

Сонет 106

 

Когда я в древней хронике прочту

Рассказы о прекрасных существах:

О рыцарях, влюблённых в красоту,

И дамах, возвеличенных в стихах,

Тогда — по описанью нежных глаз

И губ, и рук, и ног — увижу я,

Что мог бы отразить старинный сказ

И красоту такую, как твоя.

В те дни была пророчеством хвала,

Тебя провидеть силились сквозь тьму,

Но ни прозрения, ни ремесла

На это не хватило никому.

        А мы, свидетели твоей весны,

        Теряем речь, тобой восхищены.

 

 

 

Сонет 126

 

У Времени, мой мальчик, отнял ты

Часы, косу, зерцало красоты

 

И на глазах стареющих друзей

С годами расцветаешь всё пышней.

 

Зато Природа, госпожа невзгод,

Придерживает твой успешный ход,

 

Чтобы, минуты жалкие губя,

Унизить Время и спасти тебя.

 

Но бойся, фаворит её щедрот!

Она свой клад недолго бережёт

 

И, хоть свести все счёты не спешит,

Но ты оплатишь весь её кредит.

 

 

 

Сонет 153

 

Уснул Амур и факел уронил,

Который возбуждает жар страстей,

А девушка Дианы что есть сил

Огонь Любви забросила в ручей.

И, пламенем насытившись святым,

Он стал целебным, и недуг любой,

Хотя б он даже был неисцелим,

Больные люди лечат в бане той.

Но мальчик вновь добыл огня из глаз

Моей любви и грудь поджёг мою,

И, заболев, поплёлся я тотчас,

Печальный пилигрим, к тому ручью.

        Но там леченья моего исток,

        Где факел свой разжёг любви божок.


Оригиналы.


То, что осталось...

То, что осталось...


От советских продуктов осталась только соль.
От советского образования остались только школьные парты.
От советской медицины остались только очереди в поликлиниках.
От советских лекарств осталась только зеленка.
От советской науки остались только академики.
От советской промышленности остались только железные дороги.
От советского сельского хозяйства остались только брошенные деревни.
От советского строительства остались только хрущевки.
От советского кино остались только некрологи.
От советских песен осталась только ностальгия.
От советской дружбы народов остались только смешанные семьи.
От Советского Союза осталась только Победа.


8 февраля 2017


Р. Бернс. «Поцелуй — залог прощанья...»

Роберт Бернс

 

«Поцелуй — залог прощанья...»

 

Поцелуй — залог прощанья

до нескорого свиданья,

слезы сердца, стон кручины

в каждой весточке с чужбины.

 

Кто ж Судьбу ругает плача,

если брезжит свет удачи?

Я ж ни проблеска не стою,

поглощен холодной мглою.

 

Я не грежу о любимой,

но она неотразима.

Взгляд ее — любви отрада,

счастье с первого же взгляда.

 

Не было б любви сердечной,

безоглядной, быстротечной,

встреч не будь, не будь разлуки,

мы б вовек не знали муки.

 

Так простимся, свет мой ясный,

друг мой нежный и прекрасный!

Пусть твоею станет былью

Мир, Блаженство, Изобилье!

 

Поцелуй — залог прощанья

до нескорого свиданья,

слезы сердца, стон кручины

в каждой весточке с чужбины.

 

19-20 декабря 2016

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

Ae Fond Kiss

 

Ae fond kiss, and then we sever!

Ae farewell, and then forever!

Deep in heart-wrung tears I’ll pledge thee,

Warring sighs and groans I’ll wage thee.

 

Who shall say that Fortune grieves him,

While the star of hope she leaves him?

Me, nae cheerfu’ twinkle lights me,

Dark despair around benights me.

 

I’ll ne’er blame my partial fancy:

Naething could resist my Nancy!

But to see her was to love her,

Love but her, and love for ever.

 

Had we never lov’d sae kindly,

Had we never lov’d sae blindly,

Never met — or never parted —

We had ne’er been broken-hearted.

 

Fare-thee-weel, thou first and fairest!

Fare-thee-weel, thou best and dearest!

Thine be ilka joy and treasure,

Peace, Enjoyment, Love and Pleasure!

 

Ae fond kiss, and then we sever!

Ae farewell, alas, for ever!

Deep in heart-wrung tears I’ll pledge thee,

Warring sighs and groans I’ll wage thee.

 

1791


Р. Бернс. Тэм Глен

Роберт Бернс

 

Тэм Глен

 

Сестра, погадай мне скорее,

иначе не встану с колен.

Родных я гневить не посмею,

но кем же мне будет Тэм Глен?

 

С таким замечательным малым

не знала б я бедности сцен.

Но что делать мне с капиталом,

когда не со мною Тэм Глен?

 

Твердит мне: «Какая красотка!» —

мошной потрясая, джентльмен.

Но разве он спляшет чечетку,

как это умеет Тэм Глен?

 

Мне мать говорит постоянно,

что клятвы юнцов — это тлен

и нужно беречься обмана,

но разве обманщик Тэм Глен?

 

Отец, если Тэма я брошу,

сулит сотню марок взамен.

Но разве тебя, мой хороший,

смогу разлюбить я, Тэм Глен?

 

Искала вчера валентинки,

и был мой рассудок смятен:

мне трижды попались картинки,

где надпись имелась: «Тэм Глен!».

 

А в ночь Хэллоуина, у дома,

казалось, явился шатен:

по внешности очень знакомый —

в штанах сероватых Тэм Глен!

 

Не жалко мне черной хохлатки,

сестра, если гласом сирен

промолвишь ты нежно и сладко,

что станет мне мужем Тэм Глен.

 

24-26 декабря 2016

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

Tam Glen

 

My heart is a-breaking, dear tittie,

Some counsel unto me come len’,

To anger them a’ is a pity,

But what will I do wi’ Tam Glen?

 

I’m thinking, wi’ sic a braw fellow

In poortith I might mak a fen’.

What care I in riches to wallow,

If I mauna marry Tam Glen?

 

There’s Lowrie the laird o’ Dumeller:

‘Guid day to you, brute’ he comes ben.

He brags and he blaws o’ his siller,

But when will he dance like Tam Glen?

 

My minnie does constantly deave me,

And bids me beware o’ young men.

They flatter, she says, to deceive me —

But wha can think sae o’ Tam Glen?

 

My daddie says, gin I’ll forsake him,

He’d gie me guid hunder marks ten.

But if it’s ordain’d I maun take him,

O, wha will I get but Tam Glen?

 

Yestreen at the valentines’ dealing,

My heart to my mou gied a sten,

For thrice I drew ane without failing,

And thrice it was written ‘Tam Glen’!

 

The last Halloween I was waukin

My droukit sark-sleeve, as ye ken —

His likeness came up the house staukin,

And the very grey breeks o’ Tam Glen!

 

Come, counsel, dear tittie, don’t tarry!

I’ll gie ye my bonie black hen,

Gif ye will advise me to marry

The lad I lo’e dearly, Tam Glen.

 

1789


Р. Бернс. Тост

Роберт Бернс

 

Тост

 

Пища есть — нет сил поесть,

силы есть — еда убога.

А у нас — и сил запас,

и еды — и слава Богу!

 

21 ноября — 13 декабря 2016

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

The Selkirk Grace

 

Some hae meat an canna eat,

Some can eat that wánt it;

But we hae meat, and we can eat,

Sae let the Lord be thánkit.


Р. Бернс. Ода хаггису

Роберт Бернс

 

Ода хаггису

 

Как ты красив и толстомяс,

великий вождь колбасных рас!

Превыше ты паштетных масс

        в кишках тугих

и стоишь всяческих прикрас

        в строках моих.

 

Тарелки под тобой скрипят,

с горою схож твой крепкий зад,

твой вертел годен аккурат

        для жерновов,

и жирным соком ты стократ

        истечь готов.

 

Тебя, сдержав свой нетерпёж,

небрежно вскроет грубый нож,

чтоб ощутить начинки дрожь

        и пряный жар,

и нас обдаст — о, как хорош! —

        горячий пар!

 

И звякнут ложки тут и там:

кто опоздал — иди к чертям! —

и барабаном брюхо нам

        раздует вмиг,

и всхлипнет «Слава небесам!»

        седой старик.

 

Кто жрет французский антрекот,

от коего свинья сблюет,

иль фрикасе пихает в рот

        отнюдь не с кашей,

не скроет отвращенья тот

        от пищи нашей.

 

Несчастный! От гнилой жратвы

он не поднимет головы,

а ножки тощи и кривы

        и слаб кулак,

не годный ни для булавы

        и ни для драк.

 

А если хаггис парень ест,

земля дрожит под ним окрест:

рукой могучей схватит шест

        или булат —

все головы с привычных мест

        долой летят.

 

Прошу я, Господи, еды

не из отваренной воды —

шотландцы не едят бурды, —

        но в наш оазис

подай — молю на все лады! —

        любимый Хаггис!

 

14-15 января 2017

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

Address To A Haggis

 

Fair fa’ your honest, sonsie face,

Great chieftain o’ the puddin-race!

Aboon them a’ ye tak your place,

        Painch, tripe, or thairm:

Weel are ye wordy of a grace

        As lang’s my arm.

 

The groaning trencher there ye fill,

Your hudies like a distant hill,

Your pin wad help to mend a mill

        In time o’ need,

While thro’ your pores the dews distil

        Like amber bead.

 

His knife see rustic Labour dight,

An’ cut ye up wi’ ready slight,

Trenching your gushing entrails bright,

        Like onie ditch;

And then, O what a glorious sight,

        Warm-reeking, rich!

 

Then horn for horn, they stretch an’ strive:

Deil tak the hindmost, on they drive,

Till a’ their weel-swall’d kytes belyve

        Are bent like drums;

Then auld Guidman, maist like to rive,

        ‘Bethankit!’ hums.

 

Is there that owre his French ragout,

Or olio that wad staw a sow,

Or fricassee wad mak her spew

        Wi perfect scunner,

Looks down wi’ sneering, scornfu’ view

        On sic a dinner?

 

Poor devil! see him owre his trash,

As fecl;ess as a wither’d rash,

His spindle shank a guid whip-lash,

        His nieve a nit;

Tho’ bluidy flood or field to dash,

        O how unfit.

 

But mark the Rustic, haggis-fed,

The trembling earth resounds his tread,

Clap in his walie nieve a blade,

        He’ll make it whistle;

An’ legs, an’ arms, an’ heads will sned

        Like taps o’ thrissle.

 

Ye pow’rs, wha mak mankind your care,

And dish them out their bill o’ fare,

Auld Scotland wants nae skinking ware,

        That jaups in luggies;

But if ye wish her gratfu’ prayer,

        Gie her a Haggis!

 

1786


Р. Бернс. Джон-прыгун

Роберт Бернс

 

Джон-прыгун

 

        Увлек верзила Джон-прыгун

        и обманул девчонку!

        Увлек девчонку Джон-прыгун

        и отскочил в сторонку!

 

Пытались ей мать с отцом запрещать

гулять с ним с утра дотемна.

И плачет навзрыд, и пиво горчит,

что им наварила она.

 

Телка на развод, овцу и приплод

к приданому — тем, кто охоч, —

папаша не прочь прибавить за дочь

с глазами чернее, чем ночь.

 

        Увлек верзила Джон-прыгун

        и обманул девчонку!

        Увлек девчонку Джон-прыгун

        и отскочил в сторонку!

 

10-13, 25 ноября 2016

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

Jumpin John

 

        Chorus.

        The lang lad they ca’ Jumpin John

        Beguil’d the bonie lassie!

        The lang lad they ca’ Jumpin John

        Beguil’d the bonie lassie!

 

Her daddie forbad, her minnie forbad;

Forbidden she wadna be:

She wadno trow’t, the browst she brew’d

Wad taste sae bitterlie!

 

A cow and a cauf, a yowe and a hauf,

And thretty guid shillins and three:

A vera guid tocher! a cotter-man’s dochter,

The lass with the bonie black e’e!

 

1788


«Рукописи горят, или Роман о предателях. «Мастер и Маргарита»: заметки и наблюдения»

Автор:  Юрий Лифшиц.
ISBN:  9785448359163.
Издательство: «Издательские решения».
Возрастные ограничения: 16+.


От издателя: «Воланд не является сатаной, но чертом более низкого ранга; Иешуа Га-Ноцри не имеет ничего общего с Иисусом Христом; «покой», куда помещают мастера и Маргариту, хуже всякого ада; рукописи горят – это и многое другое узнает читатель из настоящей работы поэта и писателя Юрия Лифшица. Автор демонстрирует нестандартный взгляд на героев романа Булгакова и блестящее владением материалом».




                                        4. Маргарита и ее роль

 

        Из всех главных героев романа наиболее интересна (после Воланда) именно Маргарита, поэтому, естественно, начнем с дамы. Рассказывает о ней мастер Ивану Бездомному, своему будущему ученику, предварительно. Они встречаются в психиатрической клинике и вместе с тем в главе с красноречивым номером 13. Чуть раньше, в главе 11, описывающей «раздвоение Ивана», между ними происходит нечто вроде предварительного «диалога», когда «подремав немного, Иван новый ехидно спросил у старого Ивана:

        — Так кто же я такой выхожу в этом случае?

        — Дурак! — отчетливо сказал где-то бас, не принадлежащий ни одному из Иванов и чрезвычайно похожий на бас консультанта.

        Но именно под сенью этого несчастливого числа 13, имеющего отношения к нечистой силе, Булгаков вводит в повествование мастера и Маргариту, накрепко связанных, как впоследствии узнаёт читатель, с дьяволом. Глава называется «Явление героя», герой, представая в ней самолично, представляет и героиню. «Она несла в руках отвратительные, тревожные желтые цветы», — в первой фразе мастера возникает сама Маргарита, во второй упоминается нечистая сила:

        — Черт их знает, как их зовут, но они первые почему-то появляются в Москве.

        Вообще в романе чрезвычайно много чертыхаются, причем не только люди, но и черти, в чьих устах «черт возьми» или «черт его знает» звучит довольно пикантно и двусмысленно. Но именно этого эффекта, похоже, добивался автор.

        — Меня поразила не столько ее красота... — продолжает мастер, — сколько необыкновенное, никем не виданное одиночество в глазах! ... Она поглядела на меня удивленно, а я вдруг ... понял, что я всю жизнь любил именно эту женщину!

        История любви, рассказанная Булгаковым, на самом деле не так уж удивительна: мало ли мужчин и женщин влюбляются друг в друга с первого взгляда. Странна до необычайности фраза, завершающая сей любовный пассаж: «Любовь выскочила перед нами, как из-под земли выскакивает убийца в переулке, и поразила нас сразу обоих! Так поражает молния, так поражает финский нож!».

        Сравнивая любовь с убийством, автор тем самым намекает на инфернальность чувства, овладевшего любовниками, и на их грядущую смерть от него, ведь мастера и Маргариту в финале действительно убивают. Кроме того, весьма претенциозная пара фраз об убийце и финском ноже заставляет задуматься о том, есть ли вообще в романе место для истинной любви, любят ли герои друг друга (любят — как убийца свою жертву?!) и чем завершается история их любви, если таковая имела место быть? Оставим разрешение этих вопросов на потом, а пока займемся самой Маргаритой.

        О ней и ее образе жизни в тексте сказано весьма выразительно: «Бездетная тридцатилетняя Маргарита была женою очень крупного специалиста, к тому же сделавшего важнейшее открытие государственного значения. Муж ее был молод, красив, добр, честен и обожал свою жену. Маргарита Николаевна со своим мужем вдвоем занимали весь верх прекрасного особняка в саду в одном из переулков близ Арбата».

        Супруга своего Маргарита не любит, но его заработки позволяют ей, красивой и умной, предаваться обеспеченному и даже роскошному ничегонеделанию в пятикомнатной квартире, обслуживаемой домработницей Наташей. В начале 19-й главы, повествующей о Маргарите, впервые говорится о ней как о ведьме, и это неслучайная оговорка автора: «Что нужно было этой женщине, в глазах которой всегда горел какой-то непонятный огонечек, что нужно было этой чуть косящей на один глаз ведьме, украсившей себя тогда весною мимозами?». Была ли она ведьмой до встречи с мастером или не была, неважно, главное — Маргарита была предрасположена к этому, и ее предрасположенность в конце концов благополучно осуществилась.

