Улица Арсения Тарковского

Дата: 25-11-2015 | 15:23:51

Замысел побывать на родине Арсения Тарковского вызревал у меня давно. Наверное, с тех самых пор, когда в самом начале восьмидесятых годов довелось мне прочесть стихи этого неповторимого лирика, тонкого мастера русского поэтического слова, стихи-воспоминания, стихи-молитвы, окликающие его незабываемую украинскую родину. Прочесть и сразу же почувствовать эти стихи своими, кровно родными, необманными. Годы летели один за другим и вместе с ними, торопящимися невесть куда и зачем, эта мечта перелетела из ХХ века в ХХI, из второго тысячелетия в третье. И вот летом только что минувшего 2013 года это давнее обещание самому себе приехать в гости к Арсению Александровичу, в места обитания его юного духа, мне наконец-то удалось исполнить.
        Утром 23 июля я привез жену и внука Мирослава из Харькова в детский санаторий «Хаджибей» под Одессой. И в тот же день, протолкавшись около четырех часов на переполненном народом одесском вокзале, купил для них, точнее, добыл, вырвав из зубов хаоса, обратные билеты домой на середину августа. Себе же, уже без каких-либо отказов и возбужденных дискуссий с кассирами, взял билет на 26 июля – на иной маршрут. Некий спонтанный импульс, словно посланный мне в одночасье тридцатью годами ожиданий, нерешительности и оттяжек «завтра, завтра, не сегодня», прямо там же у поездных касс, подтолкнул меня к мысли: «Вот, как раз сегодня!» И не противясь этому неожиданному решению, я уже через пару минут держал в руках билет до лежащего как раз на середине пути от Одессы до Харькова родного города Арсения Тарковского, который ностальгически воспет им в десятках вечнозеленых и полных солнца стихотворений.
        Поезд пришел в Елизаветград в начале шестого утра. Позволю себе в этом очерке, не насилуя собственного сознания и слуха, не произносить всуе, да и не по заслугам, имени мальчика из Уржума, Кирова-Кострикова. Деятель этот, персонаж сомнительных достоинств, явно насильно втиснут в нынешнее название города, который несомненно заслуживает лучшего, сказать бы, более справедливого наименования. Петрова дочь, императрица Елизавета, во времена которой началась постройка «маленького Парижа», должен признаться, симпатична мне, ничуть не больше большевистского временщика-прощелыги. Однако, опираясь не на имперские реалии, а на предания более далекого прошлого о Святой Елизавете, в честь которой первично и была названа здешняя крепость, стану называть город здесь именно Елисаветградом.

        Здесь камень в крепость заложил Суворов,
        здесь Пушкин заложил за воротник.
 

