Сергей Буртяк


Одесса

Я приехал в тот город, где жизнь бесконечно беспечна,
ненадолго, - возможно, до ранней прозрачной весны.
В этом городе - море, и ветер, и сны быстротечны,
а любые беседы о вечном нелепо-смешны.


Тут знакомые сказки звучат с говорком, и за это
их не очень люблю, но порой умиляют они.
Здесь чудесное лето, волшебное детское лето,
а зима календарная - лишь незаметные дни.


Здесь каштаны живут и пушистые тени акаций
заливают брусчатку лихой филигранью, и я
ощущаю - вот странно - что мне навсегда восемнадцать,
и что это начало всего жития-бытия.


Я играю на клавишах города - пусть и в кавычках, -
бесконечно флиртуя с девчонкой-красоткой-судьбой.
Хорошо или плохо - но это такая привычка.
И не будет иначе, когда я уеду домой.


Не знаешь как писать стихи - не надо, не пиши

Не знаешь как писать стихи -
не надо, не пиши,
наговоришь ведь чепухи!
Макушку почеши,
рюмашку выпей, закуси,
потом ещё одну,
а после литра - поползи
по илистому дну,
с наядой дружбу заведи,
пусть слушает тебя,
короче, брат, не ерунди,
побереги себя!
Ну потому что вот смотри:
за хрень «тебя-себя»
тебя поймают упыри
и на обед съедят!
А так - поползаешь по дну,
поплаваешь потом,
да и покинешь глубину
в компании с китом.
Тебя доставит он домой
заботливо зело,
и с освежённой головой
возьмёшься за стило.
И твой похмельный бодрый стих
окажется хорош!
Сказал же нам античный псих:
талант, брат, не пропьёшь!


попутная песня

сапоги б скороходы мне
прям как в сказке какой-нибудь
я б смотался куда-нибудь
да подальше отсель

только чур не в исландию

не к саамам в лапландию
чё там делать-то осенью
задубеешь как морж


ох италия франция
нет конечно нормальненько
но уж больно там скучненько
на ривьерах у них

и не круто в венеции

там каналы как в питере
не видал я их будто бы
тоже мне эксклюзив


вот в америку можно бы
и особенно в южную
листья коки попробовать
попустило б глядишь

или скажем в австралию

кенгуру там зачётные

даже крысы с подсумками

да в австралии класс


не хотелось бы в австрию
там нудятина подлая
штраус моцарты всякие
да и веберн антон

лучше стаса михайлова

или леночку ваенгу
вставил в уши наушнички
да в пространстве летишь


ладно чёт размечтался я
про масштабы раздольные
нет такого в реальности
нету как ни крути

а обую я тапочки

да схожу за пивасиком
рассуждал путешественник
дома в центре мытищ


Задержалась зима

Задержалась зима. Ты гуляешь по нитям Москвы-паутины, один.
Нет, попутчики есть, но они не считаются даже
за условно живых. Воздух полон мельчайшей небесной водицы, и сплин
пауком равнодушным висит в городском антураже.

Вжались листья в асфальт и дрожат в ожидании тёплого снега, печаль
острым ветром сквозит в полусонных вороньих насмешках.
Снег нейдёт и нейдёт, оставляя простор для никчёмных фантазий, а жаль -
лучше б всё завалил: и дела и мечты, вперемешку.

Звонко-серый ландшафт. Всё бредёшь, и шаги почему-то считаешь в уме.
Ты спокоен и смел, ты живой и поэтому знаешь прекрасно:
ты сегодня готов, как и все перелётные птицы, к зиме, 
всё что было с тобой - не случайно. И всё не напрасно.


лет до тридцати шести есть шансы

лет до тридцати шести есть шансы, -
дальше только если чудеса, -
арии поёшь или романсы,
натюрморты пишешь или стансы,
всё это не важно, всё нюансы,
главное - не плюй на небеса,

каждый день прослушивай звоночки
(шлют нам всем подсказки с высоты):
где соломку подстелить, как ночки
проводить, чтоб ноты или строчки
созидать без лишней проволочки,
без сомнения и маеты,

где кому когда и что подмазать,
занести себя или бабос,
в общем, выполняй небес наказы
да свои обуздывай проказы,
то есть, не тусуйся как шлемазл,
что с античного - примерно - жалкий поц;

будешь слушать - станешь в шоколаде,
в фигуральном смысле говоря,
ну а нет - влачить тебе в накладе
в безразмерном лузерском отряде,
не в раю земном, а в адском аде,
ярко-синим пламенем горя,

жизнь свою и уповать на чудо,
а случится ли оно - большой вопрос,
потому что старого верблюда
вызволять через ушко судьбы-зануды, -
как и бегемота из запруды, -
может только самый главный Босс…

а теперь прикинь: ему на кой
заниматься всякой чепухой?


обнуляется всё

обнуляется всё, даже самая сладкая жизнь, -

умножаешь на ноль, потому что иначе не можешь,

потому что превысило норму количество тризн

по несбывшимся планам прохожих,


невозможно терпеть, обнуляешься в хлам, а потом

обнуляются птицы, горгульи и прочие няшки,

и общаешься с толстым и необнулённым котом

в чёрно-белой мультяшной тельняшке,


но, увы, обнулится и эта улыбка кота,

где-то там, где-то за горизонтом событий, -

даже смерть, неизбежная смерть, даже та

обнуляется в зале прибытий.


НЕ НОЙ

сегодня я бродил по городу,
видел дворников и сторожей,
пассажиров, водителей,
продавцов, продавщиц,
кассирш и кассиров,
курьеров, курьерш,
просто девушек -
молодых и не очень,
красивых и очень,
видел детей,
кошек, пенсионеров, собак,
видел русских, евреев,
азиатов, кавказцев,
мусульман, христиан,
деревья видел, опавшие листья, траву,
видел птиц…
и у всех, кого я видел,
дела были лучше, чем у меня,
особенно у птиц и травы,
хоть не сеяли они и не жали,
не собирали ничего в житницы,
не хитрили и никого не обманывали,
а питал их Отец их Небесный,
и одевал покруче царя Соломона,
да и остальные, в общем-то,
тоже не заморачивались,
ни хитростями, ни обманом, -
думаю, хороших людей
всё же больше на свете, -
и, в целом, в целом - это всегда заметно -
всё у них было более-менее,
думаю, значительно лучше, чем у меня -
у меня не было даже
двухсот пятнадцати рублей
на водку в ближайшем алкомаркете,
чтоб не видеть никого и ничего,
и не думать,
и не вспоминать


За мной по дому летает муха

За мной по дому летает муха.
Почему, интересно?
Потому что я полное дерьмо?
Или просто ей скучно?
Для слуха
оно, конечно, приятно -
жужжанье детства, там,
на пыльном окошке
ошмётки солнца,
упавшего куда-то за лес.
Залез в ванну.
И тут муха.
В ванной комнате в смысле.
Та же,
я уверен, та самая,
других-то не было
последнее время - осень.
Такое ощущенье,
что она меня слышит,
и реагирует,
везззь божжий день.
Проверим?
Муха, иди на хрен!
Зависла в воззздухе,
пристенилась мягко,
прислушалась.
Ну, впечатленье такое.
Обдумывает, не нырнуть ли
ко мне в воду,
чтоб чётко, покладисто
выполнить рекомендацию
человечьей эмоции?
Или что?
Непонятно.
Зззанятно.
Сидит красиво на стенке,
шевелит частицами тельца,
головкой вертит.
Эх, муха…
И тебе одиноко, наверно,
раз тусишь с таким
бессмысленным придурком
как я.
Полетела бы лучше
в другие края,
на юг, там,
или в мушиный ад,
вы же мало живёте
на свете,
зачем тратить время,
скажи?
Сейчас, прямо здезззь.
Ответит?
Если ответит, то всё -
мне звеззздец.
Вот лежу в воде, голый,
и жду.


я научу тебя читать

я научу тебя читать, конечно научу -

неспешно сны и явь листать - я этого хочу


я научу тебя считать, уверен, научу -

рассвет с закатом сочетать - и этого хочу


я научу тебя молчать, возможно научу -

обидных слов не замечать - наверное хочу


я научу тебя летать, уж точно научу -

шторма и штиль переплетать - естественно, хочу


я научу тебя хотеть, и научу учить,

захочешь - научу свистеть и ангелов лечить


я научу тебя мечтать, наверно научу -

смеяться, петь, сиять, болтать - хочу, хочу, хочу


я научу тебя всему или почти всему -

подвластно много одному, ты знаешь почему


и всё же должен огорчить тебя, любовь моя...

я не умею научить, как полюбить меня.


Песенка про песенку

Так бывает иногда, так бывает:

кто-то где-то про своё напевает,

просто песенку как сон надевает,

а другого в унисон накрывает,

и поют они дуэтом нестройным,

но каким-то небывало спокойным,

и как будто очень-очень давнишним,

и не важно, что почти что неслышным.


Так бывает иногда, так бывает:

кто-то грустную игру затевает,

просто песенку в себе убивает,

будто ближнего плечом задевает,

а потом вдруг видит: нету рассвета,

но ответить не желает за это,

всё упрямится и шествует важно

по искусственным мирам, по бумажным.


Так бывает иногда, так бывает:

охлаждаются моря, остывают,

так, что звёзды на волнах застывают,

а во мгле ветра тоску разливают,

им бы песенкой помочь или словом,

а не окриком гортанно-суровым,

да не проблеском пунктирно-гудящим,

через тучи равнодушно летящим.


Так бывает иногда, так бывает:

звук по капле каждый день убывает,

кто-то главные слова забывает

и незримое земным заливает,

тут не сделать ничего, как ни бейся,

хоть упейся, хоть до смерти убейся, -

если пусто для тебя мирозданье,

ты не справился, дружок, с созиданьем.


Весло из слов

          «И я познаю мудрость и печаль…»

                       Б.Ахмадулина


Так не бывает, чтоб сквозь боль и зло

ты вечно плыл рекой густого пепла,

настанет миг - и вдруг веслом из слов

свой чёлн вернёшь из умственного пекла,

услышишь солнца плеск, почуешь свет,

увидишь к чуду новое теченье,

туда, где много лет не будет бед,

и осознаешь ад, как приключенье.



/воскресенье, 14 июля 2019/


Филлофора, портвейн и немного кинематографа

Моей первой взрослой работой было сушить водоросли и пить портвейн.
 В трудовой книжке было написано только про сушку, про портвейн ни слова. Так и написано - сушильщик второго разряда. Вероятно, разрядность как-то была связана с уровнем потребления портвейна. Мои старшие товарищи по бригаде - сушильщики первого разряда, взрослые суровые мужики - пили значительно больше. Меня они звали «малый» и наливали поменьше. Не из жадности, нет. Работал я наравне со всеми (за что уважали), а по части портвейна в свои семнадцать отставал явно (к чему относились с пониманием).
 Сушили мы красную водоросль филлофору, которую в заводском просторечье звали просто «травой». Ее потом перерабатывали, выделяли из нее одно из самых сильных желеобразующих веществ естественного происхождения – агароид. Он раз в десять круче желатина, который производят путем геноцида животных. Агароид шел в производство косметики, лекарств, зефира, мармелада, мороженого, зубной пасты и прочих вкусняшек. Под это дело даже специальный завод построили, на Пересыпи, у самого Черного моря.
 Добывали филлофору в пятидесяти морских милях от берега. Там было такое «саргассово море» - самое большое скопление этой красной водоросли на планете, открытое аж в начале XX века.
 Ловили «траву» два траулера. Работа приравнивалась к штрафбату или каторге, трудились там ссыльные моряки - особо дерзкие, невыездные и прочие, нажравшиеся морской романтики. Ловили тралами, как рыбу. Потом привозили к заводскому причалу. Перегружали «траву» в тягачи с огромными сетчатыми кузовами и везли на Жевахову гору, это широченное плато между Пересыпью и лиманами.
 На этом этапе подключалась бригада сушильщиков.
 Нашим главным инструментом были здоровенные вилы. Ими мы выгружали «траву» из сетчатых прицепов. «Трава» была мокрая, дико тяжелая и воняла йодом как йод. Выкладывали на большой площади слоем где-то около метра. И оставляли сушиться на солнышке. В обед брались за инструмент № 2 - граненый стакан. После обеда работа продолжалась, но уже более задумчиво. В конце дня нас везли на завод, мы переодевались, допивали портвейн в раздевалке и шли по домам.
 Следующим этапом было переворачивание. Это через несколько дней. Сверху филлофора была уже сухой и жесткой, похожей на плоскую, нешлифованную, перемотанную и запутанную ржавую проволоку, с застрявшими в этом хаосе многочисленными осколками ракушек. Снизу этот необъятный бурый пласт непоймичего был по-прежнему мокрым, тяжелым. Над ним гудели облака мух размером с колибри. Воняло все по-прежнему, нет, даже хуже. Жара, вонь, мухи, вилы, портвейн - сказка.
 Единоборство с полувысохшей травой, пожалуй, эмоционально было похоже на схватку с каким-то древним умирающим чудовищем, которое сопротивлялось и царапалось. Учитывая портвейн, чудовище можно было назвать Филловейном. Или Портофорой, если оно было девочкой.
 Работал я там с середины лета до середины ноября. Это уже после окончания школы, рутинной учебы в мореходке и первой неудачной попытки поступить в Москве учиться на артиста.
 Как-то раз директор завода пытался перевести меня на другую работу. Я наткнулся на него после смены на территории. Он печально смотрел на мои мозолистые ладони и исцарапанные предплечия. Сушильщики работали в брезентовых варежках, но руки по локоть часто оставались незащищенными, - жарко.
 «Ты конечно молодец. Но тяжеловато же, да?»
 «Это вы про портвейн?» - усмехнулся я и пошел переодеваться и дезинфицировать царапины.
Специфику и режим этой работы все знали, так что америку я директору не открыл, руководство закрывало глаза на производственную анестезию.
 Осенью добыча водоросли прекращалась до следующей весны. Окончание сезона мы в бригаде отметили традиционным портвейном. Мужики растворились где-то в осенней Одессе, а я пошел к директору и напомнил его намерение куда-то меня перевести. До армии оставался еще целый год.
 Меня перевели в теплицы, поливать какую-то там рассаду. Это было скучно. Там работали в основном женщины, и никто не пил портвейн. Для остроты я сагитировал устроиться на завод одноклассника, но веселее не стало, одноклассник уже тогда увлекся йогой и образ жизни вел максимально здоровый. Проработал я в теплицах месяц, отвык от портвейна и уволился по собственному желанию, официально прихватив в качестве бонуса моток прозрачного поливального шланга. Он потом очень пригодился маме на даче поливать цветочки.
 Прошло три года. Я вернулся из армии, собирался опять пойти на агаровый завод, но неожиданно устроился на Одесскую киностудию. Ехал устраиваться на завод, по дороге прочел в газете соседа по автобусу объявление: «В кинокартину Станислава Говорухина "Десять негритят" требуется рабочий на съемочную площадку» - и проехал мимо завода, ностальгически улыбаясь.
 На киностудии я с большим удовольствием таскал тяжести, помогал администраторам, реквизиторам и костюмерам, наблюдал съемочный процесс, беседовал с Кайдановским (помню, он как-то рассказал, что буквально час назад звонил в Италию Андрею Арсеньевичу), фотографировался с Абдуловым, Ромашиным, Жарковым, Зельдиным и другими небожителями в роскошной декорации, построенной в три этажа со множеством комнат; потом стал выполнять разные административные поручения. Конечно, это было не так круто, как переворачивать водоросли и пить портвейн, но тоже ничего. И уж точно, после армейской службы и единоборств с филлофорой и портвейном меня мало что могло испугать.
 Однажды ассистент по реквизиту попросил меня залезть на верхотуру декорации и бросить кое-что сверху на актрису в кадре. И выдал это «кое-что». Это был большой пучок «травы», той самой красной водоросли филлофоры. Она была когда-то высушена и намочена перед кадром. Высоты я тоже не боялся. Залез наверх и, по команде режиссера, с первого же дубля блестяще швырнул шмат своей любимой «травы» на голову прекрасной актрисы Татьяны Друбич.
 Вскоре я и сам стал киноактером, а несколько месяцев спустя уехал в Москву, поступил в театральный институт и стал учиться на настоящего артиста. Но это уже другая история.
 А, да, портвейн я с тех пор недолюбливаю, но зефир ем с удовольствием.


Дед победы

Как-то в мае, рано поутру,
в небывало жаркую погоду,
припыхтело к нашему двору
грозное явление природы - 
без винтов, без крыльев и колёс, 
без пилота (женщины/мужчины), -
с виду как советский пылесос
или поливальная машина.


Заслонило солнце в небесах,

громыхнуло громом громогласным,
что скрывался в тучных телесах
и звучал погибельно-ужасно,
а из-за сверкания втройне, -
поначалу молния сверкнула.
Витькин деда, выживший в войне,
со скамейки ринулся сутуло, -


будто был направленный обстрел,
будто в прах, огнём артиллерийским, 
всё, что люд попрятать не успел:
домино, велосипед, ириски -
разметало б; отнимая жизнь,
всех людей разорвало бы в клочья, -
гаркнув по-киношному «ложись!»,
дед на клумбу рухнул, где цветочки.


Ливень лил, старик в цветах лежал, 
прикрывая голову руками,
из парадной Витька прибежал, 
поднимали деда с мужиками,
он смущённо головой качал,
хрипло кашлял, даже улыбался,
бормоча: мол, просто разыграл… 
Дождь утих, народец разбежался…


А потом, у мокрого окна,
дед сидел и всё глядел на тучи,
и Кобзону, выпимши вина,
подпевал нетрезво и могуче,
постоянно путаясь в словах,
запинаясь, и опять сначала:
«…день победы порохом пропах…» 
А жена его весь день молчала.


Послесловие

...а дальше тишина, - 

сжимающая сердце,
сминающая мозг, 

стирающая душу
как будто лишний лоск, - 

заканчивая скерцо,
упрямо, как волна, 

тебя несёт на сушу,


на кромку, где дышать 

ты никогда не сможешь,
где нет ни глаз, ни рук, 

спасающих от смерти,
где, память вороша, 

оправленную ложью,
угаснешь, точно звук, 

без лишней круговерти,


хоть это не война, 

не подлое убийство,
но даже этот ох, 

чуть выраженный словом, -
чтобы и он издох 

в безмолвии буддийском, -
покроет тишина 

холмом песка сырого,


и гаснущая мысль: 

призвание поэта
с проклятьем наравне, - 

и ты уже не дышишь,
надежды не сбылись, 

и никаких ответов,
лишь чайки в тишине 

кружат всё выше, выше...


Triptychos

FALSUM MORTEM


непонятное что-то

мерцало-искрило во мгле,

очень низкая нота

зудела на тусклом стекле,

приближался сурово

хитинно-стрекочущий шум,

позабытое слово

искал паникующий ум,


кто-то хлюпал и чавкал,

рыча бесновался в ночи,

и змеиной удавкой

ломал горловые хрящи,

клочья гаснущих мыслей

роились в кромешной среде,

а потом всё зависло,

навек, в никогда и нигде... 


но вдохнул и очнулся,

и долго лежал чуть дыша,

понимал, что вернулся,

точнее, вернулась душа,

побывав за пределом,

где просто отсутствует свет,

и узнав между делом,

что смерть — это чей-то навет;



PER SPECULUM


поймать летящий в зеркала

упругий ветер снов,

пока всю явь заволокла

игра последних слов,

оставить лунные следы

и проблеском ночным

нырнуть сквозь тонкий слой слюды

к пространствам неземным,


пройти тропинками веков,

на ощупь, наугад,

почуять пальцами, каков

тот зазеркальный сад,

услышать свет, увидеть звук,

спастись от прежних слёз,

земное смыв с лица и рук

в дожде прозрачных грёз,


последний раз взглянуть назад,

последний раз вздохнуть,

последний раз вчерашний ад

с печалью помянуть,

и всё забыть, что вдалеке,

за амальгамой лет,

вот так явившись налегке

в страну, где смерти нет;



CULMEN


и вот он ушёл в сон,

и стал навсегда там,

он слушал разлив гамм

и колоколов звон,

скользил по реке вниз,

течением плот несло,

а он подправлял веслом

и чуял вдали бриз;


светился над ним свод,

обителей-звёзд полн,

мерцали валы волн,

качая под ним плот,

и жил, и сиял мир,

дышали моря впереди,

и сердце теплело в груди,

вливаясь в большой клир.


Письмо деревенского недоросля сестре в город

Здравствуй, милая сестрица!

Как там в городе дела?

Не решила ль отелиться?

Да шучу: лала-лала!


Тётка Зина в магазине

отлупила мужика,

перепутала с грузином,

обозналася слегка.


Ты же ж знаешь — вышла замуж

за похожего она,

и сама, не то чтоб прям уж,

но нормальная жена.


Нет, грузин её, конечно,

зажимал разок-другой,

по-старинке, за конюшней,

но всего одной рукой.


Просто у него протез же

вместо левой-то теперь, —

прошлой осенью приезжий

уронил на руку дверь.


Комнату ему сдавали

(он из городу сбежал),

а потом его в подвале

участковый задержал.


Зинкин муж бухает страшно,

хоть потомственный барон,

как нажрётся — прям дурашный,

и заводит патефон,


или старую шарманку

достаёт с полатей он,

или дедову тальянку,

или же аккордеон.


Рассекает по деревне,

накидавшись вдрабадан,

и орёт, как витязь древний:

никому тебя не дам!


Потому как любит страстно

кузнецовую жену.

Но встречаться им опасно.

Помню прошлую весну:


их кузнец застал любезных,

где колхозный сеновал,

и жену от дел скабрезных

в жесть под юбкой заковал.


У цыганского барона,

что по-трезвости молчит,

на плече живёт ворона,

у которой клюв торчит.


Страшно смотрит ента птица

и летает иногда, —

у продмажной продавщицы

есть всегда для ей еда.


Просто энта продавщица

в цыганёнка влюблена,

и мечтает обручиться.

Но кому ж она нужна


с бородавкою на носе,

с косоглазием своим,

разве Сашке на покосе,

что женою нелюбим.


Нелюдимый Александр

косит множество травы,

и поёт как чистый ангел,

в одиночестве, увы.


Ведь жена ж его с бароном

регулярно то да сё,

после жёнки кузнецовой.

Вот, сестрёнка, вроде всё.


Привези мне мармеладу,

и зефиру привези,

и Земфиры диск бы надо,

мой забрал себе грузин.


Ты ж смотри, не делай бяку,

не ломай своё житьё,

встретишь подлого ибаку,

да и сгинешь, ё-моё.


В мире оченно опасно,

особливо в городах,

сколько судеб понапрасну

загубилося во прах.


В школе нам стихи читали,

щас тебе их запишу.

Дык за них и денег дали

городскому алкашу.


«На двуколке ездят волки,

а медведи — на авто,

ёжик прячется в иголки,

а красавица — в пальто,


кони мощно тащат конки,

танки вертят головой,

шофера грызут баранки

за баранкой день-деньской,


экскаватор ямы роет,

землеройка портит грунт.

Похвалы поют героям

и дают изюму фунт.


Всё по-разному на свете,

всё по-всякому, друзья,

но, ей-богу, все как дети —

любят то, чего нельзя».


фальфиниш

****

непонятное что-то

мерцало-искрило во мгле,

грязноватая нота

зудела на тусклом стекле,

приближался сурово

хитинно-стрекочущий шум,

позабытое слово

искал паникующий ум,


кто-то хлюпал и чавкал,

рыча бесновался в ночи,

и змеиной удавкой

ломал горловые хрящи,

клочья гаснущих мыслей

роились в кромешной среде,

а потом всё зависло,

навек, в никогда и нигде...


но вдохнул и очнулся,

и долго лежал чуть дыша,

понимал, что вернулся,

точнее, вернулась душа,

побывав за пределом,

где просто отсутствует свет,

и узнав между делом,

что смерти по-прежнему нет


Константин Циолковский

XXIV мая. Эпизод триста пятидесятый,

из которого изумлённый читатель узнает как наш герой получил предложение 

отправиться в звёздную экспедицию, не стал его отвергать, а пообещал хорошенько обдумать


А вчера Циолковский призвёздился.
 "Земля, конечно, колыбель человечества, но нельзя же вечно лежать в колыбельке, агукать да пукать!" воскликнул Константин Эдуардович, хрипловато посмеиваясь.
 Велосипед свой простецкий, педальный, c чуть провисающей цепью, поставил в угол передней, прошёл в гостиную и сел за стол. Вид сосредоточенный и чуть скрытный, есть ощущение, что хочет разгадать какую-то вселенскую тайну, но почему-то колеблется. Я молча смотрю на него, терпеливо так, ожидаючи. Нельзя в таких ситуациях торопить, иначе можно человека спугнуть, и он вообще ничего не расскажет.
 "Видели "Космический рейс"?" начал он явно не с самого близкого к сути места.
 "Видел конечно. Замечательный фильм. Вы там консультантом были".
 Он неторопливо кивнул: "А скажите, Серёжа, что вам больше всего в этом фильме запомнилось?"
 Я даже думать не стал: "Уж точно не космические дела, там это всё условно. Пожалуй, главная коллизия. Как два пожилых профессора поссорились по причине беспокойства одного за другого. Дескать, как старенький дедушка перенесёт космический полёт. И заботливый профессор начал интриговать и мешать. По-моему, неожиданно. Нет злодея, а конфликт есть, причём острый, как у Толстого с Фёдоровым".
 Циолковский вздохнул.
 "В десяточку, Серёжа, в десяточку. Вот и у нас, как в фильме этой…"
 Я уточнил: "Что, с Саганом?"
 Он кивнул: "С Карлом и Хокингом".
 "А в чём же причина-то?"
 Циолковский опять вздохнул и потёр глаз ладонью.
 "Мы по-разному смотрим на расположение Солнечной системы в Галактике. Они считают, что наша система теперь здесь".
 Он подошёл к звёздной карте, висящей уже несколько недель у меня на стене. Из кончика указательного пальца правой руки гостя вырвался тонкий световой лучик и упёрся в точку на карте.

 Я посмотрел.
 "Ну да, по официальной версии…"
 Циолковский усмехнулся и покачал головой.
 "Вот именно, по официальной. А у меня есть данные неофициальные, но самые свежие. Когда я их показал Сагану и Хокингу, они меня подняли на смех. Да ещё и Маска на свою сторону перетягивают".
 Я весь превратился в одно огромное ухо, точнее, в ушную трубу, практически как у Циолковского в Старом мире. Интуиция тревожно кольнула внутри: мол, прав сейчас Константин Эдуардович. А он между тем переместил свой указательный луч по карте.
 "Только вчера мы с Коперником предполагали, что, вероятнее всего, Солнечная система находится здесь. Вы знаете, это трудно определить. Все эти века лучшие умы бились над этим вопросом. Даже Галилей спасовал".
 Тут я немного не выдержал: "Так что же вы выяснили-то?"
 Циолковский посмотрел на меня с мудрой хитроватой улыбкой.
 "Серёжа, мы выяснили, что все эти выяснения не имеют больше никакого значения. Солнечная система не просто не находится на прежнем месте, в галактике Млечный путь. Она в галактике NGC 1559 в созвездии Сетки, удалённой от Млечного пути на пятьдесят миллионов световых лет. Коперник уже окрестил её Галактикой Джентли. Формой она похожа на нашу прежнюю, но меньше неё раз в сто приблизительно, одна из самых одиноких галактик, из всех, нам известных, как, собственно, и Млечный путь. Они в сторонке от так называемой "космической паутины". Так вот, Солнечная система спрятана в небольшой туманности на окраине Галактики Джентли. Туманность, вероятно, искусственного происхождения, свойства её материи изучены не до конца. К нам вчера присоединился Тесла. Он предположил, что из-за этих, пока не изученных свойств, наш мир и обладает такими странными характеристиками. Коля считает, что здесь эфир его излюбленный играет ключевую роль. Из-за этого, мол, у нас столько необычных возможностей. Здесь иначе работает гравитация, закон сохранения энергии и прочие физические законы. Тесла наконец доделал свой уникальный телескоп, способный обходить морок нашей туманности. И мы вдруг увидели Млечный путь вдалеке. Потому я срочно поменял конечную точку своей экспедиции".
 Я глупо спросил: "И куда же вы полетите?"
 Он долго молчал, улыбался, потом сказал: "Лем по-прежнему хочет в Магелланово Облако. Ефремов – в Туманность Андромеды. Саган и Хокинг – в Кассиопею. А мы полетим… домой".
 Я не нашёлся что сказать.
 Он пояснил: "Конечно, мне бы хотелось посетить другие галактики, увидеть невероятной красоты звёзды, скажем, Вегу, Альтаир и так далее. Но есть дела поважнее, я это чувствую. Мы полетим вот сюда, – он показал. – Здесь настоящая Солнечная система. Та самая, из которой нас когда-то забрали. И вот туда я направлю свой звездолёт. Это будет разведочная экспедиция. Её цель – узнать, можем ли мы вернуться домой".
 Молчал я часа четыре. Никак это всё не укладывалось у меня в голове.
 Потом сказал: "Константин Эдуардович, да ведь нет там нашей старой Земли. Может шар каменный и кружится в космосе, но ведь мёртвый он".
 Циолковский вздохнул.
 "Всё странно. И тогда было, и сейчас. К тому же тысячелетие прошло. Земля была живым организмом, её убить может только Солнце, а оно в полном порядке. Я сейчас объясню".
Циолковский долго мне что-то ещё объяснял, но я почти ничего не понял и не запомнил.
 Когда он договорил, я спросил: "А вы не боитесь, что выйдет как в "Интерстелларе"? Прилетите туда, а там адский ад".
 Он помолчал.
 "Опасность такая есть. То что я сейчас рассказал – пока всего лишь гипотеза. Мы ещё не можем на таких расстояниях разглядывать планетные системы подробно. Метод Доплера мало даёт мало подробностей… Но мы рискнём. Воспользуемся бессмертием. И потом, нам всё-таки удалось построить хорошие ракеты. Скорость света они, конечно, не разовьют, она для материальных тел невозможна, только для самого света, но мы сможем добраться до цели достаточно быстро. А на месте уже разберёмся. Конечно, я не на сто процентов уверен, что там, куда мы полетим, сохранилась прежняя Земля. Но попробовать стоит".
 Я кивнул: "Понимаю, Константин Эдуардович… Я ведь тоже когда-то мечтал о звёздах. До дыр зачитывал ваши труды и других учёных, фантастику разную, картинки разглядывал, пейзажи инопланетные…"
 Наступила пауза. Циолковский внимательно смотрел на меня и как будто чего-то ждал.
 Я продолжил: "Но, боюсь, это только мечты. По-моему, Крис Нолан в своём фильме сказал жуткую правду: нет никого во Вселенной, кроме нас и Бога. И ни одна экзопланета не будет похожа на наш мир. Вообще с экзопланетами сложно. Они хоть и существуют, но толком мы о них ничего не знаем. Конечно, мы ещё в Старом мире знали, что есть, например, Глизе 581C, она, типа, наиболее похожа на нашу Землю. Но на самом-то деле она не похожа! Только та Земля хороша, на которой живёт человек. Помните у Тарковского? "Живите в доме – и не рухнет дом. Я вызову любое из столетий, войду в него и дом построю в нём…" Мы ведь уже построили. И придётся нам жить на этой Земле и в этой Земной области. А что касается экспедиции… По крайней мере ваша цель хоть как-то осмысленна, на мой взгляд".
 Он засмеялся: "Спасибо, дорогой мой человек! Вот мы и рискнём-попробуем. Чем Бог не шутит".
 Я улыбнулся: "Насколько я понимаю, чувство юмора у Бога хорошее".
 Мы помолчали.
 "Любовь – это единственное доступное нам чувство, способное вывести нас за пределы времени и пространства". Так сказано у Криса Нолана. И мне кажется, он очень прав. Очень".
 "Так и я об этом, потому и маршрут поменял. Домой очень хочется…"
 Потом он рассказал, что с ним полетят племянник Ивана Александровича Гончарова, а ещё поэт Заболоцкий и прочие достойнейшие мужи. Поговорили мы и о Калуге. Он ведь там по-прежнему живёт, в своём уютном двухэтажном деревянном домике, недалеко от Оки и Музея Космонавтики. О литературе космической поговорили, о его книге "Путь к звёздам".
 "Шалопаи, всё-таки, эти венгры, Штефан и Раду Нор. Взяли название моё. Хотя, книжку симпатичную написали".
 "Про путешествие по Солнечной системе-то? Она мне мартыновских "Звездоплавателей" чем-то напомнила. Наверное юношеским энтузиазмом, который почти исчез в двадцать первом веке Старого мира, когда все баблом увлеклись…"
 Естественно, поговорили мы и о кино.
 Циолковский почти ничего не ругал. Я видел, что он уже начинает скучать по этой Земле, хоть ещё не улетел к другой. Скучает конечно, пусть и считает её искусственной.
Перед уходом он как-то немного замялся и вдруг говорит: "А может и вы с нами, а?.. Насколько я знаю, с любимой вашей не сложилось у вас. Поговаривают, замуж она собирается… А у нас в экспедиции будет много достойных девушек".
 И смотрит с осторожным сочувствием и робкой надеждой.
 И тут я понял: он ведь с этим ко мне и пришёл, в экспедицию меня звать.
 Качнул я головой и вдруг говорю, неожиданно для себя самого: "Не знаю, Константин Эдуардович, может быть… Раз уж Одри замуж выходит, что мне на Земле делать… Только Пушка и роботов я собой возьму. Если можно".
 Он кивнул: "Хороший ответ, – и продолжил уже гораздо бодрее. – Мы к вам, Серёжа, на днях вместе с Юрием Алексеевичем зайдём. Заодно ещё раз всё это обсудим. Если вы не против. После того как вы Юрин роман издали, он к вам постоянно рвётся, поделиться радостью как его весь мир читает. Но вы последнее время были очень заняты".
 Я вздохнул и развёл руками.
 "Как там Фёдоров говорит?.. Пансионеров у меня много".
 Циолковский усмехнулся и продолжил: "Ещё Рич Викторов к вам давно хочет. Он ведь недавно закончил продолжение "Москвы-Кассиопеи" и "Отроков во Вселенной". Называется "Если что-то я забуду…" Про детей главных героев: Вити, Вари, Лобанова и остальных. Обещал показать. Потом посидим, побеседуем, споём что-нибудь".
 Вдруг пришли роботы. Они были добрыми механиком и нянькой из "Отроков во вселенной". Немного потоптавшись на месте, они тихонько нестройно запели: "Ночь прошла, будто прошла боль, спит земля, пусть отдохнет, пусть. У Земли, как и у нас с тобой там, впереди, долгий, как жизнь, путь".
 Умолкнув, они стали смотреть на нас с опаской, не особо уверенно. У одного из роботов вращался большой круглый глаз.
 Циолковский долго смеялся, я тоже. Роботы, довольные, ушли, а Константин Эдуардович продолжил: "А ещё Фёдоров наверное с нами зайдёт, тоже хотел повидаться. В экспедицию мне его заманить не удалось, космиста нашего главного… Так что? вы не против посидеть перед дальней дорожкой?"
 Я вздыхаю так, как будто окончательно решил лететь: "Я возьму этот большой мир…"
 А он тихонько подхватывает: "Каждый день, каждый его час…"
 И мы продолжаем вместе: "Если что-то я забуду, вряд ли звёзды примут нас!.. Я возьму щебет земных птиц, я возьму добрых ручьев плеск, я возьму свет грозовых зарниц, шёпот ветров, зимний пустой лес… Я возьму память земных вёрст, буду плыть в спелом, густом льне, там вдали, там, возле синих звёзд солнце Земли будет светить мне".
 На финальном такте я вдруг увидел, что в анфиладе горько плачут мои роботы.


Когда не пишутся стихи

Когда не пишутся стихи,

ваяешь что-нибудь другое,

душе не хочется покоя,

но в голове: хаха-хихи.


Когда не пишутся стихи,

не пишется и проза тоже,

глядишь в окно с унылой рожей,

и можно сдохнуть от тоски.


Когда не пишутся стихи,

ломается природы внятность,

и нарушается приятность

строки.