        «Она была счастлива? Ни одной минуты! — утверждает далее автор. — С тех пор, как девятнадцатилетней она вышла замуж и попала в особняк, она не знала счастья». Если действие в романе действительно происходит в 1929 году или несколько позже, то замуж Маргарита вышла в самый разгар гражданской войны. Возможно, на этот шаг нашу 19-летнюю героиню подвигло желание выжить в тяжелейших условиях голода и разрухи, и по-человечески это понятно. Но что происходит дальше? А вот что. Маргарита Николаевна 11 лет (!) живет с нелюбимым мужем, ничего не делает, не имеет ни работы, ни занятий, ни увлечений, ни друзей, ни подруг, ни детей — тут не только ведьмой станешь, немудрено и свихнуться, а уж сделаться стервой — вообще пара пустяков. Вот как сама Маргарита говорит о себе, рассказывая «сказку» случайному мальчику из дома Драмлита:

        — Была на свете одна тетя. И у нее не было детей, и счастья вообще тоже не было. И вот она сперва много плакала, а потом стала злая...

        Спрашивается, кто ж виноват этой тете, если она по собственной воле обрекла самое себя на нелюбовь, безделье и бездетное супружество? Еще до встречи с чертом Маргарита продала ему душу, и тот умело воспользовался своей не слишком примечательной покупкой.

        От сытой и никчемной жизни, от праздности и скуки Маргариту Николаевну потянуло на приключение. И хотя «среди знакомых ее мужа попадались интересные люди», более всего заинтересовал ее мастер со своей подвальной каморкой и Понтием Пилатом. Не влюбиться в писателя после многих лет несчастливого брака было невозможно: «Она говорила, что с желтыми цветами в руках она вышла в тот день, чтобы» мастер «наконец ее нашел, и что если бы этого не произошло, она отравилась бы, потому что жизнь ее пуста». А вот в этом можно усомниться. Если выдержала 11 лет, можно терпеть и дальше. Жизнь пуста — зато: «Маргарита Николаевна не нуждалась в деньгах ... могла купить все, что ей понравится ... никогда не прикасалась к примусу ... не знала ужасов житья в совместной квартире». Продав свои молодость и красоту, она получила то, что хотела, и, добавлю, то, что заслужила.

        Мастер наполнил существование Маргариты смыслом, но встречи с ним не отменили ее беспечного и обеспеченного житья-бытья. Ее час в подвале мастера наступал, когда «стрелка показывала полдень», то есть когда законный супруг находился на работе. Придя, она «готовила завтрак», но что, кроме элементарных бутербродов, яичницы и жареной картошки, могла приготовить женщина, выскочившая замуж совсем юной и за годы супружества не ведавшая, где находится кухня. Кулинарные изыски Маргариты Николаевны чудесным образом проявляются во время майских гроз, когда «влюбленные растапливали печку и пекли в ней картофель». Обедать им приходилось, по всей видимости, в кафе или ресторанах (деньги, подброшенные автором романа, у мастера имелись), а ближе к вечеру Маргарита Николаевна отправлялась домой ужинать и заодно встречать своего благоверного. Более пустой и никчемной женщины мастер не мог бы найти, даже если бы специально искал. Но любовь зла, полюбить можно кого угодно, особенно если встречу с этим кем угодно тебе подстраивает, возможно, сам сатана.

        Пока мастер сочинял роман, Маргарита не помышляла оставить постылого супруга и выйти замуж за любимого писателя. Деньги у ее возлюбленного рано или поздно кончились бы, и ей вовсе не улыбалось вести полунищий образ жизни, а то еще, чего доброго, самой устраиваться на работу. Кем она — тридцатилетняя дама — могла бы стать, не имея ни образования, ни профессии, ни стажа? Разве что домработницей. На это прозрачно намекает текст: «Иногда она сидела на корточках у нижних полок или стояла на стуле у верхних и тряпкой вытирала сотни пыльных корешков». Но роль технички, конечно, не могла ей понравиться, поэтому «она сулила славу, она подгоняла его и вот тут-то стала называть мастером». Маргарита надеялась не только на известность своего возлюбленного, но и на деньги, в которые конвертируется, как говорят нынче, подлинная слава. Но когда и на то, и на другое надежды рухнули, как повела себя подруга писателя? Никак.

        «Настали совершенно безрадостные дни. Роман был написан, больше делать было нечего, и ... оба жили тем, что сидели на коврике на полу у печки и смотрели на огонь. Впрочем, теперь» они «больше расставались, чем раньше. Она стала уходить гулять». И в этом нет ничего удивительного. Миссия Маргариты была выполнена, пребывать в жилище мастера («громадная комната, четырнадцать метров», «и еще передняя, и в ней раковина с водой») ей стало незачем, готовить ему, ухаживать за ним, морально поддерживать его, совершенно упавшего духом после множества мерзких критических статей, она не могла, не умела и, по-видимому, не особенно хотела. Конечно, она переживала, «очень изменилась ... похудела и побледнела, перестала смеяться и все просила ... простить ее за то, что она советовала» напечатать отрывок из романа.

        Наконец, Маргарита находит выход из создавшегося положения. Она требует, чтобы мастер, «бросив все, уехал на юг к Черному морю, истратив на эту поездку все оставшиеся от ста тысяч деньги. Она была очень настойчива», а мастер, «чтобы не спорить ... обещал ей это сделать на днях. Но она сказала, что она сама возьмет ... билет». Это был на самом деле чудесный план: превратившийся в неврастеника мастер подлечился бы и отдохнул, а Маргарита во время разлуки как следует обдумала бы свое теперь уже совершенно невыносимое положение. Уходя от своего любовника в предпоследний раз, она говорит, «что ей легче было бы умереть, чем покидать» мастера «в таком состоянии одного, но что ее ждут, что она покоряется необходимости, что придет завтра. Она умоляла» его «не бояться ничего». Точно такой же совет — ничего не бояться — вскорости подаст самой Маргарите Коровьев-Фагот, и уж ей это пожелание придется впору.

        В последний раз она появляется у писателя, когда тот бросил в печку свой роман после тщетной душераздирающей мольбы:

        — Догадайся, что со мною случилась беда. Приди, приди, приди!

        Маргарита, вроде бы обладающая даром предвидения, ничего не почувствовала, хотя до того, — перед встречей с мастером, когда она вышла на улицу с желтыми цветами, и после того, перед встречей с Азазелло, — все было иначе. Застав мастера сжигающим рукопись, Маргарита спасает ее несгоревшие останки и, хотя и слишком поздно, произносит вроде бы желанные и спасительные для возлюбленного слова:

        — Больше я не хочу лгать. Я осталась бы у тебя и сейчас, но ... не хочу, чтобы у него (супруга Маргариты — Ю.Л.) навсегда осталось в памяти, что я убежала от него ночью. ... Его вызвали внезапно, у них на заводе пожар. ... Я объяснюсь с ним завтра утром, скажу, что люблю другого, и навсегда вернусь к тебе.

        Какое благородство, воскликнул бы тот, кто не знает, чем все кончилось. Влюбленные попрепирались немного, поиграли в великодушие: он отговаривал ее «погибать» вместе с ним, она все-таки решила «погибнуть». Потом сказала:

        — Потерпи несколько часов. Завтра утром я буду у тебя.

        И... не пришла.

        «Даже у меня, правдивого повествователя, но постороннего человека, — не без иронии пишет Булгаков, — сжимается сердце при мысли о том, что испытала Маргарита, когда пришла на другой день в домик мастера, по счастью, не успев переговорить с мужем, который не вернулся в назначенный срок, и узнала, что мастера уже нет. ... Тогда она вернулась в особняк и зажила на прежнем месте». По счастью! Открывшись супругу и не найдя своего любовника дома, Маргарита мигом бы оказалась у разбитого корыта. Но дьявол упас — по счастью. Ослепительный намек автора: действительно по счастью. Чуть выше автор пишет: «Очевидно, она говорила правду, ей нужен был он, мастер, а вовсе не готический особняк, и не отдельный сад, и не деньги». Здесь весьма многозначительно слово «очевидно». В данном контексте оно означает «вероятно», «по-видимому», «наверное», выражая неуверенность повествователя. И хотя дальше следует: «Она любила его, она говорила правду», — но, похоже, автор в этом нисколько не убежден, а только пытается уговорить как своих читателей, так и самого себя.

        Возникают угрызения совести, самоедство, хотя Маргарита не смогла бы помочь своему возлюбленному, даже если бы пришла к нему в назначенное время: «В таких мучениях прожила Маргарита Николаевна всю зиму и дожила до весны». Наконец настал день, «когда ... произошло ... множество ... глупейших и непонятных вещей», связанных с прибытием Воланда и его шантрапы в Москву. Маргарите снится вещий сон, она видит мастера и предчувствует скорый конец своим терзаниям. Накануне знакомства с нечистой силой она просыпается «с предчувствием, что сегодня наконец что-то произойдет»:

        — Я верую! — шептала Маргарита торжественно, — я верую! ... Что-то случится непременно, потому что не бывает так, чтобы что-нибудь тянулось вечно.

        Возможно, это было не предвидение и не предчувствие, а знак из преисподней, потому что Маргарита призвана была находиться при мастере, пока тот сочинял книгу, затем вызволить его из психушки — и она исполнила и то, и другое. Верую, говорит Маргарита — впоследствии становится понятно, в кого готова она уверовать и от кого отречься.

        С такими ощущениями и предчувствиями Маргарита выходит из дому, но — характерная деталь: мысленно ведя непрерывный диалог с мастером, умоляя его отпустить ее, она в сущности не против скоротать время с другим мужчиной, привлеченным «ее красотою и одиночеством» и пробовавшим заговорить с ней. Отшив его мрачным взглядом, она все же подумала: «Почему, собственно, я прогнала этого мужчину? Мне скучно, а в этом ловеласе нет ничего дурного ... Почему я сижу, как сова, под стеной одна? Почему я выключена из жизни?». Ну да, ведь и до мастера, как я уже отмечал, «среди знакомых ее мужа попадались интересные люди». И мало какие могли быть у нее с ними отношения.

        Затем следует чертовщина с Азазелло, и в процессе разговора с демоном читатель узнает о Маргарите немало любопытного. Еще не представляя, с кем общается, Маргарита не лезет за словом в карман, готовая с ходу вступить с незнакомцем в уличную склоку:

        — Вот спасибо за такие поручения! — обидевшись, воскликнул рыжий и проворчал в спину уходящей Маргарите: — Дура!

        — Мерзавец! — отозвалась та.

        Спустя несколько абзацев, становится ясно: годы жизни с нелюбимым мужем не прошли даром для его жены, ибо у нее «нет предрассудков», ведь она, не зная сути дела, с которым к ней явился бес, сама предлагает себя «одному очень знатному иностранцу»:

        — Понимаю... Я должна ему отдаться, — сказала Маргарита задумчиво.

        На что Азазелло, знающий всю ее подноготную, отвечает откровенной издевкой:

        — Любая женщина в мире, могу вас уверить, мечтала бы об этом ... но я разочарую вас, этого не будет.

        Уже в ведьминском состоянии, после разгрома квартиры Латунского и бешеного полета на метле, обнаженная Маргарита Николаевна, раскрепостившись и чувствуя полную вседозволенность, сбрасывает с себя остатки женской да и человеческой благопристойности. «Длинное непечатное ругательство», — в адрес толстяка, принявшего ее за «неунывающую вдову Клодину», — вырвалось из нее само, к этому ее никто не принуждал. На балу при свечах, изображая из себя королевское ню, брутальная женщина решительно и жестко осаживает кота Бегемота: «Маргарита ... острые ногти левой ... руки ... запустила в Бегемотово ухо и зашептала ему:

        — Если ты, сволочь, еще раз позволишь себе впутаться в разговор...».

        Вообще Маргарита довольно быстро осваивается, попав к демонам и ведьмам, или, по характеристике Воланда, в «общество ... небольшое, смешанное и бесхитростное». Уже по прибытии в «нехорошую квартирку» она вызывается сменить Геллу, пользующую сатану особой мазью: «Горячая, как лава, жижа обжигала руки, но Маргарита, не морщась, стараясь не причинять боли, втирала ее в колено». Никто нашу героиню об этом не просил, она сама, стремясь подольститься к нечистой силе и все больше входя в свою демоническую роль, проявляет инициативу. Согласно одному русскому классику «все бабы, которые сидят на базаре, — все ведьмы», но зачем же, перефразируя другого советского классика, становиться лучшей из них? Впрочем, наша героиня в жизни не торговала на рынке.

        Под влиянием нечистой силы, склонной к празднословию и словоблудию (о чем я буду говорить ниже), принимается болтать и Маргарита:

        — Моя драма в том, что я живу с тем, кого я не люблю, но портить ему жизнь считаю делом недостойным. Я от него ничего не видела, кроме добра...

        Для чего это все она говорит явившемуся соблазнять ее черту, непонятно. Тот воспринимает сказанное как «бессвязную речь», но далее следует абсолютно комический эпизод, малоубедительная попытка усовестить соблазнителя:

        — Если вы меня погубите, вам будет стыдно! Да, стыдно! Я погибаю из-за любви! — и, стукнув себя в грудь, Маргарита глянула на солнце.

        Особенно нелепо в данной ситуации выглядит ничего никому не доказывающее биение в грудь. А в «нехорошей квартирке», после дурацкой истории Коровьева о проныре-москвиче, соорудившем себе путем сложных махинаций с жилплощадью 5-комнатную квартиру, Маргарита произносит ненужные слова о шахматной партии, понравившиеся Воланду своей королевской светскостью, хотя суесловие несовместимо ни со знатным происхождением, ни с благородным воспитанием:

        — Я умоляю вас не прерывать партии. Я полагаю, что шахматные журналы заплатили бы недурные деньги, если б имели возможность ее напечатать.

        И это кажется бесам образцом монаршей учтивости и непринужденности?! Впрочем, если мелким бесам, — то вполне возможно. Но об этом чуть погодя.

        Пару раз Маргарита со своим пустословием попадает впросак. Когда Воланд демонстрирует ей безукоризненную работу Абадонны: «Маргарита разглядела маленькую женскую фигурку, лежащую на земле, а возле нее в луже крови разметавшего руки маленького ребенка, — и сказала:

        — Я не хотела бы быть на той стороне, против которой этот Абадонна ... на чьей он стороне?

        На что Воланд отвечает глумливой репликой:

        — Чем дальше я говорю с вами ... тем больше убеждаюсь в том, что вы очень умны.

        Чтобы сказать глупость, много ума не надо, а никчемное замечание Маргариты граничит именно с глупостью, это подчеркивается дальнейшими словами князя тьмы об Абадонне:

        — Он на редкость беспристрастен и равно сочувствует обеим сражающимся сторонам. Вследствие этого и результаты для обеих сторон бывают всегда одинаковы.

        Ладно, как говорится, один раз не считается, но Маргарита допускает аналогичную оплошность вторично, когда уже после бала восхищается меткой стрельбой Азазелло:

        — Не желала бы я встретиться с вами, когда у вас в руках револьвер, — кокетливо поглядывая на Азазелло, сказала Маргарита.

        Теперь ее мягко осаживает Коровьев:

        — Драгоценная королева ... я никому не рекомендую встретиться с ним, даже если у него и не будет никакого револьвера в руках!

        Гораздо мудрее и достойнее во всех приведенных случаях было бы просто промолчать.

        На балу ради спасения мастера Маргарита, надо отдать ей должное, держится стоически, ни словом, ни взглядом, ни жестом не показывая, насколько ее потрясает и ужасает все, происходящее с нею и вокруг нее. Отдавшись дьявольской стихии, она накануне воландова торжества принимает кровавую ванну, в разгар его — кровавый душ и в самом конце — отпивает глоток человеческой идоложертвенной крови, сцеженной бесами из свежего трупа барона Майгеля. Именно крови, потому что лживым басням Коровьева:

        — Не бойтесь, королева, кровь давно ушла в землю. И там, где она пролилась, уже растут виноградные гроздья, — веры нет.