        Как по мне, так лучше уж поминать далеких страстотерпцев, чем недавних правителей-властолюбцев. Имя Святой Елизаветы и носил родной город Арсения Тарковского и во времена его счастливого детства, и в годы его юности, пришедшейся на долгую череду смут и переворотов.
        Итак, поезд, идущий далее на Черкассы, тормознул на десять минут ранним утром 27 июля у перрона небольшого Елисаветградского вокзала. Подхватив черную бывалую сумку, чья пара колес уже успела напрочь расшататься и растерять резиновые ободки в прежних походах, я поспешил к кассам, дабы не остаться без вечернего билета на Харьков. Автобус в центр, отходящий от небольшой привокзальной площади, был в это раннее время почти пуст. «А есть у вас скидки по пенсионному, для участников Куликовской битвы?» – спросил я на входе в подержанный ПАЗ у водителя, мужика лет тридцати, которому до счастья пенсии было еще совсем далеко. «Вообще-то есть, но не в такое же время...» – прозвучал глубокомысленный ответ. Задумавшись над его тайным смыслом, я протянул водиле, видимо, очень желанные для него «в такое время» две гривны. Ну, не начинать же мне долгожданное гостевание у Арсения Александровича с мелкого выяснения денежных отношений.
        «Здесь центр» – буркнул через десяток минут езды добрый водила, тормознув на остановке напротив гостиницы «Киев». Мысль о бессмертии совка на всей шестой части земной суши снова клюнула меня изнутри при взгляде на безликое, выстроенное «в дизайне коробки для спичек», гостиничное здание. «Неужели опять напрасно, неужели снова ландшафт славного города Конотопа?» – вяло и еще довольно сонно, после пары часов ночного забытья в поезде, пробормотал мой внутренний голос.
        Оглянувшись, я увидел, однако, слева от отеля вполне привлекательное сооружение, родом явно из прежних времен. Нынешний Художественный музей Елисаветграда, выстроенный в эстетике модерна, оказался и впрямь прежним Городским пассажем, согласно информации стенда, поставленного у входа в музей. Вход естественно оказался запертым в силу еще совсем раннего времени.
        «Ну, вот и замечательно – Пассаж, модерн, едва ли не югендстиль! И даже если ничего более здесь не отыщется, программу минимум своего десанта можешь считать реализованной, бродяга!» – подбодрил сам себя мой внутренний голос, отодвигая образ безликого и пыльного Конотопа, из командировки тридцатилетней давности, в недра архива памяти.
        На том же стенде у входа в музей, оформленном и изящно, и информативно, сообщалось, что Пассаж (1897) – не последняя достопримечательность города, и что совсем неподалеку находится Преображенский собор, главный храм Елисаветграда. Перейдя улицу и двинувшись вдоль будок и лотков еще не проснувшегося базара, через пять минут я и вправду увидел Преображенский храм. Приземистый, беленый, своим широким зеленым куполом он напомнил мне стеклянный купол капища киевской Верховной рады. «Тепло, тепло, уже почти горячо!» – пробормотал я вполголоса, вспоминая о том, что именно в Преображенской церкви Елисаветграда был крещен в 1907-ом году младенец Арсений Тарковский. Так же, кстати, как в храме с таким же именем, в Преображенской церкви полтавских Сорочинцев, почти столетием раньше, в 1809-ом, окрестили другого драгоценного младенца Украины и русского слова – Николая Гоголя.
        Вслед за неизменной парой щелчков «Кэнноном», запечатлевшей крестильный храм поэта, что-то подсказало мне вернуться назад к рынку и повернуть направо. Там при первом проходе почудилась мне на ходу как будто бы какая-то архитектурная старина в неброских домах, одноэтажного и двухэтажного калибра. Боковое зрение не обмануло меня, и по улице бывшего городского головы Пашутина я вышел в самый что ни есть исторический квартал, со старой дореволюционной застройкой, практически не испорченной вторжением новостроя.
        К огромному, с многочисленными рельефными украшениями, краснокирпичному зданию Главной синагоги и его ухоженным цветочным палисадникам примыкало, оставаясь однако на уважительном отдалении, соседнее, аскетическое по обводам и по серому колеру стен, здание Портняцкой синагоги – молельного дома, сказать бы, для низших чинов. Против Главной синагоги столь же внушительно возвышалось, воплощенное в тот же красный кирпич, здание Высшего музыкального училища. Стены его украшали сразу две мемориальные доски, посвященные местному уроженцу и известному пианисту Генриху Нейгаузу. Тому самому Нейгаузу, у которого, кстати, вдохновенный поэт Борис Пастернак умыкнул его жену Зинаиду Николаевну, киевлянку по рождению, полуитальянку по крови.
        И раз уж здесь зашла речь об Италии, позволю себе некую, на мой взгляд, вполне безобидную шутку. Скажем так, что в этом умыкании черноокой Зинаиды Николаевны, в соперничестве двух однофамильцев, – поэта Казановы и музыканта Нойхауза, – победа осталась за первым. Да, за первым из однофамильцев, ибо, по совпадению, с итальянского и немецкого обе эти фамилии переводятся одинаково, и соответствуют, например, казацкому призвищу-прозвищу Новохатько.
        За час, прошедший с момента моего появления в центре города, я уже девять раз обращался к различным прохожим с вопросом «Не подскажете ли, где находится в городе музей Арсения Тарковского?» Кто извиняясь и сожалея, а кто и без лишних слов, но все опрошенные граждане, отвечали однообразно – сие им, увы, неведомо. Однако, как раз в момент, когда я завершил изучение двух настенных генриховых скрижалей, из здания Музыкального училища, прямо на меня, ловца и искателя, бодро вышел по ступеням центрального входа молодой человек лет тридцати с неизменным, символом прогресса, мобильником, прижатым к уху. Подробно и с энтузиазмом он рассказывал кому-то в трубку, что мобилу свою, забытую им накануне в училище, с трудом пробившись через субботнюю охрану, счастливо уже вызволил. И теперь по этой самой мобиле можно им, друзьям, общаться сколько угодно. Статус кво персональной сотовой связи, стало быть, полностью восстановлен.
        Терпеливо дождавшись завершения разговора парня, я обратился к нему все с тем же вопросом – «Как найти музей Тарковского?» К счастью, он отреагировал на мой уже десятый по счету, юбилейный, вопрос неравнодушно, и даже с некоторым сочувствием – возможно, еще и потому, что стоящий перед ним поседевший странник в темно-синей рубашке, серых бермудах и кроссовках, судя по его черной походной сумке на колесах, был явно приезжим. И сразу же, словно обрадовавшись новому сеансу мобильной связи, выбрал нажатием клавиши нужный номер, проведя новый разговор очень лаконично и по существу: «Олег, а где у нас в городе музей Тарковского? Да, Арсения, поэта. Ага, понятно, улица его... Ну, спасибо тебе. Пока, Олег».
        «Ну, вот, – обратился он ко мне, – здесь совсем рядом. Пойдете вон туда, чуть вверх, направо, и через квартал будет улица Тарковского. На ней же, наверное, и музей. Спросите там еще». Еще пять минут хода – и вот я действительно стою на улице, носящей имя Арсения Тарковского, что подтверждает совсем еще свежая бело-синяя табличка на угловом доме. Целью моего приезда в Елисавет (называют порой елисаветградцы свой город и так – короче и энергичнее) был музей Тарковского, открытый недавно в доме Марии Фальц, музей, о котором я прочел только что, этим летом, в сети. Но оказаться вдруг на улице с именем по-особому близкого мне поэта, в его родном городе – это был воистину дорогой подарок. Это был тот самый случай, о котором сказано: «Ты больше, чем просят, даешь», та самая минута, что именуется «нечаянной радостью».

        Поэт Арсений Тарковский родился в Елисаветграде 25 июня 1907 года. Его родина, где он прожил первые 18 лет своей жизни, навсегда осталась для него лучшим местом на земле. Осталась не только утраченным раем детства и юности, но и неким мощным метафизическим источником самых важных Божьих и человеческих сущностей, истоком его светлого и высокого мироощущения, источником его поэтической энергии.

        Никогда я не был
        счастливее, чем тогда.
        Никогда я не был
        счастливее, чем тогда,
 

        – повторяет поэт свою молитву-мантру в стихотворении «Белый день», вспоминая отца, стоящего на дорожке среди вьющихся роз и молочной травы, вспоминая сад и отчий дом, данные ему самой судьбой здесь, на берегу Ингула, именно здесь, где от темной реки начинается улица, носящая ныне его имя.
        «Счастливее, чем тогда...» – звучит в стихотворении координата времени первородного счастья, звучит, не в последнюю очередь, как раз по контрасту с черным временем создания стихов, с военным и кровавым 1942-ым годом. Но это «тогда» неразрывно слито в сознании поэта с его родным и незабываемым «здесь-там», с клочком земли на скрещении западного берега Ингула и елисаветградской, тогда еще Александровской, улицы, сбежавшей наконец с возвышения поймы к ее краю, –

        Вернуться туда невозможно.
        И рассказать нельзя,
        Как был переполнен блаженством
        Цветущий райский сад.
 