Do... re... mi...

DOMINUS... RERUM... MIRACULUM...


Вот выходишь привычно на свой фешенебельный балкон-рубикон, –

и вроде столько людей в размытости ночного пейзажа –

Рая, Слава, Филипп, Лёва, Миша, Даша, Саша, Самсон, Димон...

А на самом деле нет их, они только ноты пассажей джаза,

звучащего высоко-далеко, или тихо и близко, как будто здесь,

или где-то в иных мирах, недоступных простым неспящим, –

только призракам и котам, глядящим легко сквозь густую взвесь

бликов лунных, в чужие сны, через явь незримо летящие.


Смотришь вдаль и вдруг вспоминаешь, из последних остатков сил,

человека – взрослого, но не старого, можно сказать – пожилого,

практически уже не пившего алкоголь (хотя раньше он крепко пил);

лишь последнее время, один раз в год позволял он себе кое-что из былого:

поздним вечером шёл в магазин, даже если сверху сыпался снегодождь,

покупал большую, красивую, дорогую бутылку водки

и, пока возвращался, – ну сколько там?.. – дорогу на грусть помножь –

пил из горлышка, едва успевая напомнить былое отвыкшим душе и глотке.


Ну и сам вспоминал: ситуации разные, близких-далёких людей,

улыбался-сердился, бормотал неразборчиво про молодость, бесшабашность,

приходил домой, выливал остатки водки в уборной (каков злодей!) –

и счастливым валился в сон, под куранты со Спасской башни.

Однажды он не проснулся, – шагнул, так сказать, с е4 в квадрат е2,

его скоро забыли (нас ведь как бы и не было, когда мы всё-таки умираем), –

а если и вспоминали, это было больше похоже на ноты, чем на слова –

Лёва, Миша, Филипп, Даша, Саша, Самсон, Димон, Слава, Рая…


За амальгамой

Поймать летящий в зеркала

упругий ветер снов,

пока всю явь заволокла

игра последних слов,

оставить лунные следы

и проблеском ночным

нырнуть сквозь тонкий слой слюды

к пространствам неземным;


пройти тропинками веков,

на ощупь, наугад,

почуять пальцами, каков

тот зазеркальный сад,

услышать свет, увидеть звук,

спастись от прежних слёз,

земное смыв с лица и рук

в дожде прозрачных грёз;


последний раз взглянуть назад,

последний раз вздохнуть,

последний раз вчерашний ад

с печалью помянуть,

и всё забыть, что вдалеке,

за амальгамой лет,

вот так явившись налегке

в страну, где смерти нет.


Весеннее граффити

Веснеет в воздухе, несутся облака,

что поросята, избежавшие застолья,

и, словно гра́ффити-художника рука,

сусальный сок на поднебесное раздолье


прольёт огромный раскалённый апельсин,

а, час спустя, простор над озером и лесом

уступит сумеркам; и сквозь густую синь

посмотрят звёзды с обновлённым интересом,


и ну моргать, и ну резвиться до зари,

пока с востока не примчится тёплый ветер,

что сдвинет занавес ночной; и рыбари

забросят сети.


Снятся ли ангелам дурные сны

Какают ли сказочные принцессы в за́мках или под кустиками хоть иногда?

Действительно ли бесам так отвратительны ладан и святая вода?

Можно ли ходить под дождём без шапки или, скажем, без кепки?

Что вреднее: пиво, вино или нечто значительно более крепкое?


На сколько процентов работает, и работает ли человеческий мозг?

С какого перепугу писал такие странные картины голландский художник Босх?

С какой стати писатель Набоков всё время ругал писателя Достоевского?

Какая рать круче: царская, или всё-таки королевская?


Майкрософт или Эппл, андроид или айфон, мерседес или бэ-эм-вэ?

Ходить с бородой и лысым черепом, или с бритым лицом и волосами на голове?

«Не приведи, господи» кричать по острым поводам, или «дай бог»?

Тарковский или Гайдай, Бах или Моцарт, Вермеер или Ван Гог?


«Властелин колец» или «Гарри Поттер», старый или новый «Кинг-конг»?

Снукер, пул, карамболь или русский бильярд, лаун-теннис или пинг-понг?

Шахматы, шашки, карты, кости, маджонг, пятнашки, прятки, или другая игра?

Цифровая фотография богаче или плёночная, с эмульсией серебра?


Жаворонком или совой нужно родиться для всяких серьёзных дел?

Лето или зима, осень или весна полезнее для обывательских душ и тел?

Имеет ли размер значение большее, чем мастерство?

Гармонией или алгеброй легче поверить глубины всего?


Умирать постепенно, медленно и осмысленно, или быстро и вдруг?

Кошка, собака, енот, шиншилла, чорт или ангел надёжнее человеку друг?

Сауна, русская баня по-чёрному, или японская инфракрасная, или хамам?

Отдать предпочтение городским квартирам или загородным домам?


Опасная бритва, электрическая или просто станок?

Опрометью, сломя голову, куда глаза глядят, или со всех ног?

Чёрный или зелёный, ржаной или пшеничный, красное или белое?

Сочное яблоко или квёлое, незрелое или спелое?


«Зашло» или «пошло», «доставило» или «получил удовольствие»?

Что существеннее: духовная пища, или же продовольствие?

Ложками-вилками есть, или палочками для еды ха́си?

«Хуясе» вежливее говорить в элитном обществе, или «фигасе»?


Где эффективнее загорать: покачиваясь на матрасе в море, или лёжа на берегу?

Другую щёку, ягодицу, глаз, ухо или молочную железу надо ли подставлять врагу?

Ёлка или сосна, увешанные конфетами и винтажными игрушками, новогодней?

Манка или овсянка, или кофе и сигарета в ежеутренний здоровый завтрак пригодней?


Какая сторона Луны психоделичней: обратная, или та, что всё время видна?

Любовь или ненависть помогает быстрее достигнуть дна?

Кто приятней в общении и достойнее: любители борщей или щей?

Ломать или строить проще, правильнее и вообще?..


«Никогда и ни за что», или «так уж и быть» и «когда-нибудь»?

Восток или Запад, Юг или Север, Млечный или последний путь?

Столько важных вопросов, ответов точных не имеющих в принципе.

Да и смыслы наши - ничто в сравнении даже с выеденными яйцами

                                                            и самыми исчезающе небольшими мизинцами.


Задумчиво перелистывая телеканалы в период творческого простоя

Бабло проедено и роздано,

проезжено в такси, прокурено,

реальность бедствованья грозного

мерцает призраком Проскурина

из фильма радостно-советского

про взрослых, вечером учащихся,

не знавших ужаса недетского

отчаявшихся.


«Нестор Петрович, ходишь-ходишь в школу, а потом — бац!..»


Вот так и тут, — живёшь как бабочка,

пока не кончатся наличные,

пока не опустеет карточка,

так раньше жили заграничные

капитализма обитатели,

мы их жалели, угнетаемых,

читая тамошних писателей

читаемых.


«Остап Ибрагимович, прекратите ваши жестокие шутки!»


Фигово — больше нету ценности

в каких-то штуках нефинансовых:

в любви, сочувствии, в нетленности

стихов и проз, не слишком глянцевых.

Бабло — холодная субстанция,

космическое паразитище…

Орёт по телеку: «Констанция!..»

артистище…


«Что у вас с головой? — Деньги. — Семёёён Семёныч…»


Лежишь и щёлкаешь каналами,

и гонишь прочь тревогу едкую,

и хочется чего-то малого —

не знаю, замутить с соседкою…


«Ждёт нас что-то новое, ждёт нас перемена».


Опять кино сбивает с мысли,

опять «Большая перемена»,

и ждёшь, — как вёдра коромысла, —

вторую смену.


не хочу

я спасать никого не хочу,
      потому что спасти никого невозможно, -
к врачу,
        не ко мне, -
           я людей-нелюдей не лечу,
я летаю,
             я таю, -
      к врачу, -
я кричу:
   для меня это дико,
           и пошло,
               и сложно, -
лечить,
   и учить,
              и строчить;
заплутать,
       не летать,
          не хотеть,
               и считать,
что чего-то уже получить невозможно -
  тревожно, -
я - тать,
       я ворую надежду
на дружбу,
         я - тать,
я устать и свистать
  не могу,
не хочу,
     нет, хочу,
но уже не люблю,
          это ложно:
                           свистать всех наверх,
сверху - стерх,
     и его не спасти,
     никого не спасти,
и пасти
   никого никогда и нигде невозможно,
серьезную взрослую птицу
              прости,
вот устал,
        подо мной как батут пьедестал
прямо тут,
             у тебя на глазах
                           прорастал,
и набат,
   и плывет
                к горизонту
                                                  мой аэростат


Часы (новогоднее подражание)

Со мною вот что происходит:

гляжу — мои часы не ходят,

висят понуро на стене

в невыносимой тишине, —


чужие в мире онемелом,

лишь скол на циферблате белом

знако́м, но труднообъясним, —

я всё присматриваюсь к ним.


Зачем такое происходит?

Мой путь недлинный на исходе,

часы предчувствуют исход

и останавливают ход?


И что, скажите, бога ради,

мне тоже ти́кать перестать?

Иль в этой паузе-преграде

жизнь, словно гаджет, пролистать?


Припомнить лучшие мгновенья,

а худшие не вспоминать,

чтоб в направленье удаленья

с пречистой ноты начинать?..


О, сколько нервных и недужных,

ненужных мыслей,

слов ненужных

часы мне навевают эти.

О, кто-нибудь, признай уже,

что зыбко всё на этом свете,

и мы ютимся в мираже.


Да что ж такое происходит?

Часы больные снова ходят, —

в них тапку бросил, — и́дут вспять.

Пора вставать.


Детское литературоведение в эпоху акселерации

Я сказал тебе: «Сынок,

слушай стих: «Идёт бычок…»

Ты вздохнул устало

и сказал: «Читала

бабушка мне этот стих,

там бычок - немножко псих.

Помнишь? он идёт, боится... 

ну, упасть… Так он - не птица,

не умеет он летать.

Как такое не понять?..


Вот кончается доска,

в сердце муторно слегка,

а в глазах тревога -

так себе дорога…

Думает: вот упаду,

и в макдональдс не пойду,

и придётся мне лечиться,

месяц в школе не учиться, -

тут, конечно, плюсик есть,

но один, а в целом - жесть!


Очень жалко мне его,

ведь штормит его всего,

это не прикольно -

падать будет больно.

Разве ж это детский сад -

доски в жизни выбирать?

Вот зачем он выбрал эту?

У бабули нет ответа».


Что тут скажешь, сыне…

«Кашку ешь. Остынет…»


Зимние многоточья

Я хотел утопить эту зиму

в непроглядной рубиновой мгле,

торопиться впотьмах к магазину,

а потом предаваться игре,

что нектар запускает по венам,

дарит щедрый прилив новизны,

прикрывает лицом Гуинплена

беспросветные адские сны;

Я хотел не грустить и не злиться,

и в беспечном пестрении дней

забывать и молитвы, и лица... 

Но зима оказалась умней, -

неботканым своим покрывалом

обернула она всё вокруг, -

в тёплом снеге, ещё не усталом,

замерцало грядущее вдруг... 

И брожу я по белым аллеям,

словно чей-то покой стерегу,

и шагами пишу, всё смелее,

многоточья на чистом снегу.


Книга живых. Пролог и предисловие Л.Аннинского

Сергѣй БұртѦкъ

КНИГА ЖИВЫХ

романъ-эссѣрiалъ



и, по причине умножения беззакония, во многих

охладеет любовь; претерпевший же до конца спасётся.

Евангелие от Матфея, глава 24, стихи 12-13



Пролог. Москва, этот год


Она спустилась ко мне. Рукопись. Я не шучу. Спустилась физически.

Было так. Я шёл домой после длительной прогулки, во время которой много думал о Боге, деревьях, утках на пруду, некоторых людях, вселенской гармонии и политической ситуации в мире. Никаких особенно выдающихся мыслей на все эти темы я не почувствовал и немного грустил.

Как обычно, я пересёк двор. Он был непривычно безлюден. Не играли даже дети на детской площадке. Хотя только-только стемнело. По каким-то непонятным причинам не светилось ни одно окно в моём доме. Я подумал, что, может, свет отключили. Такое теперь бывает хоть и редко, но часто.

Было ли мне тревожно? Пожалуй, было. Немного. Но скорее мне было предчувственно. Войдя в подъезд, я увидел, что свет есть. Возможно, его нам вернули, пока я возился с кодом двери.

Я прошёл к лифту и нажал вызов. Большая круглая кнопка из некогда прозрачной пластмассы засветилась изнутри тлеющим угольком. Вверху загудело, привычно уютно, почти заурчало, как будто я погладил и слегка потревожил, или, наоборот, оправдал ожидания огромного пушистого кота, дремлющего где-то на небе. Мне показалось, что едущий лифт лязгает своими железками меньше, чем это бывает всегда.

Лифт приехал на первый этаж и остановился. Я открыл тяжелую металлическую, с тугой ручкой, дверь шахты, потом деревянные застеклённые створки, и вошёл в лифт. На полу под зеркалом я увидел мягкий зелёный портфель, небольшой, но плотно набитый. Такого я раньше не видел. Он был похож на кожаный, но кожаным не был, я это точно понял, когда взял его в руки. Нет, это не было натуральной кожей. Но и кожзаменителем не было. Я вообще не понял, что это за материал.

Весил портфель килограмма четыре и был закрыт на единственный ремешок с медной пряжкой. Немного подумав, я открыл свою находку. Решил, вдруг там найдутся какие-нибудь документы или что-то другое, что поможет мне узнать владельца портфеля. Держа портфель за очень удобную ручку, я приподнял клапан и глянул внутрь. Толстая пачка желтоватой писчей бумаги. На задней стенке портфеля – карман. Запустив в него руку, я достал лист, сложенный вчетверо. Развернул. Текст был на… одном малоизвестном языке, но я его знал.    

"Привет, тёзка! Мы ведь с тобой почти тёзки и отдалённые родственники. У меня к тебе просьба. Возможно, она покажется тебе странной, но выполнить её важно. Ты потом сам это поймёшь. Толстая пачка бумаги в портфеле – мои записки. Пожалуйста, переведи их и обнародуй. Под своей фамилией, а я пусть буду только персонаж. Ну, может подправь там что-нибудь. Если захочешь. Вот видишь, всё просто. Записки. Когда я их завершил и уж совсем было решил издавать, я вдруг подумал: нет, вам сейчас они нужнее. Вот и всё, спасибо тебе. Знаю, что не подведёшь. Твой Serlas Burgh".

Дочитав письмо, я посмотрел в зеркало. На долю секунды мне показалось, что по нему пробежала мелкая рябь, и моё изображение слегка раздвоилось. Показалось конечно. Буду откровенен, я до сих пор сомневаюсь, правильно ли поступил, выполнив странную просьбу. Но тогда я плохо соображал, что творю. Уже дома я достпочтиал из портфеля рукопись, положил перед собой на стол и начал читать:



Лев Аннинский

МАСШТАБЫ ДЛЯ ЖИВЫХ

предисловие


"Томас Вулф тащит тачку…

Тачка полна машинописных страниц.

"Рукопись?"

"Это роман, – отвечает Вулф, как будто оправдываясь. – Макс Перкинс читать отказался. Брэдбери начал, второй экземпляр. А этот тебе. Поможешь сократить немножко?"

"Немножко?.."

"Да. Во-первых, это красиво. Во-вторых, будет точнее. Это сага о странностях и будущем нашего мира. Никакой фантастики, сплошной реализм. Разве что допущение о возможности смерти как всеобщего явления…"

Я "Книгу живых" читать не отказался. Хотя масштабы не меньшие.

Сотни страниц романа уложены в полторы сотни глав (они называются: "визиты" и "эпизоды"), участников в каждой главе иногда по несколько десятков. И никого не упустишь, имена все славные. Из российских корифеев: Гоголь, Пушкин, Лермонтов… Читатель легко продолжит: Достоевский, Толстой, Чехов… Гончаров (ещё не нашедший имени для родной обломовщины), Горький (обиженный на Ходасевича), двое Андреевых (которые не знают, что они отец и сын). Сотни великих имён, из разных эпох всечеловеческой истории, и "ещё несколько сотен тысяч интересных, значимых и любимых".

Можно почувствовать в этом перечне нечто декоративное.

Но ощущается – ритм реальности, в которой спасены строй и смысл.

Иногда, углубляясь в тексты любимых литераторов, Берг выдаёт свои точные оценки. Например, Крым у Аксёнова. Остров Крым… Лучшая его вещь, и у Берга оценена. Вскользь…

А если кто помянут не вскользь, а по всей форме, то получается: "Микеланджело Лодовикович Леонардович Буонаротти…"

Русская манера сопровождать имена отчествами придаёт героям что-то архаично-царственное. Нерусские собеседники просят: "Нельзя ли без отчеств?" Повествователь отвечает: без отчеств не могу, Иоанн Хризостом Вольфганг Амадей Леопольдович.

Самого автора-рассказчика Серласа Вильгельмовича Берга собеседники именуют: Серёжа, Сергонито, Сергиус, Сергестус Виталиньевич, Серлас Вильямович, Сергиондиус, Сергиушек, Сергулькин, Рами, Гуша, Гуня, Срулик (уточнение: "Сруль – это моё имя так по-марсиански звучит")…

В чём смысл этого пестрения имён? В том, что ни одно имя не прочно. Ни рассказчика, ни тысяч его героев. Мировая история – уже не опыт хронологического, социального, классового, национального бытия, – а своеобразная амальгама, гигантская, всепланетная, всепокрывающая эпохи и народы. Живущие в ситуации таинственного вневременного Целого (в том числе и персонажи книг, родившиеся или ещё не родившиеся в воображении великих писателей), являются на встречи с повествователем – так, чтобы не нарушить непредсказуемости той чехарды, которую я называю амальгамой, а сам Берг склонен именовать клоунадой.

Клоунада Истории: Маяковский ворвался… Лев Толстой припаровозился… Шагал пришагал… Набоков впорхнул… Феллини приамаркордился… Мелвилл причалил… Гомер пришаркал… Байрон вломился… Дюма припыхтел… Скотт прицокал… Уайльд прифланировал… Хармс прифантасмагорился… С содроганием ждёшь появления Господа… И нагрянул! "При помощи Гипноса и его сына Морфея". То есть, усыпил повествователя. И тот во сне осваивал космос со странной "икорной" структурой.

Сервантес дописывает "Дон Кихота". Публикует потихоньку в "Нью-Йоркере". Ничего удивительного – времена расфиксированы.

Пушкин говорит: "Хочу роман сделать, в стихах. Был у меня приятель, Женька Онегин, типичный представитель той моей прошлой жизни. Напишу – дам прочесть…" А закончив об Онегине, выдаёт: "Бродский – глыба! Поклон ему, как зайдёт…" Пушкин с Бродским общаются…

Призмеивается Киплинг: "Вчера в Твери был, у Афони Никитина. Он новый вояж затевает. На этот раз куда-то к центру Земли…"

Когда Грибоедова назначили послом в Пояс астероидов, его ожидал подвиг: если бы он "не удержал их переговорами, наша эскадра не подоспела бы. Лангольеры и так сожрали половину Пояса и летели уж к Марсу…"

Дела свои романные герой Берга исполняет с сюжетной точностью. Летит к Сатурну, выяснить, что там делается на его спутнике Энцеладе. Наводит порядок. И в душе своей порядок наводит – спасает любовь.

Не буду перечислять все хронологические кульбиты. Берг в них – как дома. Потому что Дом – везде. И всегда. Два верных робота готовят угощение, чтоб собеседники не проголодались. Верные друзья Серласа Берга часто ведут себя как дети. И ещё один верный друг у него: кот Пушкин. При угрозе хозяину чувствует себя тигром. При появлении А.Пушкина запросто с ним беседует.

А вот новый собеседник: Никола Тесла приэфирился.

"Свойства нашей туманности пока что туманны… Впрочем, не суть. Вчера заходили Архимед и Кулибин. Протеже своего привели, Левшу, молодого парнишку, самородка. Блох подковывает без микроскопа". Повествователь обомлел: "Николай Милутинович, вообще-то Левша – персонаж Лескова". Тесла посмотрел удивлённо: "И что? А выглядит живенько…"

И так же живенько выглядит Циолковский, объясняющий, что Солнечная система больше не находится там, где мы привыкли. Она теперь в созвездии Сетки за пятьдесят миллионов световых лет.

А что думает автор о том, какая эпоха грядёт?

"Что-то странное происходит, зыбкое что-то, зловещее…"

"Мир втягивают в глобальный конфликт. Непонятно, кто и зачем…"

"Мы либо останемся жить, либо нет…"

"Дурашки! Чему вы радуетесь? Мир на краю пропасти!"

"Не иссякли ещё тёмные силы".

"Весь наш мир – Книга Песка. Зыбкая и текучая".

Роман "Книга живых" завершается фразой: "Конец, хотя…"

Хотя конца тревоге не будет.

Ни в сознании героев книги, ни в моём сознании.


Москва, 6 августа 3018 г.



http://book-living.tilda.ws/

https://www.youtube.com/watch?v=CPBw5pltkqk

https://www.youtube.com/watch?v=2UiEt0q0i7A


Про осенние кухонные деньки, когда что-то идет не так

Как же сука бесит 

сахарный песок!
Ни хрена не весит,
но трындец весом!
Как ты ни старайся -
дёрнешься слегка -
и теперь давай-ка
жить среди песка!


Соль - скотина тоже.
Взял щепоть, и что ж -
кренделёк творожный
в рот уж не возьмёшь.
Жидкий мёд - ублюдок,
золотой говнюк,
каплет мимо блюда,
на поверхность брюк!


И картошка - падла.
Вроде доварил,
вдруг - фигак - попалась
твёрдая внутри.
И пельмени - твари:
чуть зевнёшь мешать,
глядь - поприлипали,
к дну кастрюльки! Глядь!


А какая сволочь
беленький батон!
Утром купишь, - в полночь 
он уже бетон!
Или - день диета,
а полезешь за... -
зырят из пакета
плесени глаза!


Чайник для заварки -
редкостный урод. 
Наливаешь в чарку - 
мокнет бутерброд,
что на блюдце рядом
мирненько лежит, -
из носу у гада
вечно чай бежит.


Быт опасен очень,
ужасающ быт,
уж какую осень
весь покой забыт!
Ежли бытовщину
стерпишь - будешь сыт,
выбирай, мужчина:
быт или не быт!


Отличная осень

           Кошка — серая как мышка.

                 Соня Малахова, 23 годика


Сегодня настала отличная осень,

и всё - никаких тебе "плюс двадцать восемь",

прохладные лужи, деревья, машины,

графичные женщины, дети, мужчины,

повсюду учёные серые кошки

как мышки шныряют, а шустрые мошки

на юг зимовать улетели как птицы, -

не в радость им звонкость осенней столицы.

Давай-ка занудствовать нынче не будем

что мошки живут не как мыши и люди,

ни как соловьи и другие собаки,

что я тут развёл некрасивые враки,

уж лучше про осень, про осень опять я,

про то как в лесах куролесят опята,

ежи проплывают в слоистом тумане,

лошадка белеет как фига в кармане, -

мол, лето нескоро, и краски нескоро,

мол, белые снеги укроют просторы,

и все будут жить до грачей и капели

как будто во сне, ну а как вы хотели.

Мне нравится осень, в ней видно яснее,

прозрачны слова и на сердце честнее,

и хочется в путь, предположим, в Опочку...

Отличная осень. Отличная. Точка.


Пастораль

И тут случился этот выезд, в воскресенье.

Осенней прелостью был полон сонный сад,

или не прелостью, а прелестью весенней,

а может был тогда банальный летний ад,

провинциальный, с тёплой водкой, с комарами,

с собачьим лаем, с мявом кошечьим в ночи,

или не кошечьим, а совы так орали,

или орлы какие, или же грачи

вдруг прилетели, или может улетели,

или сгорели, всем художникам назло;

и ломота в его присутствовала в теле... 

В потёмках тётка тихо шастала с веслом

от утлой лодки или от катамарана,

хотя, там лопасти, там вёсел вовсе нет;

сосед-цыган всю ночь крутил свою шарманку

и смутно брезжил затуманенный рассвет;

веселья мало было в это воскресенье,

ничтожно мало было милой смехотни;

он бормотал себе, ворочаясь на сене:

зачем ты спрятался? давай-ка, хохотни,

да сочини, старик, большое-пребольшое

и позитивное, душевное - пиши!

не пишешь, - пей, там, или пой с большой душою,

а лучше - ша и помолчи, - не мельтеши,

послушай загород, пройдись за огородом,

или поспи, или не спи, а поори,

пускай опять тебя почувствует природа,

пусть посмеются над тобою снегири.

Но он не внял себе ни вечером, ни ночью,

не поискал в лесу таинственных цветов,

не наловил русалок в озере проточном, -

короче, к чуду оказался не готов.

Зато он долго будет помнить пыльный лучик

на чердаке, жужжанье мух, щелчки в стекло,

и воркованье голубей, и абрис тучи

в окошке детства, что дождём заволокло.


О поэте

Так больно, что водка уже не спасает, -

саднит глубоко, где ни смыть, ни унять,

где вера с надеждой почти угасают,

почти и опять.


Кино не спасает, театр и проза,

поэзия действует наоборот -

наждачкой, рубанком, кинжалом-занозой, -

и кровь через рот.


Всё слышишь не слушая, видишь не глядя,

всё чувствуешь кожей, не тронув рукой.

А ради чего? Ради слов? Бога ради,

ты просто такой!


И славно, что нету спасенья от боли,

и больно, что слава не может спасти,

и нет, кроме этого длинного боя,

другого пути.


Моя душа - собака беглая

        посвящается моему другу Леонардо

        и всем бродячим собакам


Пустеет город поздней осенью,

забытый пляжными туристами,

в гуаши туч внезапной проседью

мелькают чайки серебристые,


в их криках слышится прощание,

и сожаленье, и прощение,

и выглядит как обещание

их бесконечное вращение, -


как обещание грядущего

тепла воды, песка и воздуха,

сиянья солнца вездесущего,

почти безоблачного отдыха.


Молчит спасательная станция,

десяток лодок обессиленных,

как будто туши чудищ панцирных,

накрыты ветхой парусиною.


Бреду по кромке моря шумного,

хрустят мои шаги ракушками,

порывы ветра полоумного

лохматят волны непослушные,


я растворяюсь в этой осени

инверсионным белым кружевом,

душа ворчит, остаться просится,

тоской сезонной занедужила, -


и часть меня, неутолимая,

собакой грустною, бездомною,

доверчивой, но нелюдимою

уходит вдаль вдоль моря тёмного.


Моя душа - собака беглая -

теперь живёт у моря зимнего,

не робкая, но и не смелая,

без дамы и уже без имени,


моя душа, собака верная,

ты только не умри от голода,

и я тебя найду, наверное,

у оживающего города!


колыбельная

обласкай меня лайками
о перепость меня поступью лёгкою
пальцев быстрых по клавишам
с бледными буквами милая
чтоб душа моя
множество раз осквернённая 
вспыхнула
и раскрылась навстречу
просторному ветру инетному
чтоб расслабилось сердце
гудящее в трафике сумрачном
и приснились те краски
которых не может быть 
в принципе
в двух шагах от тебя я
но наша квартирка - вселенная
мы на разных концах
световые века между нами и
мы с тобою сегодня
друг друга незримо облайкаем
а наутро увидимся 
в кухоньке тесной
за завтраком


Что такое старость

       "О себе я могу сказать твёрдо".

              М.М.Жванецкий "Портрет"


Я уже никогда не проснусь

на сто процентов здоровым,

никогда не выучусь играть на рояле,

не освою английский подобно Б.Камбербэтчу,

на Луну ̶н̶е̶ ̶з̶а̶в̶о̶ю̶ не слетаю, а на Марс уж тем паче,

иначе не смогу относиться к людям:

нормально – к подлым, плохо – к хорошим,

заброшу очень вряд ли удочку неподалёку от Кубы,

и поэтому никогда не поймаю марли́на,

н̶е̶ ̶т̶р̶а̶х̶н̶у̶ ̶с̶к̶о̶р̶е̶е̶ ̶в̶с̶е̶г̶о̶ ̶н̶и̶ ̶о̶д̶н̶у̶ ̶и̶з̶ ̶с̶е̶с̶т̶ё̶р̶ ̶С̶т̶а̶р̶ш̶е̶н̶б̶а̶у̶м̶,̶

̶о̶с̶о̶б̶е̶н̶н̶о̶ ̶И̶р̶и̶н̶у̶,̶ ̶е̶ё̶ ̶м̶н̶е̶ ̶п̶р̶о̶с̶т̶о̶ ̶н̶а̶в̶е̶р̶н̶о̶е̶ ̶П̶е̶т̶р̶о̶в̶ н̶е̶ ̶п̶о̶з̶в̶о̶л̶и̶т̶,̶

не стану врачом скорой помощи и певцом, типа как Розенбаум,

чтоб людей избавлять от острой сердечной боли,

и вообще я едва ли уже кем-то стану

не тем кто я сейчас, к примеру, смотрителем маяка

или библиотекарем на тропических островах,

или оператором башенного крана,

или укротителем бешеного мустанга,

в словах не выражу, как Буковски или Петрарка,

ярко, что-то важное про любовь,

не пробегу марафон, не выиграю в кёрлинг 

ради п̶р̶е̶к̶р̶а̶с̶н̶о̶й̶ ̶д̶а̶м̶ы̶

̶и̶л̶и̶ улучшенья жилищных условий,

без предисловий длинных не смогу

дать кому-нибудь мерзкому в морду,

н̶е̶т̶,̶ ̶х̶о̶т̶я̶,̶ ̶э̶т̶о̶ ̶с̶м̶о̶г̶у̶…

в̶о̶т̶ ̶н̶е̶д̶а̶в̶н̶о̶ ̶т̶у̶т̶ ̶д̶о̶л̶г̶о̶ ̶л̶е̶ч̶и̶л̶ ̶к̶о̶с̶т̶я̶ш̶к̶и̶ ̶н̶а̶ ̶п̶а̶л̶ь̶ц̶а̶х̶,̶

̶п̶р̶о̶с̶т̶о̶ ̶к̶а̶к̶-̶т̶о̶ ̶з̶н̶а̶ч̶и̶т̶е̶л̶ь̶н̶о̶ ̶д̶о̶л̶ь̶ш̶е̶ ̶э̶т̶о̶ ̶в̶с̶ё̶ ̶т̶е̶п̶е̶р̶ь̶ ̶з̶а̶ж̶и̶в̶а̶е̶т̶,̶̶

не решусь ночевать на песке самого длинного пляжа в Одессе,

или где-нибудь в Рио; принцессе английской какой-нибудь

или Монако не сделаю витиеватого предложенья,

ну чтобы жениться на этой принцессе,

а если попробую, то конечно же ̶б̶у̶д̶у̶ ̶к̶р̶а̶с̶а̶в̶ч̶и̶к̶ потерплю пораженье;

подряд не выпью восемь ̶б̶у̶т̶ы̶л̶о̶к̶ стаканов виски,

ириски не смогу жрать как в детстве,

или, скажем, запить поздний ужин

большой кружкой эля или сладкого горячего чая;

сличая себя и себя, нахожу огромную разницу в теле

и в мыслях, и в выраженьях лица,

яйца́ или курицы не смогу поставить на первое место,

ну просто потому что есть гораздо более ̶р̶а̶н̶н̶и̶е̶ важные вещи,

зловещим приметам никогда не поверю,

проверю по десять раз, всё ли взял,

каждый раз, выходя на прогулку или же на вокзал

смотреть как уходят поезда  ̶в̶ ̶О̶д̶е̶с̶с̶у̶ ̶ или в сторону ̶С̶а̶х̶а̶л̶и̶н̶а̶,̶

̶и̶л̶и̶ острова Кунашир, куда я конечно уже никогда не поеду

поглядеть как живётся там, без меня, на земле,

которая не была под всемирным ̶п̶о̶т̶о̶п̶о̶м̶ оледененьем,

медведя белого ̶н̶е̶ ̶ш̶л̶ё̶п̶н̶у̶ ̶п̶о̶ ̶т̶о̶л̶с̶т̶о̶й̶ ̶п̶о̶п̶е̶ не поглажу по голове,

не почешу у него за ухом, собственно, с бурым та же засада,

в общем, н̶а̶ ̶с̶т̶а̶р̶у̶х̶у̶ на старика всегда большая проруха, во всём:

например, больше никогда невозможно влюбиться

в девочку из ̶д̶е̶т̶с̶а̶д̶а̶.̶.̶.̶ т̶р̶е̶т̶ь̶е̶г̶о̶ ̶о̶т̶р̶я̶д̶а̶.̶.̶.̶ ̶параллельного класса

и целоваться с ней, тайком от целого мира ̶в̶о̶ ̶в̶р̶е̶м̶я̶ ̶т̶и̶х̶о̶г̶о̶ ̶ч̶а̶с̶а̶,

н̶у̶,̶ ̶т̶о̶ ̶е̶с̶т̶ь̶,̶ ̶м̶о̶ж̶н̶о̶,̶ ̶е̶с̶л̶и̶ ̶т̶ы̶ ̶т̶а̶м̶ ̶у̶с̶т̶р̶о̶и̶л̶с̶я̶ ̶с̶т̶о̶р̶о̶ж̶е̶м̶,̶

̶п̶р̶а̶в̶д̶а̶,̶ ̶з̶а̶ ̶т̶а̶к̶и̶е̶ ̶а̶м̶у̶р̶ы̶ ск̶о̶р̶е̶е̶ ̶в̶с̶е̶г̶о̶ ̶п̶о̶с̶а̶д̶я̶т̶;̶

но зато я, возможно, смогу умереть, и это, я думаю, будет круто,

и там я обязательно встречусь с Петраркой,

и скажу ему всё что думаю о̶ ̶е̶г̶о̶ ̶р̶ы̶д̶о̶в̶ы̶х̶ ̶с̶т̶р̶а̶д̶а̶н̶и̶я̶х̶ ̶

о его прекрасных сонетах, а он вряд ли обидится,

ну просто я такой… как бы это сказать…

незлобный и обаятельный что ли…


Сомнения

Есть сомнения тёмные, светлые,
есть зелёные, красные, жёлтые,
есть сомненья ночные, рассветные,
невесомые или тяжёлые,

есть удушливые и убогие,

есть басистые или фальцетные,
есть балетные и хромоногие,
есть свистящие и незаметные,

есть сомненья зудящие, нервные,

и спокойные как подытоженность,
есть сомненья последние, первые,
злые, добрые, подлые тоже есть;

есть сомненья весёлые, грустные,

есть прозрачные, внятные, смутные,
а ещё есть назойливо гнусные,
ежечасные, сиюминутные,

есть сомненья опасные, страстные,

есть чудесные или ужасные,
неожиданные и желанные,
разухабистые, долгожданные,

есть сомнения мелко-нахальные,

пустяковые и уникальные,
есть сомненья как будто наскальные,
а ещё, как ни странно, пасхальные,

есть сомненья былые, грядущие,

виртуальные или реальные,

есть сомнения быстро растущие,

аморальные и аномальные;


есть сомнения родом из Питера,

есть компактные, руководящие,
инфернальные, ненастоящие,
есть из самого сердца Юпитера,

есть сомнения детские, взрослые,

есть осознанные и глубинные,
есть медвежьи, а есть голубиные,
есть кошачьи - совсем уж несносные;

есть сомнения в чью-то жилеточку,

есть трёхмерные даже, и плоские,
есть сомненья в цветочек и в клеточку,
есть в горошек, бывают с полосками,

есть сомнения вкусные, сладкие,

кисловатые, терпкие, горькие,
есть шершавые, гладкие, скользкие,
а порой - аккуратными грядками,

есть сомнения чистые, грязные,
то унылы, то вдруг увлекательны,
унизительны, но обязательны,
часто дико заразные, - разные;


от сомнений бежать не получится,

заслонясь надлежащим сказуемым,
только так: захлебнуться, измучиться
и спастись в серебристом безумии.