        Отныне путь к естественному человеческому существованию для Маргариты отрезан, она окончательно становится ведьмой, предается силам ада, отрекается от света.

        В самом начале сатанинского бала его новоявленная королева по-человечески жалеет Фриду, а несколько часов спустя спасает ее от загробных мук, и многие исследователи недоумевают, почему именно ее. Все очень просто: Маргарита увидела во Фриде, задушившей младенца, самое себя, поскольку, возможно, сама является косвенным убийцей, быть может, не одного ребенка. Множество женщин делают аборты, и только М.И.Цветаева имела мужество в этом открыто признаться:

 

        Детоубийцей на суду

        Стою — немилая, несмелая,

        Я и в аду тебе скажу:

        Мой милый, что тебе я сделала?

 

        Что сделала?! Наверное, аборт и, возможно, против воли своего любовника или мужа. Но даже если с их согласия, это дела не меняет. Знаменательно, что в приведенной строфе Цветаева упоминает об аде.

        Итак, автор романа ставит на одну доску прямое убийство, совершенное Фридой, и аборты (или аборт), вероятно, совершенные Маргаритой и прочими женщинами. Наверное, поэтому на балу у Воланда женщины полностью обнажены, и тем самым, по мысли автора, обнажена их плотская, низменная, продажная, развратная сущность. А слова Воланда о милосердии, сказанные по поводу желания Маргариты пощадить Фриду:

        — Остается, пожалуй, одно — обзавестись тряпками и заткнуть ими все щели моей спальни! ... Я о милосердии говорю... Иногда ... оно пролезает в самые узенькие щелки, — выглядят форменным издевательством.

        Уж какое тут милосердие!

        «Гордая женщина» тут же получает жестокий урок дьявольской гордыни:

        — Никогда и ничего не просите ... и в особенности у тех, кто сильнее вас. Сами предложат и сами все дадут! — и наконец добивается своей цели: возвращает своего «любовника, мастера».

        Маргарита не называет ни имени его, ни фамилии, ни рода занятий, но черти понимают, о ком идет речь. Влюбленная женщина определяет своего любимого — исключительно с функциональной точки зрения. А может, она за месяцы связи с ним не удосужилась спросить, как его зовут, или называет своего писателя таким образом, чтобы Воланд ничего не перепутал и не подсунул вместо него кого-нибудь другого?

        Раз уж речь зашла о любви, порассуждаем и об этом нематериальном предмете, тем более уместном в главе о Маргарите. Выше я уже выражал некоторые сомнения в жизнеспособности чувства, испытываемого ею по отношению к любовнику. Да, она сделала все, чтобы его вернуть, и вернула. Но какой ценой? Спасая свою любовь, Маргарита, повторяю, отказалась от собственной человеческой и женской сущности — однако быть ведьмой и королевой на балу у сатаны, предаваться беззакониям, нарушать общечеловеческие нормы морали, крушить все и вся и вообще делать, что хочется, ей очень понравилось. Даже испытывать ужас, ходит полностью обнаженной на глазах оживших «висельников и убийц», умирать от стыда и страха, переживать чувство опасности — понравилось. Поэтому после ночного мероприятия «душа Маргариты находилась в полном порядке. ... Ее не волновали воспоминания о том, что она была на балу у сатаны, что каким-то чудом мастер был возвращен к ней, что из пепла возник роман... Словом, знакомство с Воландом не принесло ей никакого психического ущерба. Все было так, как будто так и должно быть».

        Все эти приключения, однако, заслонили любовь Маргариты к мастеру, отодвинули ее бурное чувство на второй план, ведь она ближе к концу книги совершенно перестает понимать своего возлюбленного. В свете сказанного далеко не случайно, полагаю, Булгаков в самом начале 19-й главы, начиная рассказ о Маргарите, предварил его шутливой, если не сказать ернической репликой: «За мной, читатель! Кто сказал тебе, что нет на свете настоящей, верной, вечной любви? Да отрежут лгуну его гнусный язык! За мной, мой читатель, и только за мной, и я покажу тебе такую любовь!».

        Нет, не показал, скажет читатель (хотя бы в моем лице), добравшийся до финала романа. Не показал. Великой всепоглощающей любви, любви, которая «долготерпит, милосердствует», любви, которая «не завидует», любви, которая «не превозносится, не гордится, не бесчинствует, не ищет своего, не раздражается, не мыслит зла, не радуется неправде, а сорадуется истине», любви, которая «все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит» (1 Кор. 13:4-8), в романе нет. Есть инфернальное чувство, которое «выскочило перед героями романа», «как из-под земли выскакивает убийца в переулке». Длительным такое чувство быть не может, и вполне вероятно, что тот же самый выскочивший из-под земли метафорический «убийца в переулке» в одночасье зарезал любовь мастера и Маргариты еще до того, как те оказались в загробном мире наедине друг с другом.

        Принято считать, что прототипом Маргариты была Елена Сергеевна Булгакова, супруга писателя. Какое-то сходство, между героиней романа и ее прототипом, возможно, имеет место быть. Однако в отличие от Маргариты Е.С.Булгакова неотступно находилась при муже, ухаживала за ним, делила с ним все беды, горести, удары судьбы и разочарования; после его смерти бережно хранила память о нем, согласно его воле редактировала роман и сделала все возможное и даже невозможное, чтобы книга была все-таки напечатана. Жизнь Елены Сергеевны — образец высокой жертвенной женской любви и служения литературе. А что у Маргариты? Ничего похожего.

        Завершая рассказ о подруге мастера, следовало бы упомянуть и об отношении автора к женщинам. Здесь, увы, ничего утешительного. Все дамы в книге, мягко говоря, малосимпатичны. Даже МАССОЛИТчицы, тетушки вроде бы культурные и творческие, грубы, сварливы, похотливы, корыстны, поверхностны, глупы, думают только о преходящем и пр. И хотя то же самое можно сказать и о мужчинах, с женщинами дважды женатый Булгаков, взявший в последние супруги дважды бывшую замужем женщину, обходится на порядок хуже, словно за что-то мстит прекрасной половине рода человеческого. Возможно, здесь проявилась не столько женоненавистничество автора, сколько влияние, оказанное на него последней супругой Еленой Сергеевной. Но это уже не моя тема.

        Во-первых, черти, устраивая бесплатную раздачу модных женских товаров на сцене театра Варьете, откровенно глумятся над дамами, превращая выбранные ими вещи в пустоту. Обвинять женщин в мещанстве за то, что они стремятся выглядеть красиво и нравиться мужчинам, по меньшей мере, странно. И это в советские времена, при острейшем дефиците или даже практически полном отсутствии качественного и красивого женского белья, одежды, косметики, аксессуаров! Вполне понятно, по какой причине французский певец-шансонье и актер Ив Монтан, побывав в 1963 г. на гастролях в СССР, скупил женское белье советского производства и устроил в Париже модный показ, впрочем, вопреки легенде только для своих друзей.

        — Московская портниха, — мелет языком Коровьев на балу, представляя Маргарите гостей, — мы все ее любим за неистощимую фантазию, держала ателье и придумала страшно смешную штуку: провертела две круглые дырочки в стене...

        — А дамы не знали? — спросила Маргарита.

        — Все до одной знали, королева, — отвечал Коровьев.

        Знали и продолжали посещать вуайеристическое ателье, потому что порочны, похотливы, донельзя развращены. А неразвращенных в той или иной степени представительниц прекрасного пола в романе нет: ни в древнем мире, ни в современном, ни в загробном.

        Во-вторых, эпизод с полуодетыми или полуголыми после сеанса в Варьете дамами, демонически преломляясь, отражается на балу у сатаны, куда женщины, включая королеву Маргариту, допускаются исключительно в обнаженном виде. Возможно, бесы (устами автора) таким образом еще раз подчеркивают продажность женщин, их легкодоступность и полную аморальность. Однако Булгаков тем самым показывает и несостоятельность бесов, их сугубую импотентность, в том числе и в чисто мужском отношении. Не будучи в силах удовлетворить свою похоть, черти, находящиеся в мужской оболочке, мстят прелестным и соблазнительным женщинам, раздевая их и тем самым унижая до уровня праха под ногами. Духи зла мучительно завидуют людям, поэтому, переходя для своих низменных целей в человеческое состояние, с удовольствием едят, пьют, курят, выпивают, словом, позволяют себе все радости земной жизни. Все, кроме одной: плотской любви. Вот демоны и бесятся, глумясь над прекрасной половиной рода человеческого.

        Щадит Воланд только мастера, не показывая ему при всех его Маргариту в безбелье: «В своем волнении она не заметила, что нагота ее как-то внезапно кончилась, на ней теперь был шелковый черный плащ».

        Если продолжить разговор об эволюции персонажа (вспомним Афрания, перетекшего в советскую спецуру), то Маргарите, на мой взгляд, соответствует ершалаимская Низа, предающая предателя Иуду. Собственно, кроме нее, и назвать больше некого.


Р. Бернс. Пыльный мельник

Роберт Бернс

 

Пыльный мельник

 

Мельник в пыльном платье,

белый, как помол!

Шиллинг он истратил,

пенни приобрел.

Пыльным было платье,

пыльное, как дым,

поцелуй был пыльным

с мельником моим.

 

Мельник, много пыли

на твоих мешках!

Пыли много было

на твоих губах.

Пыльный мой, пылишь ты

пыльным кошельком!

Тесно мне и пыльно

в платьице моем!

 

23 декабря 2016 — 9 января 2017

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

The Dusty Miller

 

Hey the dusty miller

And his dusty coat!

He will spend a shilling

Or he win a groat.

Dusty was the coat,

Dusty was the colour,

Dusty was the kiss

That I gat frae the miller!

 

Hey the dusty miller

And his dusty sack!

Leeze me on the calling

Fills the dusty peck!

Fills the dusty peck,

Brings the dusty siller!

I wad gie my coatie

For the dusty miller!

 

1788


Два ворона. Старинная шотландская баллада

Два ворона

 

Старинная шотландская баллада

 

Я шел в раздумье среди скал.

Внезапно ворон застонал.

Другой сказал, махнув крылом:

— Где нынче мы обед найдем?

 

— Лежит здесь рыцарь меж берез.

Об этом знает только пес,

хозяйский сокол да жена,

собой прекрасна и умна.

 

— Но пес охотится в лесах,

а сокол — в синих небесах,

жена милуется с другим...

Зато мы сладко поедим.

 

— Ты грудь проклюнешь до костей,

я выпью синеву очей.

А этой прядью золотой

гнездо обложим мы с тобой.

 

— Оплакать рыцаря хотят,

но он отыщется навряд.

Лишь ветры будут вечно дуть

в его обглоданную грудь.

 

26-28 декабря 2016 — 9 января 2017




The Twa Corbies

 

As I was walking all alane,

I heard twa corbies makin a mane;

The tane unto the ither say,

«Whar sall we gang and dine the-day?»

 

«In ahint yon auld fail dyke,

I wot there lies a new slain knight;

And nane do ken that he lies there,

But his hawk, his hound an his lady fair».

 

«His hound is tae the huntin gane,

His hawk tae fetch the wild-fowl hame,

His lady’s tain anither mate,

So we may mak oor dinner swate».

 

«Ye’ll sit on his white hause-bane,

And I’ll pike oot his bonny blue een;

Wi ae lock o his gowden hair

We’ll theek oor nest whan it grows bare».

 

«Mony a one for him makes mane,

But nane sall ken whar he is gane;

Oer his white banes, whan they are bare,

The wind sall blaw for evermair».




Американский собиратель и издатель старинных английских и шотландских баллад Фрэнсис Чайльд считал эту балладу циничной версией английской The Three Ravens («Три ворона»), где все не так мрачно и печально.


А.Пушкин  («Ворон к ворону летит...») перевел эту балладу частично с французского перевода шотландских баллад, изданных В.Скоттом.


Говорят, Э.По отозвался на заключительное слово из этой баллады — evermair — своим nevermore в знаменитом «Вороне» .


Послушать, как звучит The Twa Corbies, можно здесь: https://www.youtube.com/watch?v=fChqXqvvmg8


Невезучий «Винни-Пух»

Невезучий «Винни-Пух»

 

В начале 90-х меня угораздило перевести «Винни-Пуха». По ходу дела обнаружились кое-какие «тайны». Оказалось, Милн написал не одну книжку, а две: собственно «Винни-Пуха» и «Домик на Пуховой опушке». Блистательный переводчик Борис Заходер почему-то выбросил из каждой книжки по главе и объединил оба текста в один. Неожиданным для меня было наоичие в книге Кристофера Робина, не вписавшегося в потрясный советский мультфильм. Еще выяснилось, что у Милна все персонажи, кроме Кенги, были мужского рода, в том числе и заходеровская Сова. У меня, естественно, появился филин, и тут я малость похулиганил, снабдив его именем Фелини и домиком под названием «Фелинятник». Вместо Пятачка у меня образовался поросенок Хрюки, вместо Тигры — Тигыр, ну, и т. д.

 

Издатель, на удивление, нашелся быстро — в тогдашнем Свердловске. Не помню, как я на него вышел, но я съездил туда, заключил договор — все честь по чести — на крупную по тем временам сумму в рублях и уехал ждать книжки домой. Ожидание (и гонорар) затянулось. По телефону всячески обещали. Через пару месяцев я набрался наглости приехать к издателям снова: дескать, где деньги, Зин? Они там изумились, начали бегать из кабинета в кабинет, кося в мою сторону лиловым глазом. Я невозмутимо (на самом деле — возмутимо, но я сдерживался) сидел в предбаннике и ждал исхода беготни. Наконец, меня пригласили в кабинет и предложили две трети суммы вместо трех третей. Внутренне я возликовал, поскольку не наделся получить и этого, но виду не подал, изображая из себя матерого писателя (это был первый договор и первый гонорар), подписал бумаги, взял деньги, поблагодарил и уехал домой опять же ждать выхода книжки.

 

Но не тут кобыла! Книга не вышла, ибо издательство... развалилось! Наверное, это единственный случай, не побоюсь этого слова, в мировой литературе, когда гонорар был выплачен, а издание не состоялось вследствие банкротства издательства. На кой им было платить мне даже эти две трети, не постигаю до сих пор. Видимо, ошалели от моей наглости.

 

Деньги, золотое кольцо и золотой же крестик, купленные мною в соседнем со Свердловском Челябинске для Тани, произвели дома необходимый и достаточный эффект. На меня взглянули со стороны, обратной моему тогдашнему безработному статусу. Оказывается, за эту бодягу платят, сквозило в изумленном взоре близких. Увы, следующей издательской манны пришлось ждать лет ннадцать, и она бы совсем не такой питательной, как первая. Зато я тогда же купил в том же Челябинске альбом репродукций Дали.

 

В свое время поэт Олег Асиновский задался вопросом: «Как надо испугать поэта, чтобы поэт устроился на работу?» Я разрешил эту проблему по-своему, а именно — испугался и устроился. Докатился и до журналистики, и до редакторства, но это уже другой мультфильм.

 

Смеркалось, то есть прошли годы, издать «Винни-Пуха» (как и многое другое) не удалось, Сам я не умею это делать, а литагента у меня нет. Впоследствии правообладатели «Винни-Пуха» и наследники Заходера подложили мне очередного Пятачка, выросшего благодаря им в полноценного хряка. Отныне и вовеки «Винни-Пух» в России мог быть только заходеровским, и в подтверждение этого свинского тезиса на обложке свежих изданий появилось двойная фамилия — Милн-Заходер.

 

Пару недель назад я обнаружил в Википедии, что авторское право на «Винни-Пуха» закончилось в 2006 г. Я воспрянул духом и решил опубликовать книжку электронным образом в издательской системе Ridero. Но не тут кобыла! После модерарации мне было недвусмысленно заявлено, что «Винни-Пух до сих пор «правный», что Алан Александр Милн — царствие ему небесное — почил в 1956 году и что, по всем законам, мой перевод не увидит света как минимум до 2026 г. Впрочем, если кто-нибудь договорится с правообладателями, разумеется, за деньги, то, возможно, и раньше. Но надежды на это столько же, сколько шансов на то, что г-н Миллер расскажет правду о финансировании «Зенита». Вот вам и Википедия!

