Сомерсет Моэм. «Луна и грош» : Гл. XLII

Дата: 22-02-2017 | 07:32:10

Somerset Maugham
The Moon and Sixpence

Сомерсет Моэм
Луна и грош

 

 

XLII


Не знаю, почему Стрикленд вдруг предложил мне показать их. Я обрадовался возможности. Творение разоблачает создателя. При общении он даёт вам видимость, которую желает явить миру, и верное представление о нём можно почерпнуть только на основании незначительных поступков, которые он совершает бессознательно, а также едва уловимых выражений лица, о которых не подозревает. Иногда люди с таким совершенством носят маску, которую себе присвоили, что в должное время действительно становятся теми, кем казались. Но в своей книге или своей картине человек сам по себе беззащитен. Его претенциозность только выставит его пустоту. Щепка, выписанная с таким расчётом, чтобы сойти за сталь, будет выглядеть всего лишь щепкой. Аффектация в личных проявлениях не может скрыть банальности мысли. Никому не удавалось создать самое случайное произведение без того, чтобы ни приоткрыть перед проницательным наблюдателем сокровенных тайн души.

Когда я поднимался по нескончаемой лестнице дома, в котором жил Стрикленд, я, сознаюсь, был слегка возбуждён. Мне казалось, что я на пороге удивительного приключения. Комнату я оглядел с любопытством. Она оказалась даже меньше и более пустой, чем я её помнил. Я гадал, что бы сказали те мои знакомые, которые нуждались в просторных студиях и клялись, что не могут работать, покуда вся обстановка ни оказывалась им по вкусу.

"Тебе лучше стать здесь", – сказал он, указывая мне место, с которого, как он, по-видимому, вообразил, мне предпочтительнее всего будет смотреть то, что он собирался показать.

"Полагаю, тебе не хочется, чтобы я говорил", – сказал я.

"Да, чёрт тебя дери; я хочу, чтоб ты держал язык за зубами".

Он установил на мольберте картину, позволив мне её рассматривать одну-две минуты; затем снял её и поставил на её место другую. Думаю, он показал мне около тридцати холстов. То был результат шести лет, в течение которых он занимался живописью. Он не продал ни картины. Холсты были разных размеров. Меньше были натюрморты, самыми большими – пейзажи. Было с полдюжины портретов.
"Это весь лот", – сказал он наконец.

Как бы я хотел сказать, что сразу распознал их красоту и великую самобытность. Теперь, когда я снова увидел большинство из них, а остальные известны мне по репродукциям, меня изумляет, что при первом взгляде я был так горько разочарован. Я не чувствовал никакого особенного волнения, которым, таково свойство искусства, оно заражает. Впечатление, которое оставили у меня Стриклендовы картины, сбивало с толку; и остаётся фактом, вечный мне укор, что я никогда даже и не подумал что-нибудь купить. Я упустил чудесную возможность. Большинство из них нашли свой путь в музеи, остальные составляют драгоценное состояние богатых любителей. Я пробовал найти для себя извинение. Думаю, что вкус мой не плох, но я сознаю, что он не оригинален. Я очень мало знаю о живописи и тащусь в хвосте того, что высвечивают мне другие. В то время я испытывал величайший восторг по отношению к импрессионистам. Я мечтал приобрести Сислея и Дега, и преклонялся перед Мане. Его Олимпия казалась мне величайшей картиной современности, и меня глубоко трогал Le D;jeuner sur l'Herbe.* Эти работы казались мне последним словом в живописи.

Я не стану описывать картины, которые мне показывал Стрикленд. Описания картин всегда скучны, – эти же, к тому же, известны всем, кто интересуется такими вещами. Теперь, когда так чрезвычайно его влияние на современную живопись, когда другие отмечают на карте страну, которую он открыл в числе первых, картины Стрикленда, увиденные в первый раз, встретили бы более подготовленное для них восприятие; но приходится вспоминать, что я не увидел в них ничего особенного. Прежде всего, я был ошеломлён тем, что показалось мне технической неуклюжестью. Привыкший к картинам старых мастеров и убеждённый в том, что Энгр – величайший живописец недавнего времени, я решил, что Стрикленд пишет очень плохо. Об упрощении, к которому он стремился, я ничего не знал. Вспоминаю натюрморт с апельсинами на блюде, я был обескуражен им, потому что блюдо было совсем не круглым, а апельсины кривобокими. Портреты были несколько побольше оригиналов, и это сообщало им нескладный вид. На мой взгляд, лица выглядели карикатурами. Они были написаны в манере, совершенно мне незнакомой. Пейзажи меня даже более озадачили. На двух-трёх картинах был лес Фонтенбло, и на нескольких – парижские улицы; первое моё чувство было, что их мог бы написать пьяный кучер. Я был совершенно сбит с толку. Краски казались мне необыкновенно грубыми. В моём сознании пронеслось, что всё это гигантский, непостижимый фарс. Теперь, когда я бросаю взгляд назад, меня более чем когда впечатляет острота видения Строва. Он сразу же увидел, что то была революция в искусстве, и в первых его пробах распознал гений, который теперь признал весь мир.