Лишь уверенность всегда золотистая

и гудящая парусной нотою,

как монета, зависшая в воздухе,

как восход, закольцованный гифкою*.


*Гифка (от англ. GIF - Graphics Interchange Format ) - в русскоязычном интернет-просторечьи - короткий цикличный видеоролик.


Кино и водка

Вот водка. Ну и что, ну водка, да.
Ее я пью, когда не пить невмочь мне,
Без закуси, запивки, безо льда, 
С утра, и днем, и теплой летней ночью.

Пусть пьют эстеты красное вино,
Пусть пьют вискарь и крафтовое пиво, 
А я — водяру. И смотрю кино. 
Ну потому что тут, в кино — красиво.

А там, в реальности у вас — сплошной угар. 
Бабла засилье и понтов утеха. 
Еще курю я. Да, курю Погар. 
И класть хотел на вашего успеха.

Тут мне жена сказала: ты не прав, 
В тебе кипит завистливость тупая. 
Я не согласен. И на все насрав, 
Курю и пью, врагу не уступая.


Я жил не зря, - я видел пироги...

            Я лопухи за всё благодарю!

                 Евгений Эрастов "Я жил не зря — я видел лопухи…"

          https://poezia.ru/works/135452

            

            Дорогой, многоуважаемый шкаф! Приветствую твое существование, 

            которое вот уже больше ста лет было направлено к светлым идеалам 

            добра и справедливости…

                              А.П.Чехов "Вишнёвый сад"



Я жил не зря, - я видел пироги,

я до отвалу ел их прям из печки;

вставал с зарёй, причём, с любой ноги,

и добегал легко до ближней речки,


где караси сверкали чешуёй;

я их ловил обломкой и обманкой,

и под колонки мощною струёй

потом их чистил, в том числе с изнанки.


Я видел птиц, кузнечиков, коров!

Махал мопедам юрким на дороге!

И всё подумывал покинуть отчий кров,

но не ложилась мята мне под ноги.

 

Как умиляла кошек мельтешня,

кудрявых изворотливых овечек!

Я даже, вдохновение маня,

на лошадях катался без уздечек!

 

Я лопухи на мягкость проверял,

я подорожником лечил на пальцах ранки,

когда в леса надолго удирал,

от деревенской буйной перебранки.


Меня учил выдумывать слова

сосед Петрович, чтоб он был здоровым!

И в этом было столько естества,

что я крепчал, как дуб, от слова к слову!


Вот так я рос! Кто в этом виноват?

Но вырос ведь, больших стихов создатель!

А тем, как именно я нынче нарасхват,

не стану утомлять тебя, читатель.


Я лопухи за всё благодарю!

Не зря я рос! Меня не обманули!

Я тыщу раз про это повторю,

чтоб, не дай бог, случайно не надули!


Вот, кстати, только Бога не видал.

И потому в себя лишь крепко верю.

Уфф, вроде всё неплохо передал,

о жизни, о себе порассказал,

пойду в инет - и отклики проверю.


Я не умею жарить кабачки

Я не умею жарить кабачки:

то много масла, то муки, то соли,

порою не хватает силы воли,

или подводят нюх или очки.


И жарить рыбу не умею я,

она всё время норовит растечься,

или как тётка пляжная разлечься,

и печься до обугливания.


Ещё я не могу испечь пирог,

ну просто тесто не даётся в руки,

никак мне не постигнуть сей науки,

и ты в итоге ешь горелый бок.


Не представляю как слепить пельмень,

нет, как сварить, конечно, представляю,

но остальное всё предоставляю

решать кому-то где-то, им не лень.


Я кофе так варю, что стонут все,

и челюсть сводит у любого гостя,

на днях зашёл сосед, прозаик Костя,

хлебнул - и не увидимся лет семь.


Зато я знаю как готовить щи,

умею борщ, солянку, плов узбекский,

китайский суп и рататуй крутецкий,

и лучше, чем моё - поди сыщи!


Когда в кастрюле создаётся мир,

который требует симфонии продуктов,

я - повелитель овощей и фруктов,

моё второе имя - Мастер Пир.


Так вот, к стихам. Такая же фигня:

неинтересны мне простые блюда.

Вселенные творить на грани чуда -

вот эту кухню обожаю я.


https://www.youtube.com/watch?v=Vaag0op6vkI


Я вернусь

Я всю жизнь живу с ощущением,

что мой век еще не настал,

не пришел конец обольщениям,

не один грозит пьедестал,


научусь играть на рояле я

и открою важный закон,

или где-то в ночной Италии

будет что поставить на ко́н;


что поем улиток и устриц я,

прокачусь верхом на слоне,

что ракета к звезде запустится,

что пройдусь пешком по Луне;


что оставлю детям чего-нибудь,

кроме этих смешных стишков;

прекращу казаться юродивым,

встречу старость без порошков;


и что буду нужен кому-нибудь

не зачем-то, а просто так;

между праздниками и буднями

не устану к вам прорастать;


наконец отброшу сомнения,

что хоть кто-то - реальный друг,

или хватит вдруг самомнения

дураков не слушать вокруг.


Ощущенье лихой беспечности

не проходит, как ни грусти,

не сбоит батарейка вечности,

и не видно конца пути.


Но я все же уйду когда-нибудь,

по Луне красивой пройдусь...

Только вряд ли лучше в скитаниях,

так что я однажды вернусь.


Ветерком ли, шепотом лиственным,

иль морской волной о причал,

в общем, чем-то простым таинственным,

и ты скажешь: он обещал. 


Упование

          Дожидаюсь тебя влажной кискою

          Ты придешь, ты ведь не пустослов.

                    Марина Капуста "Ожидание"

https://poezia.ru/works/135180


Вереницей фигурок пузатеньких

к консультации женской одной

в перспективе счастливые матери

семенят под дождя пеленой.


А потом караван из беременных

разбирают мужья, женихи,

и сияет на кольцах серебряных

горделивое званье снохи.


Тех, которых с завистливой мордою

овуляшками грубо зовут,

превратил в яжематери гордые

половой изнурительный труд.


Я средь них, но не избрана семенем.

Обещанья твои наизусть

бормочу себе время от времени.

Люди ржут - ну так что ж, ну и пусть.


Дожидаюсь тебя с мокрой кискою,

ты придешь, ты ведь не пустослов.

Не подумай, родной, не о письке я,

промеж нами поглубже любов.


Я ж не кошка дворовая влажная,

что не может укрыться зонтом,

а сидит между ног моих важная,

да следит за облезлым котом.


Я хочу быть твоею валькирией,

подливать свежевыгнанный шнапс,

и таскать тебя тяжкою гирею,

и вкушать твой задумчивый храп.


Я - любовью своей защищенная, -

верю: счастье уж недалеко,

и польется мечтой воплощенною

свежевыжатое молоко.


Многоточия. Памяти Киры

Не могу сказать, что я ее знал.
 Не могу сказать, что я с ней общался.
 Не могу сказать даже, что как-то по-особенному к ней относился. Но однажды прикоснулся к ее уникальному миру, который она иногда, не нарочито и не нарочно, приоткрывала нашему обычному миру, и обомлел на всю жизнь. От простой величественности, лиричности и невероятной силы любви, которую она излучала.
 Сейчас я не про ее кино, про него теперь много расскажут. Я про нее.
 Это было году в девяносто втором или девяносто третьем.
 Я работал на Одесской киностудии, в Объединении авторского кино «Эксперимент» у замечательного режиссера Михаила Семеновича Каца.
 Это было насыщенное, счастливое, полноценное время интересных дел. Киностудия напоминала Институт Чародейства и Волшебства из «Понедельника» братьев Стругацких. Помните? «Каждый человек – маг в душе, но он становится магом только тогда, <...> когда работать ему становится интереснее, чем развлекаться в старинном смысле этого слова».
Михал Семеныч и его товарищи затеяли тогда Фестиваль авторского кино. И меня позвали. Был я кем-то вроде исполнительного продюсера. Ну, то есть, помогал мэтрам. С нашей программой мы ездили в Москву, в Минск, в Ленинград. А однажды проводили одно из важных мероприятий фестиваля в Одессе. Во Дворце культуры студентов на Маразлиевской улице, прямо напротив Парка Шевченко. Не то открытие, не то закрытие, точно не помню.
 Была осень. Да, наверное ранняя осень… Во всяком случае вечерами уже было прохладно.
Помимо всяких интересных именитых московских и одесских гостей ожидалась она.
 М.С., человек довольно невозмутимый и уверенный в себе, не волновался. Это он так думал.  И большинство других людей наверное. Но я почему-то видел, что волновался. Может потому что поручение, которое он вдруг стал мне давать, показалось мне немножко безумным, а такого за моим учителем обычно не наблюдалось.
 Он деловито мне сказал: «Значит так, как только она приедет, ни на шаг от нее не отходи, не давай ей скучать и — любой каприз, попить там и прочее. Как ангел-хранитель. Понял?»
 Я понял. Когда она приехала, меня ей представили, ну, то есть, приставили к ней.
 Она скользнула по моему лицу рассеянной улыбкой и тут же куда-то упорхнула.
 Я стал делать что мне велено — то есть, порхать за ней ангелом. Но быстро понял, что ей это не нужно. А иногда ее это даже несколько беспокоило. Мы перекинулись двумя-тремя ничего не значащими фразами, я предложил ей какие-то напитки, еще что-то, не помню, не важно… И стал держаться в сторонке, стараясь не выпускать ее из поля зрения.
 Когда прошел кинопоказ и все остальные мероприятия вечера, меня опять приставили к ней. «Смотри тут...» - посмотрело начальство строго и удалилось.
 Началась обычная фестивальная суета: шампанское, разговоры.
 Я смотрел.
 И вдруг увидел, что она пошла к выходу.
 На ней было красивое темное элегантное платье.
 А на улице наверняка уже холодно.
 Когда я выскочил за ней на крыльцо Дворца культуры, я увидел, что она стоит и смотрит вдоль вечерней улицы. Я подошел и сказал: «Кира Георгиевна, вам не холодно?..»
 Она зябко повела плечами, повернула на меня голову и ласково улыбнулась.
 Я снял пиджак и аккуратно набросил ей на плечи.
 Она еще раз улыбнулась, глядя вниз, поправила пиджак на плечах.
 Так мы постояли несколько минут. Сперва я что-то говорил, о кино, о живописи, но быстро понял, что развлекать ее не нужно и замолчал.
 Она смотрела вдаль каким-то почти детским мечтательным взглядом, на ее губах мерцала едва уловимая улыбка.
 Я ждал. Молча, но, видимо, довольно громко.
 Она вдруг сказала: «Я жду одного очень важного для меня человека…»
 Я отошел в сторону и закурил.
 Она все так же смотрела вдаль, стоя вполоборота ко мне на крыльце в трепетном, невероятно волнительном и трогательном ожидании. В ее взгляде было столько любви, сколько я не видел до этого никогда. Она буквально излучала любовь. Она была самой любовью.
 Прошло несколько минут. В полумраке улицы, из туманного теплого света фонарей появилась человеческая фигурка. Когда человек приблизился, я увидел, что это муж Киры, художник Евгений Иванович Голубенко. Он поднялся к ней на три ступеньки. Она сняла пиджак, отдала мне, посмотрела в глаза с благодарностью, шепнула: «Спасибо, Сережа», и едва заметно медленно повела головой, как будто поставила многоточие... А он помог ей надеть кофту, которую принес с собой, и они ушли, помахав мне на прощанье.
 Я смотрел им вслед.
 Они шли неторопливо, рядом, вместе.
 Она дождалась.
 Когда они растворились в прохладном сумраке, я вернулся к веселой тусовке.
 Она была мэтром.
 Она была богиней.
 Она была кумиром.
 Она была авторитетом.
 Она была гением.
 Она творила свое кино так, как будто нет никаких проблем, как будто не рушилась страна, как будто ничего плохого вообще не было вокруг. Ее кино полно тихих смыслов и недосказанностей, столь свойственных ей многоточий.
 Перед ней преклонялись, ее боготворили, ею восхищались, ее просто любили. Те кто постарше. А мы, молодые пацаны и девчонки, всего лишь знали, что она есть и не очень-то понимали тогда, какой это подарок жизни — видеть и слышать ее иногда в том месте, где мы работаем.
 Это сейчас мы всё понимаем.
 Кира Муратова.
 Помню.
 И улыбаюсь сквозь слезы.


Э.Т.А. Гофман и Кº

Эпизод восемьдесят пятый,

в котором гении-фантасмагористы проводят время в кафе "У Кота",
пытаясь разобраться, что происходит в мире, а наш герой немного скучает

А вчера Гофман присаламандрился.
  По моей квартире лилась чудесная музыка Чайковского, из "Щелкунчика". Удивительная надмирная челеста каждой своей колокольно-музыкальной капелькой намекала на относительно недавно справленное Рождество.
  Вдруг в камине моём полыхнуло зелёное пламя, а в нём – ящерки завертелась фигурка. Пляшет она в огне, купается, – и хорошо ей, аж урчит, как котёнок. Потом на пол выскочила, подпрыгнула и Гофманом обернулась.
  Я обалдел.
  "Что это вы, – говорю, – Эрнст Кристофович, какой странный способ выбрали?.."
  Он улыбается: "Простите, Серж, напугал… Недавно Чапека перечитывал… Потом "Золотой горшок" свой листал, правил немножко. Вот и решил проверить, каково это, быть Саламандром".
  "И каково?"
  "Нормально, в огне не жарко".
  "Надеюсь, вы не собираетесь, как ваш герой архивариус Линдхорст заточить меня в хрустальный графин? Для эксперимента".
  Гофман невесело улыбнулся: "Значит, и это я уже раньше писал…"
  Я киваю: "Да, "Золотой горшок" был одной из моих любимых сказок".
  "Одной из?.."
  "Другие – "Повелитель блох", "Щелкунчик" и "Крошка Цахес".
  "Для меня это очень лестно".
  "Это ещё что! Достоевский Фёдор Михалыч все ваши произведения перечитывал не по одному разу, и в оригинале, и в переводах. И до сих пор перечитывает, насколько я знаю".
  Гофман благодарно кивнул и нахмурился.
  "Кстати, видел я вчера во сне моего Циннобера, крошку Цахеса. На астероиде Румпельштильцхен. Он руководил каким-то подразделением весьма подозрительных воинственных сказочных персонажей".
  "Вот как… Недавно про массовые сновидения об этом астероиде рассказывал Саша Соколов, писатель".
  "Я знаю Сашу, у него волшебная "Школа для дураков". И вот этот новый роман, что он недавно издал… Про призрак лыжного инструктора в канадских горах…"
  "Чужая лыжня" – так он, кажется, называется", подсказал я.
  "Это фантасмагория высочайшего уровня, реалистичная, как некоторые сновидения".
  Мы помолчали. Гофман немного нервничал, ритмично барабанил пальцами по подлокотнику кресла, – похоже, писал музыку, про себя. В смысле, не в слух.
  Наконец он сказал: "Сергиус, а не пойти ли нам в винный погребок?"
  Я вспомнил как в Старом мире жил Гофман. По вечерам напивался вина в погребке, по ночам писал свои гениальные фантасмагории, а утром шёл на государственную службу.
  "Что ж, пойдёмте. Но не в погребок, а чуть повыше".
  "Только высокое искусство может преобразовать мир!" воскликнул Гофман; настроенье у него явно улучшилось.
  Я положил ему руку на плечо, и мы трансгрессировали в кафе.
  Трансгрессию я провёл удачно, мы оказались прямо за моим обычным столом. Гофман увидел Пушка, вскочил со стула, раскинул руки и ринулся с ним обниматься. Пушок немного опешил, радостно ответил на обнимашки и тут же ушёл за вином.
  В кафе были посетители. Почему-то с видом заговорщиков в дальнем углу сидели Владимир Фёдорович Одоевский и Антоний Алексеевич Погорельский. Они пили вино и разглядывали через большую лупу музыкальную шкатулку, стоявшую у них на столе.
  Гофман достал блокнот и принялся рисовать на них карикатуры. Погорельского он изобразил верхом на курице, а Одоевского – крохотным винтиком в музыкальной шкатулке, с глазами и носом.
  Появился Пушок с глиняным кувшином хорошего рейнского вина и витражными стаканами из богемского стекла на подносе.
  Мы с Гофманом выпили, и он пошёл к братьям-литераторам показывать карикатуры. Через минуту я услышал, как сказочники смеются.
  Тут пришёл Владимир Титов и стал громко рассказывать, что Пушкин полчаса назад подарил ему сюжет про уединённый домик на Васильевском острове.
  "Этакая чертовщина, аж дух захватывает! – вещал Титов. – Непременно напишу повесть!"
  Титов подсел к Гофману, Одоевскому и Погорельскому и заговорил совсем тихо.
  Тут пришёл Гоголь. Сперва мы с ним посидели немного, обсудили текущую ситуацию в мире. Она нам обоим не нравилась, и мы решили в ближайшее время собраться узким кругом и что-то уже решить со всеми этими странностями.
  "Братья мои Серапионовы! – вдруг вскричал Гофман за столом братьев-писателей. – Доколе же тёмные силы нас будут гнести?!. Гнетить… Гнить…"
  Он умолк, быстро подошёл к нашему столу и выпил вина со мной и Гоголем.
  "Надо Тарковского звать. И Юри Ярвета. Они чудеснейшую фильму сделали. "Гофманиана". Юри Евгеньевич сыграл меня так, как я сам не сыграл бы!"
  "А к чему вам, дорогой Эрнст Кристофович, играть себя?" спросил Гоголь с усмешкой.
  "Коля! – жарко сказал Гофман и порывисто обнял Гоголя. – Узнаю́ брата Колю!"
  И убежал обратно к Одоевскому и Погорельскому. Правда, быстро вернулся.
  "У них там в шкатулке всё живое: молотки, колокольчики, шестерёнки какие-то; и все с глазами; и мальчик-с-пальчик по всей шкатулке бродит…"
  Мы выпили ещё немного вина. Пушок принёс новый кувшин. Налил всем. Мы снова выпили.
  Гофман сказал: "Шемякин, Михал Михалыч, сделал гениальных кукол для сериала по моим сказкам! Пуша, а можно музыку?"
  Пушок кивнул, ушёл к бару и поставил "Сказки Гофмана" Жака Оффенбаха.
  Гофман замотал головой: "Нет! Это хорошо, но не так трогательно!"
  Пушок включил "Щелкунчика".
  "О, а это прекрасно!" воскликнул Гофман и слегка прослезился.
  Гоголь задремал, и мы с Гофманом перешли на шёпот.
  "В Мариинке опять же Шемякин сценографию сделал. Он вообще хорошо чувствует мою ткань сновиденческую…"
  Я сказал: "Это правда. Отличный у него цикл скульптур и картин "Карнавалы Петербурга". Вроде и нет там ваших персонажей впрямую, этника всякая, но дух инфернальный сновиденческий в каждой фигурке присутствует. И ваш, и Николая Васильевича. Я даже одну из скульптур в кино углядел, в "Адвокате дьявола", на столе героя Аль Пачино, который там, как мы помним, сам сатана".
  Гофман вздохнул: "Сны у меня дьявольские – это факт".
  Я сказал ободряюще: "Знали бы вы, Эрнст Кристофович, какой ад мне периодически снится…"
  К нам подошёл Погорельский, несколько бесцеремонно разбудил Гоголя и увёл в сторонку пошептаться за Украину. Я только успел услышать что-то про "Вечера на хуторе близ Диканьки" и "Двойника, или Мои вечера в Малороссии".
  В кафе вошёл Александр Сергеевич Пушкин, во фраке, цилиндре и с тяжёлой тростью в руке. Снял цилиндр, поздоровался приветливо со своим тёзкой Пушком, кивнул обществу и подсел к нам с Гофманом, прислонив трость к столу.
  Мы выпили вина.
  Пушкин сказал: "Только что в переулке видел графа Алексея Константиновича Толстого. Он не заходил?"
  Мы с Гофманом помотали головами.
  "Про какого-то упыря говорил…" задумчиво сказал Пушкин.
  Открылась дверь и вошёл Алексей Константинович. Окинул внимательным взглядом кафе, узрел Погорельского и ринулся к нему.
  Я услышал как Погорельский воскликнул, обращаясь к Гоголю: "Так Вий – это же гениальный персонаж! Как приходил? Так-таки прямо и приходил?"
  Гоголь ответил почти фальцетом: "Я ж вам говорю, милостивый государь!"   

  Толстой подошёл к ним, и я услышал: "А как вам упырь, господа? Да-с, именно что упырь!"
  Я обратил внимание, что Одоевский и Титов разобрали музыкальную шкатулку и сосредоточенно гоняют по столу кого-то совсем маленького.
  Я чувствовал, что начинаю сходить с ума от сегодняшних гостей кафе и всех сумбурных событий.
  Пушкин увидел, что его заметил Титов и намеревается подойти.
  Он быстро допил вино и сказал: "Пойду. А то опять начнёт меня терзать насчёт деталей сюжета. Подарил на свою голову. А мне ещё "Влюблённого беса" дописывать. Не хочу расплескать".
  Он встал, надел цилиндр, взял трость, наклонился к Гофману и сказал: "Ваш "Магнетизёр" – très magnifique!"
  После чего коротко поклонился и быстро ушёл.
  Гофман посмотрел на меня печально.
  "Хорошо сидим. Сегодня не буду писать, лучше тут побуду, среди братьев моих. Очень уж неуютно-инфернально стало в мире, особенно когда ты так одинок".
  "Как одинок? А Михалина?"
  "Миша?.. – Гофман печально вздохнул. – Она очень хорошая. Но настоящий творец всегда одинок. И это очень увы. Кстати, я не о себе говорил, а о вас".
  Титов всё-таки к нам подошёл.
  "А что же Пушкин? Ушёл уже?"
  Я сказал: "Да, работать пошёл".
  "Понятно…" – сказал Титов, заказал Пушку ещё вина и вернулся к Одоевскому.
  Через минуту я увидел, что к ним присоединились Гоголь, Погорельский и граф А.К.Толстой. Все уселись тесным кружком и стали тихонько петь известную малороссийскую песню "Нэсэ Галя воду…"
  Гофман смотрел на них с большой любовью. 

  Собственно, и я тоже. 

  И Пушок примерно так же.
  "В таких собраниях и беседах многое проясняется, выясняется и вдохновляет! – сказал Гофман почти торжественно и выпил вина. – А я говорил вам, что "Житейские воззрения Кота Мурра писал под впечатлением многочисленных наших бесед с вашим уникальным котом?"
  Я удивился: "Нет, не говорили. И Пушок не говорил. Вот партизаны! Но ваш кот не похож на Пушка! К тому же в финале он умирает, а у нас, как известно, нет смерти!"
  "Дорогой мой, – сказал Гофман снисходительно и даже с некоторой жалостью. – Под впечатлением бесед с белой мышью можно написать повесть о белом слоне. И наоборот. Впечатления важны, а не факты или готовые образы. Неужели Моне вам этого не рассказывал? Да и вы ведь сами тоже так делаете".
  Говорил он сумбурно, эмоционально, но, кажется, я его понял.
  Внезапно Гофман посерьёзнел, посмотрел на меня пристально и сказал: "Хотел спросить вас, Серёжа, про "Книгу живых". Поговаривают, мол, вписаны в эту самую книгу все, кто нынче живёт на Земле и в её окрестностях. Такая легенда по миру нашему ходит. А вот правда то или нет – одному Богу известно. И, возможно, ещё вам".
  Я развёл руками: "Эрнст Кристофыч, увы, тут без комментариев. Не могу ни подтвердить эти слухи, ни опровергнуть, не волен-с".
  Он покивал с пониманием, потом посмотрел на меня своими пронзительными, прямо как с одной иллюстрации, глазами.
  "Да я ведь и так всё это знаю, Сергей. Я ведь знаю".
  К нам подошёл задумчивый Гоголь. Он уходил и решил попрощаться.
  Мы попрощались, Николай Васильевич ушёл, остальные остались.
  Ещё несколько времени мы с Гофманом наблюдали как к братьям-писателям присоединяются, уважительно поздоровавшись с нами, но не подходя в опасении побеспокоить, Лев Лунц, Миша Зощенко, Веня Каверин, Миша Слонимский, Костя Федин и Сева Иванов. Гофман всех перечислял.
  Компания была уже довольно большой, а чуть позже к ней присоединились Кржижановский, Заяицкий и Вагинов, а ещё чуть позже Хармс, Введенский и Заболоцкий.
  Мы с Гофманом молча пили вино, курили трубки, думали, созерцали.
  Наконец он сказал: "Серапионовы братья, одно слово…"
  Я кивнул и сказал: "Два".
  "Хорошо. Тогда четыре. Ещё "…и компания".
  Гофман улыбнулся, встал, обнял меня, пошептался у бара с Пушком и ушёл в огромный кафешный камин, в ящерку превратившись. Поленья полыхнули зелёным и быстро погасли.
  "Всё-таки, пошёл сочинять. Молодец…" подумал я, и по-английски, не прощаясь с гениальными хипстерами Нового мира, трансгрессировал обратно в гостиную.
  Скоро вернулся Пушок. Сказал, что господа литераторы притомились и разошлись, в целом мирно и тихо. Толстой, правда, предлагал пойти найти упыря и с ним разобраться, но поддержки не встретил, всем хотелось поскорее домой – и работать.
  Я было собрался лечь спать, но вдруг почувствовал, что не хочу расставаться со своими питомцами. И ещё часа два читал вслух Пушку, кукушке и роботам сперва "Золотой горшок", а потом "Кота Мурра".
  Сидя у камина, мы плыли в подробной, витиеватой, но при этом живой и поэтичной прозе, и были почти счастливы.
  Почти – потому что не хватало в нашей компании одной фантастической девушки. 

  Но надежды я не терял, что однажды семейство наше восполнится.


Размышленья про природу мирозданья

жанрово-параноидальное


Не бывает ничего просто так.

Рассуждать про енто - каждый мастак.

И как глянешь поглубжей в "ничего",

ошизеешь от конструкций его.


Вот - ико́та... Чтой-то слопал не то,

или зло набормотал дед Пихто?

Да наслал противный сглаз на тебя,

подбородочный свой мох теребя.


Или, скажем, невезуха в любви.

Где причина тут - поди улови.

То ли ты какой-то в цельном не той,

то ль кругом тебя любовной застой...


Ну а ежели деньга не идёт?
Это ты такой тугой идиёт,
или оченно упорны враги,
да от палки колесо береги?

А когда в твоей деревне дурдом?

Просто - жисть, аль виноват ктой-то в том?

Может надобно чавой-то менять?

Али токмо на судьбину пенять?..


Хи́тро связано всё в ентом ничте,

простки как в какой несбычей мечте,

про такое шибко трудно понять, -

не одну башку придётся менять.


Так что, сколько вглыбь чего ни гляди,

хошь к учёным, хошь к гадалкам ходи, -

ни связе́й не разберёшь, ни ростца.

Так и будешь куковать до конца.


ты научился просыпаться

ты научился просыпаться,

пока не весь иссякнет сон:

тебе тринадцать… нет, пятнадцать,

спишь у окна, за ним трезвон,


лежишь и, глаз не открывая,

читаешь степи желтизну,

бескрайнюю, с пустым трамваем,

что в сон из яви ускользнул,


и там ползёт как жук по рельсам,

по тонкой ниточке двойной;

девчонка с хвостиком белесым

сидит одна, к тебе спиной,


её качает сновиденье,

и ты качаешься как чёлн,

и замираешь на мгновенье,

приметив головы наклон,


чуть слышен шёпот ветерковый:

привет я к морю ты со мной?

с тобой? не знаю... мы знакомы? -

смех золотисто-неземной...


внезапно утренних оладий

из кухни запах, чашек звяк,

и с этим невозможно сладить

никак…


зачем-то задержав дыханье,

всплываешь медленно из сна,

виденью машешь на прощанье,

покоем дышит тишина…


... трамвай плывёт отважно-важно

рекой сверкающе-стальной,

а девочка внутри, всё та же,

спиной.


Луис Бунюэль

Эпизод шестьдесят девятый,

о душевных терзаниях Луиса Бунюэля, его любви к Дэвиду Линчу, Трамбо, Венере и текиле, об оскорбительном сновидении, боксёрском поединке, институте Склифосовского, а также о том, как добрые роботы при помощи машины времени вернули нашему герою душевное равновесие

А вчера Бунюэль прибежал.
  "Серхоло, Дали на тебя обижается!"
  Я говорю: "Знаю, Луис Леонардович. Но что ж с ним сделаешь, он на всех обижается. То есть, сперва обижает, а потом уж и сам".
  "Обидеть он умеет, это ты прав. А главное, любит. И как его ещё Земля носит, не знаю. Это я тебе как его ближайший друг говорю".
  Бунюэль смотрел на меня азартно-честными сюрреалистическими глазами. "Сарагосского кота" собираюсь снимать!" сказал он фанатично, без перехода.
  "А там что разрежете вместо глаза?" – поинтересовался я.
  "Мозг! – он засмеялся несколько зловещим смехом. – А может и другое что-то, пониже! А потом заштопаю! Кстати, мне приснилось недавно… ¿Позвольте вам рассказать?"
  Не дождавшись позволения, он сразу начал рассказ: "Собираюсь это я возлечь с одной дамой. И всё у нас уже сладилось, переместились мы на кровать, разоблачились, страстные поцелуи происходят и прочее, и я уже совершенно готов приступить к основному номеру этой программы, как вдруг смотрю – а у неё там всё зашито. ¿Каково, а?!"
  Мне стало не по себе. Вот тоже странное выражение: "стало не по себе". А по кому? Или по ком… По ком звонит колокол? Не по себе.
  Нет, когда-то в детстве мне нравились сюрреалисты, и в живописи, и в кино. Но потом я вдруг повзрослел и почувствовал в них одну пустоту и ничего больше. Да, чесать языком они могут весьма убедительно, а как до дела дойдёт… Впрочем, ладно…
  Я поморщился и сказал: "Прошу, избавьте меня от подробностей".
  Он с готовностью кивнул и продолжил: "Считаю своим самым последовательным последователем Дэвида Линча. Он пошёл дальше всех, просто взял да и вытащил Ад адский наружу".
  "Ну да, и ведь не пьёт вроде…" задумчиво прокомментировал я.
  "Хех! – саркастически воскликнул сеньор Бунюэль. – Это не так уж и важно! Вот к примеру… Мы с Трамбо как-то раз работали вместе. Много пили и много писали. Это была история про венерианского охотника-пионера. В смысле, не пионера-пионера, взвейтесь кострами… хотя костры тоже были…"  
  Мне показалось, что он сейчас окончательно запутается, но он вырулил.   "Впрочем, не важно. Так вот, пили мы, повторяюсь, много, и не ключевой отнюдь воды. А светло было! Светлые были денёчки! Мы даже на Венеру летали, изучали фактуру. Славненько поохотились! О боги, какое у нас было оружие! Произведения искусства, а не винчестеры!"
  Я терпеливо дослушал и говорю: "Что же вас привело-то ко мне, Луис Леонардович? Ведь вы просто так не заходите".
  Он немного помолчал. Хотел было обидеться, но передумал.
  "Что-то мне тягостно, Серхео. То ли боксировать хочется, то ль копьё метать, а может армреслингом заняться немедленно. Маета какая-то нечеловеческая! ¿Поедем к Чарли на Рождество, сломаем ему ёлку красивую с дорогими игрушками, а?"
  "Луис Леонардович, во-первых, зачем хороший праздник портить? Во-вторых, Рождество не так давно было, до следующего ещё не скоро, в-третьих, вы уже с Дали это делали как-то, насколько я помню, причём, именно на Рождество, у Чарльза Спенсера Чарльзовича Спенсеровича Чаплина".
  Он посмотрел на меня удивлённо: "Да ну! А когда? Я не помню…"
  Я вспомнил, что мы с Дали совсем недавно это обсуждали. Почему же Луис не признаётся? Или может правда забыл?
  Бунюэль бесцеремонно открыл мой бар, достал бутылку лучшей марсианской текилы, открыл и стал пить прямо из горлышка.
  "Знаешь, Серхио, я с Чарли больше не буду общаться. Позвал он как-то на вечеринку к себе, а вместо нормальных профессиональных… этих… актрис, да! пригласил четырёх провинциалок… Профессионалок – провинциалок… Неплохо. Надо рифму подбросить кому-нибудь. Борхесу, что ли…"
  Я слушал его вполуха. Почему-то я вдруг вспомнил, как он прятался в Америке, пока у него на родине шла война. И что это я вдруг? Ведь не могу я осуждать художника, бегущего от любой войны… Не знаю я, путаница какая-то была в голове….
  "Хотите откровенно, Луис Леонардович?"
  Он насторожился: "¿Хочу?"
  "Я не знаю. Потому и спросил".
  "Ну… наверное, да".
  "Так вот, если бы не ваш "Робинзон Крузо", я бы вас давно уже…"
  Ну вот что это такое? Ну почему как только я хочу сказать неприятному мне человеку резко-откровенно, правдиво и метко всё, что я о нём думаю, у меня пропадает дар речи?!
  Я открывал рот, но не мог произнести ни звука. Более того, даже артикулировать толком, чтобы он прочитал по губам, я не мог.
  Бунюэль усмехнулся: "Рыба вы моя золотая! Не лю́бите меня. Знаю. Но видите как тут у нас всё волшебно устроено: даже сказать мне не можете ничего по-настоящему грубого, не то что бы сделать. Ну что ж, я примерно вас понял. Откровенность за откровенность. ¿Знаете, кто была та дама, которая мне снилась зашитой? ¿Думаешь, Катрин? Нет, приятель… Это была мисс Хёпберн. Предполагаю, сон мой был о том, что ты свой шанс проворонил, а у меня всё ещё спереди. И я обязательно применю к ней свой дар внушения, раз уж ты сплоховал".
  Он смотрел на меня вызывающе.
  Я почувствовал, как кровь отлила от моего лица и прилила к кулакам.  
  За доли секунды я успел понять: не получится, так не получится, как бы я ни старался. Руки сделаются ватными и удары будут до смехотворности детскими, будто во сне…
  Посмотрев на свои старые кожаные боксёрские печатки, висящие у меня на стене, я сказал ледяным тоном:
  "Вы вроде размяться хотели, сеньор?"
  Бунюэль приподнял правую бровь и посмотрел мне в глаза с большим азартом. Правда, левый глаз его почему-то слегка убежал.
  "Да, хотел".
  Правая рука его непроизвольно потянулась к левому боку, как будто за шпагой. Я усмехнулся.
  "В таком случае, извольте следовать за мной".
  Снял я со стены перчатки и пошёл в свой спортзал, он был под библиотекой. Там у меня и боксёрский ринг имеется, и фехтовальные дорожки. Впрочем, фехтования Бунюэль не заслужил.
 
Когда летающая карета "Скорой помощи" института имени Склифосовского отпарковалась от моего дома и уплывала по переулку, с сиреной и проблесковыми маячками, мы с Пушком стояли на террасе.
  Пушок смотрел вниз.
  Наконец звуки и мельтешенье огней удалились.
  Пушок спрыгнул с парапета и посмотрел на меня.
  "Не знаю, мне его "Скромное обаяние буржуазии" нравится".
  "Мне тоже когда-то нравилось. Но время прошло, и вдруг выяснилось, что нет там ничего. Он высмеивает то, чего давно уже нет, а ведёт себя так, как будто ему чего-то все недодали".
  "Ну, додали уже. Нокаут в первом раунде – это неплохо", хмыкнул Пушок и ушёл в гостиную.
  Прибежали роботы. Они были взволнованы. Оба выглядели как вестовые девятнадцатого века Старого мира. Над ними нервно летала кукушка.
  "Ваше высокоблагородие, ваше сиятельство, ваше высочество, – мягко залопотал старшенький. – Сергей Витальевич, свет вы наш… Мы тут маленько проявили догадку, уж простите негодных… Сбегали к Герберт Осиповичу…"
  Я нахмурил брови: "Зачем это?"
  Старший с перепугу замешкался, но его выручил младший.
  "Так мы хотели, как в "Особом мнении" у Спилберга, глянуть, как бы чего не вышло, как бы вам чего нехорошего не учинил мусье Бунюэль. Ведь пожалуется в Совет, как поправится, у вас неприятности будут".
  Я тяжко вздохнул.
  Старшенький снова взбодрился: "Мы попросили сэра Герберта разочек воспользоваться его устройством для темпоральных перемещений…"
  "Машинкой времени…" пискнул младшенький.
  Я снова вздохнул.
  Старший поспешно выпалил: "В общем, Луис Леонардович всё вам наврал насчёт Одри Викторовны! Это он просто вас эпатировал, а вы и фраппировались. Ему ведь, простите за грубость, тупо подраться хотелось! А на приёме по поводу премьеры режиссёрского дебюта Трамбо, где вы оба будете следующего третьего дня, он во всём сознается, принесёт вам искренние извинения и поцелует вам руку. На самом деле он очень за вас переживает, и…"
  Старший робот зарапортовался и больше не мог говорить.
  "Вот так!" напоследок выпалил младший.
  Роботы стояли передо мной навытяжку и преданно смотрели в глаза. Они были готовы ко всему.
  Я усмехнулся, почесал руку в месте предполагаемого поцелуя Бунюэля, потрепал роботов по головам, младшего чмокнул в холодную щёку и ушёл спать.
  Мне было тоскливо.