 

Невезучий у меня «Винни-Пух» оказался. Хотя его несчастливая судьба не идет ни в какое сравнение с судьбой сына Милна — Кристофера Робина, которому папины сказки в полном смысле слова сломали жизнь.

 

26 декабря 2016


Пьяный Шотландец. Старинная английская песня

Пьяный Шотландец

 

Старинная английская песня

 

По́д вечер Шотландец выполз вон из кабака,

где бедняга, как ни странно, перебрал слегка.

Чует он: не держат ноги, буря в голове,

и тогда он спать улегся прямо на траве.

Тили-тили, трали-вали о, тили-тили о!

У дороги он разлегся прямо на траве.

 

Тут наткнулись две девчонки на пришельца с гор.

У одной из двух красоток разгорелся взор:

«Ах, какой чудесный парень, но слыхала я,

что под килтом у шотландцев нет совсем белья».

Тили-тили, трали-вали о, тили-тили о!

Правда ли — у них под килтом вовсе нет белья?

 

К спящему она подкралась тихо, словно мышь,

килт приподняла Шотландцу на два дюйма лишь,

и девчонки утолили любопытства пыл,

увидав, чем Бог в избытке парня наградил.

Тили-тили, трали-вали о, тили-тили о!

Бог парнишку с колыбели щедро наградил.

 

Рассмотрев, они решили улучить момент:

другу нашему оставить небольшой презент:

ленту шелка голубого повязать вокруг

булавы, что из-под килта выглянула вдруг.

Тили-тили, трали-вали о, тили-тили о!

Булава им из под килта подмигнула вдруг.

 

Тут Шотландца зов природы пробудил от сна.

У куста он килт приподнял, глянул — вот те на!

«Где ты, парень, был, — сказал он, осмотрев сюрприз, —

я не знаю, но, похоже, взял ты первый приз!».

Тили-тили, трали-вали о, тили-тили о!

Где б ты ни был, но, похоже, взял ты первый приз!

 

21-22 декабря 2016

 

 

 

The drunk Scotsman

 

Well a Scotsman clad in kilt left a bar one evening fair

And one could tell by how he walked that he’d drunk more than his share

He fumbled round until he could no longer keep his feet

Then he stumbled off into the grass to sleep beside the street

Ring ding diddle iddle I de oh ring di diddly I oh

He stumbled off into the grass to sleep beside the street

 

About that time two young and lovely girls just happened by

And one says to the other with a twinkle in her eye

See yon sleeping Scotsman so strong and handsome built

I wonder if it’s true what they don’t wear beneath the kilt

Ring ding diddle iddle I de oh ring di diddly I oh

I wonder if it’s true what they don’t wear beneath the kilt

 

They crept up on that sleeping Scotsman quiet as could be

Lifted up his kilt about an inch so they could see

And there behold, for them to view, beneath his Scottish skirt

Was nothing more than God had graced him with upon his birth

Ring ding diddle iddle I de oh ring di diddly I oh

Was nothing more than God had graced him with upon his birth

 

They marveled for a moment, then one said we must be gone

Let’s leave a present for our friend, before we move along

As a gift they left a blue silk ribbon, tied into a bow

Around the bonnie star, the Scot’s kilt did lift and show

Ring ding diddle iddle I de oh ring di diddly I oh

Around the bonnie star, the Scots kilt did lift and show

 

Now the Scotsman woke to nature’s call and stumbled toward the trees

Behind a bush, he lifts his kilt and gawks at what he sees

And in a startled voice he says to what’s before his eyes.

O lad I don’t know where you been but I see you won first prize

Ring ding diddle iddle I de oh ring di diddly I oh

O lad I don’t know where you been but I see you won first prize



Относительно того, что это старинная песня, совсем не уверен. Спел ее в прошлом веке американский певец и автор песен Майк Кросс. Но его ли эта песня, мне установить не удалось.


А здесь, на мой взгляд, самое веселое исполнение: https://www.youtube.com/watch?v=xbwqVWYsl4U


А. Ч. Суинберн

Алджернон Чарльз Суинберн

 

Чертог Пана

 

Посвящается моей матери

 

Сентябрь золотой, словно царь, величав,

блистающей славой объят,

нежней он весенних и летних забав

и рощи лелеет, крылами обняв,

и людям он радует взгляд.

 

Под солнцем земной улыбается лик,

окрашен веселым теплом,

и выше, чем храм рукотворный, возник

придел с бесконечным числом базилик

в соборе сосново-лесном.

 

Немо́та мощней, чем молитвы бальзам,

смиряет смятенье души;

искрящийся воздух, покой, фимиам,

безмолвные тени, подобно лучам,

то вспыхнут, то гаснут в тиши.

 

Столпов островерхих вздымается рать,

алея, как башенный шпиль,

стремясь подпереть поднебесную гладь,

чтоб солнцу и бурям противостоять,

свирепым, как на море штиль.

 

Постичь эти выси ни разум, ни страх

не могут, хотя б наугад;

запутался лес в теневых кружевах

и хлопьями солнце в сосновых сетях

рассыпалось, как снегопад.

 

Те светлые хлопья, слетая с небес,

плюмажем лежат золотым;

низложен непрочный, как роза, навес,

что весь побурел, словно вспыхнувший лес,

и залит огнем заревым.

 

Стараньями непостижимых веков

был тайно собор возведен

и факел зажжен для безвестных богов,

чей ветхий алтарь стал песком для часов

давно позабытых времен.

 

Собор, где теряются нефы вдали,

где месса — восходы светил,

где по полу ноги ничьи не прошли,

где вместо хорала молчанье земли

и святости мир не затмил.

 

Там служба и вечером, и по утрам

ни въявь, ни тайком нас ведет

по тропам бесцветных лугов, по следам

дриад и сатиров, гуляющих там,

где Пан задремал без забот.

 

И воспламенен поклоненья экстазом,

чудесным прозреньем влеком,

по знаку, по следу пытается разум

на спутанных тропах, в лесу непролазном

поспеть за беспечным божком.

 

И в трепете пылком, что страха богаче,

смиренный, но доблестный дух

внимает титану и чувствует зряче,

как тот по горам вулканическим скачет,

чей пламень навеки потух.

 

Волшебнее, чем некромантии чары,

погибшие тайны веков

и ужас безумный ночного кошмара,

где Этна забита обломками старых

лишенных величья богов, —

 

душа здесь душою лесной в круговерть,

затянута, словно в овраг,

и шепчет нам нечто лазурная твердь

и выше, чем жизнь, и бесстрастней, чем смерть,

и твердо, как времени шаг.

 

14-21, 23 января 2013

 

 

 

Algernon Charles Swinburne (1837 — 1909)

 

The Palace of Pan

 

Inscribed to my mother

 

September, all glorious with gold, as a king

In the radiance of triumph attired,

Outlightening the summer, outsweetening the spring,

Broods wide on the woodlands with limitless wing,

A presence of all men desired.

 

Far eastward and westward the sun-coloured lands

Smile warm as the light on them smiles;

And statelier than temples upbuilded with hands,

Tall column by column, the sanctuary stands

Of the pine-forest’s infinite aisles.

 

Mute worship, too fervent for praise or for prayer,

Possesses the spirit with peace,

Fulfilled with the breath of the luminous air,

The fragrance, the silence, the shadows as fair

As the rays that recede or increase.

 

Ridged pillars that redden aloft and aloof,

With never a branch for a nest,

Sustain the sublime indivisible roof,

To the storm and the sun in his majesty proof,

And awful as waters at rest.

 

Man’s hand hath not measured the height of them; thought

May measure not, awe may not know;

In its shadow the woofs of the woodland are wrought;

As a bird is the sun in the toils of them caught,

And the flakes of it scattered as snow.

 

As the shreds of a plumage of gold on the ground

The sun-flakes by multitudes lie,

Shed loose as the petals of roses discrowned

On the floors of the forest engilt and embrowned

And reddened afar and anigh.

 

Dim centuries with darkling inscrutable hands

Have reared and secluded the shrine

For gods that we know not, and kindled as brands

On the altar the years that are dust, and their sands

Time’s glass has forgotten for sign.

 

A temple whose transepts are measured by miles,

Whose chancel has morning for priest,

Whose floor-work the foot of no spoiler defiles,

Whose musical silence no music beguiles,

No festivals limit its feast.

 

The noon’s ministration, the night’s and the dawn’s,

Conceals not, reveals not for man,

On the slopes of the herbless and blossomless lawns,

Some track of a nymph’s or some trail of a faun’s

To the place of the slumber of Pan.

 

Thought, kindled and quickened by worship and wonder

To rapture too sacred for fear

On the ways that unite or divide them in sunder,

Alone may discern if about them or under

Be token or trace of him here.

 

With passionate awe that is deeper than panic

The spirit subdued and unshaken

Takes heed of the godhead terrene and Titanic

Whose footfall is felt on the breach of volcanic

Sharp steeps that their fire has forsaken.

 

By a spell more serene than the dim necromantic

Dead charms of the past and the night,

Or the terror that lurked in the noon to make frantic

Where Etna takes shape from the limbs of gigantic

Dead gods disanointed of might,

 

The spirit made one with the spirit whose breath

Makes noon in the woodland sublime

Abides as entranced in a presence that saith

Things loftier than life and serener than death,

Triumphant and silent as time.

 

September, 1893


Неоконченная баллада (4)

Неоконченная баллада о том, как оренбургская команда с оригинальным названием «Оренбург» сыграла в Российской профессиональной футбольной лиге 17 матчей, из которых выиграла 2, проиграла 9, остальные сыграла вничью, забила 11 мячей, пропустила 21 и с 12-ю очками занимает 14-ю строчку из 16 в турнирной таблице. Обновляется ежетурно.

 

У нас команда «Газовик»

до «вышки» дорвалась

и обрела в единый миг

иную ипостась.

 

Уж там другой пойдет футбол

(«элита» как-никак):

начнут пихать за голом гол,

играя тики-так.

 

Там постоят за нашу честь;

у нас команда — жесть;

и деньги есть, и тренер есть,

и даже негры есть.

 

Они в начале славных дел

лихую кажут прыть,

но повелел РФПЛ

название сменить.

 

Мастак на выдумки Газпром,

но есть уже «Зенит»:

в турнире газовать вдвоем

регламент не велит.

 

Ну что ж, витрина «Оренбург»

команде по плечу.

(Могли б назвать и «Оренберг»,

но это я шучу.)

 

Сперва поехали в Ростов

показывать футбол,

но не забили там голов,

а им забили гол.

 

Ну что ж, беда не велика

и не погашен пыл,

но им вкатил и ЦСКА,

а сам не пропустил.

 

С «Амкаром» было нелегко:

играли, как могли,

добыли первое очко —

а на табло — нули.

 

Хоть им удвоил «Арсенал»

очковый неуют,

вопрос в четвертом матче встал:

когда ж они забьют?

 

Вот, наконец, и первый мяч,

но праздновать не след:

«Рубин» спасает дохлый матч —

победы ж нет как нет.

 

Она им до смерти нужна —

на этот раз с «Анжи»,

но вновь не вышло ни хрена:

очко с нулем держи.

 

Хотели обыграть «Спартак»,

но как тут ни шустри,

один воткнули кое-как,

а вытащили три.

 

«Урал» — и снова анальгин

на головную боль:

в графе пропущенных — один,

в графе забитых — ноль.

 

А дальше — с «Тереком» пора

играть на ту же цель,

а чем закончится игра —

расскажет менестрель...

 

Но в Грозном — снова карамболь

и «Терек» на коне.

Как прежде, выигрышей — ноль,

и «Оренбург» на дне.

 

И только в Кубке с «Волгарём»

задор команды жив:

впихнули гол с большим трудом,

в свои не пропустив.

 

Но Кубок не Чемпионат —

десятый тур грядет,

в котором или победят,

или наоборот.

 

А нынче «Оренбург» велик:

рыдает «Томь» навзрыд!

Нехайчик сотворил хет-трик —

нехай себе творит!

 

Победа есть, в конце концов:

набрали три очка!

Обидели сибиряков,

но ниже их пока.

 

А вот с «Зенитом» невпротык —

и снова комом блин:

пришел очередной кирдык

со счетом ноль — один.

 

За Кубок в драку шла братва:

удар, еще удар!

Но дальше, выиграв 3:2,

выходит «Краснодар».

 

Но с «Крыльями Советов» пря

не стала проходной!

И вот — победная заря

и выигрыш второй!

 

А нынче «Краснодар» опять,

но счет 3:3 — ничья,

Могли бы даже обыграть —

не вышло ничего.

 

Забил им и «Локомотив»,

но больше не забьет:

«Локомотив» притормозив,

они сравняли счет.

 

«Уфа» у нас середнячок,

не лидер УЕФА,

но нашу гвардию разок

обула и «Уфа»

 

Хоть ЦСКА уже не тот,

но им не по зубам,

так что тащите из ворот

0:2 по всем статьям.

 

Им и «Амкар» не по нутру:

в Перми попав впросак,

уконтрапупили игру

и огребли «трояк».

 

Теперь до марта перекур,

и не окончен бал:

примчит на следующий тур

бодаться «Арсенал».

 

25 сентября 2016 — 


Р. Бернс. Стансы по Пустяку

Роберт Бернс

 

Экспромт для Гавина Гамильтона

 

Стансы по Пустяку

 

Письмо вам пишу я послушно,

Пегаса хлещу, как дурак.

Вы спросите: что же мне нужно?

Я честно отвечу: пустяк.

 

Не смейтесь над бедным Поэтом

за то, что живет кое-как,

хотя не поэтов при этом

любой занимает пустяк.

 

Торгаш умножает финансы,

а выглядит хуже бродяг;

в итоге он сводит балансы

и к Черту идет — за пустяк.

 

Придворный склонился у трона,

в затеях тщеславных мастак —

и вот он в короне барона,

а что есть корона? Пустяк.

 

Тот жаждет Пресвитера платье,

а этот — Епископа знак,

но в бой наши добрые братья

друг с другом идут за пустяк.

 

Тоскуя по некой вещице,

любовник согласен на брак,

но вскорости он поразится,

что в сети попал за пустяк.

 

Поэт вожделеет, рифмуя,

и лавров, и всяческих благ,

но, время потратив впустую,

получит в награду пустяк.

 

Задира бранится сердито,

пугает, блажит, как босяк,

но схватишь за шкирку бандита,

и вся его храбрость — пустяк.

 

Всю ночь не хотела Поэта

понять пуританка никак,

а я ей внушал до рассвета,

что все ее страхи — пустяк.

 

Ее пуританская штучка

познала блаженный напряг,

а я целовал ее ручки,

суля ей какой-то пустяк.

 

Священник меня с нею вместе

проклятьем сгоняет во мрак,

но если лишились мы Чести,

орудье святое — пустяк.

 

А скоро в дорогу морскую

пущусь я, совсем не моряк,

а если в пути утону я,

то смерть для Поэта — пустяк.

 

Засим остаюсь вам слугою,

когда вы не вовсе бедняк,

и другом, когда за душою

у вас совершенный пустяк.

 

15 декабря 2016

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

Extempore To Gavin Hamilton

 

Stanzas On Naething

 

To you, Sir, this summons I’ve sent

(Pray, whip till the pownie is fraething!);

But if you demand what I want,

I honestly answer you — naething.

 

Ne’er scorn a poor Poet like me

For idly just living and breathing,

While people of every degree

Are busy employed about — naething.

 

Poor Centum-per-Centum may fast,

And grumble his hurdies their claithing;

He’ll find, when the balance is cast,

He’s gane to the Devil for — naething.

 

The courtier cringes and bows;

Ambition has likewise its plaything —

A coronet beams on his brows;

And what is a coronet? — Naething.

 

Some quarrel the Presbyter gown,

Some quarrel Episcopal graithing;

But every good fellow will own

The quarrel is a’ about — naething.

 

The lover may sparkle and glow,

Approaching his bonie bit gay thing;

But marriage will soon let him know

He’s gotten — a buskit-up naething.

 

The Poet may jingle and rhyme

In hopes of a laureate wreathing,

And when he has wasted his time,

He’s kindly rewarded with — naething.