        В поэзии Арсения Тарковского постоянно звучит интонация великой признательности Творцу за каждую минуту земного бытия, вернее, признательности за всю неразрывность этих минут в судьбе поэта. И также, как архетипом пространственным в его творчестве становится утраченный райский сад детства на берегу Ингула, архетипом времени высвечивается символ молодого и полного сил лета, 25 июня, день рождения поэта.
        Тот день, который будто бы сам говорит словами Арсения Тарковского:

        Я завещаю вам шиповник,
        Весь в пятнах света, как фонарь,
        Июньских бабочек рифмовник,
        Задворков праздничный словарь...
 

        Тот день-праздник, день-завет, в котором, как в «бьющейся розовой точке», что «странным светится огнем», заключено ощущение полноты мира, ощущение магического единства всех его бесчисленных составляющих:

        Хорош ли праздник мой, малиновый иль серый,
        Но все мне кажется, что розы на окне.
        И не признательность, но чувство полной меры
        Бывает в этот день всегда присуще мне…

        А если я не прав, тогда скажи – на что же
        Мне тишина травы и дружба рощ моих,
        И стрелы птичьих крыл, и плеск ручьев, похожий
        На объяснение в любви глухонемых?
 

        Этот дом с садом на берегу реки, этот день обещания счастья лета и чуда жизни, 25 июня, явственно становятся координатами начала некой внутренней пространственной и временной бесконечности сознания поэта, придающей мощное дыхание всему его творчеству. Безмерности, которая, безусловно, имеет и еще одно, более глубинное начало – в минус-бесконечности человеческой истории и Божественной космогонии. И это второе, метафизическое, начало тоже властно ощутимо в философских, и одновременно очень личностных, строках Арсения Тарковского:

        Я человек, я посредине мира... 

        И вот я стою 27 июля 2013 года как раз на середине его, а сейчас и моего, мира – на освещенной щедрым летним солнцем улице его детства и юности. Не погрешу преувеличением, если признаюсь, – оживает в пространстве голографический образ поэта, не умолкает в моем сознании музыка его стихов. Стою на улице, носившей ранее имена императора Александра и революционного крутилы-жучилы Володарского, а сегодня обретшей имя поэта Арсения Тарковского. Ей-Богу, подобный редкостный обмен терминами даже оживляет на миг шальную мысль, что наше общее противостояние онемению энтропии – не столь уже безнадежно.

        Примерно на середине нумерации улицы Арсения Тарковского счастливо сохранилось и здание Александровской гимназии, где учились будущий поэт и его старший брат Валерий, а напротив скромный двухэтажный, а вернее, полутороэтажный, дом Марии Фальц, женщины, которая навсегда оставила свет великой любви в душе Арсения Тарковского.
        Здесь же, чуть ниже по рельефу улицы, и выше по вектору ее нумерации, обнаруживается и тот самый Свято-Преображенский собор, в котором маленького Арсюшу крестили в 1907-ом году. И спускаясь еще ниже по улице, минуя автокефальный собор Святого Владимира, мельницу Шполянского, здание хлебозавода, занявшего место прежней обувной фабрики, можно добраться почти до того самого места, где стоял некогда дом семьи Тарковских.
        Почти, потому что пустырь, занимающий огромную площадь на берегу Ингула, глухо огорожен сейчас рифленым оцинковованным забором. За оцинковкой беспорядочно свалены уже погрузившиеся в бурьян бетонные блоки. Некто прыткий и ненасытный из нынешнего безвременья успел застолбить себе территорию, не преминул приватизировать как раз тот участок земли, где стоял когда-то дом, воспетый Арсением Тарковским в десятках его стихотворений. Да и самого дома нет уже несколько лет – снесен в жадных предчувствиях новой рентабельной застройки. Снесен так же, как и вся, до камня, старая застройка огромного пустыря, зарастающего что ни год все гуще хрящеватыми сорняками.
        «Вон там был дом, примерно под теми двумя деревьями...» – сообщает мне мой попутчик и советчик, спонтанно включившийся в мои поиски на их середине, местный литератор и журналист Роман Любарский. Да, как раз на подходе пустыря к Ингулу и осталась единственная на весь застолбленный «делаварами» шмат земли пара деревьев – высоких и крепких, украшенных темнолиственными кронами. Судя по их возрасту, и они нашептывали когда-то юному Арсению что-то свое – и небесное, и земное. «А я – наместник дерева и неба...»
        Ну, что же, этот физически исчезнувший с лица земли дом воскресает и еще долго будет воскресать в проникновенных, пронизанных незабываемыми красками, звуками и запахами, стихотворениях Арсения Тарковского:

        У матери пахло спиртовкой фиалкой,
        Лиловой накидкой в шкафу на распялке;
        Все детство мое, по-блаженному жалкое,
        В горящей спиртовке и пармской фиалке.

        Зато у отца, как в Сибири у ссыльного,
        Был плед Гарибальди и Герцен под локтем.
        Ванилью тянуло от города пыльного,
        От пригорода – конским потом и дегтем.
 

        В сборниках поэта рассыпаны драгоценными жемчужными зернами его прозаические миниатюры и его стихи-воспоминания о родном городе, о временах, когда каждое мгновение, каждый изгиб и радужный мазок пространства входили в душу навсегда:

        Еще в ушах стоит и гром, и звон
        У, как трезвонил вагоновожатый!