Считалочка

Я проспал сто тысяч лет,
я проспал сто тысяч бед
и без счёта разных шансов,
может да, а может нет.


Мимо мчались города,
мимо мчались поезда,
мчались отзвуки романсов
или нет, а может да.


Снилось прошлое моё
или может быть ничьё,
плохо помню что мне снилось,
так бывает, ё-моё.


Вроде птица на сосне
или рыбка на блесне,
где-то море колосилось, -
память рваная во сне.


Помню маму и отца,
помню - крошится маца,
и плывёт святое слово
мимо моего лица.


Тихо говорит отец,
говорит: всему конец,
и глядит в глаза сурово,
будто он какой истец.


Летаргические сны
героически честны,
пошуршали, просвистели, -
и печальны, и смешны.


Время - глупая река,
время - мимо дурака,
вечно спящего в постели,
под которой облака.


Память - губка, память - хлеб,
память - капище судеб,
сны и память - контргалсы,
кто поверил - тот нелеп.


Я бросал баклуши бить,

я бросал и пить, и быть,
как бы я ни трепыхался,
всё равно Тебе водить.


декабрь 2017


Лазарь Лагин

Эпизод триста пятьдесят шестой,

о новых творческих планах великого детского писателя, хорошем совете,
который дал ему наш герой, а также о том, как Серлас Берг полетал на ковре-самолёте

А вчера Лагин выструился.
  Из старинного глиняного сосуда необычайной формы. Ну, то есть, сначала на персидском коврике в окно влетел этот самый сосуд, коврик постелился на моём большом персидском ковре, стряхнул с себя сосуд, вернулся за окно и там припарковался, сделавшись большим, вот как было.
  Сосуд же, а точнее, кувшин или что там у них на востоке… амфора в Греции, а у арабов… афтафа, кумган… нет, это другое… в общем, ладно, не помню, – сосуд слегка покачнулся, с горлышка осыпался сургуч, которым оно было аккуратно залеплено, в воздух хлопнула и прилипла к потолку пробковая винная пробка, из сосуда полыхнуло синеватое пламя и пошёл густой дым. Потом послышался приглушённый голос.
  "Да будут трижды неладны эти дурацкие розыгрыши, которые я так обожаю…"
  В клубах дыма внутри сосуда, который превратился в чиновничий хрустальный графин пятидесятых годов двадцатого века Старого Мира, показался человечек в канотье и мешковатом чесучовом костюме. Он прислонил ладони к хрустальной преграде и всматривался в обстановку квартиры. Потом оторвался от хрусталя, посмотрел вверх и стал вместе с дымом извилисто выструиваться из сосуда.
  Пока он струился, он вырастал. И вырос до размеров нормального взрослого. Повис в воздухе. Одежда на нём менялась, темнела.
  И тут я разглядел: это ж Лазарь Иосифович Гинзбург, то бишь, Лагин, собственной чудесной персоной.
  Наконец Лагин принял полноценный плотный человеческий облик. Он был в морской военной офицерской советской форме, на голове была фуражка с кокардой. Лагин опустился на пол, растоптал ногами опять ставший глиняным сосуд, щёлкнул пальцами. Черепки сгорели зеленоватым пламенем, не оставив следов возгорания. Лагин уселся в кресло-качалку, достал невесть откуда трубку-ловат, закурил, качнулся и хитровато посмотрел на меня.
  "Люблю качку… Серёженька, голубчик, – сказал он с лучезарной улыбищей. – Вы, кстати, на голубчика не обижайтесь, это я в натуральном смысле… А то, знаете ли, некоторые наши коллеги обиделись на мой роман "Голубой человек". Ну это те, которые только обложки читают. А там главное – хроноклазм. Вот тупицы".
  Я посмеялся.
  Он рассказывал дальше: "Маяковского с Брюсовым встретил недавно. Вольдемар стихов новых требует, говорит понравились мои первые".
  "А есть у вас новые-то? Я бы тоже с удовольствием почитал".
  Лагин рукой махнул: "Не знаю… Есть кое-что, но не очень-то новые, меня сейчас другое волнует. А про стихи я так вам скажу, откровенно. У меня имеется немалая заслуга перед литературой – я вовремя и навеки перестал их писать".
  Я опять засмеялся, но уже не так весело, вообще-то стихи Лагина мне нравились, по крайней мере те, что он писал в Новом Мире. Но Поэзия такая тонкая дамочка… Насилия не терпит совсем.
  Тем временем он продолжал: "Я мог бы, конечно, усугубить свой вклад в литературу, бросив писать и прозу. Но скромность не позволяет мне столь цинично гоняться за заслугами".
  Отхохотавшись, я сказал: "Записывали бы себя на диктофон, Лазарь Иосифович. Вот сейчас вы продекламировали чудные фрагменты автобиографии".
  Лагин со значительным видом достал из кармана горошину диктофона. Она тихонько светилась зелёненьким. Я радостно показал ему поднятый вверх большой палец и решил перевести тему: "А что же вы пишете? Ведь не можете не писать-то, небось".
  "Не могу. Потому и пишу. Решил я сказочку накропать, по мотивам арабских. Про такого нелепого джинна, мелкого, злобненького, пошловатого, надменного и занудного. Как он попадает в наш мир. Ну, то есть, не в наш нынешний, а в тот, Старый, советский. Звать этого старичка-джинна будут Гассан Абдурахман ибн Хоттаб. Но в нашем, адаптированном варианте он будет зваться Старик Хотябыч. В том смысле, что хотя бы что-то он нормально наколдовал, а то толку от него никакого, сколько б ни бился главный герой, советский инженер Щукин".
  "Старик Хотябыч!" я долго ржал, чем конечно же порадовал Лагина.
  Но отсмеявшись, я немножко задумался.
  "Слушайте, – говорю, – Лазарь Иосифович, а ведь есть похожий сюжет".
  Он напрягся: "У кого это?"
  "Англичанин один, Том Гантри, мой друг, издал недавно под псевдонимом Ф.Энсти роман под названием "Медный кувшин". Там у него главный герой, лондонский архитектор Гораций Вентимор невольно освобождает из старинного кувшина довольно злобного джинна. Ну и начинают они куролесить по Лондону девятнадцатого века, конца. Или самого начала двадцатого, сейчас уже точно не помню…"
  Лагин смотрел на меня вязко-задумчиво.
  "Но его не зовут Старик Хотябыч?"
  "Нет конечно, его зовут Факраш-эль… кто-то там, но…"
  "Да-да-да, вот именно это самое "но". Я вас понял, Серёжа…"
  Он ещё немножко подумал.
  "Значит мой не должен быть злобненьким. А если он будет добрым, но немного нелепым? А вместо инженера будет советский школьник? Скажем, Алёша… Или Вольдемар… Вовка… Волька. Так лучше?"
  "Конечно же лучше!"
  И вдруг меня ошарашила как молния внезапная мысль.
  "Кстати, Лазарь Иосифович, откуда вы знаете про Старый Мир?"
  Он улыбнулся уклончиво: "Да так, почитал кой-чего, кое с кем из Совета поговорил, водочки приняли-с… Ну и рассказал он мне, что был Старый Мир, и мы все там жили, и много чего написали, но по большей части никто ничего сейчас уже не помнит, после возникновения Нового Мира…"
  Он умолкнул.
  Я уточнил осторожно: "И это всё, что вы знаете?"
  Он сказал твёрдо: "Да".
  Помолчал и добавил: "И я прошу вас, Серёжа, ничего больше мне не рассказывайте. Даже если я стану вас умолять. Не хочу я ничего знать про Старый мир. И все свои книжки хочу заново написать, как будто их не было. Собственно, для меня их и не было…"
  "Знаете, я вам только одно могу сказать, Лазарь Иосифович… Старик Хотябыч это, конечно, смешно, остроумно и всё такое… Но не приживётся. Можете поверить мне на слово. Назовите книжку "Старик Хоттабыч", и успех гарантирован".
  Он помолчал, глядя в окно, потом вздохнул и кивнул: "Хорошо, вас послушаю".
  Я поинтересовался: "А образ старичка вы с кого-то конкретного делали?"
  Он смотрит хитровато, догадывается, что как-то я немножечко в курсе.
  "Дримкаст, так сказать, у меня составной. Заходил тут ко мне как-то, ещё до всех этих ужасных событий, Лев Николаевич, предлагал идею романа про Марс, и всё волоски из бороды своей белоснежной дёргал. А потом Хайям прикружился… Тоже колоритный товарищ. Ну и решил я старика своего с них списать. Сделать такой собирательный образ… Хайястой. Или Толстоям".
  Мы посмеялись.
  А ведь прав я был, с Хайяма в основном Хоттабыч будет написан. Хотя и толстовское что-то в нём промелькнёт конечно. Мудрость наверное.
  Лагин вдруг что-то вспомнил.
  "Рассказал Казанскому, режиссёру, свой замысел, очень мне понравился "Человек-амфибия" Сашки Беляева. Казанский просит сценарий. Вот не знаю, сперва повесть писать или как…"
  Я энергично замотал головой: "Какой сценарий! На кой фиг вам это ремесленничество. Потом напишете. Сначала повесть, Лазарь Иосифович, умоляю!"
  Он серьёзно кивнул: "Хорошо".
  Немного помолчал, как будто колебался, решался на что-то, а потом говорит: "Собственно, я почему зашёл к вам, Серёжа… Не хотите ли отдохнуть немного? Отвлечься, так сказать. Вы ведь только что спасли Мир".
  Я рукой машу: "Да какое там… Просто мне повезло".
  Он кивнул: "Ну да, уже дважды…"
  Тут я усомнился, что он знает про Старый Мир только то, что мне рассказал. Но уточнять не стал. А он продолжил.
  "Не хотите ли сплавать со мной по Волге, Амазонке, Янцзы, Гангу, Меконгу, Нилу, Сене, Темзе и Тибру?"
  Я опешил: "Это как это?"
  "Да вот так. На плоту. На плотике, так сказать… Прямо чувствую, что хочу какое-то время побыть плотогоном. Не знаю, просто тянет неудержимо. К тому же, много нерешённых вопросов по книге: этажность зданий, один злодей там у меня есть, то ли нашего Хапугина хочу, то ли американца Вандендаллеса… В общем, надо всё это обдумать, а на плаву думается просто прекрасно. А? Как вы смотрите? Вам ведь наверняка есть что обдумать?"
  Я вдруг представил себе… Амазонка, мангровые заросли, гигантские анаконды, Эльдорадо, золото инков… Так себе перспективка…
  И вдруг неожиданно для самого себя говорю: "А давайте!"
  Собирался я недолго. А Лагин, пока я собирался, рассказал, что плот у него уже готов, стоит на Москве-реке.
  "Вон там, совсем рядом…" он махнул рукой за окно.
  Я выглянул и увидел. "Плотик" Лагина больше походил на комфортабельный пароход в стиле стимпанк, с огромными шестернями гребных колёс. Дух у меня захватило.
  Я на Лагина смотрю: "А Пушка моего возьмём?"
  Он смеётся: "Конечно! Куда же мы без Пушка!"
  "А в Рим точно заглянем?.."
  Он посмотрел на меня сочувственно и кивнул.
  Тогда я бросил "Книгу живых" в уже собранный рюкзак, и мы с Лагиным выпрыгнули в окно на припаркованный у карниза ковёр-самолёт.


Уолт Уитмен. Себяпесня. Парафраз

1.

Я праздную себя и пою себя,
и что мне в кайф, то в кайф тебе,
а из чего я состою, ты сделана из того же.

Я раздолбай, в том числе и душой,
я лоботрясничаю, валяясь в летней траве,

мой трёп и каждый атом моей крови сделаны из этой земли и этого воздуха,
они рождены моими предками, рождёнными их предками, рождёнными, и так далее...
и я, тридцатисемилетний здоровенький поц
просто продолжаю эту традицию бессмысленной болтовни.

Символы веры и школы неверия пусть идут на хрен,
хоть мы их не забудем, конечно, но нам их хватило,
и я - просто гавань добра и зла, я позволяю дерьму поколений
бесконтрольно литься в мир свободной природной энергией.


SONG OF MYSELF


1.

I celebrate myself, and sing myself,
And what I assume you shall assume,
For every atom belonging to me as good belongs to you.

I loafe and invite my soul,
I lean and loafe at my ease observing a spear of summer grass.

My tongue, every atom of my blood, form’d from this soil, this air,
Born here of parents born here from parents the same, and their parents the same,
I, now thirty-seven years old in perfect health begin,
Hoping to cease not till death.

Creeds and schools in abeyance,
Retiring back a while sufficed at what they are, but never forgotten,
I harbor for good or bad, I permit to speak at every hazard,
Nature without check with original energy.


Сальвадор Дали

Эпизод шестьдесят восьмой,

в котором Сальвадор Дали ведёт себя сюрреалистично, странно шутит и боится кукушки, экспериментирует 

со сновидениями, мусорит слонами и признаётся в контактах с Аидом, а наш герой фраппирует его 

своей поэмой и фантазией об эпатажном любовном треугольнике

А вчера Дали нарисовался.
  В полусне, как всегда.
  И как всегда с экспериментосами своими.
  На этот раз беседовали мы в пустыне.
  Она была охристо-жёлтой, барха́нистой, а небо над ней было похоже на бескрайнее небо Калифорнии.
  Дали был в шубе и с тростью. На его голове тускло блестел медный шлем тяжёлого водолаза, полный воды. Дали задыхался. Но как-то картинно, искусственно. Наконец он сорвал с себя шлем и отбросил его в сторону, километра на два наверное.
  "Сергонито! – вскричал он, топорща усы и вздымая руку ладонью к себе в банальном ораторском жесте. – Я вычислил температуру плавления времени!"
  "Господи, – думаю, – неужели хоть на этот раз что-то по-настоящему важное…"
  Он сделал многозначительную паузу, посверлил меня минут тридцать восемь своими победитовыми глазами, потом повращал ими в своих огромных глазницах, а потом негромко, но торжественно произнёс:
  "Четыреста пятьдесят один градус по Фаренгейту!"
  "Тьфу ты!" я не сдержался и плюнул вслух.
  Дали не обиделся. Посмотрел на меня чуть надменно, но со всегдашней любовью, сел на бархан, зачерпнул в горсть песка и стал тонкой струйкой лить его, изображая песочные часы.
  Светлая песчаная дюна образовалась на персидском ковре моей гостиной. Я не заметил мгновения, когда мы переместились ко мне.
  Дали сказал: "¿А что, нелогично? ¿Как фиксируют время? Только не говори про часы. Лживее тварей не видел, – он отряхнул ладони, изобразив что-то вроде вялых аплодисментов, и встал. – Особенно бесят живые. А из живых – с кукушками. Ходят как хотят и вечно врут. Какое-то постоянство вранья".
  Я посмотрел на свои настенные часы с кукушкой. Дали тоже. И осёкся.
  Кукушки моей он побаивался. После того, как однажды при гостях, в ответ на вопрос Дали: "Кукушка-кукушка, сколько гениальных картин я написал?" она просто промолчала, хотя Дали подгадал свой вопрос под полночь. А каждую полночь, как всем известно, моя кукушка кукует ровно пятьсот сорок семь с половиной раз.
  "Кроме твоих часов, конечно… Кроме твоих…" сказал Сальвадор почти робко.  
  Я вздохнул и сказал: "Кукушка последнее время расстроенная. То кукукнет невпопад, то молчит неделями. Я поначалу испугался, думал сломалась. Даже поэмку написал от переживаний. Хотите прочту?"
  Дали кивнул, и я начал читать: "На смерть кукушки. Поэмка.
  Кукушка умерла. Ну что ж, тварь смертна. Кукушка - тоже тварь. Да та ещё… В том самом тонком смысле, что мастера какого-то творенье прикольное и милое весьма. Стихотворенье решил я написать, на смерть кукушки, по поводу по грустному, но все размеры, ритмы, рифмы показались мне пустотой бессмысленной – совсем, нисколько не возможными, чтоб горе, которое я утром испытал, узнав, что сдохла та, кого любил я, хоть как-то выразить. И главное - что странно: ведь вечером ещё вопила так, что перепонки уха, нет, обоих ушей моих в дичайшем пребывали и гнусном напряжении, а мозг едва справлялся, то есть – не справлялся! с потоком громогласнейших "ку-ку". И вот наутро – всё, и нет кукушки, молчит, а метроном часов неровный и зыбкий, дерзко нервный, скажем прямо, умолкнул тоже. Видно – насовсем.
Качанье маятника обрело ту вертикаль, где времени уж нет. Обвисли гири в тяжком онеменье внезапной смерти. Стрелок замер танец. И что, капец?.. - подумал я сердито.
  Мне кажется порою, что кукушки, как в домиках живущие в часах, едва ли не бессмертны. Но – ошибка. Они конечно же весьма-весьма живучи, но вовсе не бессмертны. Это грустно. И глупо думать, что кусок цветной пластмассы переродится в ту тупую птицу, что всем подряд подкладывает яйца, при этом не задумавшись нимало,
какая участь их постигнет дальше. Не то чтоб я к пластмассе относился с особой нежностью, но мерзкие кукушки, живущие по смешанным лесам, мне, в целом, неприятны. Едем дальше. Как на духу признаюсь: грешен. Грешен!.. Я иногда любил поковыряться во внутренностях данного субъекта моей квартирной федерации прекрасной. Сейчас о ходиках своих веду я речь, не о кукушке, у неё ведь нету ни сердца, там, ни органов других, ни печени. Её-то точно нету. Но о кукушке дальше, а пока могу сказать не то чтоб однозначно, но с простотой конкретной, как в отчёте научном, где большой-большой учёный, без ложной скромности вскрыв тайны мирозданья, как банку с кильками, сардинами иль сайрой, вершит итог, и сам в себе уверен, почти наверняка: часы сломались. Сломались очень. Очень навсегда.
  Ну и, наверно, хрен бы, в общем, с ними! Подумалось сначала: вон, напротив отличные нестарые часы висят; их сердце, типа – батарейка, подохнет – вынь да выкинь, да поставь туда другое, вот и вся забота. И циферблат довольно симпатичный:
арабские, простые наши цифры, на белом фоне – чёрные, прекрасно! Без этих римско-императорских закосов, что в ходиках. Ну, маятника нет, кукушки тоже, но зато – икея! Функциональны, тупо-безголосы и симпатичны, повторюсь. А эти?.. Избушка на кукушьих жалких ножках! Которых нет! Избушка под кукушкой! Так думал я, пытаясь ухватить за хвостик мысль. И в целом вроде вышло. Я вот что понял… Вы сейчас решите, что виноват я в чём-то… Нет, и нет! Не потому сломался механизм, что я в него заглядывал пытливо вооружённым толстой лупой глазом и наблюдал ход шестерёнок плавный, сжимание пружин и разжиманье, и слушал механического сердца уютный шорох. Я не виноват в кукушьей смерти. И не это скверно, что может всё ж немного я причастен к трагедии. А понял я другое. И вот что именно: Хреново! Очень плохо! Ни у кого я не смогу теперь беспечно, вопрос лукаво подгадав себе под полночь, спросить: ну что, доколе мне ещё вот эту вот влачить тупую жизнь, безрадостную лузерскую участь?.. Я не смогу теперь спросить о важном, поскольку бывшая моя кукушка почила. Вот и всё. Пришёл капец!
  А есть ли птичий рай? Нет, что несу я… Какой ей птичий рай? Она – пластмасса! Дурацкая условная пичуга, без крыльев и без ног, но с длинным клювом. Какой-то удивительный уродец, и голос - не её, там эти мехи, или мехи́, не помню как их верно назвать, чтоб не обидеть идиотов напыщенных от всяких филологий, или иных, особенно дотошных… Хотя, глаза… Да, вот глаза, пожалуй, и делают её почти нормальной, какой-то дико человечной птицей: печальные, хоть тёмные, – без злости, что, думаю, есть главное достойнство любых приличных глаз. Но нет! Смогу я ответить сам себе, открывши дверцу, ту маленькую, потайную, не с фасада, а справа на часах моих умолкших – такой вот чёрный ход в стене часов, моих часов… Понятно объяснил?.. Сдвигаем дверцу (на гвозде она прикреплена, за ней большое сердце молчит, и если осторожно просунуть палец внутрь, тогда возможно… (в одно из грустных утр я обнаружил, как с лёгкостью могу её заставить – мою весьма капризную девчушку накуковать хоть двадцать лет подряд, нажав пружинку), – да, вполне возможно кукушку оживлять, когда мне нужно. И я смогу по-прежнему смотреть в незлые, пусть и мёртвые, глазёнки… Не знаю уж, кто их нарисовал, но кто-то явно добрый, кто-то добрый…
  Ты спи, моя кукушка, спи спокойно. Тебя я разбужу однажды утром. И пусть будить я буду хладный трупик, марионетку пошлого желанья себе гадать, используя пружинку, казаться будет мне, что ты со мною, и есть пригляд за жизнию земною. Какие сардонические сны во сне кукушечьем тебе присниться могут? Про сумрачную Лету? Да шучу я. Какие у пластмассовой кукушки быть могут сны… Конечно, из пластмассы –
rien, ничего. Иль всё-таки предметы, которые мы сами наделяем какой-то жизнью, точно наш Творец, хранят частицу нас и что-то знают?.. Вот в чём вопрос… Какие будут сны. Не будет никаких? Есть просто смерть? И воскресить уже никто не сможет, живую душу, с клювом, но без ножек, чтобы опять, без высшего участья, она квартиру наполняла счастьем? Нет стариков, способных в наше время чинить часы как сломанное время? Иль всё же есть? И как-нибудь однажды дверь скрипнет под уверенной отвёрткой, и, пропуская в склеп твой лучик солнца, придёт спаситель времени отважный?.. Прощай же, милый друг, прощай кукушка! Меня ты радовала, огорчала, злила и раздражала, и бесила просто подчас, под час… в тот час… сей час… над часовым кричала механизмом или молчала ровно в те минуты, когда мне нужен был хоть чей-то голос. А иногда, напротив, потакала и соглашалась с бредом несусветным, сказав "ку-ку"; и это было важно. Короче, отношения у нас с тобою были сложные. Не дуйся. Заглядывать к тебе я всё же буду. Но уж и ты, смотри, моя подружка, держи незапертой свою тугую дверцу. Пока. Не унывай. Поспи. Починим".
  После того как я кончил читать, Дали несколько минут молчал. Судя по его лицу, поэмка произвела на него сильное впечатление. Наконец он сказал подняв указательный палец с длинным ногтем: "И сюрреалистично".
  Я кивнул и продолжил рассказ о недомогании моей питомицы: "Настолько я беспокоился, что хотел даже набоковского старичка-часовщика звать, но потом понял, что у неё просто такой период. А вас она тогда вовсе не хотела обидеть, пошутила, она своеобразная…"
  Мы помолчали. Неловко не было, просто каждый думал о чём-то своём.
  Молчание прервала кукушка. Прокуковала сурово один раз, хотя времени было двадцать три ноль-ноль.
  Дали очнулся.
  "Время фиксируют писатели. В основном. Реже – киношники. Пожалуй, только Тарковский. Ну может иногда Бунюэль. Просто мы с ним друзья, ты знаешь. Несмотря на все его непонятные мне шалопайности. Так вот. Время фиксируют писатели и поэты, а раз так, то и температура его плавления равна температуре горения бумаги. Бумага горит – время плавится. Очень логично".
  Он замолчал.
  Я тоже молча обдумывал этот блистательный бред.
  Не дождавшись моей реакции, Дали продолжил: "Брэдбери мне сказал, что это ты ему подкинул идею правильно назвать роман про пожарного. Я-то предлагал "Быстрый сон объятого пламенем огнебо́рца за миллисекунду до обрушения черепичной кровли старого тосканского дома". Он почему-то отвергнул. А по-моему, название гениальное, с массой скрытых подтекстов, аллюзий… – он ненадолго задумался, а потом добавил чуть слышно. – Впрочем, как и всё у меня. М-да… Ренессанс… Напрасно…"
  Он с удовольствием несколько минут думал эту сложную мысль, потом туман из его взора улетучился, Дали снова лучисто посмотрел на меня и сказал: "¿Так это ты ему идею подкинул?"
  Мне показалось, что прозвучало это несколько… ну не то что бы враждебно, скорее ревниво.
  Я улыбнулся и сказал: "Увы, нет, Дорогой Сальвадор Доме́нек Фелип Жасинт Дали и Доменек, маркиз де Дали де Пу́боль Сальвадорович, это не так. Я ему просто напомнил…"
  Он смотрел на меня с хитрецой: "¿Как так напомнил? ¿Выходит, он это знал?"
  Я кивнул: "Ну как, вроде знал…"
  Он уточнил: "Но не помнил".
  Я сказал: "Да".
  Он удовлетворенно кивнул.
  "А раз не помнил, значит на тот момент не знал. ¿Не так ли?"
  Я промолчал. Понятно было уже, к чему он ведёт.
  "Не знал не знал – и вдруг вспомнил! – расхохотался Дали. – Вот видишь, Серхио! А некоторые деятели заявляют, что сюрреализм искусственное явление в искусстве. ¿Не смешно ли? Сюрреализм – это прямое отражение жизни как она есть, без прикрас и парабол".
  Я уточнил: "Гипербол?"
  Он сказал бодро: "Да!"
  Задумчиво покивал и подергал кончики усов кончиком указательного пальца. Усы серебристо звенели.
  Наконец Дали с каким-то малопонятным удовольствием произнёс: "Сюрреалистично всё в этом мире бушующем".
  И в следующий миг уже потерял к этой теме всяческий интерес, уселся в большое кресло, больше похожее на трон испанских королей. В руке Дали невесть откуда взялась чайная ложечка, он зажал её вертикально большим и указательным пальцами, а руку положил на подлокотник. На полу, прямо под ложкой, появился серебряный поднос. Дали закрыл глаза. Несколько минут в моей квартире царила полная тишина. Послышался тоненький звон, как будто рвалась серебряная нить.
  Я увидел, как ложечка выскользнула из ослабевших пальцев Дали и полетела вниз. Замерла в сгустившемся воздухе. Гостиную наполнила глазастая пустыня. Как говорят киношники, в двойной экспозиции. То есть, пространство было двойным: и гостиная, и пустыня.
  По пустыне шли огромные слоны на паучьих ногах. В воздухе стал проявляться и густеть огромный летящий тигр. Он смотрел на меня пронзительно-жёлтыми глазами, разевая ярко-розовую пасть, полную чудовищных акульих зубов. Ещё секунда – и эта пасть накрыла бы мою голову… Мелькнула мысль: хорошо, Пушка дома нет, он был сейчас это всё тут порвал…
  Я легонько пнул Дали по ботинку.
  Он проснулся и посмотрел на меня мутным полуотсутствующим взглядом. Ложка со звяком упала на поднос.
  Тигр, слоны и начавший было материализовываться святой с крестом в руке, да и вся пустыня – исчезли.
  Дали был доволен. Смотрел на меня глумливо и пошевеливал усами, как какое-то огромное насекомое.
  "Так тоже работает, не обязательно дожидаться, когда ложка звякнет, а ты попытаешься зафиксировать образы в момент пробуждения, находясь между явью и сном".
  Я сказал: "Рад за вас. Слышал про ёлку у Чаплина. Он мне рассказал. И как вам такое в голову могло придти?"
  Он ухмыльнулся: "Слишком много пафоса, Серхио, слишком. Вся эта голливудская знать… Надо было немного их растормошить. Луис был со мною согласен. Кстати, мистер Чаплин, по-моему, тоже был скорее рад. Нет, конечно, для порядку нас пожурил, сказал, что больше не позовёт, но в глубине души он был рад, когда мы сломали и растоптали это чудовищное пошлое дерево, увешанное финтифлюшками. Дамы визжали".
  Он замолчал и с удовольствием что-то повспоминал. Недолго, минут пятьдесят.
  "Мао Цзэдун решил издать в Аду новую книжку стихов. Просит опять проиллюстрировать. Вот не знаю…"
  Он немного помолчал.
  "Надоело всё до чортиков… Сюрреализм, Бретон этот напыщенный, блаженный Магритт, сладкий Лорка, Хичкок с его тупыми страшилками, Дисней пластиковый… Хочу к Гале. Но она со мной последнее время мало общается, вот и сегодня опять у Фрейда торчит. По-моему, он скоро превратится из голограммы в призрака…"
  Мысль я не очень понял, но на всякий случай сказал: "Они, в общем-то, мало отличаются…"
  Он вздохнул и умолк.
  Я почувствовал, что немножко устал от него, всё-таки сюр чрезмерен. И говорю: "А давайте-ка, Сальвадор Сальвадорыч, теперь я вас немножко повеселю…"
  Он взбодрился.
  "Давай!"
  Я стал рассказывать: "Это было ещё в Старом Мире. Известно, что в творческой биографии Сальвадора Дали случился перелом, когда художник совершенно поменял манеру письма. Некоторые связывают это с тем, что в тот период жизни Дали познакомился с Зигмундом Фрейдом, папой психоанализа. Говорят, Дали и Фрейд провели наедине около часа и никто не знает, о чём они говорили. Помимо перемены манеры письма у Дали, в их жизни с Галой тоже многое изменилось. К примеру, они перестали спать вместе, а у Дали начались отношения с Амандой Лир. Интимная жизнь Галы вообще покрылась какой-то таинственностью. Не изменилось только одно: Гала и Дали по-прежнему были неразлучны. Люди шептались. В потоке этого шёпота всё больший вес набирала странная версия происходящего. В таком-то году Старого Мира выяснилось, что у Галы неизлечимая болезнь головного мозга, а у Фрейда – наоборот – умирало тело. И вот нашёлся гениальный нейрохирург, который пересадил мозг умирающего Фрейда в тело умирающей Галы. Для всего мира Фрейд умер, а Гала выздоровела. И ещё много лет Фрейд жил в теле женщины, жены великого испанского художника, продолжая вдохновлять его на новые сюрреалистические полотна".
  Я умолк, пошёл к бару, налил себе и Дали немного хереса, принёс ему бокал и сказал: "На посошок?"
  Он взял бокал, выпил и отдал мне. Помолчал, потом посмотрел на меня с обидой.
  "Это даже глупее, чем я в исполнении Эдриана Броуди у Вуди Аллена в "Парижской полночи". Не любишь ты меня, Серхио… Как художника. Не перевариваешь…"
  А у меня как будто какой-то флешбэк случился: прямо вспышкой мой мозг пронзило имя: "Фэйт!"
  Что ещё за Фэйт? Вера? В каком смысле?..
  Я буркнул: "Возможно, вас слишком любила та, которую я не хочу помнить…"
  Его взгляд перестал быть обиженным, он стал печальным. И даже сочувственным.
  "Вчера брат приходил… Он грустит. А я последнее время всё чаще чувствую себя персонажем собственных полотен… А иногда рисунков, что значительно хуже. И вообще, предчувствую что-то… Что-то вроде Гражданской войны. Особенно когда наполняю кухонные конструкции мягкой варёной фасолью… – он невесело вздохнул. – В общем, не повеселил ты меня, Сергонито, не повеселил… Поеду в Фигерас. Соскучился. А плю тар, фантазёр…"
  Он исчезнул из моих грёз, а я очнулся.
  Я сидел в кресле, на полу стоял поднос, на нём лежала серебряная чайная ложечка. А по моей гостиной гонялись друг за другом маленькие, сантиметров по пять высотой, слоны на тонюсеньких паучьих лапках, а ещё два тигра, толстая шипастая рыба с львиными лапами вместо плавников, совсем крохотная голая Галина Дьяконова и прыгающие как каучуковые мячики глаза.
  Я вздохнул, пошёл на кухню, взял веник и выгнал их всех прочь из квартиры.


да, двойники

    "не суди о двойниках по внешности
    лучше по наружности суди"
          В.Баширов "Некоторые сведения о двойниках"


всё глядел я в подвал зеркал
то там лик то клыков оскал
ну а как без рентген-очков
разобрать ты каков-сяков


и закрыл я тех двойников
и приличных и дураков
в зазеркальной тюряге злой
амальгамы царапать слой


но эфир защити поди

как ни пробуй как ни гунди

почитаешь иных посты

приглядишься а это ты


аватаркам в сети не верь
ты на ощупь фрэнда́ пробей
и почуешь наверняка
вот она двойника рука


Бегун

Ты как стрелка секундная старых часов Патриарших
нарезаешь овалы, подошвами гладишь асфальт,
пробегаешь девиц, алкашей и колясных мамашек,
а в ушах у тебя что-то пилит задумчивый альт.


Всё бежишь и бежишь, бег твой уравновешен и точен,
ты - живая машина, в груди у тебя метроном,
и не важно, что только на ритме ты сосредоточен,
ты живёшь в этом беге, ты даже умрёшь бегуном.


Утки щиплют траву и белеют-желтеют ромашки,
ты их топчешь, срезая углы по газонам, козёл;
под кроссовком твоим превратилась в лепёшку букашка;
старика со скамейки ты, стайер, чуть было не смёл.


Знаешь, если бежать, - жизнь такая простая-простая, -
замечаешь не много, пропустишь и жалостный ох
старика, что шаги бегунов терпеливо считает,
он наверное тренер в отставке, а может быть - Бог.


Он сидит на скамеечке и наблюдает за нами,
и жалеет людей за трусцовый бессмысленный бег.
Мы как стрелки ползём, полагая себя бегунами.
Боже, как же нелеп твой любимый бегун - человек.


...да брось, отец, не присылай мне денег

...да брось, отец, не присылай мне денег

на кондиционер, -

я для тебя хотя и молоде́нек,

но, чай, не пионер, -

ты лучше расскажи как день проходит...

восьмидесятый год

плывёт-гудит твой белый пароходик

в морях забот,

у нас жара, но про жару ты знаешь,

читал в сети,

сегодня ты чуто́к поунываешь,

но много не грусти,

а маме передай, что всё нормально,

обычным чередом -

то весело, то иногда печально,

как вспомнишь дом...

я к вам приеду скоро, в воскресенье,

пусть встретит брат,

пока, отец, ещё раз с днём рожденья!

vivat!


последние мгновенья

   

…и отогнав последние сомненья

на полпути,

поймёшь ясней - туда без вдохновенья

трудней дойти,

приостановится следов твоих цепочка,-

ты обернись,

прочти стихов полузабытых строчку

и улыбнись…

...прощальный ветер налетит, коснётся,

отступит боль,

припев забытой песенки вернётся,

на ля-бемоль,

и будет провожать на край вселенной

и укрывать,

и звуки песен станешь постепенно

ты забывать.....