 

The thundering bully may rage,

And swagger and swear like a heathen;

But collar him fast, I’ll engage,

You’ll find that his courage is — naething.

 

Last night with a feminine Whig —

A poet she couldna put faith in!

But soon we grew lovingly big,

I taught her, her terrors were — naething.

 

Her Whigship was wonderful pleased,

But charmingly tickled wi’ ae thing;

Her fingers I lovingly squeezed,

And kissed her, and promised her — naething.

 

The priest anathemas may threat —

Predicament, sir, that we’re baith in;

But when Honor’s reveille is beat,

The holy artillery’s — naething.

 

And now I must mount on the wave:

My voyage perhaps there is death in;

But what is a watery grave?

The drowning a Poet is — naething.

 

And now, as grim Death’s in my thought.

To you, Sir, I make this bequeathing:

My service as long as ye’ve ought,

And my friendship, by God, when ye’ve — naething.

 

1786


Моцарт. Адажио и фуга до минор

Моцарт. Адажио и фуга до минор


Тревожно и упруго

возникли до рассвета

адажио и фуга

для струнного квартета.

 

Тревожно и упруго

созвучья загремели,

когда свихнулся с круга

смычок виолончели.

 

Возникли до рассвета

кровавые раскаты,

и вспухли в сонном гетто

скрипичные стигматы.

 

Адажио и фуга,

забившись, как в припадке,

измучили друг друга

в альтовой лихорадке.

 

Для струнного квартета

отчаянья в избытке,

и не было ответа

при каждой новой пытке.

 

Тревожно и упруго

возникли до рассвета

адажио и фуга

для струнного квартета...

 

12 декабря 2016


«Давай умрем одновременно...»

«Давай умрем одновременно...»

 

Тане

 

Давай умрем одновременно,

в один и тот же день и час,

чтобы другой не лез на стену,

оплакав одного из нас.

 

Одно из двух: тебе закроет

глаза любимый человек

или ему своей рукою

закроешь ты глаза навек.

 

Что лучше: совершая тризну,

другого проводить во тьму

иль самому проститься с жизнью,

чтоб не остаться одному?

 

Что хуже: тосковать в разлуке

и волю дать слезам своим

иль помирать, томясь от муки

о том, что станется с другим?

 

Не знаю я. Ни этой доли

не пожелаю я, ни той:

непостижимо много боли

и в той развязке, и в другой.

 

Что остается? Только верить,

любить, надеяться и ждать —

и Тот, Кто закрывает двери,

пошлет, быть может, благодать:

 

обнять друг друга на мгновенье,

пред тем как жизнь оставит нас...

 

Давай умрем одновременно,

в один и тот же день и час...

 

7-8 декабря 2016


Р. Бернс. Веселые нищие. Любовь и свобода

Роберт Бернс

 

Веселые нищие. Любовь и свобода

 

Кантата

 

Речитатив

 

Когда листву с ветвей готов

смести, как стаю кожанов,

        рассерженный Борей;

когда убогих и калек

зима, закутанная в снег,

        терзает все сильней, —

в трактир идет веселый сброд,

        бедовые отброски,

и Киске Нэнси отдает

        за выпивку обноски.

                И хохот, и грохот,

                        и песни за столом,

                и ласки, и пляски,

                        и кружки кверху дном!

 

В лохмотьях, перед очагом,

сидел с мешком и тесаком

        солдат молодцевато

и девку тискал, а она,

теплом и виски сморена,

        глядела на солдата.

Он шлюху пьяную в уста

        лобзал, объят желаньем,

но ротик свой держала та,

        как блюдо с подаяньем.

                Сначала — чмок, потом — шлепок,

                        как будто хлещет плеть;

                встает солдат — сам черт не брат, —

                        чтоб песню прохрипеть.



 

Песня

 

Я Марсом был воспитан, привык к суровым битвам,

израненным, побитым хожу из дома в дом.

Ножом я в драке мечен и шрамом от картечи,

когда кипела сеча под барабанный гром.

 

Я ученик пехоты, я штурмовал высоты,

куда нас бросил ротный, погибший под огнем.

Но скоро мне приелась такой забавы прелесть,

когда мы взяли крепость под барабанный гром.

 

Потом я стал смелее во флотской батарее —

культяпкою своею я вам ручаюсь в том.

Но если в бой шагая, зовет страна родная,

и я поковыляю под барабанный гром.

 

Хоть я из нищей бражки, с ногой из деревяшки,

и прикрываю ляжки немыслимым тряпьем,

я так же счастлив в мире со шлюхою в трактире,

как счастлив был в мундире под барабанный гром.

 

Покрыт я сединою, в копне я сплю порою,

пещера под скалою — чем для меня не дом?

Но если с девкой пылкой уговорю бутылку,

дам черту по затылку под барабанный гром!



 

Речитатив

 

Закончил он. Раздался крик —

и задрожал кабак.

Две крысы, выглянув на миг,

забились под косяк.

«Анкор!» — промолвил напрямик

со скрипкою чудак.

Но голос девки тут возник,

запевшей для бродяг.

 

Песня

 

Когда — не припомню — была я девицей,

в парней молодых не могла не влюбиться.

Отец был драгуном, и кто виноват,

что мне приглянулся веселый солдат?

 

Мой первый любовник — задорный, румяный, —

как здорово бил он в свои барабаны!

Подтянут и строен, и молодцеват,

украл мое сердце веселый солдат.

 

Потом я дьячка-старичка полюбила

и кивер покинула ради кадила.

Он из-за меня мог отправиться в ад,

и мной был отвергнут веселый солдат.

 

Но мне опостылело пьянство святое,

и сделалась я полковою женою.

На мне и флейтист, и стрелок был женат —

любой по нутру мне веселый солдат.

 

Война умерла — я пошла по базарам

и вновь повстречалась с возлюбленным старым:

в армейских лохмотьях, ничуть не богат, —

но счастье принес мне веселый солдат.

 

А сколько мне жить, я не знаю, хоть тресни!

Но мне по душе и попойки, и песни.

Я пью, пока руки мои не дрожат,

с тобой, мой герой, мой веселый солдат!



 

Речитатив

 

Девчонку медника в углу

зажал один веселый малый.

На что им песни, ведь к столу

подносят чередой бокалы!

Но, обалдев от девки шалой

и снова пива пригубив,

скроил он рожу и устало

запел на сумрачный мотив.



 

Песня

 

Безумствует Умник, поддав;

в суде безрассудствует Плут:

такой у мошенника нрав —

а я по призванию шут.

 

Мне бабушка книжку дала,

и я на уроки побрел,

но надо ли было осла

учить, если это осел?

 

Башкой ради пива рискну;

полсердца извел на зазноб.

На что еще жизни весну

потратит такой остолоп?

 

Вязали меня, как вола,

за брань, за божбу и запой,

и церковь меня прокляла

за юбку молодки одной.

 

Кульбиты мои на ковре

не стоят решительных мер,

но сделать кульбит при Дворе,

способен министров Премьер.

 

А там преподобный мастак

дурачит толпу круглый год,

а нам, дуракам, ну никак

соперничать с ним не дает.

 

Под занавес песни моей

открою ужасный закон:

влюбленный в себя дуралей

глупее, чем я, охламон.



 

Речитатив

 

Пришел черед здоровой тетки,

сшибавшей бабки по наводке.

Крючком наудив кошелек,

она пускалась наутек.

Ее возлюбленный с тоскою

спознался с кленом и пенькою.

И вот поднялся скорбный стон,

каким был парнем горец Джон.



 

Песня

 

Мой Джони был рожден в горах,

с властями вечно не в ладах,

но обожал свой клан с пелен

мой верный горец, милый Джон.

 

        Припев:

        Споем о Джоне о моем!

        Споем о Джоне дорогом!

        Как он, такого днем с огнем

        мы горца больше не найдем!

 

Наденет килт, навесит меч,

накинет плед — теряют речь

все дамы, как выходит он,

мой славный горец, милый Джон.

 

От речки Спей до речки Твид

никто не делал нам обид,

и жил со мною, как барон,

мой храбрый горец, милый Джон.

 

Когда был сослан горец мой,

лила я слезы, но весной

вернулся, преступив закон,

в мои объятья милый Джон.

 

Но был повязан мой дружок

и упекли его в острог.

Да будет проклят тот бурбон,

кем был повешен милый Джон.

 

Теперь я в трауре вдова,

я не жива и не мертва,

и плачет сердце, что казнен

мой добрый, мой любимый Джон.

 

        Припев:

        Споем о Джоне о моем!

        Споем о Джоне дорогом!

        Как он, такого днем с огнем

        мы горца больше не найдем!



 

Речитатив

 

Скребущий скрипицу пигмей

от вдовьих обалдел грудей,

и, будучи по пояс ей,

        от страсти рьян,

обвил ручонкою своей

        роскошный стан.

 

И, гладя мощное бедро,

ничтожный Феб, пустой пьеро

глазенки закатил хитро,

        почти сомлев,

и взялся надрывать нутро

        под свой напев.



 

Песня

 

Ты не горюй и слез не лей,

а стань возлюбленной моей,

и каждый миг твоих скорбей

        пусть пропадает пропадом.

 

        Припев:

        Брожу со скрипкою в руках,

        чаруя теток и девах

        таким припевом на устах:

                да пропади все пропадом!

 

Для нас и свадьбы — сущий рай,

и там, где пьют за урожай:

лишь наливай да напевай:

        эх, пропади все пропадом.

 

Пусть будут кости на обед,

зато нас греет солнца свет,

досуг нам тоже не во вред —

        и пропади все пропадом.

 

Доверься мне, любовь моя:

пока ласкаю струны я,

не знать нам скудного житья —

        и пропади все пропадом.

 

        Припев:

        Брожу со скрипкою в руках,

        чаруя теток и девах

        таким припевом на устах:

                да пропади все пропадом!



 

Речитатив

 

Но медник, скрипуну под стать

пленен вдовицей сирой,

беднягу за бороду — хвать

и ну махать рапирой.

При этом клялся, что проткнет

несчастного, как птицу,

когда не перестанет тот

вокруг вдовы крутиться.

 

И перепуганный мозгляк,

упавший на карачки,

винился и молился так,

что не случилось драчки.

Хоть и страдал он, увидав,

как тискал тетку медник,

но подхихикивал в рукав,

когда запел зловредник.



 

Песня

 

Любовь моя, трудяга я:

лудить — моя забота.

Ходи-паяй из края в край —

солидная работа.

Служить могу, срубив деньгу

и в том полку, и в этом,

но день прошел — чиню котел,

удрав перед рассветом.

 

А тот дохляк — твой первый враг:

шумливый мужичишка.

Достойней тот, кто наберет

в передник золотишко.

Клянусь душой, у нас с тобой

не будет пусто в миске,

а если грош искать начнешь,

то чтоб я сдох без виски.



 

Речитатив

 

Бабенка меднику на грудь

        упала без стыда:

влюбилась или же чуть-чуть

        хлебнула, как всегда.

Сэр Скрипка, видя эту жуть,

        поднял не без труда

бокал за их счастливый путь

        на долгие года

                        плюс эту ночь.

 

В другую дамочку стрелу

        смеясь пустил Амур.

Скрипач с ней спелся на полу

        клетей, где держат кур.

Ее дружок на том балу,

        Гомер для местных дур,

всадил словцо тому козлу

        и этой помпадур

                        в такую ночь.

 

Он был беспечен, вечно пьян,

        прихрамывал чуток,

но сердцу нанести изъян

        никто ему не мог.

Был счастлив, осушив стакан,

        тоску гнал за порог,

и выдал, Музой обуян,

        немало добрых строк

                        он в ту же ночь.



 

Песня

 

Поэт хорош не для вельмож —

Гомер любим толпою.

Пою друзьям по городам, —

друзья поют со мною.

 

        Припев.

        Смотрю на это и на то

        и вдвое на другое:

        с одной развод, другая ждет,

        мечтая стать женою.

 

Пускай Парнас не манит нас

Кастальскою струею:

поскольку эль струится в цель, —

поэзия со мною.

 

Кто поражен красою жен,

тот станет им слугою,

но для утех отнюдь не грех —

амурничать с любою.

 

Теряю речь от нежных встреч

с красоткой молодою,

а если вдруг любви каюк, —

не спорить же с судьбою!

 

Проделки дам сведут в бедлам,

но мы готовы к бою.

И пусть хитрят — я очень рад

сразиться не с одною!

 

        Припев.

        Смотрю на это и на то

        и вдвое на другое:

        с одной развод, другая ждет,

        мечтая стать женою.



 

Речитатив

 

Поэт затих — и взвился сброд:

орет, поет, в ладоши бьет

        и просит пива жбан.

И все, прикрыв свой голый зад,

продать исподнее спешат,

        поскольку пуст карман.

И требует хмельной синклит,

        не делаясь трезвей,

чтобы для них нашел пиит

        балладу посмешней.

                Меж теток, молодок,

                        он сел, глядя в упор

                на шумный, безумный,

                        нетерпеливый хор.



 

Песня

 

Пенный кубок ходит кругом

оборванцев и пьянчуг!

Подпевайте друг за другом,

веселитесь все вокруг!

 

        Припев:

        Нам законы не по вкусу:

        нас пьянит свободы зов!

        Создают суды для трусов,

        храмы — для святых отцов!

 

Что нам титулы и слава,

капиталы и почет?

Если наша жизнь забава,

нас другое не влечет.

 

Мы проделку за проделкой

проворачиваем днем,

чтобы спать с красивой девкой

на конюшне, за гумном.

 

Нам ли с вами ездить цугом,

чтоб от скуки не пропасть?

И всегда ль постель супругам

стелет истинная страсть?

 

Наша жизнь подобна книге,

от которой проку нет.

Кто готов нести вериги,

тот скулит про этикет.

 

За блудниц и за приблудных,

за котомку, за сарынь,

за свободу беспробудно

будем бражничать — аминь!

 

        Припев:

        Нам законы не по вкусу:

        нас пьянит свободы зов!

        Создают суды для трусов,

        храмы — для святых отцов!

 

24 ноября — 7 декабря 2016


Оригинал.


Р. Бернс. Тэм О’Шентер

Роберт Бернс

 

Тэм О’Шентер

 

Рассказ

 

Мегер и Магов сей исполнен Манускрипт.

Гавин Дуглас.

 

Когда торговцы спать идут

и жаждет выпить добрый люд,

на рынке тишь, и каждый рад

замок на свой повесить склад,

а кто уже надулся пенным,

себя почувствовал блаженным, —

так вот и мы давно забыли

канавы, рвы, болота, мили

меж нами и родной женой,

что копит ярость день-деньской,

по дому бродит, хмурит брови,

грозы мрачнее и суровей.

 

С подобной Тэм О’Шентер думкой,

из Эйра выехал, дотумкав,

что только там красивы девки

и парни вовсе не обсевки.

 

О Тэм, жену послушай, Кэтти,

и станешь всех мудрей на свете!

Она твердит, что ты болтун,

лентяй, кутила, глупый лгун;

что с октября, в базарный день,

до ноября ты пьяный в пень;

что с мельником гудишь, пока

не опростаешь кошелька;

что даже гвозди от подков

ты с кузнецом обмыть готов;

что по субботам неустанно

ты поддаешь в трактире Жана;

что в речке Дун когда-нибудь

и ты всплывешь, приняв на грудь;

что Аллоуэйской церкви бесы

тебя подстерегут, повеса.

 

О дамы! Не сдержать рыданья,

припомнив ваши пожеланья,

хотя мужчинам недосуг

внимать премудростям подруг.

 

Но я продолжу. — На базаре

Тэм пребывал в пивном угаре.

Горел камин и кружки эля

блаженно шли не мимо цели;

был рядом Джони-закадыка,

томимый жаждою великой:

они с неделю пили в лад,

и Тэму братом стал собрат.

Шумело песнями кружало;

еще вкуснее пиво стало;

с хозяйкой Тэм крутил амуры,

исподтишка ей строил куры,

пока хозяин скалил рот

на свежий Джона анекдот.

Снаружи завывал буран,

но Тэм плевал на ураган.