        Туда ходил трамвай, и там была
        Неспешная и мелкая река –
        Вся в камышах и ряске.
        Я и Валя
        Сидим верхом на пушках у ворот
        В казенный сад, где двухсотлетний дуб,
        Мороженщики, будка с лимонадом,
        И в синей раковине музыканты.

        Июнь сияет над Казенным садом...

        О судьбах наших нет еще и речи,
        Нас дома ждет парное молоко,
        И бабочки садятся нам на плечи,
        И ласточки летают высоко...
 

        Так же высоко и счастливо летают ласточки над елисаветградским летом и в нынешний мой день 27 июля 2013 года, сто лет спустя после оживляемых поэтом материнской фиалки и отцовского пледа (стихи о 1913-ом предвоенном годе). Так же неустанно мелькают касатки в горячей синеве над осыпающими спелые плоды вишнями, абрикосами и грушами улицы Арсения Тарковского. Уже ничуть не сомневаюсь в том, что весь этот день воистину подарен мне судьбою, а, может быть, и самой тенью поэта, с которым душа уже давно чувствует «самую жгучую, самую кровную связь». И вот еще огромный вопрос на засыпку всем философиям и психологиям -– сохранись отчий дом поэта в неприкосновенности, смог ли бы он предстать перед временем – истинней, выразительней, духовно состоятельней того образа, который оставлен памятью, любовью и даром гармонии в строках Арсения Тарковского? И если говорить о бессмертии, то, наверное, нужно вести речь в первую очередь именно о поэзии.

        И я из тех, кто выбирает сети,
        Когда идет бессмертье косяком...

        Ни одного изображения Марии Фальц, женщины, ставшей первой любовью Арсения Тарковского, ни единой ее фотографии или портрета, не сохранилось. Шестнадцатилетнему Арсению в 1923 году судьба подарила счастье любви обаятельной и утонченной 25-летней Марии, вдовы погибшего в кровавой смуте Гражданской войны царского офицера Колобова. С мужем Мария прожила всего несколько дней после свадьбы в 14-ом году перед уходом его на фронт, не увидев его больше ни разу.
        Свод шедевров любовной лирики, около двух десятков стихотворений, посвященных Марии Фальц, которые Арсений Тарковский создавал в течение всей своей жизни, на мой взгляд, является наивысшей вершиной этого жанра в русской поэзии. По многим причинам – и потому, что высок и неповторим был человеческий и творческий дар поэта, пронесшего счастье и утрату своей юношеской любви через всю долгую жизнь, и потому, что судьба самой Марии Фальц сложилась трагически – в 1932 году, еще совсем молодой, она умерла от туберкулеза в «меловом и соляном городке» Славянске. И эта, уже повторная, утрата Марии, оплаканная поэтом, преображаясь в его душе и направляя его существо к некому катарсису, словно придает любовным стихам-посвящениям Арсения Тарковского, вместе с их болевой пронзительностью, одновременно и величественные признаки сакральности и клятвенности.

        Как сорок лет тому назад,
        Сердцебиение при звуке
        Шагов и дом с окошком в сад,
        Свеча и близорукий взгляд.
        Не требующий ни поруки,
        Ни клятвы. В городе звонят.
        Светает. Дождь идет, и темный,
        Намокший дикий виноград
        К стене прижался, как бездомный,
        Как сорок лет тому назад.
 

        Этот «дикий виноград», прижавшийся к краснокирпичной стене небольшого дома Марии Фальц, эти памятные по строкам Тарковского ступени, через которые сбегала возлюбленная поэта «и вела сквозь влажную сирень в свои владенья», можно видеть еще и сегодня на улице Арсения Тарковского в Елисаветграде. Дом, свидетель и хранитель великого чувства, за прошедшие девяносто лет лишь глубже вошел в землю, но остался неизменным в своей простоте и неброскости:

        Невысокие, сырые,
        Были комнаты в дому.
        Называть ее Марией
        Горько сердцу моему.

        Три окошка, три ступени,
        Темный дикий виноград.
        Бедной жизни бедный гений
        Из окошка смотрит в сад...
 

        В дворике, бывшем саду, при доме растет и роняет наземь спелые июльские плоды раскидистое грушевое дерево. От сарая-развалюхи из глубины двора движется мне навстречу, что-то приветливо бормоча, пожилая женщина. Сопровождает ее недовольно ворча, и даже погавкивая на незнакомца, приземистая и лохматая дворняга. Псина послана провидением, как я понимаю, для равновесия вещей и характеров в природе. «Чтоб жизнь мне медом вдруг не показалась...» Однако тут же, добавляя щедрому для меня нынешнему дню еще толику меда, непритязательно одетая дама протягивает мне обломок доски, предлагая сбить с ветки несколько груш на пробу. Ну, что ж, не смог я отказать доброй женщине – признаюсь, что довез собранный пяток груш до Харькова и уже утром следующего дня убедился в щедрости даров хозяйки двора.

        «Страдание постоянный спутник жизни. Полностью счастлив я был лишь в детстве. Но существует какой-то странный способ аккумуляции сил перед достижением большой высоты. Я не скажу, как это делается: то ли надо внушать себе, то ли учиться себя видеть, но полностью счастливый человек, наверное, не может писать стихи… Знаете, это как в любви. Меня всегда привлекают несчастные Любови, не знаю почему...» – приводит слова Арсения Тарковского его дочь Марина в своей книге «Осколки зеркала».
        Об этом же, о богоявлении и преображении своей великой любви, неразрывно связанной со страданием и утратой, пишет поэт в одном из вершинных стихотворений «Первые свидания», пишет в 62-ом году, вспоминая встречи с Марией 23-го года:

        На свете все преобразилось, даже
        Простые вещи – таз, кувшин, – когда
        Стояла между нами, как на страже,
        Слоистая и твердая вода.