Даниил Хармс

Эпизод сорок седьмой,

об истерике и панике Данилы Ивановича по поводу засилья персонажей книг в Новом мире, 

о старухе без глаз и часах без стрелок, о структуре романа, кедах с крылышками, 

а также о неудачной попытке суицида, который невозможен в Новом мире

А вчера Хармс прифантасмагорился.
  Неспокойный, дёрганый.
  "Сергиен, – говорит он, двигаясь как шарнирная кукла. – Слышал, ты роман завершаешь. Дай почитать".
  "Даниил Иваныч, я ведь неоконченное-то читать не даю, ты же знаешь…"
  Он огорчился: "Знал, что не дашь. Даже мне. На всякий случай спросил".
  Он чуть-чуть помолчал.
  "А я роман не могу осилить. Ухтомского и Бахтина до дыр зачитал. Всё пытаюсь хронотоп в голове уложить".
  Я улыбаюсь: "Не укладывается? Странно, голова вроде большая".
  Он смотрит исподлобья: "Вчера с Эйнштейном советовался. Говорит: пространство и время едины. И времени вообще нету, якобы. Или что-то в этом роде, не помню. Потом летал к Хокингу в Нью-Йорк. Он в Центральном парке бегал. Я рядом пристроился, пробежал с ним миль двадцать наверное. Он примерно то же сказал, что Альберт Германыч. Посложней просто как-то. В общем, не понимаю я, с какого боку ещё к роману идти. И к течению времени".
  "Как не понимаешь? Я недавно "Старуху" твою читал. У тебя там чётко всё, с часами без стрелок".
  Он улыбнулся: "Думаешь?.."
  "Уверен. А насчет романа… Ты малой формы мастер. Зачем тебе роман? Плюнь. И раза три".
  Он кивает: "Даже со "Старухой" намучился. Объёмище для меня. Единственное, что я чётко понял: время – не линия и не точки, а живые и неизгладимые из бытия события, отрезки…"
  Сказал непонятно и задумался. И помрачнел. А меня вдруг охватило неизъяснимое волнение. На грани предвидения.  
  Хармс медленно поднял лобастую голову и посмотрел на меня пронзительными голубыми глазами.
  "Вчера переводил через движущуюся дорогу бабульку какую-то. А уж когда перевёл, точней по воздуху перенёс, – у меня кеды-гермески с собой были, с крылышками… Греки новую модель выпустили, фул-автомат, на мысленном управлении… Короче, перенёс я её, старуху-то. А до этого ей в лицо не глядел. А тут она вдруг костлявой старческой лапой, как будто клешнёй, мне в руку вцепляется и смотрит на меня пустыми глазницами, чёрными и бездонными".
  У меня мурашки побежали по коже.
  "О Господи…"
  Он энергично кивает, а глаза бешеные.
  "Смотрит на меня вот так, бездною, и шепчет зловеще: "Времени уже не будет, мил человечек. Вот так-то. Не будет”. Захохотала звонко и растворилась в утреннем тонком тумане. Ну, то есть, не растворилась, а как будто скачками перемещаясь, ушла. Мерцая как голограмма. Как девочка из американской версии "Звонка". Но она же не голограмма была! У меня синяки от её пальцев остались!"
  Он показал.   Синяки были всамделишные, как будто от пальцев.
  Хармс зашептал жарко, безумно: "Я чуть не обделался, Серёга! Клянусь, я едва не обделался!"
  Я поморщился.
  Он вздохнул и сник: "Понимаю, противно. Но я правду рассказываю. Как было. Вот скажи, Сергуня, к чему это? И что это за на хрен такое? Старуха-то – моя была, из повести! Понимаешь?! И перед тем как сбежать, она мне часы без стрелок в нос сунула!"
  В этот раз замолчал он надолго. Минут на осьмнадцать. Я уж подумал было, что он успокоился.
  Над нами летала кукушка. Видно, тоже заметила ступор Хармса, вернулась в часы и мягко начала куковать, опровергая теории об отсутствии времени.
  Хармс очнулся, порывисто-пунктирно полувздохнул-полувсхлипнул и почти фальцетом истерически прокричал: "У нас теперь что, персонажи будут повсюду разгуливать?! Ладно Пушкины с Гоголями! Они уже практически не персонажи. Подробные и умные пародии. Толстой, Достоевский… Они хоть и воскресшие, но всё ж люди. Великие, между прочим. А эти-то кто? Куклы выдуманные! Они собой заполнят весь мир? А нас куда? Может, в книжки?.."
  И смотрит на меня в ожидании.
  Я молчу. У меня в голове тоже клубится. И клубы́ эти – не облачка пушистые, а тучи грозно-свинцовые. Конечно, я вспомнил слова Твена, точней, Теслы – о том, что мы все скоро уйдём на страницы своих же книг.
  Наконец я понял, что молчание затянулось.
  "Всё верно, Данила Иваныч, необъяснимое началось. И есть какая-то угроза. Но пока непонятно какая. Совет уже над этим работает. Думаю, катастроф не допустит. Да и невозможно это всё. Какие к чертям персонажи заполнят мир? Что за нах? Морок и чьи-то злые шутки скорее всего. Как в армии говорили: чтобы служба мёдом не казалась. Трэш, идиотизм. Ты же слышал про письма Пушкину и Лермонтову, якобы из Аида? Всё ведь выяснилось… Ад тут совсем ни при чём…"
  Хармс с досадой махнул рукой.
  "Выяснилось!.. Что там могло выясниться? Не писали наши кретины этих писем, чужую вину на себя взяли. Не знаю уж почему. Но кто-то же их написал, эти письма. И с какою-то целью. Говорю тебе, назревает беда небывалая! Что-то в мире стряслось, чего мы не знаем. Ты на меня как на сумасшедшего-то не смотри!.. Думаешь, безумный Данька к тебе зарулил?.." – жутким шёпотом прошипел он и вперился в меня как безумный. – А в Совете только и могут констатировать, что происходящее нелогично, не связано… Побывал я на закрытом заседании, мышкой-норушкою обернулся. Жалкое зрелище этот Совет!.."
  Он не закончил, я перебил: "Связь есть! Персонажи. Ты же сам только сказал".
  Хармс утробно рычит: "Персонажи разных авторов, не похожие друг на друга! Не пойми что, Серёжа. У меня в панике все. Введенский, Заболоцкий, Вагинов, Заяицкий, Кржижановский. К нему, кстати, барон Мюнхгаузен ночью стучался в окно. Причём, не просто Мюнхгаузен, а малоприятный мультипликационный персонаж, пожилой и необаятельный. Сигизмунд не открыл, испугался. Но до сих пор не верит, считает, что марафетовый глюк. Добычин настолько впал в отчаяние, что попытался утопиться в Неве. Неудачно, естественно. Уж не знаю, кого из своих видел он или ждёт, но что-то у него, похоже, такое написано, чего мы ещё не читали… Ей-богу, как у Лема в "Солярисе"! Только тут не мороки совести приходят, а персонажи. Причём, во плоти!.. Майринк вообще что-то фантасмагорическое рассказывает…"
  Хармс замолчал, потупился, потом голову поднял и опять на меня посмотрел. Мне показалось, с каким-то подозрением.
  "Серёжа, если что знаешь, скажи, не скрывай… Лучше, как у Горького, – правда…" – сказал Хармс с тихим отчаянием.  
  Я качнул головой: "Не больше твоего я знаю. И встревожен не меньше".
  Он очень тяжко вздохнул.
  "И Маршак мне не верит, и даже Маринка. Жена называется…"
  Хармс надолго умолк, что-то неслышно бормоча пересохшими губами. Постепенно речь его стала более внятной. И я услышал…
  "Опомнитесь – поздно будет… И меня тогда вспомните все…"
  Он как-то скукожился весь, посмотрел на меня снизу вверх, злобно хихикнул полным дурачком, осклабился жутко, ринулся к окну, и ласточкой в него выпрыгнул.
  Я инстинктивно к подоконнику бросился.
  Выглянул осторожно.
  Хармс лежал на мостовой лицом вниз, в обрамлении осенней листвы.  
  Две секунды спустя он поднялся и, отряхивая штаны и жутко матерясь и плюясь на все четыре стороны света, пошёл прочь по переулку. Последнее что я услышал, было звонкое: "Свинский мир! Нельзя ничего! Кель конфуз!"
  Я вздохнул и пошёл в кабинет работать. А что ещё мне оставалось? Как Даня, в истерике заходиться во время обострений осенних? Да, я тоже предчувствую и даже почти знаю, что грядёт какой-то геволт. Но враг, кто бы он ни был, – коварен, и его планы не вычислить до тех пор, пока он не ударит.
  "Надо быть спокойным и упрямым…" повторял я, пока настраивался на работу. Но так и не настроился. И поехал пить с Веничкой.


Одинокий старик в сумеречном доме

       "Снова просыпалась, стирая годы, чудодейственная сила,

       в нем живущая. Секунда, минута, вечность - блаженство,

       когда слушаешь одно лишь вдохновенье".

               З.Шаховская "Старость Пушкина", Париж, 1972



Одинокий старик в тихом сумрачном доме

с пожилым молчаливым слугой,

то ли жив, то ли нет, то ли спит, то ли в коме,

а глаза сочатся тоской;

он не помнит себя, он не знает про мир

ничего, ничего, ничего...

...вдруг порою приснится - он чей-то кумир,

и это встревожит его;

непонятные строки бренчат в голове,

стоит только выпить до дна,

и мерещится бледная смерть в полутьме,

и витает чья-то вина...


...дуэль не удалась 

спасенье скрыла власть

я был опасен ей

мгновенно пронеслась 

трагическая весть

рыдает город весь

упрятали в глуши 

пиши пиши пиши

ты перьев не жалей

но разве я поэт 

курчавый жалкий дед

без памяти и сил

здесь не бывает бед 

слуга несёт обед

чтобы я ел и пил

поставит и уйдёт 

а после заберёт

нетронутую снедь

и тихо ляжет спать 

и будем зимовать

опять

печально одному 

кому кому кому

хоть бы какой сосед 

но нет соседей тут

родные не идут 

забыли что я жив

нигде меня не ждут 

на бал не позовут

слуга что гром храпит 

за стенкой на печи

визит визит визит

ко мне в тугой ночи

всё призраки ползут

врачи друзья враги

я без одной ноги

отрезали давно

когда не помню я

не всё ли мне равно

но иногда саднит

и как свинец сидит

в кости тупая боль

в ноге которой нет

господь позволь

позволь...


...в этом сумрачном тихом дому

очень страшно бывает ему,

и мерещится стылая смерть в полутьме,

и как вьюга кружится вина,

легче снега;

но он не сдаётся зиме,

и тогда лишается сна…

…а потом ему снится чёрный поток

подо льдом, неживая река...

...чей-то профиль, и чьих-то волос завиток,

или тонкая чья-то рука...


...одинок старик в тихом сумрачном доме,

с древним немым слугой,

то ли жив,

то ли нет,

то ли спит,

то ли в коме,

а душа исходит тоской...


...но вдруг светлеет голова -

всё было, есть, и снова будет -

и шепчет он свои слова,

пока опять не позабудет

одно спиральное мгновенье,

наитие из пустоты:

"...как мимолётное виденье,

как гений чистой красоты..."


Поэт и пустота

Мужская версия


      "Да и её на самом деле нету".

           Виктор Пелевин "Чапаев и Пустота"


Пустые вещи: пустые мифы,
ни то ни сё,
тупые мысли, седые рифмы -
пустое всё;

куда уж проще - гляди на слёзы,
что за стеклом
смывают город рубинозвёздый -
веди стилом;
но не глядится, слова не снятся -
пустая ночь,
пустые звёзды во тьме роятся,
как ты точь-в-точь,

пустые звуки, без рок-н-ролла,
в башке бедлам;
и так, в раздумьях о чём-то полом
нажрёшься в хлам;

а протрезвеешь: и стих твой нищий -
ни то ни сё;
и те же мысли, и пустотища
сжирает всё.


Женская версия


      "поэты рифмуют свое одиночество"

           Чарльз Буковски "The sun wields mercy"


Пустые вещи: пустые мифы -

ни то ни сё -

пустые мысли, простые рифмы -

пустое всё;

куда уж проще: гляди на слёзы -

они в тиши

смывают город, уносят в грёзы -

ну запиши...

но не глядится, слова не льются,

пустая ночь,

пустые звёзды во тьме смеются

как ты точь-в-точь,

пустые звуки, без рок-н-ролла -

чуть слышный стон;

и так в раздумьях о чём-то полом

ты пишешь сон,

а утром смотришь: и стих твой нищий -

ни то ни сё,

всё те же мысли, и пустотища

съедает всё.


несколько вопросов, на которые нет ответов

     "на вечные вопросы нет ответов вечных, нету..."

                     Вячеслав Егиазаров


     "спросите тех, кто почти не чувствует боли"

                     Чарльз Буковски



первые поцелуи,

сладкая соль на губах,

напряжённые плечи и руки,

и ноги - сплетённые - переплетённые

корни в мангровых топях реки Амазонки,

и звонкий

живот, где искрится,

откуда разряды летают вверх-вниз,

поражая рассудок и чресла,

и голос…

да, голос, звучащий в мозгу: это он, это тот!

да, мы - те, кто не может прожить друг без друга,

и ныне,

и присно, сейчас и вовеки, всегда, вопреки, напролом

и во имя…

и имя…

то главное имя среди бесконечных имён и фамилий,

и главные звуки, и запахи, лучшие краски и ласки на свете,

в ответе…

скажи, кто в ответе за то, что ты сходишь с ума поначалу,

и вдруг через несколько зим, перестав задыхаться от счастья,

скучнеешь,

одна залезаешь в ту самую ванну, в ту соль того древнего моря,

в которой мы вместе хотели с тобой раствориться,

чтоб снова родиться

в каком-то другом измереньи?

сомненье…

глухое сомненье тебя поражает в то самое сердце,

которое билось синхронно с другим…

…ты с другим

всеми мыслями, значит и телом,

тем телом, которым вчера извивалась под этим мужчиной…

причина…

скажи мне, какая причина

того, что ты так изменилась, что ты не целуешь, не гладишь,

что ты будто гадишь в каком-то публичном клозете?

ответь мне...

но тусклые мысли убоги…

о боги!..

да, те, что диктуют тебе поведенье,

холодное, мелкое, без фейерверков и взрывов,

и тихое, как поведенье замужней старухи,

и мухи…

волшебные белые мухи-снежинки за окнами радуют больше,

чем пусть даже лёгкие прикосновенья того,

кем ты только позавчера восхищалась…

ответь мне…

но ты никогда не ответишь

на эти тупые и точные одновременно вопросы,

и ты промолчишь как всегда в это страшное новое время,

слегка улыбаясь, как солнце,

которое только что выбралось в мир,

и ещё ни хрена не проснулось,

конечно же ты не ответишь,

а тут отвечать и не нужно,

натужно

пытаясь найти мало-мальски щадящий ответ на вопросы,

которые мы задаём не кому-то, а жизни, пространству...

и мы никогда не дождёмся ответов, совсем никогда,

никогда,

никогда,

жизнь – ты сука!


доброе утро

   "и затем она улыбалась, показывая пример, и это была

   самая грустная улыбка, которую я когда-либо видел"

                      Чарльз Буковски



ты сказала: доброе утро…

вежливо, по-европейски…

доброе утро…

для кого оно доброе?

для тебя?

для меня?

для Валеры Моисеева, который всю ночь за стеной

пытался покончить с собой,

но не мог, потому что не знал, как будет лучше –

повеситься, отравиться или вскрыть себе вены,

и, уставший от сомнений, заснул,

привалившись щекой к батарее?

для кого может быть добрым утро

после кромешной тьмы,

в которой исчезла любовь?..

она не думала, повеситься ей или застрелиться,

просто умерла, да и всё,

как умирают киты на песке,

как гаснет солнце, падая за горизонт,

как перестают дышать люди,

когда больше не сжимается сердце…

доброе утро…

по инерции…

доброе утро…

а я теперь так и буду твердить тебе:

доброе утро...

просыпаясь один, без тебя

целую вечность...

наверное целую вечность


моя душа - стеклянный шарик

            Соне    



***

моя душа - стеклянный шарик,

что катится к тебе,

сметая по пути

песчинки грусти, суеты и фальши,

он долго катится,

устал катиться,

он хочет в тёплые упасть ладони

и замереть,

сперва мутнея,

а после становясь ещё прозрачней;

ты подними его, когда увидишь,

он светлой искоркой холодной

к тебе примчится...

ты отогрей его,

ты это можешь.


***

кто ты?..

мой кислород,

мой прозрачный ласковый дождик,

тихо-белый задумчивый день,

моё синее раннее утро,

касание пальцев,

ты - долгий ночной поцелуй,

мимо губ, мимо шёлковой кожи,

прямой поцелуй, прямо в душу,

поцелуй в полусне,

ты - скользящий ночной поцелуй,

вдохновенный,

как раннее синее утро,

как тот первый день,

как мечта о несбыточном счастье,

ты – счастье.


***

ты - мой огонёк

в московской вечерней глуши,

ты - блик на асфальте,

ты - солнечный зайчик рассвета,

который мы оба с тобой пропускаем,

как совы,

как грустные совы

нелепых больших городов,

и ты - нота,

звенящая, чистая,

странная светлая нота;

а я?..

просто тот,

кто берёт эту ноту.


папа, сын, сон (ночь отца)

            моим сыновьям


мне снится мальчишка

с таким знакомым
и уже не очень знакомым лицом,

он спит в лунной комнате,

а кроватка его маловата ему,

не по росту,

улыбается мальчик,

будто снова бредёт с отцом

по безлюдному голубиному городу

и перловку грызёт,

ту что надо бы всю

разбросать на площади голубям,

очень просто

объяснить, почему мальчишка

настолько счастлив во сне -

всемогущий некто перебросил его

в сновиденье отца, что с улыбкой

спит в какой-то далёкой дали,

повернувшись спиной к жене,

а она не спит, незнакомка, не мать,

ночник еле-еле горит синью зыбкой,

и догадывается эта неспящая женщина,

что муж (то есть я) -

её крепкий надёжный тыл -

видит сына опять,

а наутро пойдёт (я пойду)

поискать где-нибудь,

не в аптечке,

что-нибудь от тоски,

но во сне он счастлив (я счастлив),

он (я) - всё такой же как раньше был,

и как раньше, с сыном своим

кормит птиц (кормим птиц-голубей),

или ловит мерцающих рыб

(ловим рыб)

в тёмной речке.


Омар Хайям

Эпизод сорок четвёртый,

в котором речь пойдёт об абсенте, суфийских танцах, странностях государственного устройства и грехах 

в Новом мире; Омар Хайям прочтёт рубаи, посочувствует сердечным терзаниям нашего героя и даст 

мудрый совет, а его Зелёный Эльф подружится с Пушкиным


А вчера Хайям прикружился.
  Дверь распахнулась, вплыл Зелёный Эльф, немного не доставая ногами до пола, потом – звук камышовой флейты, а потом уж Хайям буквально вкрутился в мою квартиру в странном плавном танце суфийских дервишей, вращаясь вокруг собственной оси. Его головокружительный танец был таковым буквально, он был невероятно красив. Минут через пятнадцать Хайям перестал вращаться, посмотрел на меня с мудрой улыбкой, пальцем погрозил с прищуром, по-доброму, и Эльфа своего по холке по-хозяйски похлопал. Я увидел, что в зубах у поэта зубочистка золотая, а в руке золотой телескоп с подзорную трубу размером.
  Одет был Хайям в тонкий зелёный хлопковый халат, подбитый верблюжьей шерстью и обильно расшитый золотыми звёздами и полумесяцами, небесно-голубые шёлковые шаровары; голову венчала белопенная чалма, похожая на камень, висящий в воздухе, тот что в Мекке; на босых ногах были роскошные сафьяновые тапки с высоко загнутыми острыми носами, почему-то розовые.
  "Ас-саляму алейка, – воскликнул я первый, как и положено младшему, естественно, игнорируя Зелёного Эльфа, – дорогой Гийясаддин Ибрагимович!"
  Давно мы с ним не виделись. Откровенно сказать, я был не то что удивлён – поражён, – Хайям слегка пошатывался. Прямо как маятник метронома, но только помедленнее. И непонятно, от алкоголя или от танца Мевлеви.
  Поэт по бороде своей седой и довольно длинной ладонью провёл, и с удовольствием, вкусно так произнёс: "Ва-алейка ас-салям ва-рахмату-Ллахи ва-баракятух, Серёжа ибн Вилли!"
  Над Кремлёвскими Палатами как раз травянистый стяг ислама сменил красное знамя с тетраморфом, традиционными орлом-тельцом-львом-человеком. Совсем зелёный ещё муэдзин, этот соловей мусульманский, на минарете главной мечети на Проспекте Мира только-только умолк.
  Хайям телескоп установил, на террасу навёл, флагом изумрудным полюбовался маленько, спросил: "Давно висит?"
  "Сегодня взвился".
  Он покивал и пробормотал: "Слава Аллаху, теперь десять дней истинной веры будет… Хотя, как говорит Эйнштейн: всё всегда по-всякому, и время всякой вещи под солнцем".
  Он умолк и поулыбался немножко каким-то мыслям своим.
  Я не стал поправлять его чудовищную цитату, где надёргано отовсюду понемногу. В конце концов, разве так важна точность? Суть важнее. Всегда.
  "От Лагина тебе привет! – произнёс он почти трезво и раскинул руки как будто для обнимашек. – Недавно смешное рассказывал. Приходит к нему недавно Лев Николаич, Толстой, предлагает какую-то фантастическую идейку записать. Ну Лазарь, понятное дело, его терпеливо и вежливо выслушал, а когда он ушёл, стал неистово писать роман про какого-то старика, бородатого такого, прямо с натуры. Он его давно задумал, даже со мной консультировался по некоторым вопросам арабского мира. Но писать толком не мог, не видел героя. А тут Толстой. Сидит и волоски из бороды щиплет! И нахлынуло на Лагина вдохновение, слава Аллаху и Мухаммеду, пророку Его!" 
  Я вежливо улыбнулся. Мы обнялись, потом Омар Ибрагимович вдруг выдернул из бороды волосок, порвал его на мелкие кусочки и что-то пробормотал. Я подумал: а точно Лагин визитом Толстого вдохновился? Может чьим-то другим?.. Вероятно, смотрел я на Хайяма с подозрением, как Волька ибн Алёша смотрел на Хоттабыча, появившегося из глиняного кувшина. Впрочем, Хайяму сейчас, похоже, моя реакция была глубоко безразлична. Он с удовольствием похихикал над собственной историей и успокоился.
  "Омар Ибрагимович!.. – говорю я. – А вы, гляжу я, зелена вина выпили! Как это? Ведь не пьёте вы! Или мне показалось?"
  Он сокрушённо кивает: "Согрешил, да…"
  Надо сказать, что в Новом мире у нас грехов, что называется, смертных, ура, осталось меньше, чем в Старом. Люди не воруют, не убивают, не сребролюбствуют, меньше унывают, завидуют тихо, без действенных подлостей; если гневаются, то без фанатизма, примерно так же чревоугодничают; что касается блуда, то его случаи настолько наивны, эпизодически и безопасны, что всерьёз говорить об этом явлении не приходится. При этом на первое место греховности вышли филистёрство, хамство, хитрость, двурушничество, предательство и вероломство. Этих грехов тоже конечно единичные редкие случаи, имеют они место исключительно по причине ещё одного сложного греха – винопития. Жители Нового мира не святые, конечно (кроме святых), но они хорошо понимают что такое грех, и боятся его и стремятся избегнуть.
  "Сколько я о пирах да винопитии писал, но ведь главный-то пир для меня другой был! – продолжал Хайям. – Пир Духа!"
  Он посмотрел на меня несколько удивлённо.
  "Хм… Как-то странно звучит. Нет, как-то это не поэтично… Впрочем, неважно… Пить нельзя совсем. Никому. Ох, Серёжа Вильям оглы, при всём, что сейчас в мире творится, решил я попробовать… Пил абсент в Париже. С Дега, Моне, Мане (я их всё время путаю), Лотреком, Гигером и Пикассо. Ещё Джонни Депп приходил, Хантер Томпсон… Прекрасно как посидели мы! Без алкоголя оно бы, конечно, лучше было, но всё одно хорошо! Мы больше в этот мир вовек не попадем, вовек не встретимся с друзьями за столом. Лови же каждое летящее мгновенье – его не подстеречь уж никогда потом".
  Хайям обнял меня крепко, из стороны в сторону покачал, по спине меня похлопал дружески, потом отпустил и рядом с диваном обмяк. Поэта я уложил на диван, а Эльфа его в подъезд вытолкал, нечего ему в моей квартире делать. Уложил я Омар Ибрагимыча так сразу потому, что уже было понятно: не собеседник он сейчас, а дорогой уставший гость.
  Хайям чалмой покивал благодарно и нараспев произнёс:
  "Уж лучше не поспать, чем где попало дрыхнуть. Уж лучше не бухать, чем с кем попало пить!.."
  Попытался на меня посмотреть, наверное, проверить, оценил ли я его новые рубаи и прекрасную свежую мысль. Но сфокусироваться не смог.
  Потом непонятно пробормотал: "Взаимоотношения человеческие подобны числам иррациональным… Один не разберет, чем пахнут розы, другой из горьких трав добудет мёд. Кому-то мелочь дашь – навек запомнит, кому-то жизнь отдашь, а он и не поймёт…"
  И добавил торжественно: "Это алгебра…"
  Немного помолчал и вдруг сказал: "Слышал я о твоих сердечных терзаньях. И так тебе скажу, мой дорогой: опасайся плениться красавицей, друг! Красота и любовь – два источника мук. Ибо это прекрасное царство не вечно: поражает сердца и – уходит из рук. И добавлю: уж коль ушло… точней, ушла, так и не терзайся, будут другие".
  На этот раз Хайям умолкнул надолго. Я думал, он уже заснул.
  А он вдруг вздохнул шумно и снова бормочет: "Чувствую приближенье стихов… Скоро они всех облепят… Солнце в Овне… навруз… И мы в стихах растворимся, станем их персонажами, нас всех скоро можно будет только в свитках прочесть… Потому и зашёл, предупредить тебя хотел…"
  Понимаю, конечно, что это бред засыпающего, но меня последние слова неприятно в сердце кольнули.
  Уходя в сон окончательно, Омар Хайям Нишапури успел пробормотать: "Завтракаем в чайхане на Щепкина, 27. Столик я заказал. И никакого абсента. Пьём чай с чабрецом, едим плов. Читаем Соловьёва, про Ходжу Насреддина, Шахерезаду, естественно, ещё про Синдбада там и так далее, "Сказку о лиловой бане" и "Чао – победитель волшебников". Чао".
  Он даже не успел поинтересоваться моим мнением. Впрочем, насчёт чая с чабрецом я точно не возражал.
  Я подумал: и впрямь нечто экстраординарное в мире творится, раз Хайям выпить решил… – и укрыл его зелёным шерстяным пледом.
  Он улыбнулся, глаз не открывая, и произнёс тихо: "В одно окно смотрели двое. Один увидел дождь и грязь. Другой – листвы зелёной вязь, весну и небо голубое…"
  И тоненько засвистел носом, подражая голосу молоденького муэдзина.
  А во дворе, словно ему вторя, два тихих голоса завели песнь про чёрного ворона. Я сперва удивился, а потом понял. Это Пушок мой с Зелёным Эльфом спелись.
  Улыбнулся я, и пошёл себе спать, – утро вечера здоровее.


Дуглас Адамс

Эпизод сорок второй,

в котором Дуглас Дугласович играет на гитаре, отплясывает джигу, разыгрывает нашего героя, а тот разыгрывает его в ответ; оба приоткрывают тайны мироздания, говорят о холистике, нахальных мышах, полотенцах, а также о китах и дельфинах, покидающих Землю

А вчера Адамс телепортировался.
   Он и на большие расстояния может, в отличие от остальных, особая привилегия, уж не знаю и почему, а спросить неудобно.
  Только что его не было, ан гляжу – а он есть. С мягким махровым полотенцем на плече в гостиной стоит. Полотенце-то он всегда с собой таскает, хотя мыться нигде не любит, кроме как дома, да в бассейновых душевых сферах в искусственной невесомости. Но, как говорится: "Галактика – суровая штука. Чтобы в ней выжить, надо знать, где твоё полотенце". Вижу, замыслил Дуглас чего-то задорное – улыбается с хитрецой.
   Я говорю: "Привет, Дуглас Дугласыч! Как оно в Галактике в целом?"
   Он говорит: "Сорок два!"
   Мы поржали.
   Он спрашивает: "Не хочешь ли, Сергей Вильямович, в Калифорнию прошвырнуться? А то мёрзнешь тут небось, в осени-то московской".
   Я жму плечами: "Да тепло ещё почти. И начало октября у нас самое красивое время. Гляньте сами".
  Мы вышли на террасу, я кинул двадцатипятицентовую монетку в большой стационарный обзорный бинокль, и Дуглас стал смотреть на Москву. А мне и бинокля не надо было, чтобы увидеть бульвары, покрытые персидским ковром осенней листвы, вспомнить как приятно ложатся в руку чуть влажные увесистые каштаны, упавшие с веток и потерявшие колючие оболочки… Я люблю осень. Но только одну неделю в году, не больше. И неделя эта уже на исходе.
  "В Элэй? – сказал я, когда мы вернулись в гостиную. – Почему нет… Чему быть – того не миновать".
   Он смеётся: "Холистично мыслите, друг мой, горжусь!"
   И на диван усаживается.
   У меня гитара есть, стратокастер, специально для Дугласа, Маккартни и прочих левшей. Снимаю её со стены: "Дуглас Дугласыч, спойте "Moon river". Или из Pink Floyd что-нибудь". И гитару ему протягиваю.
   Он берёт, начинает потихоньку струны невидимые энергетические перебирать.
   "Вчера Гилмор с Уотерсом заходили. Опять Баррету неймётся. Пишет какую-то музыку сфер, заперся. Подозревают, что не один, с порошками целебными".
   Я вздыхаю: "Где они их только находят, гении наши рок-н-рольные…"
   Он не ответил, только вздохнул.
   "Сердце побаливает последнее время".
   Я насторожился. Дуглас Старого Мира не помнит. И он не член Совета. Дант и прочие считают его легкомысленным, потому и в курс дел не вводят. Но не может у него сердце болеть. Ослабеть может, как у многих из нас. Или что, фантомные боли?..
   "Ну, во-первых, вы помните лозунг вашего "Путеводителя по Галактике для путешествующих автостопом"? Don't panic!"
   Он улыбнулся.
   Меня осенила догадка: "У вас обычное сердце?"
   Он кивает: "Джейн давно уговаривает заменить на тесловское, но я как-то… Не знаю… Твен советует, Кэрролл тоже… Недавно был у него в Кэмбридже. Третью сказку пишет. "Алиса в Поднебесной". В первой у него карты игральные, во второй шахматы, ну ты помнишь, а тут он маджонг взял за основу. И вся книжка с китайскими мотивами. Интересно рассказывал".
   Мы молча поулыбались.
   "Кстати, Уотерс-то ко мне недавно захаживал…"
   Дуг просиял: "Говорил! Сказал, что ты ему дал идею альбома про спутники Сатурна. "Spheres&Circles". Целую оперу пишут. По одному треку на каждый названный спутник, а ещё увертюра и финал про кольца и безымянные спутники. Пару вещей спел. Получается что-то космическое!"
   Я рукой машу: "Да что там… Где я и где Уотерс по музыке-то… Так, вдруг вырвалось что-то. Их же музыкой и навеяло".
   Вышел один из моих роботов. Сегодня он выглядел как Марвин из фильма "Автостопом по галактике". Он печально проковылял по гостиной, потихоньку напевая: "Дрыхнет мир как сопливый дебил, а тьма мне тупо твердит, чтобы я не бузил, но мне всё инфракрасно, и слушать эту хрень уже невмочь, как же я ненавижу эту уродскую ночь…"
  Дуглас проводил его улыбающимся взглядом и начал петь трек из "Dark side of the Moon". Обожаю.
   Когда он допел, я говорю: "Недавно "New Yorker" читал. Пишут, вам золотую ручку дали за особый вклад в литературу.
   Он улыбается, ручку из кармана тащит, показывает: "Вот она. Из самого что ни на есть самородного меркурианского".
   Я верчу ручку в руках, а от неё как будто тепло Солнца исходит.
   "Ничего себе… – говорю. – Этого золота в мире-то всего… килограммов пятнадцать".
  Он довольно кивает: "Когда тебе, Серёжа, вручили ручку из лунного серебра, которого, как известно, вообще полкило, я тоже немножко завидовал".
   Мы синхронно хмыкнули, и он продолжил.
   "На Би-би-си опять зовут. Новый проект затевают".
   Киваю: "Я с ними тоже работал… Когда-то". И вспомнил "Дом 7, подъезд 4", радио-проект из Старого мира, – и чтоб мысли ностальгические отогнать, уточняю. – А что за проект?"
   "О животных Марса, Венеры, Юпитера… Полуигровой. А я под это дело решил открыть "Общество по защите чёрного саблезубого венерианского бегемота". Того, что с алмазными бивнями, зубами и костями. Редкий он, там не кальций, а углерод, потому и костяк алмазный".
   "Да, я знаю, видел. А зачем Общество-то? Бегемоту угрожает что-то? От кого защищать-то его?"
   Он вздохнул: "Мало ли… Может нам всем что-то угрожает… Странные какие-то мысли приходят. И сны странные. Инфернальные".  
   Дуг мотнул головой, будто сны свои инфернальные отгонял.
   "Я им ещё сериал предложил. Про Санта-Барбару".
   Я брови вскинул: "О! Интересно как!"
   А сам нашу "Санта-Барбару" вспомнил, из Старого мира, и говорю: "Наверное это было бы нечто нечтное! Суицидальные роботы, миллиардер с тремя головами, девушки, меняющие внешность как маникюр…"
   Мы посмеялись, потом он вдруг говорит, крайне серьёзно: "А как ты думаешь, Серёжа, возник наш мир? Я не про Старый, про Новый".
   Я насторожился. Я-то был уверен, что он об этом не знает… А он не заметил настороженности моей. Или проигнорировал, по-прежнему глядя на меня с чуть хитроватой улыбкой.
   "А я тебе расскажу".
   Он сделал не очень долгую интригующую паузу, минут на пятнадцать.
   "Старый мир был разрушен. Уничтожен дотла, до пепла, до пустоты, до ничего. Часть людей, идей, ещё кой-чего крайне важного, было сохранено и перемещено в точно такой же мир. Только построенный в другом измерении. С чуть другими характеристиками. Вся Солнечная система и даже довольно большое пространство за её пределами. Большой новый дом. В точности! Поэтому у нас возможны телепатия, левитация и масса всего другого, интересного и полезного".
   Я молчал, пытаясь выйти из ступора, и медленно хлопал глазами. Адамс глядел на меня с чуть вопросительным выражением лица, добрейшей улыбкой и ожиданием. Наконец я почувствовал, что могу попробовать что-то сказать.
  Набрал я воздуху и медленно произнёс: "Кто вам сказал? В каком ещё другом измерении нам построили новый дом? И кто его построил?"
   Он развёл руками: "Это надо у Слартибартфаста спросить!"
   Видимо я смотрел на него так, как будто поверил в самую невероятную чушь во Вселенной, став жертвой невинного розыгрыша.
   "Шутка!" он воскликнул это бодро и радостно, а потом прошёлся по моей гостиной в искромётной уникальной джиге, которую я видел в разных исполнениях, но исполнение Дугласа Адамса делало её больше чем танцем.
   "А ты поверил! Как же я тебя люблю, дорогой мой, доверчивый, наивный, чистый розовый человек!"
   Я опешил: "Какой? Розовый?.."
   Он махнул рукой: "Не бери в голову, потом отредактируем, это "розовый" выскочило, видимо, просто для ритма. Ну что ты так на меня смотришь? Я пошутил. Ты же знаешь как я люблю розыгрыши. Мог бы и подготовиться".
   Я уже немного пришёл в себя, а он продолжал: "Я ведь практически это описал в первом "Путеводителе по Галактике". Неужели не помнишь? Как-то даже обидно ей-богу…"
   Я прокашлялся. Ситуация и правда сложилась неловкая.
   "Видите ли, в чём дело, дорогой друг…" я сделал паузу, и она тянулась значительно дольше, чем его, когда он только начал рассказ; думаю, моя пауза была в трое суток.
   Он терпеливо ждал, не отрывая от меня ироничного взгляда. Он ждал от меня розыгрыша.
   "Дело в том, что я так отреагировал на ваш рассказ, потому что вы сказали чистую правду. Только на всей Земле, в самом широком её смысле, во всём человечестве, эту правду знает всего сто один человек. Ну, то есть, теперь – сто два. А я – Хранитель древней "Книги Живых", с которой началась гибель Старого Мира".
   Я замолчал, глядя на него с лёгкой улыбкой. А вот с его лица улыбка исчезла. Ненадолго, всего на неделю. А в глазах поселился галактический ужас. Потом Дуг встряхнулся, как пёс, выскочивший из моря, и громко захохотал. Хохотал он очень долго, секунд тридцать. Впрочем, вы же знаете, как относительно время. Если не знаете, спросите Эйнштейна или Стивена Хокинга. Мне показалось это настолько долгим, что я устал ждать, пока он отсмеётся. Но я таки дождался, терпеливо и даже вежливо улыбаясь. Наконец он вытер рукавом обильные слёзы, выпил немного бурбона с односолодовым виски, которые смешал пока смеялся, время у него было.
   "Брав-во! Бинго! Сто пятьдесят тысяч баллов! Так меня ещё никто не разыгрывал! И главное, ведь по принципу айкидо, или дзюдо! Ты перенаправил энергию моей атаки и свалил меня с ног! Блестяще! Предлагаю День Всемирного Смеха перенести с первого апреля на пятое октября".
   Потом он лёг на пол, включил телепотолок, пощёлкал пальцами, переключая каналы, нашёл "Автостопом по Галактике", поднялся с пола и сел в кресло с подножником напротив меня. Зазвучал мягкий бархатистый голос Стивена Фрая.
    "Поэзия вогонов занимает третье место во Вселенной по отвратительности. На втором месте – стихи азготов с планеты Крия. Во время презентации нового шедевра поэтиссимуса Хряка Изящнейшего "Ода комочку зеленой слизи, найденному летним утром у меня подмышкой", четверо внимавших скончались от внутреннего кровоизлияния, а председатель комиссии по присуждению Ноббилингской премии чудом спасся, откусив себе ногу. Хряк, как сообщают, остался разочарован итогом презентации и собрался было читать все двенадцать книг своей саги "Бульканье в ванне", но тут его собственные внутренности, в отчаянной попытке спасти цивилизацию, устроили кровоизлияние в мозг. Самые отвратительные стихи, а также их создательница Паула Нэнси Миллстоун Дженнингс из Гринбриджа (графство Эссекс, Англия) были уничтожены вместе с планетой Земля".
   Мы посмеялись. Ох, с удовольствием бы поставил на первое место в этот текст ещё несколько хлёстких имён записных графоманов, которых больше нет в нашем мире.
   "Люблю, – кивнув вверх, сказал Адамс. – Они молодцы. А как Стивен гениально озвучил вогона!"
   Я подхватил: "А как он весь "Путеводитель" прочёл! В аудиоверсии. Я у него английскому произношению учился! Фрай – гений. Заходил недавно. Новый роман пишет. Отрывки читал, это очень смешно".
   "Он большой молодец. Говорят, "Евгения Онегина" потрясно прочёл. Я пока не слушал".
   "Послушайте обязательно, это нечто! Даже Пушкин в восторге".
   Я налил и себе виски. Дуглас больше не вспоминал о той страшной правде, которую мы сорок минут назад друг другу сказали. А даже если и вспомнит когда-нибудь, то будет считать всего лишь удачной шуткой, розыгрышем, пустяком. Всё ведь точно, психологически точно, ну кто поверит в этот бред в новопровозглашённый День Вселенского Смеха. Всё точно…
   Мне стало легче. Почти тысячу лет я ношу в себе тайну, которую могу обсуждать лишь со ста людьми во всей Вселенной. Да и они не знают всего того, что я знаю я… Бесконечно люблю их, этих людей… но вы только вдумайтесь: тысячу лет видеть одни и те же ро… родные лица! Представляете, как мне это счастье обрыдло?
   Мы с Дугласом просто болтали. О старой доброй Англии, где Дуг не может жить по причине её влажного климата, о "Путеводителе по Галактике-10", о печальном роботе Марвине, похожем на печального робота Вертера из "Гостьи из будущего", о двухголовом президенте Галактики Зафоде Библброксе, о Мартине Фримане, Зое Дешанель, о нашем друге Билле Найи, о холистике, о Дирке Джентли и его детективном агентстве, о теоретической возможности уничтожения нашей планеты вогонами и другими чужими, о том, что "они не пройдут", кто бы они ни были; о том, что хорошо бы ввести новый праздник – День полотенца, о дельфинах и китах, которые почему-то стали иногда улетать с Земли и селиться (по слухам) в океанах Ганимеда, Европы, Энцелада, Каллисто; о белых мышах, которые последнее время стали нагловато себя вести, как будто они на Земле главные…
   Естественно, засиделись мы с ним как обычно, на четырнадцать суток и договорились, что следующие посиделки будут у него в Элэе. Тогда мы ещё не знали, что это случится не скоро, и сколько странного и страшного нам предстоит пережить.
   Когда Адамс ушёл, я подумал: "Какой же он классный!"
   И тут же в мозгу дзынькнул ответ: "Сам такой!"
   И звуковой смайлик высунутого эйнштейновского языка.
  А потом я лёг спать, и то ли успел заснуть, то ли в каком-то полусне увидел, будто бы потолок в моей спальне стал не звёздным небом как обычно, а океаном. Вдалеке проплыл маленький кашалот, потом большой электрический скат, потом стайка дельфинов, и, наконец, по первому плану океанского экрана появился огромный белый головастый сом с толстыми, шевелящимися как щупальца усами и добрыми синими глазами. Сом смотрел на меня и, кажется, улыбался. Я улыбнулся ему в ответ. Он медленно кивнул, тяжело взмахнул большим хвостом и всеми плавниками, и уплыл в сине-зелёный сумрак.