 

Забота, сдохни: пред тобой

везунчик, элем налитой!

Как пчелы в улей прут со взятком,

минуты шли в забвенье сладком:

король велик — и Тэм не мал,

поскольку зла не замечал!

 

Но радость — словно в поле маки:

нарвешь цветов — завянет всякий.

Так в речку падающий снег

становится водой навек;

так свет Полярного Сиянья

бежит от нашего вниманья;

так радуга горит в лазури,

пока лазурь не сгинет в буре.

Но время нам не обмануть,

и должен Тэм пускаться в путь.

И в полночь он — никак иначе —

седлает Мэг, родную клячу,

хотя отчаливать домой

не должен грешник в час такой,

 

Буянил ветер, в раж войдя,

гремя потоками дождя;

тьма пожирала молний стрелы,

гром грохотал осатанело.

Дитя в такую непогоду

поймет, что Дьявол мутит воду.

 

На серую кобылу Мэг

запрыгнул Тэм и, взяв разбег,

пошлепал по размытым тропам

назло ветрам, громам, потопам.

Берет покрепче нахлобуча,

во рту сонет шотландский муча,

глядел с опаскою кругом,

чтоб не столкнуться с ведьмаком,

ведь близко церковь, где ночами

хохочут совы с упырями.

 

А вот и брод, где как-то раз

один торгаш в снегу увяз.

Чуть дальше Чарли, пьян в дымину,

сломал себе о камни спину.

А там, под валуном, в сторонке,

нашли убитого ребенка.

А над колодцем, у омелы,

мамаша Мунгова висела...

Вот мрачный Дун: река бурлила

и ветер выл с двойною силой,

сверкали вспышки вразнобой,

бабахал гром по-над землей,

и Тэм сквозь рощицу узрел

той самой церковки придел,

где свет мерцал и шел вертеж,

и громкий слышался галдеж.

 

Но Джон Ячмень внушил бродяге

с прибором класть на передряги.

Нам с пивом — по колено море,

а с виски — Дьявола уморим!

И Тэм, упившись до бровей,

не ставил ни во что чертей.

Стояла Мэг, дрожа слегка,

но все ж, отведав каблука,

пошла на свет. Но Боже! Чем

донельзя ошарашен Тэм?!

 

С чертями ведьмы, видел он,

плясали — но не котильон, —

горели джига и страспей

в ногах у этих упырей.

В окне восточном Старый Ник

ощерил свой звериный лик,

а пудель черный, злой, шкодливый

возился с музыкой визгливой:

волынки скрежетали так,

что дребезжал дверной косяк.

Шкафам подобные, рядами

гробы стояли с мертвецами,

а те, поддавшись заклинанью,

держали свечи мертвой дланью.

Но Тэм, герой не поневоле,

приметил на святом престоле

труп некрещеного малютки,

скелет в оковах и ублюдка,

с удавкою, с открытым ртом

и высунутым языком;

пять томагавков, кровью мытых;

пять ятаганов, ржой покрытых;

петлю, душившую младенца;

клинок, что был папаше в сердце

вонзен сынком, а на клинок

налип седых волос клочок.

И было то, чего нет гаже,

о чем грешно подумать даже:

сердца святош — гнилье и прах, —

лежащие во всех углах,

и стряпчих языки с изнанки,

как ветхий плащ у оборванки.

 

Был Тэм раздавлен, потрясен...

Меж тем веселье шло вразгон:

волынщик дул на всю катушку,

танцоры тискали друг дружку,

скача, топчась, кружась без меры, —

как вдруг вспотевшие мегеры,

сорвав с себя свои тряпицы,

в исподнем кинулись резвиться.

 

Бедняга Тэм! Будь эти рожи

пригоже, глаже и моложе,

и не в засаленной фланели,

а в белых кружевах на теле, —

штаны последние, поверьте,

из плюша с ворсом синей шерсти

и я бы скинул с ягодиц

при виде этаких девиц!

 

А ведьмы — тощие, как былки,

костьми гремящие кобылки, —

скакали так через батог,

что я харчи метнуть бы мог.

 

Вдруг Тэм, взглянув на это стадо,

увидел ведьмочку что надо,

впервой пришедшую на бал, —

потом ее весь Каррик знал.

(Она шутя морила скот,

на дно пускала каждый бот,

глушила виски, эль пила

и всех пугала не со зла.)

Она была еще девчушка,

когда ей справили ночнушку:

белье короче стало вдвое,

но ведьме нравилось такое.

Бабуся, на последний пенни

купив исподнее для Нэнни,

не ведала, что внучка в нем

станцует в церкви с колдуном.

 

Но здесь опустит Муза крылья,

иначе рухнет от бессилья

воспеть, как Нэнни гарцевала

(сказать — как шлюха — будет мало);

как Тэм, завороженный в хлам,

не верил собственным глазам;

как Сатану смутил разгул,

волынку он в сердцах раздул;

как вновь распрыгались враги —

и Тэму вышибло мозги:

он рявкнул: «Ай да рубашонка!».

Погасло все. Его душонка

застыла. Тронул повод он —

и взвыл бесовский легион.

 

Как пчелы рвутся в бой жужжа,

спасая мед от грабежа;

как лютый враг летит на зайца

в надежде застрелить мерзавца;

как мчится лавочников свора

на дикий крик «Держите вора!» —

так Мэгги прочь несла копыта

от сатанинского синклита.

 

Бедняга Тэм! Как сельдь, поджарит

тебя в аду лукавый скаред!

Тебя дождется Кэт едва ль!

Ее удел — тоска-печаль!

Ну, Мэгги! План спасенье прост:

скорей промчаться через мост!

Хвостом вильнешь в конце пути:

чертям реки не перейти!

Но чтоб схватить за хвост судьбу,

за хвост пришлось вступить в борьбу,

ведь Нэнни во главе погони

летит, подобная горгоне,

чтоб ухватить за хвост кобылу, —

но знать кобылу нужно было!

Храня того, кто сел в седло,

крутя хвостом чертям назло,

она огузок свой спасла,

но хвост достался силам зла...

 

* * *

 

Пускай прочтут отцы и дети

правдивейшие строки эти,

чтобы мечта о крепком пиве

и рубашонке покрасивей,

напомнила об этой гонке

и Тэм О’Шентера клячонке.

 

13-25 ноября; 5 декабря 2016

 

* Бернс взял для эпиграфа 18-ю строку из пролога Гавина Дугласа к VI книге его перевода вергилиевской «Энеиды» (в оригинале — «Of Brownyis and of Bogillis full is this Buke»). Епископ Гавин Дуглас (1474? — 1522) — один из самых крупных шотландских поэтов 16-го века.

** Дьявол.


Оригинал.


«Тэм О’Шентер» и «Мастер и Маргарита»

«Тэм О’Шентер» и «Мастер и Маргарита»

 

В поэме Р.Бернса «Тэм О’Шентер», написанной в 1790 г., есть такой эпизод. Этот самый Тэм после длительной пьянки возвращается поздней ночью домой. Проезжая мимо разрушенной Аллоуэйской церкви, о которой в народе шла дурная молва, Тэм замечает мерцающий там свет, слышит громкие голоса, музыку и песни. Он подъезжает поближе, заглядывает в пролом — так и есть: ведьминский шабаш. Причем танцует нечисть не французский котильон, а шотландские народные танцы — видимо, из патриотических соображений.

 

В самый разгар веселья вспотевшие ведьмы сбрасывают с себя верхнюю одежду и начинают отплясывать в исподнем. Одна симпатичная юная ведьмочка по имени Нэнни танцует в ночной рубашке, из которой давно выросла. Это так потрясает Тэма, что он не выдерживает и кричит: «Отлично, Короткая Рубашка!». Нечистая сила мгновенно умолкает, а опомнившийся Тэм спешно разворачивает копыта своей клячонки Мэг в сторону дома. Упыри бросаются за ним вдогонку, а возглавляет погоню как раз смазливая ведьма Нэнни. К счастью, для всадника и его кобылы, ей это не удалось.

 

Ну, Мэгги! План спасенье прост:

скорей промчаться через мост!

Хвостом вильнешь в конце пути:

чертям реки не перейти!

Но чтоб схватить за хвост судьбу,

за хвост пришлось вступить в борьбу,

ведь Нэнни во главе погони

летит, подобная горгоне,

чтоб ухватить за хвост кобылу, —

но знать кобылу нужно было!

Храня того, кто сел в седло,

крутя хвостом чертям назло,

она огузок свой спасла,

но хвост достался силам зла...

 

(Перевод мой.)

 

Стало быть, короткая ночная рубашка в глазах современников Бернса, который вовсе не был монахом, выглядела весьма эротично, поскольку из-под нее были видны голые женские ноги. Прошло два с половиной века, и у М.Булгакова дамы разгуливают на балу у сатаны в совершенно обнаженном виде. Теперь это уже никого не шокирует.

 

26 ноября 2016



«Я все оставлю вам, когда уйду...»

«Я все оставлю вам, когда уйду...»

 

                                Я весь этот мир забираю с собой.
                                Живите без света — и плачьте!

                                Г.Григорьев. Завещание


Я все оставлю вам, когда уйду.

Нет-нет, благодарить меня не надо:

я все-таки возьму одну звезду,

когда уйду тропою листопада.

 

Да что звезда — всего лишь уголек,

неяркий проблеск на небесной глади,

прозрачной точки призрачный кружок

в какой-нибудь заоблачной тетради.

 

А кто ее оставил на потом,

наверно, думал: может пригодится,

а век спустя, листая скучный том,

перечеркнет ненужную страницу.

 

Какая грусть! Какой счастливый час!

Какие несравненные ступени!

Какое незаметное для глаз

мгновенье безответного успенья!

 

И ничего. И все. И благодать.

И солнце неприступное в зените.

Мне жалко вас без солнца оставлять.

Меня вы только не благодарите.

 

27 сентября 2012 — 20 ноября 2016


Продолжая Пушкина

Продолжая Пушкина

 

«Бог веселый винограда

Позволяет нам три чаши

Выпивать в пиру вечернем.

Первую во имя граций,

Обнаженных и стыдливых,

Посвящается вторая

Краснощекому здоровью,

Третья дружбе многолетной.

Мудрый после третьей чаши

Все венки с главы слагает

И творит уж возлиянья

Благодатному Морфею».

 

А когда, навозлиявшись,

он возляжет для Морфея,

бог его отринет с ложа

и воскликнет: «Нечестивец!

Обоняния не тешит

дух, отнюдь не ароматный,

что твоя сегодня полость

ротовая испускает.

И к тому же ты возду́хи,

не похожие нисколько

на амброзию и нектар,

то и дело исторгаешь

полостью не ротовою.

А вдобавок ты на ложе

к самому идешь Морфею

неподпаленной свиньею,

чью не умастил ты шкуру

маслом розовым и миром,

ибо термы миновал ты,

возжелав моих объятий.

Так изыди, беззаконник!

Пусть тебя сегодня любит

бог бессонницы ледащей,

брат похмельного синдрома».

 

17 ноября 2016


Импортозамещение

Импортозамещение

 

Ну, хорошо. Хамон и устрицы можно заменить жареной картошкой. Третье я обожаю, первое и второе в глаза не видел. Можно вместо европейской одежонки и обувки китайского производства снова перейти на отечественные ватники, штаны на синтепоне и, предположим, валенки.


Вместо импортных зелий у нас имеется собственный «Пирамидон» и «зеленка», хотя нынешние бедовые головы готовы вылить эту чудодейственную жидкость за борт истории.

 

Можно выбросить французские духи в пользу «Красной Москвы», все равно их нынче разливают из одних и тех же цистерн.

 

Кино у нас свое. Вот и «Левиафан» ни в чем не уступает «Аватару», поскольку то и другое можно с чистым сердцем отправить на свалку. Зато «Судьбу человека», «Андрея Рублева» и «Осенний марафон» у нас никому не отнять.

 

Шекспира можно задвинуть Островским и Чеховым, ну и где-то Петрушевской. Бодлера, Байрона, Гейне нам не нужно благодаря известно кому от Пушкина до Бродского. Набоков и так наш, хотя порой и выпендривался по-английски, но это читать необязательно. Роберт Пенн Уоррен пусть будет у нас Пелевиным.

 

Баха, Генделя и Перселла меняем на Шнитке, Денисова и Губайдуллину. Вместо Уэббера у нас так и так Градский. За Стинга пусть побудет, допустим, Леонтьев.

 

Политики у нас уже отечественные, им импортозамещение и вообще замещение не грозит... Молчу, молчу, молчу... Телевизоры не нужны, их и так никто не смотрит. Без микроволновки, соковыжималки и айпада с айфоном можно обойтись. Особенно без двух последних, потому что от них проистекает айпад головного мозга и айфон центральной нервной системы.

 

В общем, так или иначе все можно чем-нибудь или кем-нибудь заменить. От чего-то отказаться. О чем-то не знать. Остальное забыть. Но что делать без обычного мобильника и простейшего, скажем, ноутбука? В том числе и того, на котором пишется этот никому ничего не доказывающий текст?

 

И как жить без интернета, без ПРУ, куда я выкладываю эти несколько никчемных абзацев, кликая левой кнопкой мыши по зеленой кнопке с белыми буквами «Сохранить»?..

 

17 ноября 2016


Город Мастеров

Город Мастеров

 

Баллада

 

Среди лесов, полей и рек,

степей и грозных скал

веселый Город Мастеров

когда-то процветал.

 

Далеко ото всех столиц

и крупных городов

собою горд и духом тверд

был Город Мастеров.

 

Трудились там и стар, и млад

совсем не задарма,

но возводили там для всех

бесплатные дома.

 

Аллеи, парки и сады

росли как на дрожжах,

и славный Город утопал

в деревьях и цветах.

 

Одежду шили Мастера,

тачали сапоги,

варили пиво и пекли

блины и пироги.

 

Растили хлеб, держали пчел

и ткали полотно,

ловили рыбу, скот пасли

и делали вино.

 

Стихи писали Мастера

и музыку к стихам,

и вечно был набит битком

театр по вечерам.

 

Играли свадьбы что ни день,

суля влюбленным рай.

А сколько было там детей —

поди их сосчитай.

 

Детей учили Мастера

лечили стариков...

Но вдруг напали Дураки

на Город Мастеров.

 

Им говорили Дураки:

живете вы не так,

но вас мы можем научить:

мы знаем, что и как.

 

Никто не ведал, не гадал

об этих Дураках,

но показалось всем тогда,

что правда в их словах.

 

Хоть было от таких речей

обидно Мастерам,

решили все-таки они

поверить Дуракам.

 

И те тотчас же принялись

рубить, крушить, ломать,

и, разом все переломав,

сломали все опять.

 

Лишили начисто всего

наивных Мастеров:

земля, вода и даже свет

в руках у Дураков.

 

Все развалили, все смели

до крошки, до глотка,

отныне в Город даже хлеб

везут издалека.

 

Законы пишут Дураки

вершат неправый суд,

а скажешь слово поперек —

в два счета рот заткнут.

 

Разбогатели Дураки

и в сладком забытьи

на ветер сыплют барыши

чужие, как свои.

 

А если спросишь про доход —

грозят перстом руки:

нельзя заглядывать, друзья,

в чужие кошельки.

 

Аллеи, парки и сады

пустили на дрова,

чтоб магазинам застить свет

не смели дерева.

 

Все исковеркали вконец,

одну имея цель,

чтоб все на свете превратить

в кабак или в бордель.

 

Теперь не ценится совсем

простой и честный труд,

и если не воруешь ты,

тебя же осмеют.

 

Не учат ничему детей,

не лечат стариков.

Велели всем за все платить:

не можешь — будь здоров!

 

Ссужают деньги Дураки

с немалою лихвой,

но если в срок не возвратишь —

ответишь головой.

 

И Мастерам пришлось тогда

покинуть отчий край,

а сколько с места их снялось —

поди-ка сосчитай.

 

И разъезжаются они

искать Фортуну там,

где жизнь испортить Дураки

не могут Мастерам.

 

И все, кто голову еще

имеют на плечах,

бросают дом, чтоб Дураков

оставить в дураках.

 

Но им на это наплевать,

известно им давно,

что все оставить край родной

не смогут все равно.