        Нас повело неведомо куда.
        Пред нами расступались, как миражи,
        Построенные чудом города,
        Сама ложилась мята нам под ноги,
        И птицам с нами было по дороге,
        И рыбы подымались по реке,
        И небо развернулось пред глазами...

        Когда судьба по следу шла за нами,
        Как сумасшедший с бритвою в руке.
 

        И совсем не случайно, начиная свою «Песнь песней» строками:

        Свиданий наших каждое мгновенье
        Мы праздновали, как богоявленье,
        Одни на целом свете,
 –

Арсений Тарковский завершает их именно словами трагического предчувствия:

        Когда судьба по следу шла за нами,
        Как сумасшедший с бритвою в руке...
 

        И вот, не могу еще не повторить из того же стихотворения:

        И, просыпаясь: «Будь благословенна!» –
        Я говорил и знал, что дерзновенно
        Мое благословенье: ты спала,
        И тронуть веки синевой вселенной
        К тебе сирень тянулась со стола...
 

        Судьба, с веткой влажной сирени в одной руке и с безумной бритвою, – пусть даже и с бритвою Оккама, – в другой, разлучала их в 25-ом году в Елисаветграде, в 26-ом в Питере, в 29-ом в Одессе. И окончательно разлучила еще три года спустя. В день 5 августа 1932 года, когда в Славянске умерла Мария Фальц, Арсений Тарковский, находясь за тысячу километров от нее, в семейном кругу, внезапно почувствовал гнетущую тревогу и невыносимую душевную тяжесть. Он не мог сказать ни слова никому из домашних и без сил лег, отвернувшись лицом к стене. Лишь впоследствии, узнав о смерти Марии именно в этот день, он нашел объяснение произошедшему с ним.
        Не просто верю в это прощальное соприкосновение любящих душ через пространства в самые последние мгновения, но и доподлинно знаю об этом по собственному опыту. З августа 1996 года со мной произошло то же, что и с Тарковским на шестьдесят четыре года раньше. В момент, когда в Харькове в больнице, уже собираясь на выписку, внезапно умер от сердечного удара мой отец, в пять часов утра на балконе в крымском Кучук-Ламбате я проснулся от упорной давящей боли в сердце и сел на матраце, не понимая причин этой боли. Не спав практически всю предыдущую ночь, с мучением и поломками добираясь весь следующий день на машине в Крым, я бы должен был теперь вовсю отсыпаться. Но что-то мощно и неотступно сжало мне сердце и подняло меня в недоумении над постелью. Заснув через несколько минут еще на пару часов, я снова был разбужен в семь утра – уже звонком из дому: «Папа умер. Сегодня рано утром...»

        Отец стоит на дорожке.
        Белый-белый день.
 