Спишь и спишь

Спишь и спишь.

Между явью и снами

Капли стучат о карниз.


Журавли 2.0

              Мне кажется, погибшие солдаты

                  не превратились в пепел или прах,

                  но вознеслись, бессмертны и крылаты,

                  и журавлями стали в небесах.

                         Р.Гамзатов "Журавли"
                         в переводе Ю.Лифшица


Мне говорят, что мёртвые солдаты,

чьи бренные тела - могильный прах,
все живы и как ангелы крылаты,
и шелестят листвою на ветвях

деревьев, или гулко в храмах плачут,

рассказывая всем, что смерти нет;
а я в сомненьях думаю иначе;
но, наблюдая облачный рассвет,

вдруг вижу смутно, как летят по небу
те, с кем бы я легко сумел дружить,
на птиц похожи, и подняться мне бы
сегодня к ним, но надо долго жить

с надеждой, что когда-нибудь подхватят
и унесут подальше от тоски,
и надо верить, - сколько силы хватит, -

что будет так, сомненьям вопреки.


Длинный зимнелетний день

"Решимость и благодарень,

В наш самый длинный летний день,

Влекли как два цветка".

    Владислав Кузнецов, перевод из Георга Гейма


http://poezia.ru/works/119511



Был длинный зимнелетний день,

ложилась наземь светотень,

кругом звучала звень.


Я к лесоморью вышел вдруг,

со мною был мой вражий друг,

мы замыкали круг.


Сверчкало юркое зверьё,

и сердце бедное моё

рвалось на лоскутьё!


Иссякла прежняя резвень,

мы говорили ночедень,

нас облекла трезвень.


И расставанья чистотень

остановила душ смертень,

пришла Благодарень.


2016


На смерть кукушки

              Сны без Бобо напоминают явь,

              и воздух входит в комнату квадратом.

                  И.Бродский «Похороны Бобо»


              По четвергам старик приходит,

              учтивый, от часовщика,

              и в доме все часы заводит

              неторопливая рука.

              Он на свои украдкой взглянет

              и переставит у стенных.

              На стуле стоя, ждать он станет,

              чтоб вышел полностью из них

              весь полдень. И благополучно

              окончив свой приятный труд,

              на место ставит стул беззвучно.

              И чуть ворча, часы идут.

                      В.Набоков «Дар»


1.

Кукушка умерла.

Ну что ж, тварь смертна.

Кукушка - тоже тварь.

Да та ещё...

В том самом тонком смысле,

что мастера какого-то творенье

прикольное и милое весьма.

Стихотворенье

решил я написать,

на смерть кукушки,

по поводу по грустному,

но все

размеры, ритмы, рифмы

показались

мне пустотой бессмысленной -

совсем,

нисколько не возможными, чтоб горе,

которое я утром испытал,

узнав, что сдохла та, кого любил я,

хоть как-то выразить.


И главное - что странно:

ведь вечером ещё вопила так,

что перепонки уха, нет, обоих

ушей моих в дичайшем пребывали

и гнусном напряжении, а мозг

едва справлялся, то есть - не справлялся!

с потоком громогласнейших «ку-ку».

И вот наутро - всё,

и нет кукушки,

молчит, а метроном часов неровный

и зыбкий, дерзко нервный, скажем прямо,

умолкнул тоже.

Видно - насовсем.

Качанье маятника обрело

ту вертикаль, где времени уж нет.

Обвисли гири в тяжком онеменье

внезапной смерти.

Стрелок замер танец.

И что, капец?.. - подумал я сердито.


2.

Мне кажется порою, что кукушки,

как в домиках живущие в часах,

едва ли не бессмертны.

Но - ошибка.

Они конечно же весьма-весьма живучи,

но вовсе не бессмертны.

Это грустно.

И глупо думать, что кусок цветной пластмассы

переродится в ту тупую птицу,

что всем подряд подкладывает яйца,

при этом не задумавшись нимало,

какая участь их постигнет дальше.

Не то чтоб я к пластмассе относился

с какой-то нежностью, но мерзкие кукушки,

живущие по смешанным лесам,

мне, в целом, неприятны.

Едем дальше.


Как на духу признаюсь: грешен.

Грешен!..

Я иногда любил поковыряться

во внутренностях данного субъекта

моей квартирной федерации прекрасной.

Сейчас о ходиках своих веду я речь,

не о кукушке, у неё ведь нету

ни сердца, там, ни органов других,

ни печени. Её-то точно нету.

Но о кукушке дальше, а пока

могу сказать не то чтоб однозначно,

но с простотой конкретной, как в отчёте

научном, где большой-большой учёный,

без ложной скромности

вскрыв тайны мирозданья,

как банку с кильками,

сардинами иль сайрой,

вершит итог, и сам в себе уверен,

почти наверняка: часы сломались.

Сломались очень.

Очень навсегда.


Ну и, наверно, хрен бы, в общем, с ними!

Подумалось сначала: вон, напротив

отличные нестарые часы

висят; их сердце, типа - батарейка,

подохнет - вынь да выкинь, да поставь

туда другое, вот и вся забота.

И циферблат довольно симпатичный:

арабские, простые наши цифры,

на белом фоне - чёрные, прекрасно!

Без этих римско-императорских закосов,

что в ходиках.

Ну, маятника нет, кукушки тоже,

но зато - Икея!

Функциональны, тупо-безголосы

и симпатичны, повторюсь. А эти?..

Избушка на кукушьих жалких ножках!

Которых нет! Избушка под кукушкой!

Так думал я, пытаясь ухватить

за хвостик мысль.

И в целом вроде вышло.


Я вот что понял...

Вы сейчас решите,

что виноват я в чём-то…

Нет, и нет!

Не потому сломался механизм,

что я в него заглядывал пытливо

вооружённым толстой лупой глазом

и наблюдал ход шестерёнок плавный,

сжимание пружин и разжиманье,

и слушал механического сердца

уютный шорох.

Я не виноват

в кукушьей смерти.

И не это скверно,

что может всё ж немного я причастен

к трагедии.

А понял я другое.

И вот что именно:

Хреново!

Очень плохо!

Ни у кого я не смогу теперь беспечно,

вопрос лукаво подгадав себе под полночь,

спросить: ну что, доколе мне ещё

вот эту вот влачить тупую жизнь,

безрадостную лузерскую участь?..

Я не смогу теперь спросить о важном,

поскольку бывшая моя кукушка

почила.

Вот и всё.

Пришёл капец!


3.

А есть ли птичий рай?

Нет, что несу я...

Какой ей птичий рай?

Она - пластмасса!

Дурацкая условная пичуга,

без крыльев и без ног,

но с длинным клювом.

Какой-то удивительный уродец,

и голос - не её, там эти мехи,

или мехи́, не помню как их верно

назвать, чтоб не обидеть буквоедов

напыщенных от всяких филологий,

или иных, особенно дотошных...

Хотя, глаза…

Да, вот глаза, пожалуй,

и делают её почти нормальной,

какой-то дико человечной птицей:

печальные, хоть тёмные, - без злости,

что, думаю, есть главное достойнство

любых приличных глаз.


Но нет! Смогу я

ответить сам себе, открывши дверцу,

ту маленькую, потайную, не с фасада,

а снизу на часах моих умолкших -

такой вот чёрный ход в стене часов,

моих часов… Понятно объяснил?..

Сдвигаем дверцу (на гвозде она

прикреплена, за ней большое сердце

молчит, и если осторожно

просунуть палец внутрь, тогда возможно...

(в одно из грустных утр я обнаружил,

как с лёгкостью могу её заставить -

мою весьма капризную девчушку

накуковать хоть двадцать лет подряд,

нажав пружинку), - да, вполне возможно

кукушку оживлять, когда мне нужно.

И я смогу по-прежнему смотреть

в незлые, пусть и мёртвые, глазёнки...

Не знаю уж, кто их нарисовал,

но кто-то явно добрый,

кто-то добрый…


Ты спи, моя кукушка, спи спокойно.

Тебя я разбужу однажды утром.

И пусть будить я буду хладный трупик,

марионетку пошлого желанья

себе гадать, используя пружинку,

казаться будет мне,

что ты со мною,

и есть пригляд за жизнию земною.


Какие сардонические сны

во сне кукушечьем тебе присниться могут?

Про сумрачную Лету? Да шучу я.

Какие у пластмассовой кукушки

быть могут сны...

Конечно, из пластмассы -

rien, ничего.

Иль всё-таки предметы,

которые мы сами наделяем

какой-то жизнью, точно наш Творец,

хранят частицу нас и что-то знают?..

Вот в чём вопрос… Какие будут сны.

Не будет никаких? Есть просто смерть?


И воскресить уже никто не сможет,

живую душу, с клювом, но без ножек,

чтобы опять, без внешнего участья,

она квартиру наполняла счастьем?

Нет стариков, способных в наше время

нам починить изломанное время?


Иль всё же есть? И как-нибудь однажды

Дверь скрипнет под уверенной отвёрткой,

и, пропуская в склеп твой лучик солнца,

придёт спаситель времени отважный?..


Прощай же, милый друг,

прощай кукушка!

Меня ты радовала, огорчала, злила

и раздражала, и бесила просто

подчас... 

под час...

в тот час…

сей час...

над часовым кричала механизмом

или молчала ровно в те минуты,

когда мне нужен был хоть чей-то голос.

А иногда, напротив, потакала

и соглашалась с бредом несусветным,

сказав «ку-ку»; и это было важно.

Короче, отношения у нас

с тобою были сложные.

Не дуйся.

Заглядывать к тебе я всё же буду.

Но уж и ты, смотри, моя подружка,

держи незапертой свою тугую дверцу.

Пока.

Не унывай.

Поспи.

Починим.


май 2017 - апрель 2018


Вдвоём

           Соне


Венчальный вечер за окном,

как монотонный метроном,

тихонько ветками стучит,

а иногда ворчит;


закат - пурпурное вино,

камин погас давным-давно,

мы засыпаем под кино,

какое - всё равно;


и снятся мне твои глаза,

тебе - мои; прошла гроза,

по тёплым лужам мы идём

бредём с тобой вдвоём;


ты всё гадаешь на цветах

и говоришь смешное "ах",

и в наших ясных головах

мерцает Бах.


Однажды

Надел однажды новые ботинки -

и в гастроном, нужна была селёдка.

Вернулся - на ногах полуботинки,

а вместо сельди - с косточками палка.

Глядь в календарь - прошло аж трое суток.


Примечание: Сегодня я получил в личку вопрос от одного весьма уважаемого мною поэта. Вопрос был: что хорошего я нахожу в рифме "ботинки - полуботинки". Наверное, стоит кое-что пояснить, думаю, этот поэт не единственный, кто не понял. Естественно, ничего хорошего в этой рифме (а также в других однокоренных) я не вижу. Хотя, однокоренные глагольные рифмы, бывает, использую. Правда, проходит время и чаще всего находятся другие слова. И, конечно же, я не нахожу ничего хорошего в рифме "палка - селёдка", тем более, что это вообще не рифма. А этот экспромт появился в беседе с другим весьма уважаемым мной поэтом. Речь шла, в частности, о том, что не стоит зацикливаться на "новаторстве" и насупленном поиске "свежих" рифм. Если история, которую рассказывает автор в стихе, позволяет использовать нечто, уже открытое кем-то, почему этого не делать. Конечно, выходить за рамки приличия не стоит. И этот мой пример - невозможен вне иронического контекста. А по поводу новаторства я так скажу: человек когда-то изобрёл колесо, и всё человечество им успешно пользуется. И мало кому приходит в голову, что в этом есть что-то неприличное.

 

https://www.youtube.com/watch?v=Vaag0op6vkI


Новый Мюнхгаузен

Мне вторит снегопад

простуженной весною,

нежданный наяву,

негаданный во сне;

и звёзды - словно сад,

цветущий надо мною;

а я опять живу

сегодня на Луне.


И нет преград для звёзд,

нет воздуха завесы,

мне расписные сны

из космоса летят;

и не бывает слёз,

и выдуманы бесы,

и никакой войны

на небе не хотят.


Здесь на Луне всегда

прозрачно и безлюдно,

сквозь вакуум большой

летит благая весть,

и за звездой звезда

мне шепчут (им не трудно),

что я туда пришёл,

где я смогу осесть.


Я слушаю разлив

реки прозрачно-млечной,

я слушаю весны

заснеженной слова;

уж больно говорлив

сегодня голос вечный,

но невесомы сны,

и впереди глава.


Сказка о мушкетёрах

            Персонажи и события вымышлены.

            Совпадения с реальностью случайны

            и не предусмотрены замыслом. Почти.



Часть первая


Жили-были мушкетёры,

Балагуры и бретёры,

В развесёлой стороне.

Воевали на войне,

Воевали на дуэлях,

И в роскошных во постелях.

Были битвы их лихи.

И писали все стихи.


Арамис писал изящно,

С ироничностью блестящей,

Склок подробных избегал,

Ду́рней словом убивал

Лишь одним, но очень метким.

Арамиса и субретки

Опасались не шутя,

Хоть и попками вертя.


Был Портос поэт изрядный,

Плодовитый и нарядный.

Воспевал пиры и горы,

рыбаков и сине море,

И в другом не отставал,

Часто очень воевал

С гастрономией. До слёз!

Был обжора наш Портос.


Граф Атос был башковит,

Аки тот заморский кит,

И друзей своих стишата

Поливая из ушата,

Дельные давал советы.

Да и сам писать при этом

Был сложившийся мастак.


Словом, жизнь была проста.

До тех пор пока однажды,

От духовной мощной жажды,

Не пришёл в страну парнишка.

Он читал запоем книжки,

Иногда стишки кропал,

Крайне редко унывал

И поближе быть хотел

К миру стихотворных дел.


Звался парень Д'Артаньян,

Был наверно из армян,

Или может из гасконцев,

Иль каких-нибудь чухонцев,

Да не важно кто он был,

Важно что в страну приплыл,

И судьбы произволеньем

Там осел на удивленье.


Ну и стал писать стихи

От веселья и тоски,

Умиленья и тревоги.

По душе пришёлся многим

Стиль его своеобразный.

Он поэт вельми был разный,

И читатель выбирал

Свой какой-то мадригал.

Или же сонет, иль рондо.


Быстро стал мальчишка модным,

И вошёл он в высший свет,

Словно вытянув билет

Лотереи судьбоносной,

Барышни порой несносной

И капризной, как волна

Иль неверная жена.


Первым новичка увидел

Граф Атос; он ненавидел

Местный строй на тот момент.

Был он как бы диссидент.

И в отличие от многих,

И трусливых и убогих,

Привечал он новичков,

Что страдали от тычков,

Или дружного молчанья,

Или злобных замечаний

Старожилов королевства,

Что своё хранили место

От нахальных чужаков.

Нрав в том месте был таков.


Было дело, если честно,

В виртуальном королевстве,

Что Поэзией звалось.

Там давненько повелось

Новичков в штыки встречать

И к порядкам приучать

Виртуальным, не живым,

Что идут от головы,

Не от сердца удалого,

Только от занудства злого

И былого "мастерства",

Словом - не от естества

Сложного или простого,

Вольного и молодого.


Похвалил Атос парнишку,

Подписал в подарок книжку,

И его талант признал,

И советов надавал.

Словом, вёл себя радушно,

Творчески и добродушно.


И Портос певца заметил,

И отметил, и приветил.

Наплевав на всех вокруг,

Стал он закадычный друг

Пофигисту и смутьяну,

Удалому Д'Артаньяну.

Часто вёл беседы с ним,

Интересно было им.


Арамис был дядькой сложным

Сдержанным и осторожным.

Он особо не спешил

С похвалой; пока решил

К Д'Артаньяну присмотреться.

Ну а тот пошёл резвиться,

Словно щен без поводка,

Что дорвался до снежка,

Выпавшего в январе

На просторном на дворе.

Но и Арамис однажды

Оценил стишок отважный

И, поцокав языком,

Подружился с новичком.



Часть вторая


Пасквилянты тут же взви́лись,

На гасконца ополчились,

И пошли его костить,

Вкруг него вражду растить.

Стало им до слёз обидно.

Как же так! Похвал не видно

В адрес их от мушкетёров,

Балагуров и бретёров,

А какой-то новичок

В их компанию прибёг.


В королевстве был Король.

Человек был пожилой,

То ли честный, то ли добрый,

Нёс король посильно образ

Власти в творческой стране

Что была себе вполне.

В мире ту страну любили

И частенько заходили

Почитать стихи и прозу

Люд и пьяный, и тверёзый,

Что средь разного паскудства

Выбирал стихов искусство.


Но верхушкой местной власти,

Был другой, уж вот несчастье!

Некто Серый Кардинал

Королевством управлял.

Был он набожным весьма,

Но не светлого ума,

Он пером скрипеть пытался,

Ан лишь скрип и получался.

У него гвардейцы были,

Всех упорно жить учили,

"Правильно" стихи писать

И под их дуду плясать.

Кардинал их прославлял,

Повсеместно выставлял.

Но подробнее об этом

Будет дальше по сюжету.


Раз гвардейцы Кардинала,

Не подумавши ни мало,

Над стихами Д'Артаньяна

Стали издеваться пьяно.

Как умеют только там,

Сообразно тем скотам,

Что из зависти и злобы

Расстрелять могли любого,

Думающего иначе.

Д'Артаньян им выдал сдачи.

Он боец был хоть куда,

Только вот одна беда -

Он в дуэлях соблюдал

Кодекс чести, и не знал,

Что противники его,

Не стесняясь никого,

Кодекс этот нарушали,

И клинки из звонкой стали

Побросав, хватали лом,

Вот такой вот был приём.

Против лома нет приёма,

Если нет другого лома,

Шпагой лома не сломать,

Как ни бей, ядрёна мать.


Наседала чернь упорно,

Да и лаяла позорно.

И нашёл бы наш юнец

Преждевременный конец,

Не вступись тогда Атос.

Он толпу в момент разнёс.

Метким словом и умом

Гопников смешав с дерьмом.

И Портос помог парнишке,

Надавав козлам по шишке.

Арамис на службе был,

Так бы тоже в бой вступил.

Или может не вступил,

Он на чушь не тратил сил.

Он стихи любил и прозу,

А вот эти все занозы

Словно и не замечал,

Больше в основном молчал.


Мушкетёры за победу

Выпили перед обедом,

А потом писать стишки

Разошлись себе дружки,

Позабыв про эту драку.

Но ведь не таков, собака

Кардинал, он злобный был,

И обиду затаил.

Ох уж эти мушкетёры!

Больно уж язык остёр их!

Обличают строй страны!

Кардиналу не верны!

Не считают совершенством

Скрип Его Преосвященства!

И решил коварный Серый

В этом смысле при́нять меры.


В тех краях тогда была

Поощрения шкала:

Кто поэт, кто не поэт,

Тот хороший, этот нет.

А для точного учёта

Там была Доска Почёта,

Где вывешивали всех,

Кто имел большой успех.

Это было в месяц раз:

Выставляли напоказ

Новые стихи поэтов.

И почётно было это.


Главна площадь королевства

И была тем самым местом,

Где мерцала та Доска.

И была тому тоска,

Кто на Доску не попал.

Он и плакал и стенал,

И писать пытался "лучше",

И блуждал как пёс заблудший,

И старался власти петь,

Лишь бы на Доске висеть.


К этому не все стремились,

Просто жизни веселились,

В поэтической стране

Были счастливы оне.

Но вот старый контингент

Очень уважал момент,

Чтоб в почёте оказаться

И собой полюбоваться.


А кому висеть, решал

Очень Серый Кардинал.


Ну и вот приходит время:

Поэтическое племя

Ждёт почётный приговор.

Нарастает разговор,

Кто-то даже делал ставки,

Словно в ипподромной давке.


Список вывешен. И что ж?..

Пробежала в массах дрожь.

Нету в списке мушкетёров,

Балагуров и бретёров!

Ни Атоса, ни Портоса,

Ни красавца Арамиса

Из троих - ни одного.

Сроду не было того!

Но зато висит смутьян

И мальчишка - Д'Артаньян!


Арамис и наш толстяк

Посмеялись: вот пустяк!

И, поздравив Д'Артаньяна,

За стихи взялися рьяно.



Часть третья


Время оченно текуче.

Все забыли этот случай.

Лишь Атос сошёл с ума.

Будто чёрная чума

Пробежала по уму

И склевала мозг ему.

Как же, на Доске Почёта

Нет Атоса! Уж его-то

Надо первого туда,

А кого ж ещё тогда!

Неужели сопляка?

Не дорос ещё пока!


Так коварный Кардинал

Дружбу подло испытал.

И не выдержала дружба,

Сослужила гордость службу.


Граф побушевал немного,

Толку нет; и он - в дорогу.

И в Страну Унылых Грёз

Эмигрировал Атос.


Д'Артаньян болел в то время,

Старых ран тугое бремя

Снова плющило его,

И не знал он ничего

Про войну Атоса с властью.

Оклемался - вот несчастье -

Друга больше нет в стране.

Будто пал он на войне.


Вояжировал с подругой

Арамис, не знал про друга.

А вернулся и сказал:

"Жаль Атоса, оплошал".

А Портос тогда напился,

Не на шутку огорчился.

Но попил денёк-другой,

И смирился. Он такой.


Не смирился Д'Артаньян,

Был у паренька изъян:

Не любил друзей лишаться,

И привык за них сражаться.


Д'Артаньян в поход собрался,

Мощно экипировался,

Перешёл через утёс,

И в Стране Унылых Грёз

Стал искать поэт Атоса,

Словно беглого бандоса.


И нашёл его по счастью.

Было тусклое ненастье,

Дождик меленький пошёл...

К другу парень подошёл:

"Сударь, как же это так?

Вы ведь вовсе не слабак,

Чтоб друзей бросать своих

Из-за глупостей пустых.

Не предательство ли, сэр?

Это как в СССР

Отрекались от людей -

Косо посмотри злодей.

Ну не вывесили вас

На Доску на этот раз.

Значит вывесят в другой.

То же мне, конфуз какой.

Это ведь не повод, граф!

Ну такой вот он удав,

Кардинал наш лицемерный,

С жаждой власти непомерной".


Но Атос смотрел печально,

И хранил Атос молчанье.

А потом сказал: "Мой друг,

Мне тут с вами не досуг.

На мои стихи запрос

У Страны Унылых Грёз.

Уважают регулярно.

И пускай стихи бездарны

В этой мусорной стране,

Но зато спокойно мне".

И писать продолжил вяло

Граф Атос, пиит усталый.


Д'Артаньян домой вернулся,

Погрустил и окунулся

В волны рифмо-новостей

Да в компанию друзей.


Собственно, таких гисторий

всевозможных категорий

Всюду ведь полным-полно,

И недавно, и давно.

Только вот что удивляет

И ничуть не окрыляет:

Как сомнительная слава

Может быть поэту главной

В поэтической стране.

Это непонятно мне.


Я там был, чего-то пил,

С Д'Артаньяном говорил.

Он сказал: при всякой власти

И при творческом ненастье

Человеком нужно быть.

И соплей не разводить.

А писать себе спокойно,

И вести себя достойно,

Пошлой славы не искать,

И друзей не предавать.

А Почёта эти Доски

Пусть штурмуют недоноски.

И почёта, в общем, мало

Быть гвардейцем Кардинала,

Но поэтом никаким.

Дай Господь здоровья им!

Доски лживого почёта

Могут обмануть кого-то,

Кто чужим умом живёт

И в прекрасном не сечёт.

Для хорошего поэта

Есть огромная планета.

Ведь Поэзия-страна

Всем читателям видна.


май 2017


ma petite amour

в роскошном номере отеля

где только что смеялась ты

а на пастельности постели

еще разбросаны цветы

курю в окно смотрю на пятна

зонтов парящих над Клиши

завороженный аккуратным

шуршаньем утренних машин

чего-то шепчет дождик скушный

и чуть заметно как во сне

в прозрачной дымке равнодушно

la tour Eiffel плывет ко мне


Эхолот. Глава первая

Глава первая


             ...великие шлюзы, ведущие в мир чудес, раскрылись настежь,

             и в толпе причудливых образов, сманивших меня к моей цели,

             двойными рядами потянулись в глубине души моей  

             бесконечные процессии...

                              Г.Мелвилл "Моби Дик".


В лечебнице было тихо. Нет, конечно, покрикивали время от времени санитары на пациентов, пациенты на санитаров, пациенты на пациентов, санитары на санитаров, и врачи на пациентов и санитаров, билась лабораторная посуда хрустко о шершавый плитчатый пол, но в целом - в целом - всё было тихо, всё было не так, как в те дни, когда Сомов буянил, - совсем не сравнить. Теперь это место можно было считать стерильным раем, если бы не назойливые жала шприцов.

Есть такое предположение: а не строят ли подобные заведения в особых местах, с особой такой “энергетикой”. Я лично в это не верю, думаю, дело просто в отсутствии буйных.

В силу определённых особенностей, о которых речь пойдёт впереди, Сомова не стоит считать классическим пациентом психиатрии. Тем не менее, после того как он успокоился и стал тем кем он стал, в лечебнице наступил полный штиль.

Никто больше не врывался на кухню и не всматривался фанатичным взглядом в кастрюли с супом, объясняя, что должен увидеть глаза бедных рыб; никто не пытался перелезать через забор и бежать к пруду, разрывая на себе одежду и крича, что она мешает дышать; никто не процарапывал лаз в канализацию алюминиевой ложкой без ручки, запершись в одиночной уборной.

В период от ремиссии до превращения Сомов много гулял в местном парке: каждый раз находил новые тропки и забредал куда глазами глядят (пока не наткнутся на бесконечный забор, или, скорее, изгородь - это такая тонкая, с мелкими ячейками, стальная, или какая-то там ещё, словом, почти незаметная, но страшно прочная сеть; поставили её американцы, или немцы, не помню... нет, скорее американцы, по-английски они говорили неверно, но бегло; а может немцы, или голландцы, ну их... лица у них узкие, глаза почти по бокам; но не англичане и не французы, это точно, а может, марсиане какие-нибудь, и построили в смысле, так сказать, гуманоидной помощи, чтобы пациенты не слишком бежали, а то, мол, наводнят города и сёла, смешаются, и трудно будет различить... а глаза-то, дескать, пусть себе глядят туда, на то и придуманы... Сволочи. Не глаза, а эти... инопланетяне).

Ну вот. Уходя далеко-далеко (но по эту сторону сетки), Сомов... как бы это точнее... отдавался осени, как отдаются во время укола в руки любимой медсестричке, что вернулась из отпуска такой сладенькой шоколадкой. Да, шоколадкой... Знаете, наверное. Если не знаете, поверьте на слово: просто стон неземной!.. Особенно когда как бы случайно коснёшься кончиками пальцев её бархатной щиколотки или коленки... А она ласково мазнёт тебя по заду прохладной ваткой со спиртом и лукавыми глазками по глазам... Ох!.. Отвлекаюсь я, впрочем...

Кроме матери, Сомова никто не навещал, он больше никого не ждал, так что всё было на местах. Правда, мать ему тоже не слишком хотелось видеть - всё казалось, что чего-то она для него не сделала. Или сделала что-то не так. Он старался об этом не думать и всё-таки виделся с ней, тратя на эти встречи все свои силы и отлёживаясь после по нескольку дней. И тогда было особенно видно: устал он смертельно от всего окружающего, - если даже мать так влияла на человека.

Сомов уже не думал тогда о рыбалке, а если какое-нибудь предвестие появлялось в области сердца, или, скорее, печени (потому что, есть такая теория, что зачатки мыслей сперва возникают в душе, а она - в крови, ну и так далее... как-нибудь я опишу это может быть более ясно), словом, если что-то такое случалось, Сомов сразу заставлял себя вспоминать время, когда был ещё обыкновенным, простым человеком.

Сомову с детства не нравились водоёмы: реки, озёра, моря, океаны, даже лужи мало его привлекали - ребёнка! Помните, наверное, как это весело: швырнуть вместе с другом булыжник в большую дворовую лужу, особенно если рядом проходит толстая злая соседка с авоськами, а потом рвать когти куда подальше, слабея от смеха и не думая о вечере, когда она припрётся к родителям и будет пыхтеть на кухне за закрытой дверью, маячить пухлой тенью на ребристом стекле и звякать чашкой о блюдце.

Детство-то он и вспоминал. Деревенское детство, у бабушки. Большой огород с кустами крыжовника и смородины, низкорослые деревца с мелкими горькими яблочками, толстую ленивую кобылу, на спине которой можно было безопасно сидеть, при желании, несколько часов странного лошадиного сна на дворе - главное, чтобы почтальон, дядя Миша-Головастик, не проехал мимо на жёлто-пегом Казбеке; вспоминал Сомов "сельпо" на горе и мешки с "кирпичами" чёрного, ещё свежего хлеба, машину-молоковоз и водителя, дядю Юру, дававшего порулить по сухой песчаной дороге; и Люсю (не то Огурцову, не то какую-то ещё, но тоже, кажется, растительную, Кабачкову, что ли... а может, Карпову... не помню), - деревенскую хулиганку, которая любила показывать пацанам за поленницей что у неё там есть под юбчонкой. Да мало ли что ещё, всего и не вспомнишь.

Таились, правда, и в детских воспоминаньях подвохи. К примеру, стоило Сомову вспомнить арбузно-полосатый беретик, и он видел своё падение в пруд неподалёку от дома. Кроме того, что в этот пруд падали четырёхлетние карапузы в зелёных беретах на светлых кудрях, - местные трактористы приводили туда на водопой трактора.

Когда в памяти всплывали такие вещи как пруд, Сомов очень страдал. Потому что в обнимку с фрагментами детства приходило на ум всё, что связано с удивительным сомовым даром.

Вспоминалась и сумасшедшая рыбалка с Францевичем, и тот чудесный момент, когда вода перестала быть преградой для глаз, когда Иннокентий впервые почувствовал себя эхолотом: достаточно посмотреть на воду, выстрелить силой желания в нужное место и эти твои “биоволны” мгновенно вернутся к тебе и принесут картинку подводного мира, - то, что обычно недоступно взору людей, - правда, картинки эти были не похожи на реальное изображение, на то, что снимала бы камера или увидел бы человек под водой; изображение было скорей анимационным, но очень похожим на настоящее.
Впрочем, в последние дни, даже вспомнив обо всех чудесах, Сомов оставался внешне спокоен. Только грустно улыбался и смотрел куда-то вдаль, в никуда, словно теперь ясно видел не только сквозь воду, но и сквозь время, и дальше.
Поскольку я не Сомов, рассказ об этом не так ранит моё сердце, и совсем уж не может сделать из меня душевнобольного, а значит, есть смысл последовательно всё изложить и поскорее с этим покончить.
Прежде чем приступить к сути, замечу, что когда подползали воспоминания о чудесах, Сомов принимал свой запас циклодола, сразу шесть-семь таблеток, которые откладывал (как и многие пациенты) специально, чтобы суток на полутора-двое погрузиться в бессмысленность тихой улыбки.