 

Немного в Городе детей,

но много стариков,

и остаются все они

в руках у Дураков.


Не ведает никто из них,
что впереди беда,
и скоро Город Мастеров
исчезнет навсегда.

И не оставить Дуракам
опустошенных мест,
ведь перессорились они
с Придурками окрест.


... Среди лесов, полей и рек,

степей и грозных скал

веселый Город Мастеров

когда-то процветал.

 

Далеко ото всех столиц

и крупных городов

собою горд и духом тверд

был Город Мастеров...

 

11-17 ноября; 1 декабря 2016


Р. Бернс. Джон Ячмень

Роберт Бернс

 

Джон Ячмень

 

Три иноземных короля,

созвав честной народ,

великой клятвой поклялись,

что Джон Ячмень умрёт.

 

И в пашню бросили его,

засыпали землёй

и поклялись, что Джон Ячмень

навек обрёл покой.

 

Пришла веселая весна,

пролился дождь с небес

и Джон Ячмень людей потряс,

когда опять воскрес.

 

Горячей летнею порой

окреп и вырос он

и копьями назло врагам

опять вооружён.

 

Но, встретив свой осенний час,

он ослабел, поблёк,

главой поник — того и жди, —

повалится не в срок.

 

Когда ж он высох, поседел,

лишился прежних сил,

тогда и поквитаться с ним

коварный враг решил.

 

Был Джон подрезан поутру

отточенным серпом

и крепко связан, как злодей,

обворовавший дом.

 

Бросают наземь старика,

верша неправый суд,

пинают, вертят, теребят

и смертным боем бьют.

 

Нашли глубокую лохань,

воды налили всклень,

но как его ни окунай —

не тонет Джон Ячмень!

 

И вновь его, пока живой,

бьют об пол сгоряча,

потом таскают взад-вперёд,

ломая и топча.

 

И на костре его сожгли,

все кости расколов,

а сердце мельник в пыль растёр

меж парой жерновов.

 

Но пьёт святую кровь его

с тех пор весь белый свет,

и там, где пьют всего дружней,

конца веселью нет.

 

Лихим был парнем Джон Ячмень,

храбрейшего храбрей,

и пробуждает кровь его

кураж в сердцах людей.

 

Он — как лекарство от невзгод,

с ним — песня на устах,

с ним — хоровод ведёт вдова,

хоть слезы на глазах.

 

Так славься, старый Джон Ячмень!

Пока ты под рукой,

твое потомство будет жить

в Шотландии родной!

 

5-10 ноября 2016

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

John Barleycorn

 

There was three kings into the east,

Three kings both great and high,

And they hae sworn a solemn oath

John Barleycorn should die.

 

They took a plough and plough’d him down,

Put clods upon his head,

And they hae sworn a solemn oath

John Barleycorn was dead.

 

But the cheerful Spring came kindly on,

And show’rs began to fall;

John Barleycorn got up again,

And sore surpris’d them all.

 

The sultry suns of Summer came,

And he grew thick and strong:

His head weel arm’d wi’ pointed spears,

That no one should him wrong.

 

The sober Autumn enter’d mild,

When he grew wan and pale;

His bending joints and drooping head

Show’d he began to fail.

 

His colour sicken’d more and more,

He faded into age;

And then his enemies began

To show their deadly rage.

 

They’ve taen a weapon long and sharp,

And cut him by the knee;

Then ty’d him fast upon a cart,

Like a rogue for forgerie.

 

They laid him down upon his back,

And cudgell’d him full sore.

They hung him up before the storm,

And turn’d him o’er and o’er.

 

They filled up a darksome pit

With water to the brim,

They heaved in John Barleycorn —

There, let him sink of swim!

 

They laid him out upon the floor,

To work him further woe;

And still, as signs of life appear’d,

They toss’d him to and fro.

 

They wasted o’er a scorching flame

The marrow of his bones;

But a miller us’d him worst of all,

For he crush’d him between two stones.

 

And they hae taen his very heart’s blood,

And drank it round and round;

And still the more and more they drank,

Their joy did more abound.

 

John Barleycorn was a hero bold,

Of noble enterprise;

For if you do but taste his blood,

‘Twill make your courage rise.

 

‘Twill make a man forget his woes;

‘Twill heighten all his joy:

‘Twill make the widow’s heart to sing,

Tho’ the tear were in her eye.

 

Then let us toast John Barleycorn,

Each man a glass in hand;

And may his great posterity

Ne’er fail in old Scotland!

 

1782


Больше всего мне понравилось это исполнение John Barleycorn, хотя поется здесь не Бернс, а старинная английская песня 16-го века с тем же названием, послужившая Бернсу источником. Причем поэт с ходу вступил с оригиналом в полемику. Приведу первые две строфы:


There were three men come from the West
Their fortunes for to try,
And these three made a solemn vow:
"John Barleycorn must die."

They plowed, they sowed, they harrowed him in,
Threw clods upon his head,
'Til these three men were satisfied
John Barleycorn was dead.


Р. Бернс. Любовь и Бедность

Роберт Бернс

 

Любовь и Бедность

 

Любовь и Бедность день за днем

бегут за мной вдогонку!

Согласен быть я бедняком,

но жаль мою девчонку! *

 

        Зачем, Судьба, желаешь ты

        любви расстроить струны?

        И почему любви цветы

        в руках слепой Фортуны?

 

Кто приобрел богатства груз,

тому живется сладко —

но проклят тот ничтожный трус,

кто стал рабом достатка!

 

Сияет у девчонки взор,

когда мы с нею вместе,

но скажет слово — слышу вздор

о разуме и чести!

 

При чем тут разум, если я

наедине с любимой

и счастлива душа моя

любовью нерушимой?

 

Прекрасен бедный Жребий наш

и в счастье, и в раздоре,

и глупой Роскоши мираж

нам не приносит горя.

 

        Зачем, Судьба, желаешь ты

        любви расстроить струны?

        И почему любви цветы

        в руках слепой Фортуны?

 

7-8 ноября 2016

 

*Более точный вариант:

 

Любовь и Бедность разорвать

меня готовы ныне!

На Бедность мне бы наплевать,

не будь любимой Джини!

 

Бернс посвятил это стихотворение ослепительно красивой девушке Джин Лоример, которая вышла замуж за молодого фермера, а три месяца спустя бросила его, потому что тот задолжал кредиторам и был вынужден бежать за границу. Уехать вместе с ним Джин отказалась. По словам Бернса, у нее были длинные белокурые локоны, очаровательные ямочки на щеках и вишневый рот.

 

Но когда я начал петь эту песенку (кстати, на мотив бетховенского «Мармота»), то обращение автора к Джини показалось мне не слишком уместным. Пришлось немножко отойти от оригинала. Что ж, не я первый, не я последний. Но более точную версию строфы я сохранил. Авось пригодится.

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

O Poortith Cauld

 

O Poortith cauld and restless Love,

Ye wrack my peace between ye!

Yet poortith a’ I could forgive,

An ‘twere na for my Jeanie.

 

        Chorus.

        O, why should Fate sic pleasure have

        Life’s dearest bands untwining?

        Or why sae sweet a flower as love

        Depend on Fortune’s shining?

 

The warld’s wealth when I think on,

Its pride and a’ the lave o’t —

My curse on silly coward man,

That he should be the slave o’t!

 

Her een sae bonie blue betray

How she repays my passion;

But prudence is her o’erword ay:

She talks o’ rank and fashion.

 

O, wha can prudence think upon,

And sic a lassie by him?

O, wha can prudence think upon,

And sae in love as I am?

 

How blest the simple cotter’s fate!

He woos his artless dearie;

The silly bogles, Wealth and State,

Can never make him eerie.

 

1793



И. В. Гете. «С моим ручным мармотом...»

Avec que la marmotte. Пересказ перевода

 

По разным странам я бродил

с моим ручным мармотом,

везде покушать находил

с моим ручным мармотом.

 

Припев:

 

С моим туда, с моим сюда,

с моим ручным мармотом.

С моим сюда, с моим туда,

с моим ручным мармотом.

 

Господ немало я видал

с моим ручным мармотом

и всякий кушать мне давал

с моим ручным мармотом.

 

Припев.

 

Девиц весёлых я встречал

с моим ручным мармотом,

от них покушать получал

с моим ручным мармотом.

 

Припев.

 

Дай кушать мне за песнь мою

с моим ручным мармотом,

ведь я покушать с ним люблю,

с моим ручным мармотом.

 

Припев.


8 ноября 2016


Неоконченная баллада (3)...

...о том, как оренбургская команда с оригинальным названием «Оренбург» сыграла в Российской профессиональной футбольной лиге 13 матчей, из которых выиграла 2, проиграла 6, в остальных сыграла вничью, забила 10 мячей, пропустила 14 и с 11-ю очками занимает 12-ю строчку в турнирной таблице. Обновляется ежетурно.

 

У нас команда «Газовик»

до «вышки» дорвалась

и обрела в единый миг

иную ипостась.

 

Уж там другой пойдет футбол

(«элита» как-никак):

начнут пихать за голом гол,

играя тики-так.

 

Там постоят за нашу честь;

у нас команда — жесть;

и деньги есть, и тренер есть,

и даже негры есть.

 

Они в начале славных дел

лихую кажут прыть,

но повелел РФПЛ

название сменить.

 

Мастак на выдумки Газпром,

но есть уже «Зенит»:

в турнире газовать вдвоем

регламент не велит.

 

Ну что ж, витрина «Оренбург»

команде по плечу.

(Могли б назвать и «Оренберг»,

но это я шучу.)

 

Сперва поехали в Ростов

показывать футбол,

но не забили там голов,

а им забили гол.

 

Ну что ж, беда не велика

и не погашен пыл,

но им вкатил и ЦСКА,

а сам не пропустил.

 

С «Амкаром» было нелегко:

играли, как могли,

добыли первое очко —

а на табло — нули.

 

Хоть им удвоил «Арсенал»

очковый неуют,

вопрос в четвертом матче встал:

когда ж они забьют?

 

Вот, наконец, и первый мяч,

но праздновать не след:

«Рубин» спасает дохлый матч —

победы ж нет как нет.

 

Она им до смерти нужна —

на этот раз с «Анжи»,

но вновь не вышло ни хрена:

очко с нулем держи.

 

Хотели обыграть «Спартак»,

но как тут ни шустри,

один воткнули кое-как,

а вытащили три.

 

«Урал» — и снова анальгин

на головную боль:

в графе пропущенных — один,

в графе забитых — ноль.

 

А дальше — с «Тереком» пора

играть на ту же цель,

а чем закончится игра —

расскажет менестрель...

 

Но в Грозном — снова карамболь

и «Терек» на коне.

Как прежде, выигрышей — ноль,

и «Оренбург» на дне.

 

И только в Кубке с «Волгарём»

задор команды жив:

впихнули гол с большим трудом,

в свои не пропустив.

 

Но Кубок не Чемпионат —

десятый тур грядет,

в котором или победят,

или наоборот.

 

А нынче «Оренбург» велик:

рыдает «Томь» навзрыд!

Нехайчик сотворил хет-трик —

нехай себе творит!

 

Победа есть, в конце концов:

набрали три очка!

Обидели сибиряков,

но ниже их пока.

 

А вот с «Зенитом» невпротык —

и снова комом блин:

пришел очередной кирдык

со счетом ноль — один.

 

За Кубок в драку шла братва:

удар, еще удар!

Но дальше, выиграв 3:2,

выходит «Краснодар».

 

Но с «Крыльями Советов» пря

не стала проходной!

И вот — победная заря

и выигрыш второй!

 

А нынче «Краснодар» опять,

но счет 3:3 — ничья,

Могли бы даже обыграть —

не вышло ничего.

 

25 сентября — 


«Сегодня луна спит...»

«Сегодня луна спит...»

 

Сегодня луна спит,

не смотрит в окно мне,

хмурых небес вид

плывет в ледяном сне.

 

Звезды молчат в тон,

Млечный течет путь,

чей-то чужой сон

вползает в мою грудь.

 

В черной слюде льда

робкий дрожит свет...

— Ты любишь меня?.. — Да...

— Ты бросишь меня?.. — Нет...

 

2 ноября 2016


К. Вольфскель. Смоковница

Карл Вольфскель

 

Смоковница

 

Как только ты среди моих скитаний,

смоковница, мне встретишься дрожа,

коснусь любя твоей зеленой длани,

лазури Средиземной госпожа.

 

Хор кипарисов, скальный берег, птицы,

горы Масличной грот, дриады глас:

всему внимая, ты хранишь частицы

отечества, погибшего для нас.

 

Цветешь вдали. Отечество! Размыта

той суши часть в небесной полумгле.

Ты там росла размашисто, открыто,

твой взор твердил: я на своей земле!

 

Своей маслично-винною отрадой

ты клонишься над белою оградой.

Вблизи тебя пасется мул в покое

и черной смоквой Дафнис дарит Хлою.

 

Ты не нужна здесь. С кроною могучей

ты, как тростинка, средь густых кустов

скрываешься. В ничтожности кипучей

тебя любой из них затмить готов.

 

Тебя островитяне на чужбине

сажали, не любя твоей листвы.

Им твой инжир не нужен и поныне,

ты всем чужда меж стриженой травы.

 

Не я один, мы оба здесь в опале.

Мы расцвели? И расцветем ли впредь?

Кого с песком в отечестве смешали,

тот прочь идет. Смоковница, ответь...

 

20-21 января 2013

 

 

 

Karl Wolfskehl (1869 — 1948)

 

Feigenbaum

 

Beim Taggang oft durch üppiges Gelände

Regst du dein weit Geäst und ringst dich quer.

Liebend greift meine Hand dir grüne Hände,

Feigenbaum vom azurnen Mittelmeer.

 

Zypressenchors, Felsufers, bräunlich lauer

Atmender Nymphengrott’ in Olivet:

Du birgst sie, all der Götterspuren Schauer,

Anhauch der Heimat, dir mir untergeht.

 

Der fern du grünst. Der Heimat! Mütterlicher

Scholle vertraut im schönsten Himmelstrich.

Prangest an Wuchs, an Schwung gerecht und sicher,

Dem Blick, der Lippe winkend: hier bin ich!

 

Schwellend zur Süsse zwischen Öl und Reben

Bogst deine last du über weisse Streben;

Am breiten Laubwerk äeste still der Mule.

Schwarzfeigen brach Amante seiner Buhle.

 

Hier taugst du schlecht. Gewaltiger Blätterkrone

Scheinst schwacher Zwergling, überblühtem Strauch

Ein dürftiges Gestrüpp: bescheiden! ohne

Dich Krausen, Ungebärdigen geht es auch.

 

Bist in der Fremde, Freund, Meerinselkinder,

Die dich verpflanzten, hassen dich Gezack.

Gestutzten Rasenplan fügst du dich minder,

Und Feigen sind doch wohl nicht ihr Geschmack.

 

Darbst nicht allein, wir beide sind gestrandet.

Leben, gedeihn wir? Gelt, wir spürens kaum.

Wer in der Heimat kargstem Karst versandet

Zog bessres Los. Ists nicht so, Feigenbaum?


Мы — гении провинциальные

Мы — гении провинциальные

 

Режиссеру Адгуру Кове

 

Мы — гении провинциальные!

Идеи наши эпохальные

и замыслы нетривиальные

рождаются без всяких мук.

И наши прочные пророчества

и наше солнечное зодчество

спасают ночь от одиночества,

мой гениальный брат и друг.

 

Мы — гении провинциальные!

Идеи наши экстремальные

и наши замыслы опальные

летят вразнос и напропад.

Хоть мы не стали глазуновыми,

хоть мы не стали михалковыми,

мы остаемся вечно новыми,

мой гениальный друг и брат.

 

27 июня 2015 — 19 октября 2016


П. Луис. Пегас

Пьер Луис

 

Пегас

 

Жозе Мария Эредиа

 

Сечёт он прах земной огнём своих копыт,

необычайный Зверь, кого не запрягали

ни человек, ни бог, — и в призрачные дали

на мощных крыльях он таинственно парит.