        Хорошо помня о Хуторе «Надия» под Елисаветградом, еще со времен работы над первым своим очерком о Тарковском одиннадцать лет назад, о наследном поместье рода Тарковских, которое перешло к семье Тобилевичей, как брачное приданное тетки Арсения Надежды-Надии Тарковской, я однако не намеревался попасть туда в этот единственный свой елисаветградский день. Времени, казалось мне, было явно недостаточно. Инициативу поездки в поместье проявил Роман Любарский, любезно сопровождавший меня по городу, начиная с середины этого воистину необычного дня 27 июля.
        «Не очень далеко, 26 километров туда ехать, но автобусы ходят совсем редко. А на такси дорого, просто так не повезут, бензин все время дорожает» – сопровождал он мыслями вслух свое предложение: «А не поехать ли?» Варьируя все эти резонные сомнения, он тем не менее, словно, на автомате, подвел меня к остановке такси в центре города.
        Таксист, показавшийся мне похожим то ли на ветерана силовых служб, то ли на участника боевых действий, – как оказалось позже, я не ошибся, – согласился ехать до хутора и обратно за сто гривен, рассудительно озвучив свои расчеты, по которым эта сумма едва перекрывала расходы на бензин. Похоже, что он и вправду просил по-божески. «Годится, договорились», – сказал я. При этом мимолетно, но снова досадуя на человеческую жадность, вспомнил себя на одесском желдорвокзале четырьмя днями раньше. Тогда в Одессе за путь от вокзала до санатория «Хаджибей», составлявший семь километров, скользкого вида таксист потребовал сто сорок гривен. Повез он нас с внуком и женой, прекрасно видя, что у мальчика немалые трудности со здоровьем, за сто тридцать и всю дорогу похвалялся своей «Волгой» и тем, что крутит руль уже сорок девять лет. Облезлый, с сизо-лысой, яйцевидной головой, ящер 50-го года рождения – почти мой сверстничек...
        При всем том, что моя любовь к Одессе, к этому светящемуся городу над морем, с каждой новой встречей только крепнет, все же во время всех четырех моих приездов туда я непременно попадал, так или иначе, на фирменное здешнее «кидалово». Ну, недаром же Одесской юридической академией счастливо правит и доныне известный Кивалов-Кидалов, он же Кивалов-Пидра***. Из народной песни уж точно меткого слова не выбросить.
        В итоге, сопоставляя одесские и елисаветградские тарифы на извоз, кивнул я еще раз сочувственно одной из своих прежних строчек: «Вправду сказать, я провинций упрямый поклонник...» Сохраняется еще, к счастью, в них, в провинциях, в отдалении от ненасытных столичных и околостоличных базаров-вокзалов, нечто первородно-человечное, нечто сродни свежести дуновений с лавандовых плантаций Прованса. Доехали, с ветераном внутренних войск за рулем, довольно быстро, минуя не лавандовые, но не менее чарующие подсолнуховые плантации ридной Украины, арсеньевского первородного эдема. Пара аистов на уже сжатом и вновь перепаханном поле копошилась в черноземе крепкими клювами. «Лелеки» – зовутся они в певучей мове Украины. Вслушавшись в одно только это слово, можно поверить, что именно эти края не могли не породить великого поэта.
        Хутор «Надия» ныне – заповедник-музей, посвященный истории украинского театра и выдающейся творческой семье Тобилевичей, трех братьев – драматурга Ивана Карпенко-Карого, атеров Панаса Саксаганского и Миколы Садовского.
        Но и присутствие семьи Тарковских остается здесь очевидным, хотя и не слишком педалируется на фоне основного статуса музея. Старшая сестра отца Арсения Тарковского Надежда Карловна была первой женой Ивана Тобилевича, собственно, ее именем и названо поместье. И на центральной аллее усадьбы возвышается ныне во весь рост памятник хозяйке хутора, тетке Арсения Тарковского, счастливо прожившей с Иваном Тобилевичем одиннадцать лет, вплоть до своей ранней смерти и родившей ему двух детей.
        Музейные комнаты уже закрыты, солнце движется под уклон. Но довольно быстро, после пяти минут поисков, убеждаюсь, что в дубовой роще поместья сегодня растут уже три дерева памяти Тарковских – давно уже, в 1964 году, посаженый дуб «Лыцарь», памяти отца Арсения, Александра Карловича, и более молодые деревья – в память об Андрее, сыне-режиссере, и об Арсении, отце-поэте. Дуб в честь Арсения Александровича посажен его дочерью Мариной, которая после смерти отца не раз приезжала в Елисаветград, отчетливо ощущая, что памяти о ее отце в этих краях остается во всех отношениях больше, чем где бы то ни было.
        Кстати, в своей книге «Тропами хутора «Надия» (2007) известный украинский писатель и литературовед, профессор Леонид Куценко, к несчастью трагически погибший в 2007 году, убедительно излагает проведенные в последние годы архивные исследования о генеалогии польско-украинского рода Тарковских: «Тарковские. Они появились в Украине еще в начале XVIII столетия. Тогда из Люблина на Волынь переселился Войцех Тарковский, который и основал украинскую ветвь своего рода. Примерно во второй половине XVIII века Тарковские завладели землями степной Украины, поселившись в селе Николаевке (это буквально рядом с Хутором «Надия»). А в 1805 году майор Матвей Тарковский заслужил дворянский титул, приняв православную веру. Его сын, отставной ротмистр Карл Тарковский, вступил в брак с Марией Кардасевич. Поженившись, они объединили и села, которыми владели роды (Николаевку и Кардашеву). А в 1869 году против воли отца, Карла Матвеевича, Надежда Тарковская вступает в брак с Иваном Тобилевичем.
        Через четыре года после женитьбы Ивана и Надежды в один день от холеры умирают родители Надежды Карловны. Под опеку Ивана Карповича переходят малолетние сестры и братья Надежды и имение Тарковских вместе с долгами поместья, так как все 652 десятины земли находились в залоге. Ивану Тобилевичу пришлось спасать землю, взяв для этого заем в банке, заплатив срочные долги и расписав долговые обязательства на годы вперед. Приглашенные юристы распределили поместье между наследниками, опекунство выпало на долю Ивана Карповича до совершеннолетия старшего сына Тарковского – Александра (1863 – 1924). Напомню сразу же, что это его сын Арсений (1907 – 1989) станет известным русским поэтом, а его внук Андрей (1932 – 1986) – всемирно известным кинорежиссером».
        Возвращались мы из имения Тарковских-Тобилевичей в Елисаветград уже в предзакатное время. Сразу же, через три минуты после отъезда, показалась на повороте небольшая, но живописная речка, которую на пути к хутору я как-то и не успел заметить. А сейчас не спеша проехали по мостку через нее, и почудилось в ней что-то давно знакомое. Золотился камыш в ярких лучах уже низкого солнца, синело небо, отраженное спокойной речной водой. «Та самая Сугаклея – воскликнул Любарский – из стихов Тарковского!» «Она, наверняка она. И вправду теряется в камыше» – только и смог я ответить, продолжая вглядываться в речушку, словно угадывая, где и когда мы уже встречались.

        Река Сугаклея уходит в камыш,
        Бумажный кораблик плывет по реке,
        Ребенок стоит на песке золотом,
        В руке его бабочка и стрекоза.
        Покрытое радужной сеткой крыло
        Звенит, и бумажный корабль на волнах
        Качается, ветер в песке шелестит,
        И все навсегда остается таким...

        А где стрекоза? Улетела. А где
        Кораблик? Уплыл. А река? Утекла.
 