Доктор о циклодоле знал, никогда не принимал жёстких мер, но всегда уточнял: "Что, совсем худо было?" или: "Может, перетерпели бы?" По-разному уточнял. Но всегда. Каждый раз.

Правда, в таком состоянии Иннокентий вряд ли мог бы ответить что-нибудь вразумительное. А может, и к лучшему были эти таблетки, - отчаянье от невозможности вернуть утраченное, трудно терпеть.

Не нужно много времени, чтобы рассказать, что именно приключилось с Сомовым, но хорошо, тем не менее, что его не будет рядом, что пишу я не в холле, или что Иннокентий не стоит сейчас на этом столе, иначе я невольно мог бы нанести душевную травму моему подопечному, напомнив о грустном, - я ведь многое проговариваю вслух.

Не хотелось бы его травмировать. И так натерпелся. Наши общие планы требуют нормального бодрого состояния и здоровья; то, что мы хотим... то есть, то, что я должен сделать, очень поможет Сомову, очень. Это, собственно, самое главное. А нынешнее положение ничего не меняет. Это всё равно, что, отбывая пожизненное заключение в бочке с водой, готовиться принять участие в чемпионате мира по плаванию, даже будучи мастером спорта международного класса и имея собственную резиновую шапочку с номером. Понимаете?

То есть, нужно менять статус, а главное для статуса - местоположение. Его и нужно менять.

Они этого не понимают, новое больничное начальство, они считают меня не вполне адекватным.

Ну да ладно, будем надеяться, что они тоже сменятся, и появится в этом гадюшнике хоть один здравомыслящий человек, который поймёт, как важно помочь этому несчастному существу.

А пока ему следует отлично питаться (в этом я по мере сил помогаю) - необходимо поддерживать не только дух, но и тело, пусть даже такое.

А поддерживать трудно, потому что кругом сплошные опасности. Вот недавно воевал с кошкой. Ей, конечно, высоко, но всё равно пыталась добраться, зараза. Еле справился. Неделю покоя не было. Даже снилась она. Сейчас расскажу.

Снится мне большая банка селёдки. Знаете, жестяная. Вот она открывается, и вылезают из неё две рыбины, ожившие мертвецы. Вылезли, осмотрелись по сторонам, и пошли друг за другом на плавниках, переваливаясь, как животные ходят, горизонтально. А тут - кошка. Видели бы вы, что с ней сделалось: шерсть дыбом, в глазах - ужас вселенский, и рот (человеческий) распахнулся в неслышном отчаянном крике. Селёдки ушли, а кошка, должно быть, сдохла от разрыва аорты. Но не будем отвлекаться. Сперва нужно ввести вас полностью в курс всего дела.

Так и подмывает начать с той странной рыбалки, когда Сомов стал видеть яснее. Но забегать вперёд я не стану, пусть даже мой рассказ покажется более скучным, чем мог бы - я не ставлю себе задачи никого развлекать, - дело в том, что есть масса вещей, людей и событий, без последовательного описания которых будет чего-нибудь недоставать.

Это бывает - всё вроде на месте, и продукты хорошие, а не хватает, скажем, соли, или, там, пряности какой-нибудь, корицы, или гвоздики, чего-то незначительного, но на самом деле крайне важного, какого-то особенного штриха... Кстати, и с лекарствами так - один ингредиент, даже незначительное увеличение дозы, могут сделать из великолепного медикамента откровеннейший яд. Уж поверьте.

Что-то я всё отвлекаюсь.

Звали Сомова Иннокентием. Иннокентием. А отчество его... отчество... можно найти в любой центральной газете двухгодичной приблизительно давности, если внимательно поискать. Но мы этими поисками заниматься не станем, отчество Сомова, как слово, не имеет существенно важного значения для этой истории, поэтому оставим его в покое. Хотя, если бы мы, всё-таки, стали искать в читальном зале, листая рыхлые газетные подшивки, то обомлели бы (а я уже в тысячный раз), от того, насколько поразительная история выросла вокруг человека, чьё отчество мы ищем, как много учреждений и лиц было вовлечено в эти странные события и как неожиданно всё завершилось. Но мы с вами этого ничего не прочтём и не узнаем, поскольку не будем искать отчества Сомова, оно не столь уж важно. Вот сам непосредственно отец - дело другое, - его личность в нашем деле имеет большое значение. А отчество - почти никакого. Да и маловато Иннокентий пока прожил на свете, чтобы нам применять полный вариант его имени...

Вспомнил, отца его звали Овидием. Это настоящее имя. Не Овид, а Овидий. Легче лёгкого было бы рассказать, что дед Иннокентия любил Античность (и особенно римскую литературу, и особенно поэзию), а потому взял, да и назвал сына Овидием, и как плакала мать младенца, которая мечтала назвать его в честь своего отца - Индустрием, и как они потом помирились, а мальчишка рос и все звали его Видька, что в фонетическом варианте вполне обыкновенно, и только на письме выглядит по-другому, - я мог бы всё это рассказать, если бы знал, что так это и было. Но, к сожалению, мне ничего неизвестно о том, почему Сомов-пэр носил столь необычное имя, более того, не знаю даже, почему был назван именно Иннокентием Сомов-сынок - в честь Иннокентия Смоктуновского, или какого-нибудь другого поэта или политического деятеля. Во всяком случае, ясно, что сам герой невиновен в том, что носил это имя. Больше же ничего на этот счёт неизвестно.

А вот остальное, всё, что известно мне хотя бы немного, более-менее объективно, - иногда может быть прибавляя кое-что от себя, несущественное, так, какую-нибудь краску, чтобы полнее обрисовать атмосферу или смысл происходящего, - я вам сейчас расскажу.


Продолжение следует...


Эхолот. Предисловие Л.Аннинского и пролог

Лев АННИНСКИЙ

КРАСНОРЕЧИЕ РЫБ

предисловие к книге

«Эхолот. Сказки тесного мира»


Если бы Сергей Чернов был человеком моего поколения, я рискнул бы предположить, какие именно события и обстоятельства толкнули автора “Эхолота” в пучину водных аллегорий. Например, магазин “Зоология” на старом Арбате в послевоенные годы: не каждый шкет мог купить аквариум, но поглазеть на рыб мог каждый. Эпоху спустя вплыл в нашу жизнь фильм “Человек-амфибия”, герой которого — ихтиандр — единственный, кажется, мог поспорить в популярности с космонавтами...

 Герой повести Чернова держится “подальше от космоса”, но вряд ли это можно истолковать как спор “высоты и глубины”; в других текстах взмоют именно в высоту; скорее перед нами глобальная метафора жизни, где решают не сопоставления внешних параметров реальности, а коренной сдвиг этой жизни в сторону внечеловеческой субстанции, поиск “философского корня” в том общем “биобульоне”, где, по замыслу Чернова, уравниваются “ангелы, демоны, птицы, рыбы, звери, гады и прочие...”

 После того, как мы все пережили кафкианский бред Грегора Замзы, превратившегося в насекомое, — все это художественно узаконено и вовсе не мешает нам размышлять над человеческой реальностью, хотя Сомов и уплывает от нее, сообразно своей фамилии. Чернов окружает это превращение красивой орнаментальной пеной, мобилизуя в эпиграфы брызжущие цитаты из классиков от Шекспира до Мелвилла и от Жюля Верна до Саши Соколова. И все-таки под радугой ихтиомании угадывается реальный психологический сюжет.

 Став рыбой, вернее, “эхолотом” видящим сквозь толщу вод, герой Чернова компенсирует в себе то, что легко восстанавливается от обратного. Он обретает могущество: “...Обшарив с помощью нашего феномена весь мировой океан, военные засекли под водой около десятка секретных противничьих баз и множество субмарин на ходу, отыскали несколько затонувших атомных лодок и убедились, что реакторы в целости и сохранности, в отличие от экипажей и всего остального. Взяв это все под контроль, они успокоились, потребовали с Сомова подписку о неразглашении и пообещали обращаться еще...” Отметим не лишенный яда гиперболизм этой ситуации: он тоже оправдан, и именно изначальной немощью героя. То же и с деньгами: став “эхолотом”, Сомов зашибает большие деньги; компаньоны, кучкующиеся около него, живут, как миллионеры, и только потусторонняя очарованность Сомова мешает ему зажить так же. Наконец, став “эхолотом”, Сомов обретает самоуважение, он окружен славой, завален письмами поклонников, чего ему в реальной жизни и присниться не могло... вернее только и могло — присниться.

 Вернув ситуацию из сна в явь, мы получаем завшивленного школяра, “оцепеневшего” перед медсестрой, раздавленного скудным бытом, убежденного, что в жизни ему ничего не светит... Конечно, и в этом мире все относительно; медсестра - просто ангел, пытающийся обеспечить в классе санитарный стандарт; живет наш герой в новом микрорайоне, в стандартной пятиэтажке, без лифта, но все-таки в отдельной квартире; к тридцати трем годам становится стандартно приличным инженером, и даже... как это... медиапланером, он ходит в пальтеце на рыбьем (естественно) меху, а все-таки имеет возможность покрасоваться и в полумохеровом джемпере. Ни тебе войны, ни голодухи, ни скученности коммуналки. Таким уровнем комфорта можно и удовлетвориться. А можно, взбунтовавшись, плеснуть хвостом и уйти в пучину вод.

 Поколение, дождавшееся скудных благ, за которые отцы и деды ложились костьми в горячке революции и в ознобе войны, — чувствует себя несчастным, обделенным, обманутым, без вины виноватым.

 Имя Сомова — Иннокентий. 

 Мир, в котором он оказался, — страшен, но еще более смешон. Героические мифы — блажь и ложь. Хоть и мягкое перо у Чернова, а линию держит. Вот вам сравнение. Помните в “Зеркале” Тарковского эпизод, когда летит учебная граната, и военрук, принявший ее за настоящую, падает, прикрывая голову руками (а голова покалечена на фронте)? Вот как эта ситуация преображается под пером наследника, родившегося полвека спустя, в описании пиротехнического взрыва, неожиданно грохнувшего на киностудии:

 “Директор грохнулся животом на асфальт и, крепко сжав ноги, закрыл голову скрещенными руками, ну, то есть, по всем правилам гражданской обороны. Так он лежал, пока все не кончилось, в окружении недоуменных и обескураженных. Когда канонада смолкла и дым рассеялся, директора подняли. И тут все увидели, что он чудовищно обмочился, что он просто весь был мокрый, в нижней части тела, в области серых шерстяных брюк очень хорошего покроя и материала, а еще в воздухе стало потягивать странным...”

 От этой вони и впрямь нырнешь в воду. Утопишься, как сестра Лаэрта. Ну и что? Вслед тебе только и споют на современном прикольном стебе:


Воды, Офелия, вокруг тебя – залейся,

И тупо слёзы лить; но мы – ушлёпки –

Никак не врубимся, что нас природа круче:

Она кладёт на стыд; и я, как баба,

Рыдаю и очкую жить без драйва.

Давай, король! жгут рожу эти сопли.

Свалил мужать.


Это — относительно утопленников, которых Сомов обнаруживает у берегов Турции. И размещает в своем бестиарии. Судя по тому, как перестебан Шекспир, главные бестии в этой тусовке — мы, люди. Но, слава богу, мы не одни в этом мире. “Этология” — наука о поведении животных. Глобальная метафора: Сергей Чернов оборачивает ее на людей, чтобы они были видны как бы “с того берега”. Оттуда, где летают птицы, шныряют ящеры, рыщут волки и жужжат стрекозы. Особой притягательностью (после рыб, естественно) обладают те, кто летает. Или хочет летать. А летать у Чернова хочет не только пассажир троллейбуса, но и сам троллейбус. Всё хочет стать всем. “Иногда в сновидениях человек был птицей, иногда — часами. И почти всякий раз птица хотела стать часами, а часы — птицей. И никогда никто из них не хотел быть человеком”.

 Разгадка оргии превращений — в последней фразе, конечно. Однако простая, как палка, ненависть не заполнила бы художественного объема: он заполняется тотальным оборачиванием живой и неживой материи. Впрочем, преимущественно живой. Которая, превращаясь из формы в форму, ежесекундно готова стать неживой.

 “...Поэтому и не удивился, когда, бросив взгляд в зеркало заднего вида, заметил мошку настигающего автомобиля. Мошка росла, постепенно превращаясь в муху, осу, шмеля, колибри, воробья, дрозда, ворону и, наконец, в кондора или орла. Пройдя и эту фазу, и фазу собаки и отвратительно страшной гиены, она стала просто омерзительным существом неопределенного вида, но, впрочем, новым и гладким. Темная поверхность автомобиля красновато бликовала в косых лучах уставшего солнца, а голос сдержанно рычал о немалой нагрузке на двигатель. “Немудрено! Я-то с какой скоростью иду”. Легонько тронув руль, предусмотрительно ушел с середины дороги вправо, но скорости сбавлять не стал — не хотелось”.

 Дорожно-транспортное происшествие, в результате которого через несколько секунд сверкающий лимузин должен превратиться в груду дымящегося железа, а несколько живых душ — в души бесплотные, — Чернов готов представить в двенадцати проекциях. Как все это видят: водитель тот, водитель этот, идущая мимо бабка, автомобиль тот, автомобиль этот, колесо этого автомобиля (привет от Гоголя!), бегущая мимо собака, инспектор ГАИ и, наконец, птица, наблюдающая все это сверху (характерно, что она одна остается непокалеченной).

 Столь изощренная развертка показывает, что в Сергее Чернове, при всех его отлетах в параллельное бытие, дремлет матерый реалист. И прежде, чем обернуться рыбами, птицами, земноводными и пресмыкающимися, его герои успевают побывать в обстоятельствах сугубо человеческих и весьма реальных. Например, выпить с бомжами водки ночью в троллейбусном парке. Мы видим, как (ночью же) охранник частной фирмы упивается компьютерной игрой (естественно, кровопролитной). Или как накачиваются наркотой малолетки на чердаке многоэтажного дома. Или как следователь во время допроса соображает, своротить скулу малолетнему преступнику сейчас или на завтрашнем допросе.

 От такой реальности захочешь куда угодно, только не в общество Homo sapiens...

 Может статься, это двоение духа, упертого в ужас наличного (слишком наличного!) бытия и грезящего о бытии, как сказал бы Пушкин, заочном, — и есть главная черта сознания, обретающего себя в слове на пороге третьего тысячелетия?

 “Перестать быть частью материального мира...” А ведь не в сладкую грезу отлетают, а в гибельный туман.

 “Мы в разных местах... Мы здесь, а ты пока там...” То есть те, которые должны быть здесь, мучаются там, а те, которые хотят быть там, мучаются здесь.

 “Тогда взял Иван, да и лег сам в себя, словно слился с собой...” И как это ему удалось такое?

 А ведь угадал “Иван”, то есть Сергей мое напутствие. Найти себя. Слиться с собой. Сохраняя в контексте биосферу, — вот мое пожелание Сергею Чернову.

 “Биосфера” — замена Абсолюта там, где человек немеет, как рыба. И тогда в красноречие впадают “ангелы, демоны, птицы... звери, гады и прочие”.

Январь 2001г. 


ЭХОЛОТ

история морской болезни


                             ОТЦУ


          Я мог теперь заглядывать в любой омут, где прячутся

          такие рыбины, каких в нашей речке ещё никто не ловил.

                      Клиффорд Саймак "Деревенский дурачок".


          Говорят, в Англии выплыла рыба, которая сказала два слова на  

          таком странном языке, что учёные уже три года стараются

          определить и ещё до сих пор ничего не открыли.

                      Н.Гоголь "Записки сумасшедшего".


          Проверить эти сведения пока не было ни

          возможности, ни особой необходимости.

                      А. и Б. Стругацкие "Полдень, XXII век".


           ...и глядит в глубину, где рыбы.

                     С.Соколов "Школа для дураков".


             Когда безбожно пациента взрезали,
             незнамо где была его душа,
             потом она, блаженная, нетрезвая,
             полуслепая, медленно дыша
             в нездешних водах с проблесками, бликами,
             с наплывами потусторонней тьмы,
             полуспала, и глыбами безликими
             со дна всплывали белые сомы...
                     Вячеслав Баширов "Анестезия"



Пролог. Сон


Гул голосов, хлопанье дверей, хлюпанье носов, шарканье подошв, топот ног, и, наконец, - прессующий внутренности в плотный ком, хриплый, как вечерняя уборщица, нервный, как директор школы, - ужасающий звонок на урок.

Задыхаясь, влетел в класс и увидел, что учительницы ещё нет. Класс гудел и бесился.

Швырнул ранец прямо от двери на парту - третью в среднем ряду - и свирепо ринулся в бой. Оторвал две головы, три руки, пару пар ног, отвесил смачный щелбан чьей-то лысой башке; быстро уселся на место и правильно сделал, потому что сразу после этого, неожиданно, наступила глубокая тишина. Ненадолго. Потом старательно сопели вокруг - главное: поскорее втиснуться на места.

Учительница выжидающе стояла у чёрной доски. Рядом подозрительно ждали две женщины в белых халатах: медсестра из медпункта и другая, похожая на старую рыбу, незнакомая, с худощавым желчным лицом, бледно-фиолетовыми волосами и водянистыми выпуклыми глазами, которые слишком видны через увеличивающие стёкла очков.

– Здравствуйте. Садитесь.

Недружно хлопнули крышки парт и зашуршали тетради.

– Ребята, сейчас наши врачи проведут небольшой медицинский осмотр.

Это учительница ответила на удивлённые взгляды учеников.

Халаты поплыли по рядам.

Рыба (незнакомая врачиха) копалась в ученических волосах, а медсестра что-то бойко заносила суетливым карандашом в записную книжку цвета высохшей тины.

Врачи приблизились.

Рыба подошла так близко, что запахло больницей. Воображение мгновенно превратило медицинский запах в трюмный смрад пиратской шхуны или гниющего в порту китобойца. Но всего на секунду - жёсткие и холодные пальцы, неожиданно вцепляющиеся тебе в волосы, отбивают всякую охоту фантазировать.

– У тебя гниды, мальчик.

Голос, похожий на ночной разговор заржавевших петель.

Медсестра закарябала в блокноте резвее. Учительница киношно вскинула брови.

В классе умерли звуки..... Все. Нет, не все. Вон, слышно, как хлопают ресницы Ленки Петровой. Эх, лучше б ты ещё неделю болела, только не видела такого позора!

– У тебя гниды.

Эхо? Или она повторила?

Втянул голову в плечи, а врачиха ещё ерошила волосы. Накопавшись досыта, брезгливо отёрла о халат костистые руки.

Показалось, что окружающая тишина сделана только из глаз. Взгляды... Злорадный, жалостливый, "хорошо, что не у меня", "что такое гниды?", "ни фига себе!", просто скользящий...

"“Гниды, гниды, гниды..."

– Если не удалить, скоро появятся вши.

Бесцветный, наверное, похожий на гниду, голос с издевательскими нотками.

Что-то подкатило к горлу. Хотел спросить, сказать, но перехватило дыхание.

– После уроков зайдёшь в медпункт. Подумаем, что с тобой делать.

Это медсестра. Наша. А голос чужой. Вражий голос.

Вспомнил фильм "Двое в городе" (смотрел с родителями в доме отдыха). Там (не в доме отдыха, а в кино) одному человеку отрубают голову с помощью гильотины, такого приспособления, в котором главная часть - большое косое лезвие, падающее между двух столбов прямо на шею. А голова помещается в специальном отверстии (как в деревенской уборной); это и правда похоже на поставленный вертикально стульчак деревенского туалета, в котором голова закрепляется так, чтобы не вырваться и не убежать.

Вот заходит плохой ученик в медпункт, а там установлена гильотина, и возле неё, скромно сложив руки на коленях и потупив взор, сидит тихая молчаливая Рыба. Приговорённый приближается к гильотине, не может не идти, и ему даже этого почему-то хочется...

Оцепенел, страшно пошевелиться. Тишина ещё верховодила в классе.

Врачи двинулись дальше, проверили остальных, а потом незаметно исчезли; что-то говорила учительница, только непонятно, что именно она говорила...

...Всё сидел и сидел в одной позе.

Сосед по парте толкнул локтем в бок.

– Что такое гниды?

– Что?..

И вдруг - спасительный школьный ревун! И как будто лопнул огромный глухой мыльный пузырь. Стучали портфели о парты, летали учебники и тетради, стали слышны голоса.

– Звонок даётся для учителя! Домашнее задание!

Какое там! Звонок даётся для того, чтобы отличать уроки от перемен!

Всё. Никаких учителей и врачей больше не существует в природе.

Взял портфель и устало поплёлся к двери. Долго брёл по коридору, шатаясь (будто на палубе от сильной качки) от толчков обезумевших школьников.


*

"Домой, домой, домой..."

Тяжело бежал вслед за мыслями и чувствовал, что вот-вот вырвутся слёзы; душило; в горле болело от усилий сдержать рыдания.

Под ногами проплывала железобетонная земля, разлинованная на плиты полосками жухлой травы, - словно скользишь над листом серой бумаги в клетку. В бетоне утонули камешки и ракушки. Позавидовал им на бегу. Окрестности прыгали перед глазами, смешиваясь в тошнотворный коктейль.

Проносясь мимо треугольной арки, шарахнулся - испугался женщины. В лице её уловил что-то рыбье.

Подъезд, милый подъезд, как же ты похорошел!

Бег вверх по лестницам.

Лифт вызывать не стал - вспомнил грохот железной двери, мелкую тряску, исцарапанную кабину, хлипкие створки, площадки, проплывающие вниз мимо узких окошек по ту сторону сетчатой шахты. Сначала перепрыгивал через две ступеньки.

Скоро устал.

Воздух вырывался хрипом из легких. Хлынули слёзы.

Бежал и плакал, стискивал челюсти и поскуливал, пытаясь сдержаться. Несколько раз спотыкался, падал, поднимался, снова бежал.

С пунцово-мокрым лицом добрался до последнего, седьмого этажа. Перед дверью квартиры остановился и отдышался.

Дверь излучала тепло. Позвонил. Долгая пауза. Внутри - никого. Что же делать?..

Вниз не хотелось. На крышу - к воздуху, к ветру, к чему угодно!

Проходя по чердачному коридору, вспомнил, как однажды с отцом уже выходил на крышу. Было страшно, но отец крепко держал за руку, и вместе с теплом передавалось из ладони в ладонь что-то ещё... Что-то... необъяснимое... похожее на маленькую невидимую рыбку...

И вот крыша. И небо. И порт - скелет фантастической рыбы.

Воздух пах палтусом.

Подошёл к каменному парапету, перегнулся, уставился вниз. Тихая узкая улочка лежала внизу, на другой стороне стоял дом пониже, в нём на первом этаже - пельменная, возле которой всегда стайки народу. Крыша этого дома хорошо отсюда видна. Чёрное смоляное покрытие. В некоторых местах смола блестит, будто жидкая. Кое-где лужи, бутылки, бумага.

Казалось, если взобраться на парапет и, сильно оттолкнувшись, прыгнуть, то можно долететь до той низкой крыши и побродить там немного.

Неожиданно вспомнился сон, который уже несколько раз повторялся, но не стал от этого менее страшным.

Во сне перелезал через парапет и шёл по карнизу спиной к улице, потом парапет кончался, начинался другой дом, выше, - и приходилось переставлять ноги вдоль голой стены.

Шажки по каменному карнизу, касания раскрытыми ладонями шершавой вертикальной поверхности, подъём головы... - в небо уходит фасад, ровная стена, без единой зацепки. В эти мгновения казалось, что внизу, позади, - ничего, никакого нормального дна. Становилось жутко до слабости в пальцах. На этом месте раньше всегда просыпался.

Немного постоял, и вдруг что-то почти подтолкнуло холодной сильной ладонью, - оставив портфель, перелез через выщербленный каменный бортик и шаркающими приставными шажками двинулся по карнизу. Как во сне. Посмотрел вверх. Лучше бы не смотрел. Небо, стена, уходящая в серые тучи.

Странное чувство: не один. Поворот головы... С противоположной стороны карниза навстречу идёт женщина. Ближе и ближе. Рывками. Внутри как будто что-то вспыхнуло и мгновенно сгорело. Рыба! Женщина с рыбьим лицом. Заметила и улыбается. Сняла с головы лиловые волосы и машет приветственно. Глаза моргают сквозь стёкла. Пустые. Без смысла. Ледяные. Стеклянные.

Стал соображать, что делать. Решился. Повернулся лицом к улице, спиной к стене и, сильно оттолкнувшись, с отчаянным криком, прыгнул.

До соседней крыши не долетел, шлёпнулся на асфальт напротив пельменной...

Раздумывать некогда. Встал, бросился бежать. Оглянулся. Увидел Рыбу. Она гналась, махала париком и молча пыхтела, потом стала широко разевать рот, почему-то полный чудовищно крупных зубов, словно тоже увеличенных толстым стеклом. Халат трепыхался на затхлом ветру. Казалось, Рыба вот-вот полетит.

"Домой, домой, домой..." - неслось и прыгало в голове.

Бежал и чувствовал, как наливаются тяжестью ноги и не хватает сил одолеть усталость капризного тела. Наверное, так бегают по дну морскому, или на ядре планеты-гиганта. Невыносимое сочетание: желание спастись и почти полная невозможность оторвать ноги от земли.

Пошёл снег. Нет, не снег. В воздухе бесилась, забивала рот и нос колючая сухая рыбья чешуя, вихри чешуи. Заболело в груди. Нечем дышать. Незачем дышать. Вот-вот вырвется крик, тяжёлый, как десять килограммов картошки. Бессмысленный. Нет крика. Нет.

Рыба настигала.

Двор. Увидел окно и, преодолевая тяжесть слоновьих ног, что было сил подпрыгнул, оторвался от земли и полетел... полетел... Окно распахнулось. Свалился на пол и остался лежать, в тишине и безопасности, без движения.

Некоторое время просто дышал и слушал.


*

Было тихо. Из кухни вышла мама в переднике.

– Что с тобой, сыночка?

Как же стало хорошо, как спокойно. Мама подняла и положила в карман. Выпрыгнул из кармана, повис на кулоне, быстро перелез на серёжку, заплакал, стал сбивчиво говорить. Про медосмотр. Мама гладила мизинцем по волосам и успокаивала. Стала рассматривать волосы.

– Нет там ничего, – почти пела мама. – Слушай, да у тебя лоб горячий! Ты часом не заболел?

Успокоился.

Мама стелила.

– Ложись-ка поспи. А уроки - потом.

Разделся и погрузился в постель.

Раздался звонок в дверь. Зловещий, с издёвкой.

– Мама, не открывай!

Спрятался с головой под одеяло. Там было тепло, темно и уютно. Услышал, как ватно щёлкнул замок, услышал приглушённые голоса в прихожей и, наконец, почти увидел, как хлопнула дверь.

Осторожно выглянул из-под одеяла. Мама стояла посреди комнаты и держала в руке ядовитого цвета парик. Лицо у мамы было непривычным. Стало страшно. Очень уж непривычным было лицо. Мама смотрела в глаза.

– Женщина какая-то приходила. Просила тебе передать...

Опять прорвало: скривил рот, заскулил, запричитал.

Мама молча смотрела.

– Сына, а где твой портфель?

– На крыше, – ответил сквозь слезы.

Мама пошла к двери.

– Не ходи...

Но она уже вышла.

Стало обидно, что оставила одного.

Но мама скоро вернулась и принесла портфель, а обида, поджав хвост и скорчив гримасу, уползла до следующего раза под шкаф.

Парика у мамы не было.

Мама присела в изножье кровати и сказала, что папа прислал им письмо, полное жевательной резинки. Пластинки плотно уложены рядышком одна к одной и оклеены бумагой из тетради в линейку.

Мама стала читать. Отец напоминал, что рейс скоро кончается, рассказывал про тёплые ароматные страны, про пальмы и экзотических рыб, про солнце, которое там светит всегда, про то, как шумит океан; а ещё - про огромные витые раковины и маленьких негритят.

Слушал. Чувствовал, как постепенно наплывает ласковая волна и обволакивает; а внутри большой светящейся розовой раковины сухо, тепло, и шелестит океан, и баюкает; снаружи слышится смех негритят, и пенье диковинных птиц; и кажется, тело растворяется вместе со страхом в мягкой солоноватой воде и ласковом солнце; по колено в волнах стоит загорелый отец с обезьянкой на левом плече, мама сидит на песке и, сощурившись, смотрит в далёкую зыбь, чайки кричат наверху, а к жидкой лазури склонились лохматые пальмы....


*

Проснулся от холода, тяжело дыша в одеяло, укрывающее влажное тело до глаз. Некоторое время по инерции жил в сновидении. С ужасом вспоминал подробности. Жуть.

Скоро детали растворились в солнечном свете, в лёгком воздухе комнаты, стали яркими зайцами и поселились на потолке, стенах, полу. Правда, осталась стекловата в ногах, а на груди плотно улеглась плитка свинца. И ещё стало казаться, что день сегодня особенный. Недаром ведь такой странный сон.

Переключил внимание из своего мира во внешний. Услышал медленные звуки города, утренние хлопоты мамы на кухне: бодро звякали крышки о кастрюли, ложки о чашки, миски о стол. И, наконец, голос матери.

– Сына, вставай!

Голос праздничный, воскресный. Сегодня же воскресенье! Конечно!

Закрыл глаза. Решил спать. Не вышло.

Медленно освободил из-под одеяла сперва руки, затем тело по пояс, откинул тяжелый влажный кокон, сполз на пол и пошлёпал босиком в ванную, заглянув по дороге на кухню.

– Доброе утро.

– Доброе утро, сынуш. Скоро папа вернётся. Письмо нам прислал. Там тебе жвачка. Лимонная, вроде.

– Знаю.

– Откуда?..

– Я знаю...

Доброе утро...

Потом будет завтрак: яичница и чай с хлебом-маслом. Как вкусно!


*

После завтрака захотелось в кино.

– Мам, я пойду к Андрею, а потом в кино. Можно?

Пока мама помогала одеваться, думал, сколько денег она даст – мороженого тоже хотелось.

Мама дала целый рубль. Отлично!

Всё. Нет. Ну-ка!..

Уставился в зеркало и долго изучал отраженье. Остался доволен. Какие там гниды?!. Смешно...

Мама чмокнула в щёку.

Открыл дверь тамбура. Рукоятка замка была холодной и гладкой.

– К обеду не опоздай.

– Хорошо.

Открыл замок внешней двери и шагнул из квартиры спиной.

В ноздри и открытый рот дохнуло солёным рыбным ветром, встречный поток ударил снизу в ступни, понёсся стремительными ручьями вдоль падающего тела. Нарастал высокий воющий звук.

Глянул под ноги и содрогнулся. В сером мареве не было дна. Из глубины сочился тусклый свет, как от пыльной лампочки где-то в подвале.

И ощущалось там, внизу, шевеление существа, которое выглядело женщиной в белом халате, с крупными зубами, глазами как лёд и спутавшимися фиолетовыми волосами в клешне.

Посмотрел вверх и увидел высоко над головой, сквозь слой прозрачной воды, плотно закрытую дверь. Она быстро уменьшалась, пока не сменилась большой белой лодкой; через борт перегнулся человек со знакомым лицом.

Человек смотрит внимательно вниз и поднимает руку в прощальном торжественном жесте. Мгновенье - и лица не разглядеть - всё размыто...

...почувствовал, что тело преображается...

...попробовал закричать...


Пролог. Явь


И проснулся совсем. Некоторое время просто лежал, разглядывал белизну потолка, лампы дневного света в полупрозрачных рифлёных гробах, восстанавливал дыхание.

Легко ли после такого сна продолжать жить? Теперь стало легче. Вот раньше, в начале, было почти невозможно.

Уже месяц снится ему жизнь Иннокентия Сомова. И редко когда он во сне взрослый.

Мало из того что происходит в сновидениях, имеет отношение лично к нему, сплелись в этих сновидениях два детства, две жизни. И, засыпая, он перестаёт быть только собой. Даже более того - он почти становится Сомовым.
Он привык. Даже несмотря на то, что сны не тускнеют.

Есть примета: чтобы не забыть сон, нужно не смотреть на окна после того как проснёшься, сначала восстановить мысленно всё сновидение, а то улетучится. Это полная ерунда. Можно смотреть куда угодно и думать неважно о чём - сны не забываются, даже детали, нанизываются на невидимую леску и образуют ожерелье, способное серьёзно соперничать с жизнью.
Поначалу было тоскливо и страшно, казалось, что кто-то эти сны неслышно нашёптывает. А теперь стало легче.

Похоже, сегодня, отдышавшись, он сможет начать. Да, сегодня начнёт, - Сомову очень нужна его помощь. И чем больше людей узнает о том, что случилось, - тем лучше, - появится надежда на помощь извне.
Он поднимается, садится, откидывает одеяло, устраивает ноги в уютные тапки и, прошаркав к столу, достаёт из ящика с двойным дном большую тетрадь, или скорее амбарную книгу в картонном бежевом переплёте, только на обложке не "Книга учёта", а "История болезни"; ещё достаёт карандаш и ластик, чтобы стирать ошибки, аккуратно раскладывает всё это перед собой, некоторое время спокойно разглядывает и, наконец, приступает.

Он тихо бормочет, проверяет фразы на слух, а затем старательно, помогая себе мимикой, записывает на линованные казённые листы скверной сероватой бумаги эту удивительную и необыкновенную историю.


Продолжение следует...

https://poezia.ru/works/127002


Лётчик по имени Боль

un petit poème


      "Надеюсь, что уход будет удачным,

      и я больше не вернусь"

               Фри́да Ка́ло де Риве́ра


         1.
Лётчик по имени Боль разбился в вечернем небе.
Это не у него ль мы были на днях, ты не был?
Пили бордо́ или скотч, шутили о чём угодно,
дамочки были не прочь, несмотря на прогноз погодный,
гулять под большой сосной, целоваться легко и влажно
с Болем, с его женой, с кем-то ещё, не важно.
Дождь не пошёл вопреки, шарман суарэ не испортил;
хозяйка с милым "hihi" чей-то долго искала кортик;
лётчик Gitanes курил, на небо смотрел печально,
потом кому-то звонил, и голос звучал прощально;
потом заключил пари с пьяным кэпом чужого флота,
мол, к звезде Дене́б воспарит, - не верил моряк в пилота...
Смеха там было, поверь! Улетали шарики с газом,
не закрывалась дверь, точнее, все двери разом!
Изящно сыграв в карамболь с тем же кэпом, всем на потеху,
лётчик по имени Боль молча сел в авто́ и уехал.

         2.
Приехав на аэродром, влез в кабину аэроплана
и, едва оглянувшись на дом, в поднебесье унёсся плавно.
Жена его в спальне ждала, глядела в окно на небо:
но летящая точка мала в сравненьи с искро́й Денеба...
Быстро скользила тень по розово-пенному полю,
к ночи клонился день; легко было лётчику Болю;
уменьшалась сама Земля под крыльями аэроплана;
с улыбкой сказал "oh là là!" бывший ас элитного клана:
хрустальный купол небес преломил далёкие звёзды.
"Куда же я, к чорту полез!.. Впрочем, обратно - поздно".
Город почти уснул, обвисли уставшие стяги...
Лётчик кудря́ми тряхнул и снова прибавил тяги.

         3.
Ты, верно, помнишь его, или о нём не слышал?
Будь на то божья во… Дождик стучит по крыше -
это печалится Бог о судьбе смельчака-пилота,
или всплакнул ангелок, что не смог уберечь идиота.
Аэроплан тот пропал. Когда в день невесёлый третий
капеллан молитвы читал, сквозь витраж заметили дети,
как льдисто сверкнул хрусталь от всполоха на Денебе.
Это лётчик по имени Даль коснулся звезды на небе.
         