                     
___________________                    
* Завтрак на траве


Но если я был смущён и обескуражен, то равнодушным не остался. Даже я, при моём колоссальном невежестве, не мог ни почувствовать, что здесь стремилась выразить себя истинная сила. Я был возбуждён и заинтересован. Я чувствовал, что эти картины имеют сказать мне нечто такое, что было бы очень важно мне знать, но что именно – я сказать не мог. Они казались мне уродливыми, но они несли, не раскрывая, тайну важного смысла. Они были странно дразнящими. От них появилось такое чувство, что я не в состоянии анализировать. Они говорили о чём-то, чего слова не в силах были выразить. Мне представляется, что Стрикленд смутно увидел какой-то духовный смысл в материальных предметах, настолько странный, что он смог лишь указать на него в хромающих символах. Это как если б он в хаосе вселенной отыскал новый строй и, с неуклюжей попытки, с душевной мукой, запечатлел его. Я увидел измученный дух, стремящийся выразить себя. Я обратился к нему.

"Интересно, а не обманывает ли тебя твоя манера", – сказал я.

"О чём ты, чёрт возьми?"

"Я думаю, ты пытаешься что-то сказать; я не совсем понял, что; но уверен, что живопись – лучшее для этого средство".

Когда я воображал, что, увидев его картины, получу ключ к разгадке его странного характера, я ошибался. Они только усилили изумление, которым я был переполнен. Более чем когда-либо, я находился в открытом море. Единственное, что мне казалось ясным – а возможно, и это было фантазией – что он пылко стремился к свободе от сковывающих его пут. Но что это были за путы, и куда простиралась свобода, оставалось неизвестным. Каждый из нас в мире одинок. Запертый в башню из бронзы и общающийся с окружающими лишь посредством знаков; и знаки не имеют общего хождения, так что их смысл тёмен и неопределёнен. Жалкие, мы тщимся передать другим сокровища своего сердца, а те не в силах их принять; и вот мы идём одиноки, бок о бок, но не вместе, неспособные понять окружающих, а они нас. Мы как те, кто живёт в стране, так плохо зная её язык, что во всех прекрасных и мудрых случаях осуждён на банальные фразы из разговорника. Мозг бурлит мыслями, а сказать только и могут, что у тёти огородника зонтик остался дома.

Окончательно сложившимся у меня было впечатление чудовищного усилия для выражения некоего состояния души, и в этой связи, мне представлялось, следовало искать объяснение того, что так сильно меня будоражило. Очевидно, что цвета и формы имели значение для Стрикленда, свойственное именно ему. Он находился под властью нестерпимой потребности выразить что-то такое, что он чувствовал; и всё создавал исключительно с этой целью. Он, не колеблясь, упрощал или искажал, если мог приблизиться к тому непостижимому, чего искал. Факты ничего для него не значили, потому что под ворохом неуместных случайностей он усматривал нечто для себя существенное. Это – как если б он осознал душу вселенной и был понуждаем выражать её. Хотя картины эти смутили и озадачили меня, они не могли ни тронуть меня тем душевным волнением, которое было в них очевидно; и, не знаю почему, у меня появилось чувство, которое в отношение Стрикленда я менее всего ожидал испытать. Я почувствовал непреодолимую жалость.

"Думаю, я теперь знаю, почему ты уступил своему чувству к Бланш Стров," –сказал я ему.

"Почему?"

"Просто тебя оставило мужество. Слабость твоего организма соотнеслась с душой. Не знаю, что за бесконечная тоска овладела тобой так, что тебя тянет к опасному, одинокому поиску какой-нибудь цели, где ты надеешься найти окончательное освобождение от своей душевной муки. Я вижу тебя вечным пилигримом к какой-нибудь святыне, которой и не существует, быть может. Не знаю, к какой непостижимой Нирване ты стремишься. Знаешь ты себя? Быть может, вот – Истина и Свобода, которые ты ищешь; и на мгновение ты подумал, что найдёшь освобождение в Любви. Думаю, твоя уставшая душа искала отдыха в женских объятиях; и когда ты отдыха не нашёл, ты её возненавидел. У тебя не было к ней жалости, потому что нет жалости к самому себе. Ты без страха её убил, потому что всё ещё трепетал опасности, которую едва избежал".

Он сухо улыбался, пощипывая бороду.
"Ты ужасно сентиментален, бедняга".

Спустя неделю я случайно услыхал, что Стрикленд уехал в Марсель. Больше я его никогда не видел.

Я не случайно выбрал для публикации на нашем Сайте именно эту XLII главу из своего перевода романа Сомерсета Моэма «Луна и грош». Писатель на примере своего героя, прототипом которого стал Поль Гоген, пытается разгадать и как раз в этой главе даёт свою версию ответа на главный человеческий вопрос, который лежит в основе всякого творчества – какова глубинная причина самопроявления нашей индивидуальности.

Как только человек выходит за рамки своих насущных животных потребностей, и чем более он становится разумным существом, перед ним всё настойчивее возникает эта насущнейшая потребность человеческого духа, потребность непреодолимая, почти физиологическая.

Целиком перевод романа помещён в Прозе.Ру

http://www.proza.ru/2016/04/22/1519


В самое сердце, Сергей.

Любимое. Макулатурное. До дыр.

Для творческого воспитания и жизненной стойкости, и глубины самовыражения... Отменный выбор. 

СПАСИБО за такую возможность. 

С уважением, благодарно, В.К.

Спасибо, Владислав! Вы всегда поймёте.