        «Улетела, уплыл, утекла...» – повторяет всего только двадцатишестилетний на момент написания этих строк Арсений Тарковский, в полной мере ощущая непоправимость утраты своего первородного рая. Но и одновременно – «все навсегда остается таким...», одновременно эти стихи полны благодарным ощущением первичного дара, оставшегося в душе поэта на всю жизнь.
        А для меня аисты-лелеки на пути к родовому поместью, и золото-синь Сугаклеи на пути обратно остались словно бы двумя знаками восклицания, обозначившими еще одно неожиданное прикосновение к истоку поэта, давно ставшего мне сокровенным и незаменимым собеседником. Словно бы двумя знаками восклицания, которые ставят темпераментные испанцы по своему обычаю – и в конце, и в начале горячей фразы.
        Конечно же, не могу не вспомнить здесь, на фоне счастливо увиденного и запавшего мне в память города, на фоне окрестных подсолнуховых полей, того факта, что Елисаветградские края совсем не чужие для меня. Не чужие и, – скажу смелее, – родные. Родные, по сути, уже с момента моего появления на свет. По материнской линии земные токи устремились ко мне, к моему младенческому кровообороту, как раз от этих теплых почв центральной Украины – от черноземов, уже заметно клонящихся в этих широтах к югу, к эллинскому Понту Эвксинскому, турецкому Кара-Денизу, казацкому Черному морю.
        Далее прадедов, как и в случае с отцовской половиной родового древа, мне мои предки и в этой половине родословной, увы, остаются неизвестными. Однако же с сохранившегося снимка начала ХХ века на меня и ныне не устают смотреть шестеро елисаветградских родичей, из которых лишь со своею бабкою Ольгой Ильиничной Гаркушей-Денисовой мне довелось общаться вживую. Прадед Илья Гаркуша – бухгалтер, государственный служивый человек в форменной фуражке, в белой сорочке с галстуком, в жилете и сюртуке. Смугл лицом, суховат фигурой, черноус и чернобров. На лице его с правильными чертами и во взгляде темных глаз несомненно присутствуют ум и достоинство, серьезность и спокойствие.
        Прабабка Анна Кулешова-Гаркуша, родом из Орловских краев, напротив, светловолоса, пшеничнокоса. Румянолицая и пышнотелая, эта великоросская моя праматерь, помечена на снимке, пожалуй, некоторой цепкостью и властностью во взгляде. По семейным преданиям, отличалась эта наша орловская Кулешова, незаурядной энергичностью, и постоянно затевала все новые деловые проекты. Вплоть до того, что сдавала одно время семейное жилье в аренду под иудейский молельный дом.
        Трое старших дочерей на фотографии, Анна, Ольга и Вера, стоят рядом с сидящими родителями. Самая старшая, Анна, лет десяти, явно хороша умным, открытым и словно бы ласково сияющим взглядом. Следующая по старшинству Ольга, будущая мать моей матушки, тоже яркоглаза и черноброва, породой явно в отца Илью Гаркушу. Она, также, как и белобрысая, удавшаяся в свою орловскую мать, Вера, наряжена в длинное клетчатое платье, подпоясанное атласным кушаком. И наконец с пышных колен восседающей на кресле Кулешовой смотрит прямо в объектив четвертая сестра, Нина, совсем еще младенец, не достигший и года. А будущий пятый ребенок этой елисаветградской семьи, наконец-то мужского рода, остается пока что за кадром семейной фотографии. Вот с ним-то, Владимиром Ильичем Гаркушей, славным генералом авиации, мне пришлось многие годы общаться вполне по-семейному, дружелюбно и уважительно, в основном в Киеве, где он прожил последние пару десятилетий своей жизни после выхода в отставку. Был генерал Вдадимир Ильич голубоглазым, но черными собольими бровями удался, один к одному, в моего прадеда, своего отца, Илью Гаркушу, глядящего и до сих пор на меня с елисаветского семейного портрета.
        Анна, и тем более Ольга, сыграли заметную роль в стартовой раскладке моей биографии. Именно они вдвоем, двумя родственными семьями, переселились из Самарканда, в который эвакуировались вместе же из елисаветградских краев в 41-ом, в уже послевоенный Львов. В преславный этот город Льва и приехала рожать меня матушка Валентина, двадцати двух лет отроду, к бабе Оле, своей матери, в 47-ом, весьма уже не близком, году.

        Длился месяц стрижиных крыл,
        окликал лепестками ало.
        Ни за что я июль любил,
        прикусив на ладони жало, –
        лишь за случай добра и зла,
        за тот час, когда в смерч-полове
        мама с криком меня родила
        в австрияцком и польском Львове.
 