 

В короне гривы он, светлей метеорита,

на золоте небес, истаяв, засверкал —

немеркнущей звезды блистающий опал,

как будто Орион, холодной мглой облитый.

 

Как некогда ручья священного волна,

забившая из скал в былые времена,

питала гордый ум иллюзией пустою,

 

так и теперь Поэт мечтает в полусне,

что белый жеребец смирён его рукою,

хоть в недоступной тот летает вышине.

 

16 апреля 2015

 

 

 

Pierre Louÿs (1870 1925)

 

Pégase

 

À José Maria de Heredia

 

De ses quatre pieds purs faisant feu sur le sol,

La Bête chimérique et blanche s’écartèle,

Et son vierge poitrail qu’homme ni dieu n’attelle

S’éploie en un vivace et mystérieux vol.

 

Il monte, et la crinière éparse en auréole

Du cheval décroissant fait un astre immortel

Qui resplendit dans l’or du ciel nocturne, tel

Orion scintillant à l’air glacé d’Éole.

 

Et comme au temps où les esprits libres et beaux

Buvaient au flot sacré jailli sous les sabots

L’illusion des sidérales chevauchées,

 

Les Poètes en deuil de leurs cultes perdus

Imaginent encor sous leurs mains approchées

L’étalon blanc bondir dans les cieux défendus.


«Вон она какая... С браслетами»

                                       «Вон она какая... С браслетами»

 

          Мне было лет 9-10. Родители были молоды, веселы и вечно ходили на всякие гуляночки, нередко устраивая их и у нас дома. Как-то раз к нам зашла одна молодая пара, работавшая с моими родителями в одной организации и дружившая с ними посредством тех же веселых сборищ. По-моему, это был выходной, отца дома не оказалось, разговаривали с пришедшими мои мама и бабушка. Судя по обмену репликами, пришедший мужчина на днях вернулся из командировки, а зашли они к нам пригласить моих родителей на очередную гулянку.

          «Что делали», — спросила мама. И тут женщина, счастливо улыбаясь, сказала: «Е...ались». Она произнесла это полным словом, но это был не звук, не шепот, а легкий выдох, видимо, не предназначенный для моих ушей. Но я был в комнате и все слышал. Я стоял ни жив, ни мертв, потрясенный чем-то абсолютно потусторонним и недоступным. Женщине было лет 30, она была умопомрачительно красивой, смуглой, коротко подстриженной, в ярком, если мне память не изменяет, золотистом платье и в туфлях на высоченных каблуках. Более всего меня потрясли ее загорелые обнаженные до плеч руки с браслетами. Это было непостижимо. Мама не носила ни таких ярких платьев, ни туфель на высоких каблуках, ни браслетов.

          Как сейчас вижу эту женщину. Это был Эрос в чистом виде, это была Венера, только приличия ради прикрытая кое-какой одеждой, но в этот момент она казалась мне полностью обнаженной. Венера смотрела ясно, бесстыдно и счастливо, и я был ослеплен ее целомудренным бесстыдством. Как я теперь понимаю, счастье, переполнявшее эту женщину, требовало выхода, и оно вырвалось на свободу в произнесенном ею слове. Ее муж, ее мужчина стал позади нее, в какой-то особенной непринужденной позе. Кажется, он курил и, похоже, до безумия гордился своей потрясающей женщиной.

          Я мгновенное представил себя на его месте и чуть не умер от соблазна. Неужели я тоже когда-нибудь буду так стоять, а моя сногсшибательная женщина на чей-то шутливый вопрос так же бесстыдно полушепнет-полувыдохнет, светясь от восторга: «Е...ались». К счастью, этого не произошло. Как выяснилось впоследствии, данный тип красоты оказался, опять же к счастью, не моим, безумно привлекательным, ослепительным, соблазнительным, но не моим. Мой же тип женской красоты не предполагал столь дерзких проявлений.

          Когда они ушли, оставив после себя аромат духов, искушения и любви, бабушка сказала: «Вон она какая... С браслетами». Мама с бабушкой о чем-то заговорили, но я, погруженный в свои переживания, их уже не слышал.

          В доме этой пары (не помню до этого случая или после), куда родители взяли меня с собой на очередную гулянку, я, чтобы не было так скучно, попросил у хозяев разрешения посмотреть книги. Они разрешили, и я, осмотрев корешки, остановил свой взор на совершенно новом для меня имени — Шекспир. Это оказалось богато иллюстрированное издание «Ромео и Джульетты». Музыка, веселый шум и возгласы взрослых отошли на второй план. Раньше у меня была невероятная способность, к сожалению, давно утраченная: во время чтения ничего не слышать и не видеть. Когда родители засобирались домой, я насилу понял, что им от меня нужно. Дочитать мне, увы, не удалось, а попросить взять домой эту роскошную книгу у меня не хватило духу. Так я подцепил шекспировский вирус.

          Спустя лет 25-30 я, переводя строка за строкой «Ромео и Джульетту», то и дело вспоминал тот невероятный том с не помню чьим переводом. То ли это был Пастернак, то ли Щепкина-Куперник. Когда ты молод и зелен, то никогда не обращаешь внимания на такие мелочи...

 

          25 октября 2016


Дворовая

Дворовая

 

В этот дом со знакомыми окнами

шел не улицей я, а проулочком

и всегда замечал под балконами

одиноко стоящую дурочку.

 

И дымила она папироскою,

и носила нелепые платьица,

и ругалась она с недоростками,

и могла ненароком расплакаться.

 

Дремлют пятиэтажные тополи

в беспокойном дворе моей памяти.

Сколько троп мы под ними протопали

до того как подернулись патиной.

 

Нет уж ни тополей, ни родителей

в стариковских пальтишках заношенных,

нет на лавочках бабушек бдительных

и стучащих с утра доминошников.

 

Погрустнели пенаты облезлые,

став хрущобами и перестарками,

и захлопнулись двери железные,

и дворы обросли иномарками.

 

Сломан корт, где мы шайбу футболили,

и в асфальт, не расчерченный в «классики»,

смотрят только коты сердобольные

через окна из модного пластика.

 

Сколько нынче детей в целом городе,

столько было тогда в нашем дворике.

Не расслышать в теперешнем грохоте —

прятки, салочки, крестики-нолики.

 

А зимой вместо чистописания

ребятишки по улицам носятся,

где красивая девочка самая

мне попала снежком в переносицу.

 

А когда я вернулся из армии,

целовались мы так с этой девочкой,

что порой улыбалось парадное,

грея нас радиаторной печкою.

 

Мы лет сорок все так же целуемся,

как когда-то юнцами зелеными,

но не бродим до света по улицам,

ведь подъезды теперь с домофонами.

 

В этот дом с незнакомыми окнами

я иду, как обычно, проулочком

и встречаю опять под балконами

одинокую прежнюю дурочку.

 

Покурить бы сейчас с ней на лавочке,

обсудить, что творится по «ящику»,

но боюсь, что старушка расплачется,

и на кой мне курить, некурящему?..

 

21-25 октября 2016


Г. Гоццано. Другая воскресшая

Гвидо Гоццано

 

Другая воскресшая

 

Подобно тем, кто шествует уныло,

я шел один, пути не разбирая.

Вдруг слышу — поступь за спиной глухая;

явилась тень — и в жилах кровь застыла...

Но обернулся я, набравшись силы, —

и предо мной стоит она: седая.

 

Была печальной, но не скорбной встреча.

Мы парою под золотом аллеи

по Валентино побрели. И речи

её лились легко, мой слух лелея,

о прошлых днях, о том, что стало с нею,

о том, что будет, и о мире вечном.

 

«Ноябрь чудесный! На весну похожий —

насквозь фальшив! Как вы, когда с рассветом,

уединясь от всех, бредете где-то,

как праздный замечтавшийся прохожий...

Работать нужно. Жизни всею кожей

желать и принимать судьбы заветы».

 

«Судьбы заветы... Зряшные заботы!

Лишь в стороне от общего бедлама

я предаюсь мечтам своим упрямо

и верую душой полудремотной...

Живу в деревне, с дядей-идиотом,

отцовой теткой и больною мамой.

 

Я счастлив. Жизнь моя подобна раю

моей мечты, моей извечной дрёме:

я проживаю в загородном доме,

без прошлого, скорбей отбросив стаю,

я мыслю, я здесь свой... Я воспеваю

изгнанье, неучастие в содоме».

 

«Ах, мне оставьте это неучастье,

оставьте мне, невольнице, забвенье,

уже приговоренной к отреченью,

внесенной в список Времени злосчастный...

Где разум ваш сияет беспристрастный,

туда, мой друг, я опускаюсь тенью».

 

Она ль со мною заводила споры,

из вечного воскреснув заозерья,

проникнув в наше зимнее преддверье?..

Была красива в сорок лет, но взоры,

как у сестры, светились без укора,

лучились, как у матери, доверьем.

 

И молча я смотрел на профиль нежный,

любуясь грациозною картиной:

и серебром прически белоснежной,

и юной свежестью изящных линий

запрошлого столетия богини...

«Что ж вы молчите, друг мой безмятежный?»

 

«Лаура забралась к Петрарке в сны,

как вы — вошли в мои...». Но надо мною

смеялась тень, сверкая белизною

зубов... «Лаура? Я? Цветок весны?

Какая дерзость!.. Стала я седою...

Но с той поры мне краски не нужны».

 

30 декабря 2012 — 1 января 2013

 

 

 

Guido Gozzano (1883-1916)

 

Unaltra risorta

 

Solo, errando così come chi erra

senza meta, un po’ triste, a passi stanchi,

udivo un passo frettoloso ai fianchi;

poi l’ombra apparve, e la conobbi in terra...

Tremante a guisa d’uom ch’aspetta guerra,

mi volsi e vidi i suoi capelli: bianchi.

 

Ma fu l’incontro mesto, e non amaro.

Proseguimmo tra l’oro delle acace

del Valentino, camminando a paro.

Ella parlava, tenera, loquace,

del passato, di sé, della sua pace,

del futuro, di me, del giorno chiaro.

 

«Che bel Novembre! È come una menzogna

primaverile! E lei, compagno inerte,

se ne va solo per le vie deserte,

col trasognato viso di chi sogna...

Fare bisogna. Vivere bisogna

la bella vita dalle mille offerte».

 

«Le mille offerte... Oh! vana fantasia!

Solo in disparte dalla molta gente,

ritrovo i sogni e le mie fedi spente,

solo in disparte l’anima s’oblìa...

Vivo in campagna, con una prozia,

la madre inferma ed uno zio demente.

 

Sono felice. La mia vita è tanto

pari al mio sogno: il sogno che non varia:

vivere in una villa solitaria,

senza passato più, senza rimpianto:

appartenersi, meditare... Canto

l’esilio e la rinuncia volontaria».

 

«Ah! lasci la rinuncia che non dico,

lasci l’esilio a me, lasci l’oblìo

a me che rassegnata già m’avvio

prigioniera del Tempo, del nemico...

Dove Lei sale c’è la luce, amico!

Dov’io scendo c’è l’ombra, amico mio!..».

 

Ed era lei che mi parlava, quella

che risorgeva dal passato eterno

sulle tiepide soglie dell’inverno?..

La quarantina la faceva bella,

diversamente bella: una sorella

buona, dall’occhio tenero materno.

 

Tacevo, preso dalla grazia immensa

di quel profilo forte che m’adesca;

tra il cupo argento della chioma densa

ella appariva giovenile e fresca

come una deità settecentesca...

«Amico neghittoso, a che mai pensa?»

 

«Penso al Petrarca che raggiunto fu

per via, da Laura, com’io son la Lei...».

Sorrise, rise discoprendo i bei

denti... «Che Laura in fior di gioventù!..

Irriverente!.. Pensi invece ai miei

capelli grigi... Non mi tingo più».


Р. Бернс «В горах я душою...»

Роберт Бернс

 

«В горах я душою...»

 

В горах я душою, а здесь меня нет,

душою лечу я косуле вослед,

душой на оленя охочусь в горах;

в горах я, в каких бы я ни был краях.


Прощай, дорогая навеки страна,

где слава добыта и честь рождена!

Где б я ни бродил, на каком берегу,

тебя разлюбить я уже не смогу.

 

Прощайте, шатры оснеженных вершин,

прощайте, ковры изумрудных долин,

прощайте, чащобы дремучих лесов,

прощайте, потоки могучих ручьёв!


В горах я душою, а здесь меня нет,

душою лечу я косуле вослед,

душой на оленя охочусь в горах;

в горах я, в каких бы я ни был краях.

 

11 октября 2016

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

My Heart’s In The Highlands

 

My heart’s in the Highlands, my heart is not here,

My heart’s in the Highlands a-chasing the deer —

A-chasing the wild deer, and following the roe;

My heart’s in the Highlands, wherever I go.


Farewell to the Highlands, farewell to the North —

The birth place of Valour, the country of Worth;

Wherever I wander, wherever I rove,

The hills of the Highlands for ever I love.

 

Farewell to the mountains high cover’d with snow;

Farewell to the straths and green valleys below;

Farewell to the forrests and wild-hanging woods;

Farewell to the torrents and loud-pouring floods!


My heart’s in the Highlands, my heart is not here,

My heart’s in the Highlands a-chasing the deer —

A-chasing the wild deer, and following the roe;

My heart’s in the Highlands, wherever I go.

 

1789


Любимая песня Вальтера Скотта. По словам Бернса, первая полустрофа взята им из старинной песни (полный текст не сохранился), остальное написано им самим.


Стишки и мужики

Стишки и мужики

 

Ах, эти девичьи стишки!

Они — особенное что-то.

Их простодушные грешки

подкреплены слезливым фото.

 

Но странно видеть мужика,

который с девичьим азартом

венчает плачущим клип-артом

финал банального стишка.

 

16 октября 2016


Р. Бёрнс. «Ты свистни, любимый, — приду я тотчас...»

Роберт Бёрнс

 

«Ты свистни, любимый, — приду я тотчас...»

 

         Ты свистни, любимый, — приду я тотчас!

         Ты свистни, любимый, — приду я тотчас!

         Свихнутся мои старики из-за нас,

         но свистни, любимый, — приду я тотчас!

 

Будь зорким, спеша на свиданье со мной,

и если откроется ход потайной,

проверь, что никто не следит за тобой,

но как бы на встречу иди не со мной,

но как бы на встречу иди не со мной.

 

И в церкви, и в лавке встречаясь со мной,

ко мне подходи, словно к мухе какой,

но взгляд мне пошли ослепительный свой:

смотри, но как будто не смотришь за мной,

смотри, но как будто не смотришь за мной!

 

На людях тверди, что не дружишь со мной

и не очарован моей красотой,

но бойся и в шутку встречаться с другой:

другой соблазнишься — простишься со мной,

другой соблазнишься — простишься со мной.

 

          Ты свистни, любимый, — приду я тотчас!

          Ты свистни, любимый, — приду я тотчас!

          Свихнутся мои старики из-за нас,

          но свистни, любимый, — приду я тотчас!

 

28-30 сентября 2016

 

 

 

Robert Burns (1759 — 1796)

 

O, Whistle An’ I’ll Come To Ye My Lad

 

          Chorus.

          O, whistle an’ I’ll come to ye, my lad!

          O, whistle an’ I’ll come to ye, my lad!

          Tho’ father an’ mother an’ a’ should gae mad,

O, whistle an’ I’ll come to ye, my lad!

 

But warily tent when ye come to court me,

And come nae unless the back-yett be a-jee;

Syne up the back-style, and let naebody see,

And come as ye were na comin to me,

And come as ye were na comin to me,

 

At kirk, or at market, whene’er ye meet me,

Gang by me as tho’ that ye car’d na a flie;

But steal me a blink o’ your bonie black e’e,

Yet look as ye were na lookin to me,

Yet look as ye were na lookin to me!

 

Ay vow and protest that ye care na for me,

And whyles ye may lightly my beauty a wee;

But court na anither tho’ jokin ye be,

For fear that she wyle your fancy frae me,

For fear that she wyle your fancy frae me!

 

1793


Душевная

Душевное

 

Я к окошечку встаю робко,

Я прошу принять в заклад душу. ...

 

Раз цена ей — пятачок денег,

Так на хрена ж она нужна вовсе?<