        Но до трудных родов голодного сорок седьмого года в галичанском и руськом (да, так!), украинском, австрияцком и польском, наконец, в советском и антисоветском Львове еще несколько десятков лет от момента, запечатленного на снимке. Вернусь к намеченному хронологическому пунктиру и гляну вперед, отталкиваясь от наклеенной на картон елисаветградской фотографии, переломленной временем пополам. Та шестилетняя девочка в клетчатом платье, что стоит как раз по центру снимка, еще только одиннадцать лет спустя, в 1925-ом, родит там же, в елисаветградской Долинской, мою мать Валентину. Родит, не достигнув еще и семнадцати лет отроду, от некого залетного Владимира Яковлева из Тамбова. Об этом персонаже, одном из четырех моих прадедов, никаких сведений от бабы Оли я так и не получил. Хотя и не раз пытался о нем спрашивать. Ответ моей Ольги Ильиничны звучал всякий раз даже не уклончиво, но, скорее, с явным протестом: «А воно тоби нужно?»
        Уже с дочерью на руках баба Оля вышла позднее замуж за человека с огненным и пронзительным взглядом темных глаз. Вениамин Денисов, и вправду соответственно своему пронизывающему взору, работал прокурором в той же Долинской, где и мне, как выяснилось не так давно, довелось побывать на старте своей биографии. Точнее, в возрасте еще до года, в начале 48-го, где елизаветградские родичи подкармливали меня, младенца, домашним козьим молоком, поскольку молока у матери для меня так и не появилось. В браке с долинским прокурором Денисовым Ольга Ильинична родила в 1939 году сводного брата моей матери, Валерия, единственного моего дядьку. Прокурор в 1942 году пропал без вести под Сталинградом, но остался на многих семейных фотографиях и, пожалуй, в твердости взгляда своего сына Валерия Денисова.
        Валерий, прожил полвека во Львове, чуть было не защитив кандидатскую в тамошнем Политехе, оттрубил затем несколько лет на Кубе, устанавливая там линии электропередач, а в конце восьмидесятых годов, разведясь с женой, переселился в Киев, где обитает и сегодня. В однокомнатной его квартире на улице Ивана Кудри я не раз останавливался в последние десятилетия во время своих всегда коротких командировок в Киев. Сегодня, в свои семьдесят пять с гаком, Валерий Денисов все еще бодр, подвижен, полон энергии, даже не смотря на свою давнюю жизненную привычку – время от времени по-взрослому наведываться в гости к Бахусу. Разве что жалуется периодически, что болят суставы, растирает их разными снадобьями. «Да и то вполне понятно – натрудил он их изрядно», в молодости становился чемпионом Украины по гимнастике, будучи воспитанником известного олимпийского чемпиона Виктора Чукарина, нашего, кстати, львовского родича.
        Замечу еще, что родившись во Львове 21 июля, сразу же вослед за двумя днями памяти Сергия Радонежского, 18-го и 19-го июля, я и был небеспричинно назван Сергеем. Однако, согласно семейному преданию, решающее слово по поводу моего имени произнес тогда именно восьмилетний на ту пору Валерий, которому это имя решительно приглянулось.
        Возвращаясь к основной теме очерка, к Елисаветскому краю, повторю, что на родине матери в Долинской, на востоке этого края, мне пришлось побывать в первый год моей жизни, о чем, увы, воспоминаний у меня не осталось. Послевоенный 1947 год был голодным, отправившим более миллиона украинцев на тот свет, и подмога долинского натурального хозяйства, думаю, пригодилась мне тогда на полном серьезе. Уже в зрелом моем возрасте на глаза мне как-то попался маленький желтовато-мутный снимок, мой портрет того времени, где отъевшееся на долинском козьем молоке лицо младенца выглядело довольно серьезно и внушительно. И, к сожалению, портрет этот тут же и запропастился среди тысяч и тысяч бумаг моей литературной, да и преподавательской, мастерской, не отыскавшись и до сей поры. Однако и стихи могут о главном, пусть и давнем, напомнить:

        Клят волчиной, облаян лисой,
        в захолустье бесхлебья-лета
        вскормлен был я чужой козой
        подле града Елизаветы,

        чтобы склон, где Булыжный Брод
        жижу пьет на похмел из Лугани,
        освежил бы навек мне рот
        дикой ягодой иносказанья,
        чтобы нес я в губах имена
        городов и родимых кладбищ
        по земле, где весна хмельна
        над камнями пропащих капищ...

        Пятьдесят обмелело рек,
        пять морей в океан сбежало.
        Не убий меня, мил-человек, –
        из-под кожи выдерну жало,
        и врачуют мне дух и длань:
        спелый луг материнства-млека,
        ветки Льва, Лизаветы, Лугань –
        вся душистая Тмутаракань,
        не увядшая за полвека...
 

        Да, и в завершение – о музее Арсения Тарковского, интернетовское сообщение о котором, собственно, и подтолкнуло меня непосредственно к Елисаветградской поездке. Музей расположен на первом, на половину уже ушедшем в почву, этаже дома, где жила семья Марии Фальц, на нынешней улице Арсения Тарковского. Напротив этого дома – гимназия, где учился Арсений с братом Валерием. На стене гимназии – мемориальная, ныне каменная, доска поэту с его лицом в трехчетвертном повороте. Предыдущая бронзовая доска несколько лет назад было украдена голодающими, точнее, жаждущими, люмпенами Приингулья.
        В мемориальный музей поэта при Коллегиуме (как бывшее здание гимназии, так и бывший дом Фальц принадлежат ныне этому учебному заведению) попасть не удалось – все обладатели ключей оказались вне зоны досягаемости, как объяснила заместитель директора Коллегиума, оставленная на каникульной вахте. Не беда – Роман Любарский, принимавший участие в комплектовании музейной комнаты, перечислил мне ее экспонаты: книги Арсения Тарковского, его фотографии, его портрет маслом и еще одна картина того же автора – цветы, пришедшие к художнику на полотно из стихов Арсения Тарковского. Ручка отца, подаренная музею Мариной Тарковской, мебель начала прошлого века. Конечно же, не беда – эта нестыковка с музеем. Не могло же абсолютно все в тот день идти только в одном направлении – по линии подарков и сюрпризов «очарованному страннику» от славного Елисаветграда.
        А на родное, без преувеличений, лицо Арсения Александровича, не подобравшись к музейным фото, я все же вволю насмотрелся, пройдя его улицу из конца в конец ровно дважды. Через каждые три-четыре строения его портрет, уже поздних лет, вырисовывался темно-синим свежим колером в верхней части белой таблички с номером дома и, – все еще не вполне верится! – с надписью «Улица Арсения Тарковского».
        И вот, в завершение этих воспоминаний, отрывок из стихотворения, пару строчек которого родились у меня еще там, на елисаветградских улицах, в тот самый день 27 июля 2013 года, полный золота-сини и звучания поэзии Арсения Тарковского:

        «Вот и лето прошло» на две трети. Дорога к Арсению
        уместилась в каких-нибудь тридцать с копейками лет.
        На родной его почве стою под исконною сенью я,
        и особенный льется, сквозь зелень, Тарковского свет.
        С ним и пешая поступь моя может статься крылатою
        здесь, где память Ингула полна отраженьями душ,
        где фортеция Елисаветы, без выстрела взятая,
        мне дарует по-сестрински ветку шафрановых груш.
        Поклонюсь его тени живой и крыльцу виноградному.
        Не тускнеет Грааль его слов и гранение сот.
        По мосту через реку его и по веку всеядному
        за июлем вослед цельнокованный август идет.



Сергей Шелковый

У произведения нет ни одного комментария, вы можете стать первым!