апрель-июль 2017


Преподобный Сергий Радонежский

Эпизод двести сорок пятый,

о Пасхе как символе грядущего спасения, некоторых эпизодах гибели Старого мира,
доброте и щедрости, крашеных яйцах и Божией благодати

А вчера Преподобный воссиял, отец Сергий Радонежский.
  Как обычно, прямо с иконы.
  Физически-то в основном я к нему езжу.
   Я как раз работал над алгоритмами бесперебойной негасимости лампад.   Вдруг послышались отдалённые голоса, поющие акафист; тонко, свежо и травянисто запахло ладаном, восточный угол кабинета чуть засветился, окуталась мягким сиянием икона Преподобного. Та самая, в серебряном окладе, которую я спас из горящего Храма в Красном Селе. В Старом мире.
   Вспомнились чудовищные полчища, окружившие храм… Прихожане сгрудились в алтаре, отцы молились. Входные двери храма стали трещать под топорами. И тут я вспомнил что позабыл! И рванул из алтаря в храм. Подбежал к столбу, снял рублёвскую икону Преподобного Сергия, потом побежал к другому столбу, успел по дороге забрать Филермскую икону Божией Матери, которую евангелист Лука писал. За мной уже гнались. Я увидел как ангелы эвакуируют алтарь. Целиком, вместе с иконостасом они стали поднимать его в воздух. За ступеньки солеи уцепилось несколько наиболее рьяных мертвяков-гопарей, но быстро оторвались и шмякнулись оземь. Алтарь унёсся в небеса вместе со всеми людьми. Все это я успел осознать в течение долей секунды.
   Я бежал к тому месту, где только что был алтарь, по дороге раскидывая плечами и головой нечисть, – руки были заняты иконами. Подбегая к выходу, я вскочил на спинку деревянной лавочки, как следует оттолкнулся и взлетел над жуткими головами. И полетел, хорошо так, на высоте десяти метров примерно, по длинной траектории. Наверное иконы так сделали. Внизу были красные рты, много ртов с жуткими гнилыми зубами. В ту секунду, когда я понял, что долго лететь не смогу, я глянул вниз и увидел, как во дворе храма отец Евграф, в рясе, с наперсным крестом, с горящим взором и топорщащейся бородой бьётся с мертвяками сверкающим мечом, как бы выросшим из чёток. Похожий меч был в руке Евгения Витальевича, артиста нашего знаменитого. Братья рубились с нечистью спина к спине. Гопари окружили Евграфа и Евгения. Я хотел было повернуть к ним на выручку, но увидел как рядом с отцом и Женей в воздухе забрезжили ангелы. Они подхватили воинов за руки и быстро унесли из эпицентра неравной битвы.
   Посмотрел я на Златоглавую дальновидением… У Синагоги в Марьиной Роще такая же бойня идёт как у нас, у Мечети на Проспекте Мира то же самое, у католиков на Красной Пресне, у буддуистов совсем рядом, на Бауманской… Никого не щадят. Твари. В правом ухе у меня коротко ржануло, и я почувствовал, что лечу дальше, но уже на опоре. Меня подхватил пегас.
   Потом, уже после, икону эту, а ещё Богородицу Троеручницу отцы позволили мне иногда брать домой, так сказать, келейно молиться. Правда, ко мне часто народ в эти дни приходит перед иконами этими постоять. Ну, то есть, не то что народ… Позавчера вот Чайковский явился. Долго на коленях стоял, шептал что-то тихонько и даже плакал. Естественно, я не подслушивал, не имею привычки. Сидел себе на террасе, на Кремль глядел. Флаг был обычный, красный, со звездой и тетраморфом, в порядке очереди. Потом Пётр Ильич, из часовенки выйдя, прошёл в гостиную, сел за челесту, сыграл несколько фрагментов "Щелкунчика", посмотрел на меня со значением и ушёл, кивнув благодарственно. А я поехал к Пушкину, надо было кое-что обсудить и подумать вместе как Петру Ильичу помочь.
   А вчера вдруг Преподобный. Оклад иконы стал прозрачным. Всегда поражался этому свойству серебра в Новом мире…   Преподобный приблизился, но не как голограмма… трудно это земными словами описать… Пространство за его спиной как бы раздвинулось. Казалось, что чем дальше, тем оно просторней становится. Никак не привыкну к этим воплощённым чудесам обратной перспективы.
   Я кланяюсь и говорю: "Благословите, батюшка", – руки лодочкой складываю.
   Он благословляет и говорит: "Христос Воскресе".
  Я отвечаю: "Ура!"
   Он недовольно кашляет, на меня не смотрит.
   Слышу укоризненное: "Серёжа…"
   Я говорю: "Батюшка, я ж со всем почтением. Ну какая разница, буду я говорить "ура" или "Воистину Воскресе"? Я ведь радуюсь Пасхе, очень радуюсь. Великий праздник. Смерти нет! Я, вон, пасху творожную приготовил. Творог, между прочим, сам делал… Но я ведь воин…"
   Опять послышалось покашливание, на этот раз мягче.
   И голос: "Сергий…"
   Преподобный покосился на меня, коротко, аккуратно, но строго.
   Я сказал: "Воистину Воскресе!"
   Отец Сергий посмотрел на меня: "Так-то лучше".
   Настала моя очередь немножко вздохнуть.
  Он не заметил или проигнорировал.
   "На вот тебе гостинчик…"
   Перед иконой сформировался в воздухе большой пакет, похожий на бумажный, только странного цвета. Он не был одного цвета. Возможно, он даже вообще не был никакого цвета, и поэтому мне казалось, что он всех цветов. Опять-таки, трудно объяснить внятно человеческим словом… Какой-то божественный упаковочный крафт.
   Я пакет взял, на стол поставил, открыл… А оттуда радуга шустрой дугой нырнула в окошко. Я за ней. Гляжу, она уже до Кремля достаёт. Открывается окошко в Президентских Палатах, выглядывает Президент. Радугу увидал, улыбается. Потом меня увидел, рукой машет. Я ему в ответ помахал, вернулся в гостиную и принялся доставать из пакета яйца. Они были всех цветов радуги и даже больше. Перепелиные, куриные, утиные, гусиные, павлиньи, страусиные и одно яйцо птицы Зиз. Оно в пакете уменьшенным лежало, а я как достал, тут же стало увеличиваться до своих обычных размеров, и в конце концов мне пришлось откатить его на террасу.
   Я улыбаюсь: "Спасибо, батюшка! Удивили!.."
   Он смеётся: "Специально попросил птиц в радуге полетать, а страус с павлином побегали. Егиазаров идейку подбросил".
   Мы посмеялись.  
  Он вдруг погрустнел: "Вчера Рублёв с Тарковским рассорились".
   Я ахнул: "Как так?!.."
   Преподобный грустно головой покачал: "С самого начала подозревал, что не выйдет толку из этой затеи".
   Я в нетерпении: "Да какая затея-то, ваше святейшество!"
   Он посмотрел строго: "Какое я тебе святейшество! Не патриарх я, сколько раз говорить!"
   Я затрепетал: "Простите, ваше преподобие! Как-то само вырвалось!.."
   Он вздохнул и продолжил рассказ: "Тарковский Рублёва позвал к себе на картину художником-постановщиком. Андрей почему-то согласился".
   "Так я это знаю. Порадовался тогда за обоих. И за зрителей особенно. "Гамлет" в художественном стиле Андрея Рублёва… Это же что-то необыкновенно гениальное!"
   Он продолжает: "Нет, он благословения испросил. Я тогда подумал: в общем-то греха в этом нет, ну и дал. Хотя и чуял, что скорее всего сам откажется. Он не отказался, пошёл. Какое-то время всё хорошо было, даже очень. Они вместе сработали интереснейшую визуальную концепцию "Гамлета". Им ещё кто-то из прерафаэлитов помогал, не помню сейчас. Россетти наверное… Но это не важно. Важно, что Андреи оба на седьмом небе пребывали от совместной работы. А потом будто кошка пробежала. Вот я и решил у тебя спросить: не знаешь ли ты чего-нибудь, Сергий, сугубого? И самое главное: не знаешь ли как поскорей помирить шалопаев? Ни к чему нам сейчас раздоры-то".
   "Помирим, Сергей Кириллович, не волнуйтесь. Я слово заветное знаю".
   Он смотрит с доброй мудрой улыбкой, а я продолжаю: "Культура. Что бы там у них ни произошло, они сами помирятся. Надо только чуть-чуть подождать. Может и не чуть-чуть. Но только сами. А наше вмешательство только хуже сделает. Причина, думаю, исключительно творческая, а что ещё…"
   Он немного подумал.
  "Может и прав ты, не знаю. Рассуждать мудро ты мастак, а как самому свои проблемы личные решить – в кусты. С Одри когда мириться будешь? Венчаться надо!"
  "Куда венчаться? На царство?" – съязвил я.
  Он шутку мою неудачную проигнорировал, помолчал, потом долго смотрел на меня, пока наконец не понял, что я не отвечу. Тяжко вздохнул.   "Ладно. Об этом мы ещё с тобой побеседуем. Есть у меня к тебе и другое дело есть. Отправил я Пересвета с Ослябей и ещё двумя монахами на дальние рубежи Солнечной системы. Что-то там неспокойно. Как ты и сказал. Ежли что, сможешь слетать, монахов подстраховать? Оценить степень опасности, если сведения подтвердятся".
   Я киваю с готовностью: "Батюшка, Сергей Кириллыч! Я ж всегда, вы же знаете!"
   Он кивает, серьёзно на меня глядя: "Хорошо. Тогда благословляю тебя. Как уйду, икона замироточит. Это тебе в дорогу. Что делать с ним, знаешь сам. Не факт, конечно, что лететь понадобится, но на всякий случай…"
   Я киваю: "Спаси Господи".
   Он мягко улыбается: "Во славу Божию… Два-три дня, и скажу тебе окончательно, надо аль нет".
   Ободряюще кивнул и исчез. Пропало сияние вместе с песнопениями, остался только аромат ладана.
  Аааа, вот и новый аромат подоспел.
  Я достал из серванта хрустальный пузырёк и подошёл к иконе. На ней проступили прозрачные маслянистые капельки. Стекая к низу иконы, капли миро начали собираться и течь вниз по специальному почти незаметному желобку, а я уже подставил пузырёк. Словно сок берёзовый, ей-богу! Полный флакончик набрал, сто тридцать восемь миллилитров ровно. Надолго хватит теперь.
  Мои мысли будто подтвердило гудение благовеста храма Христа Спасителя.
  Я подумал: "Вот ведь странное дело… Вроде обычное ароматное масло, а такие чудеса вытворяет вместе со святой водой, что никак без них в космосе…"
  И пошёл звонить Рублёву. Надо узнать, что у них там всё-таки с Тарковским стряслось.


Выжить

Выжить - это птица, помесь жути с выпью.

Как тут не напиться, вот возьму да выпью,

и спою чего-то, а чего - не важно.

Грустной выпи нота, час быка бумажный,

неземная небыль, а над ней звездится

через тучи небо, и тоскует птица.

Нет, я петь не буду, до меня всё спето,

лучше сном забудусь до рассвета света.

Полечу во сне я, как в далёком детстве,

или всё яснее станет наконец-то -

ничего не знаю, только выпь и слышу,

и печаль ночная полилась на крышу.

Да и пить не стану, чтобы жуть не снилась,

лучше рано встану. Ты скажи на милость!

Это ж снова солнце! Это ж снова лето!

Налило́сь в оконце цело море света!

Выжить - это просто. Как мишени в тире.

Птиц большого роста очень мало в мире.

Ох, друзья, поверьте, что в любой отчизне

выжить - помесь смерти с вечной жаждой жизни.


https://www.youtube.com/watch?v=F5TcoqR-W1s


Апокалипсис сближает

я буду голосом твоим

когда динамики не пашут

а в памяти позавчерашней

клубится грибовидный дым

я буду зрением твоим

и пусть веб-камера накрылась

и навсегда сковала стылость

весь мир доставшийся двоим

я стану суженым твоим

когда инета нет в помине

когда дрова трещат в камине

и трафик наш неисчислим


звезда фейсбука

Ведь не лайкнешь никого, даже если нравится,
ты ведь здесь не для того, ты звезда-красавица,
и не то чтоб очень ждёшь пипло-поклонения,
ты и так не пропадёшь в этих поколениях,

просто это норма тут, на фига миндальничать,

вдруг куда-то позовут, вдруг начнёшь начальничать,
или президент на чай пригласят с госдумою,
лайк увидят невзначай, да не то подумают.

Так ты и живёшь в тени, всю себя излайкала,

и проходят жизни дни следом за хозяйкою.
Ох уж этот пафос мне, статусность проклятая.
Ты бы лучше на Двине пень нашла с опятами.


Я к тебе отношусь

*

...потянулась медленно из сна

и сказала тихо: жизнь прекрасна... -
шла весна, а может не весна -
я проснулся и ответил: классно!
за окном открытым дождик лил,
серый кот мурлыкал у подушки…
...я потом с тобою говорил,
что-то я шептал тебе на ушко
про обряд кормления огня,
про маджонг, про звуки мандолины,
ты с улыбкой слушала меня,
этот день был безупречно длинным...


**

Как к святыне к тебе отношусь,

как, прости уж, к самой Магдалине -

чтоб я сдох - и во веки, и ныне!

Что ж поделать - так есть, ну и пусть.

А ещё отношусь как к жене.

А ещё – как к соседской девчонке,

у которой в тени под юбчонкой

то ли трусики есть, то ли нет.

А ещё отношусь как к себе,

то сержусь, то как жизнь обожаю,

и когда я тебя обижаю,

я себя обижаю в тебе.

Так меня далеко занесёт.

Я к тебе отношусь.

Всё.


***

Зубная щётка бездыханная,

Шекспир, картинка на гвозде

и фотка паспортно-туманная -

твои следы ищу везде.

То тут, то там твои отметины:

в кино билеты, крем для рук -

все эти вещи не ответят мне

когда иссякнет мой недуг,

в них жизни нет, всё привидения,

лишь пятна высохшей росы.

И вдруг - как тень сердцебиения -

твои часы.


****

Я не умею долго злиться,

мне очень грустно без тебя,

в окошке тёмном снег кружится,

тихонько память теребя:

песок и солнце, крики чаек

и отражение в очках,

и день счастливый нескончаем,

у Бога на руках.


Фаза быстрого сна

Он всё трубки курил, всё писал свои странные книжки,

да стишками дурил об оставленном где-то парнишке,

а однажды по осени вышел из дома в окошко,

и пошёл себе по́ сини неба, сутулясь немножко.


Шёл он долгие дни, он кого-то встречал по дороге,

улыбались они, он - в ответ, и не глядя под но́ги,

прошагал сотни вёрст по упруго-воздушному тракту,

и немного замёрз, и дрожал как взаправдашний трактор,


но скорей не от холода, а от большого волненья,

он не чувствовал голода, страха и даже сомненья,

шёл вперёд и вперёд, и в итоге дошёл куда надо,

он ведь знал, что идёт в те края, где ему будут рады.


Нет, не рады, а рад, - там один его ждал эти годы,

чей задумчивый взгляд вспоминал он в любые невзгоды.

Ну и вот он пришёл, и спустился с небес, улыбаясь,

к пацану подошёл, не кивая и не называясь,


и увидел глаза, что смотрели немного тревожно,

ничего не сказал, просто за руку взял осторожно,

и увёл в синеву по невидимым крепким ступеням,

что соткал наяву из лучей или птичьего пенья.


Им шипели вослед, им кричали проклятья-угрозы,

а они - шли на свет, забывая про горе и слёзы.

Вот такой вот сюжет; это может любому присниться,

сказка это иль бред, или чьей-нибудь жизни страница:


кто-то сына нашёл средь растений засохшего сада,

взял - и просто увёл из теснин подмосковного ада,

в жизнь без мути и боли, где вечное тёплое лето.

Что сказать им обоим, проснувшись? Вы сделали это!


2017


Призраки бессонницы

***

Вечер-призрак тихо бродит

за моим окном,

он ко мне мечты приводит,

наряжая сном;

вдалеке играет море,

свет от фонарей

слишком ярким станет вскоре;

мимо всех дверей,

я вливаюсь в мирозданье,

чтобы в ночь уйти,

и остаться на свиданье

с кем-то, взаперти.


***

Сквозь тени листьев пронзают звёзды

стекло насквозь;

гуляла долго, вернулась поздно;

желанный гость

в окно стучится, в окно скребётся,

и не до сна,

не извинится и не уймётся,

опять весна.


***

Вот стемнело за окном,

сумрак тихо льётся в дом

и по комнатам проходит,

заглянув в стакан со льдом;

между занавесей свет,

синий-синий, ярче нет -

не бывает в мире ярче -

это наш любимый цвет:

редких бабочек окрас,

или море в лунный час,

этот цвет хорош, и лучше -

лишь сиянье милых глаз.


***

Дождик льёт наискосок,

зашивает дырки в небе,

о насущном вспомнив хлебе,

пьём лозы игристый сок;

нынче время помолчать -

жизнь за нас наговорила, -

и забыть что раньше было,

чтобы заново начать;

нам не хочется вставать,

одеваться, торопиться,

мы хотим, чтоб спали птицы,

кораблём была кровать;

чтобы звёзды и луна

над альковом нашим жили,

чтобы ноты тихо плыли,

и стоял кувшин вина

в изголовье незаметно,

и чтоб жизнь текла, текла,

перламутром сигаретным,

в плеске нашего тепла.


***

Зловещий шёпот вечного дождя

меня пугает, за окном мелькают

ночные тени, мимо проходя,

они во влажной дымке намокают,

и, растворяясь в шумной тишине,

все исчезают, потихоньку тают,

на миг прощальный заглянув ко мне,

а вместе с ними птицы улетают

искать ночлег в моём секундном сне;

им ангелы невольно помогают -

поют негромким ветром в вышине

когда границы сфер пересекают.


без вдохновения

когда тебя колбасит не по-детски,

и плющит как податливый гашиш,

и крутит, словно штруделёк немецкий,

тут заспешишь;


заговоришь стихами или прозой,

пытаясь что-то важное сказать,

взбодрить весь мир сентенцией тверёзой,

иль наказать;


но силы инфернальным пылесосом

высасывает эта сука-ночь,

опять ответ становится вопросом,

и глушишь скотч;


и ничего сказать уже не хочешь,

и ничего не можешь накропать,

ты просто пьяно плачешь и хохочешь,

и валишь спать;


а подсознание невольно ждёт чего-то,

ответов важных просит голова

про то как быть... но снятся идиоту

свои слова;


и утром тоже не видать просветов, -

из всех щелей ползёт всё та же ложь,

и ты, забив на поиски ответов,

опять живёшь.


Сара Тисдейл "Потеплеют дожди"

Потеплеют дожди, и запахнет земля,

и закружится ласточек звонких семья;

и лягушки в прудах вдруг почуют кураж,

и терновник придёт в бело-трепетный раж;

а зарянки-жар-птички на струнах оград
свой задорный каприс от души засвистят;
и никто не припомнит войны, никто

не возьмётся вздыхать над ушедшим в ничто;

и никто не всплакнёт, ни пичуга, ни лес,

что весь род человечий навеки исчез;

и Весна, что очнётся и встретит рассвет,

очень вряд ли заметит, что нас больше нет.


2017



Sara Teasdale

“There Will Come Soft Rains”


There will come soft rains and the smell of the ground,

And swallows circling with their shimmering sound;

And frogs in the pool singing at night,

And wild plum trees in tremulous white;

Robins will wear their feathery fire,

Whistling their whims on a low fence-wire;

And not one will know of the war, not one

Will care at last when it is done.

Not one would mind, neither bird nor tree,

If mankind perished utterly;

And Spring herself when she woke at dawn

Would scarcely know that we were gone.


1920


https://www.youtube.com/watch?v=yvMPhrYc6qI


Рэй Брэдбери

Эпизод двадцать седьмой,

о дегустации вина из одуванчиков, совместных попытках Рэя Леонардовича Брэдбери и нашего героя 

найти удачное название для романа; о тревожнейшем событии – похищении неведомыми злодеями книг 

из Библиотеки Борхеса и последующем их сожжении

А вчера Брэдбери приземлился.
  Не в прямом смысле, конечно. Это я так, для красно-планетного словца написал. Смотрит на меня сквозь толстые очки, улыбается.
  Я здороваюсь по-марсиански: "Илла Пао!"
  Он кивает соответственно. Очень доволен.
  Я интересуюсь: "Что ж вы, Рэй Леонардович, всё в очках-то ходите? Ведь давно уже никакой необходимости нет. Глаза-то теперь как новые делают. Гомер себе сделал уже".
  Он головой качает: "Э, Срулик, нет!.. (Сруль – это моё имя так по-марсиански звучит). С новыми глазами сплошная чёткость. А мне иногда и размытость необходима. Вот снимаю очки… (он снял очки) – и как будто в другом измерении, которое только пытаюсь постичь".
  "Всё-таки, вы большой ребёнок, Рэй Леонардович", улыбаюсь я.
  "Очень большой!" бодро отвечает он, очки надевает и достаёт из чудесного кожаного рюкзака, похожего на сумку марсианского почтальона, бутылку с золотисто-жёлтой жидкостью.
  "Из одуванчиков?" интересуюсь.
  Брэдбери глаза закатывает от наслаждения.
  "А як же ж! Специально для меня в Крыму вырастили татарско-украинские товарищи. Клуб поклонников. Приличные люди. Там у них плантация целая, все пятьсот сорок восемь дней в году цветут под энергетическим куполом с атмосферой пригодной. Причём, одуванчики не простые, а со всем сопутствующим букетом, как в той известной английской микстуре, и даже больше. А меня зовут, когда пора вино делать. Рецептом-то я один только владею. Ну вот и делаю на всю честную компанию".
  Я бутылку в руки взял, на свет посмотрел. В бутылке, в густой солнечно-жёлтой жидкости плавали парашютики одуванчиковые, целые. Красиво.
  "Давно поинтересоваться хотел… А оно правда из одуванчиков? Или как каша из топора-с? А, Рэй Леонардыч?" и смотрю на гостя с лукавинкой.  
  Брэдбери игру подхватил: "Как вам сказать, Сруль Вильямович, скорей из косы! – и хохочет. – Она ведь тоже стальная!"
  Достал он из рюкзака штопор серебряный, бутылку ловко открыл. Из горлышка парашютики полетели по гостиной моей. Садясь на потолок, стены, пол, они делались звёздочками и мерцали золотисто и будто бы пели, тихонько, печально. Или мне эта печаль лишь почудилась… Я грустно подумал: Одри бы эти огоньки восхитили…
  Брэдбери сходил на кухню, принёс два узких высоких бокала, вина налил.
  Мы бокалы взяли, осторожно содвинули, послушали тонкий звон и пригубили. Вино было терпким и чуть сладковатым, очень лёгким и очень живым.
  Помолчали, послевкусие переживая.
  Брэдбери сел за стол и снова на меня посмотрел. Предельно серьёзно.
  "Я вот что пришёл… – начал он. – Мне тревожно".
  Поставив бокал на стол.
  Я тоже сел, уже понимая примерно, что он скажет.
  Брэдбери ещё помолчал, отпил вина, поставил бокал.
  "Непонятное, Серёжа, творится. Кто-то начал жечь книги".
  Я расхохотался: "Серьёзно? И что? Мы все, пишущие, этим занимаемся время от времени. Проверяем. А вы разве нет?.. "
  Он насупился, от прямого ответа ушёл, кашлянул и сказал: "Массово!"
  "Что?!" я резко поднялся и стал по гостиной ходить.
  Такого я не ожидал.
  "Вы уверены?"
  Брэдбери печально головой покачал.
  "Не знаю… Не хочется верить. Но факты…"
  "Какие?"
  "Мне протелефонировал Борхес. Сказал, что из его Библиотеки пропало около трёхсот книг. А через тридцать секунд в Буэнос-Айресе, на одной из площадей, ровно в три часа пополуночи вспыхнул огромный костёр. Это книги горели. Там такие были шедевры!.. И современные тоже! И всё дотла. Можете себе представить?
  "Нет", только и сказал я и сел на диван, ноги отказывались слушаться.
  "Триста тридцать три… Полуапокалипсис какой-то… Ничего подобного ведь с Последней Войны не бывало. Неужели опять?.."
  Рэй Леонардович покачал головой.
  "Версию возвращения Гитлера Агата отвергнула сразу. И правильно сделала. Не может он в наш мир вернуться. Даже мёртвым не может".
  Я киваю: "Не может. Но кто?"
  Брэдбери плечами пожал, допил вино из бокала, налил ещё и мне немного плеснул. Я кое-как с дивана поднялся, подошёл, бокал взял ослабевшей рукой и, боясь уронить, быстро выпил до дна. Брэдбери тоже выпил. Одуванчики всё ещё светились по комнате, но мне показалось, что слегка потускнели.  
  "Ничего неизвестно, Серёж, ни-че-го! Ни одного следа нет, ни единой улики. Борхес темно пошутил, что книги мог вынести только Человек-невидимка".
  "Так он персонаж… А Хорхе Егорыч пожилой человек. И зрением слабоват. И тоже, как вы, всё упрямится, глаза не хочет менять. Не желает чужие, к своим, мол, привык…"
  Брэдбери только кивнул: "Уэллс меня высмеял, когда я ему рассказал про версию Борхеса. Сказал, дескать, заснул, проворонил…"
  Я вздохнул: "Ну смешного тут нет… Даже если и так…"
  Он тоже печально вздохнул.
  "Самое скверное, что, при всей трагичности момента, у меня новый замысел сразу проклюнулся. Повесть о том как жгут книги".
  Я не сдержался: "Новый?.."
  Брэдбери посмотрел удивлённо. Я язык прикусил. Сколько раз себе запрещал эти вещи разоблачать!.. Ну не помнят они чаще всего своих книг, в Старом мире написанных… Давно бы привыкнуть к этому должен…  
  Брэдбери нахмурился, снял очки, посмотрел медленно по сторонам.
  "Да, – сказал он. – И люди в моей повести постепенно придут к мысли, что лучший носитель для книг – это всё-таки мозг".  
  Я чуть-чуть помолчал и говорю, стараясь хотя бы казаться бодрым: "Так и напишите! Название есть?"
  Он кивнул: "Есть конечно. У меня сразу есть. "Пожарный".
  Очки надевает и смотрит на меня выжидающе.
  Я помолчал.
  "Неплохо…"
  "Но?.."
  Я прокашлялся.
  "Остроты не хватает. Ну и… "Почтальон" есть у Брина. Созвучно. Кстати, а при какой температуре бумага воспламеняется?"
  Брэдбери очень долго на меня смотрел, минут восемь, ничего не говорил, только думал. Мне показалось, что он перебирает в уме цифры, губы его слегка шевелились. Наконец он поднялся.
  "Вы, Сергей, голова".
  Я тоже встал.
  "Поверьте, Рэй Леонардович, не в этом случае".
  Он рюкзак свой стал закрывать, а сам бормочет: "Двести тридцать три градуса Цельсия. Пятьсот шесть по Кельвину… Нет, всё не то… Четыреста пятьдесят один градус по Фаренгейту… А в этом что-то есть… что-то есть".
  Наконец он справился с застёжками, рюкзак надел, смотрит на меня и улыбается грустно.
  "Очень надеюсь, что повестью всё и закончится. Или романом. А то что в Аргентине произошло – какая-то нелепая случайность".
  Я эхом подхватил: "Будем надеяться".
  Брэдбери на бутылку недопитую рукой показывает: "Если ёмкость есть большая, стеклянная, перелейте. Оно ещё растёт, живое… Будет запас, для вдохновения. Или для другого чего".
  Подмигнул заговорщицки, руку мне пожал крепко и быстро ушёл.
  Я полез в свой подпространственный погреб, искать четверть стеклянную. Сам выдул когда-то… В смысле, не выпил, а выдул как стеклодув, когда стеклом увлекался, собственнолёгочно. Искал я бутыль и всё думал: "Что-то тут, право, не складывается. Ну кто из ныне живых может всерьёз книги жечь? Да никто!"
  Бутыль я таки нашёл, вылез из погреба и стал переливать вино одуванчиковое, а сам всё думал, думал, думал… Где-то далеко-далеко, будто бы в каком-то стареньком уютном парке моего полузабытого детства играл оркестр, плавно раскачивая мои невесёлые мысли.


Февраль в Марьиной Роще

Идёт февраль, неправильный, весенний,

то каплет, то снежи́т и усыпляет,

и аргентинский ма́тэ, словно сено,

уже ни на минуту не вставляет.


О калабас! я ждал чего-то больше,

чем можешь ты мне дать, трупёнок тыквы,

я ждал сегодня танго в этой Роще,

а получил всего лишь эти буквы.


А что же будет завтра? завтра утром...

Какое-то печальное известье?

Иль радостное? Новость с перламутром...

Я к ним готов. Я, как всегда, на месте.


Призрак

Ты раскладывала молча

по тарелкам скудный ужин,
разливала по стаканам

чай, горячий чай в стаканы;
я бродил у стылых окон,

думал: надо снять капканы
на зверей, и завтра, завтра

расплести уже ненужный
арсенал силков и сеток,

отказаться от привычки
слушать, сидя у окошка,

ночью шёпот снегопада,
и в дому запорошённом,

где горит одна лампада,
спать, и пусть метель уносит

боль, закрытую в кавычки;
чай остыл, холодный ужин

стал невкусным; не дождавшись,
ты калачиком свернулась

и уснула, до капели,
и тебе приснится море,

и летящие качели,
и бегущий за тобою

лучик солнца запоздавший.


Поэт

Поэт растёт из мысленного смога,

разлук и встреч, из немощи и сил, 

из осознанья правды понемногу,

из дней рожденья и родных могил;

поэт уходит рано в морок ночи,

раздав себя читателям стихов,

но нестерпимой болью честных строчек

не пошатнув величья дураков;

и жизнь и смерть поэта - против правил,

в простых словах не угасает свет;

будь я поэт, я бы стихом исправил

день-два, но я, по счастью, не поэт,

поэтому живу и не старею, 

и выживаю всем чертям назло,

и если я чего-нибудь сумею,

то буду знать что просто повезло.


Про стихи

Я поставлю будильник на двенадцать часов

и запру холодильник на тяжелый засов,

закурю сигарету, трубку лень набивать,

и один до рассвета буду жить-поживать

со своими стихами и с душою больной,

что недужит грехами по-за Бога спиной.


Эй, душа, не печалься! Ты растопишь все льды.

Отпускай мои пальцы в белых клавиш ряды!

Я сыграю в макбуке что-то очень своё,

без особой науки про житьё-бытиё,

что-то очень простое, типа: солнце взойдёт,

или: горечь - пустое, или: время не ждёт.


И понятные вещи станут в строчках звенеть.

Будет ветер зловещий за окном сатанеть...

И плевать! Я к рассвету перестану дурить,

сто одна сигарета, сколько можно курить!..

И усну над стихами, позабыв про кровать.

А зима с придыханьем будет двор укрывать.


Обычное чудо

Иуд по осени считаешь,

когда на сердце маета,

когда всю ночь роман листаешь,

не понимая ни черта, 

а полумёртвые листочки -

закладки будущих томов -

чертя невидимые строчки,

кружат меж призрачных домов

и застывают в ожиданьи

больших сугробистых могил,

что скорбных будней очертанья

смягчают, лишь бы ты забыл...

Предательство - оно как осень,

и зябко, и чуть-чуть легко,

и в целом выглядит не очень,

и всё живое далеко...

...ты этот грустный счёт иудам

ведёшь, прощенью вопреки,

и вдруг - таким обычным чудом, -

как снегопад идут стихи.


ноябрь 2016


Сделанные из любви

                 "Свечи сделаны из света"
                                    Андрюша Б, 5 лет                                            

Свечи сделаны из света,
Книги сделаны из снов,
Ночи сделаны из слов,
Счастье сделано из книг.
Люди сделаны из глины,
Дети сделаны из лиц,
Утро сделано из бликов
Солнца, трепета ресниц,
Сделанных из настроенья.
Небо сделано из звёзд
Ночью. Днём - из облаков
И из разной синевы,
Волны сделаны из ветра
И качания воды,
Море сделано из страха
Бесконечной глубины.
Ссоры сделаны из пауз,
Будни сделаны из чисел,
Слёзы сделаны из грусти,
Числа сделаны из дней.
Город сделан из теней,
Новостей и перекрёстков,
По нему мы бродим вместе,
Сделанные из любви.


Николай Гоголь. Александр Пушкин

Серлас Берг

КНИГА ЖИВЫХ

записки затворника


Эта книга написана без авторского произвола. Она искренняя и честная. В её формальной структуре сознательно не использовались беспроигрышные приёмы, заставляющие человека читать. Но дать читателю рекомендацию – для автора это приемлемо. Не стоит читать эти записки взахлёб, читайте по две-три главы в день. Не торопитесь. Ну или прочтите за три дня и три ночи. Делайте как хотите, вы абсолютно свободны.



ПОСВЯЩАЕТСЯ ПРЕТЕРПЕВШИМ


Автор не несёт ответственности за взгляды и убеждения своих героев,

поскольку сложились они задолго до его появления.

В этом тексте выдумано всё, кроме рассказчика.



…пусть оживут ваши сердца…

 Давид Иессеевич Иегудин, царь


Старый мир принадлежит филистеру… Разумеется, филистер — господин мира только в том смысле, что филистерами, их обществом, кишит мир, подобно тому как труп кишит червями.

Карл Генрихович Маркс


Мы жили и сейчас ещё живем для того,

чтобы преподать какой-то великий урок отдаленным потомкам

Пётр Яковлевич Чаадаев


Достоевский умер, – сказала гражданка, но как-то не очень уверенно.

Протестую! – горячо воскликнул Бегемот. – Достоевский бессмертен!

Михаил Афанасьевич Булгаков


Сюда пришли люди, которым приятнее

быть друг с другом, чем порознь...

Аркадий Натанович и Борис Натанович Стругацкие


…вскоре вы сможете лично читать свои стихи Гомеру,

а я буду обсуждать свои открытия с самим Архимедом.

Никола Милутинович Тесла


Он стал уноситься к звездам,

беседовать с Сократом и переписываться с Шекспиром.

Этого уже ни один нормальный человек выдержать не может!

Григорий Израилевич Горин


Я уже вижу венецианское окно и вьющийся виноград, он подымается к самой крыше. Вот твой дом, вот твой вечный дом. Я знаю, что вечером к тебе придут те, кого ты любишь, кем ты интересуешься и кто тебя не встревожит.

Михаил Афанасьевич Булгаков


Да пребудут вечно мессир Николай Гоголь,

мессир Даниил Хармс, все Великие и Homo Legens.

Из молитвы Слепого Библиотекаря

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ



И пригласите их сюда.

Передайте: у нас последнее представление,

и необходимо кое-что обсудить… Вам всё понятно?  

Григорий Израилевич Горин



XI июня. Визит первый,


в котором благосклонный читатель впервые видит нашего героя, но пока не понимает, кто он такой; узнаёт о существовании Нового мира, а также о том, что Николай Васильевич ещё не написал "Шинель", но видел в толпе лицо помещика Чичикова и нежно относится к роботам


А вчера Гоголь явился.

"Что-то, – говорит, – как-то всё тревожно стало, Серёжа. Тревожно и душно. И души опять мертвеют как будто".

Я ему отвечаю: "Да будет вам, Николай Васильич, не преувеличивайте. Это просто у вас уныние, депресняк-с. Вам бы отвлечься, Вивальди послушать, или Римского кого-нибудь, Корсакова, аль обновку какую справить, побаловать себя. Вон, хоть шинельку".

Он заулыбался, старенькую свою летнюю шинель-крылатку на вешалку вешая, и взгляд на меня чуть смущённый бросая. Май нонче прохладный выдали, вот и Гоголь, хоть и не в зимней уже, но всё ж таки в шинели в бричке своей разъезжает.

"Добро! – говорит. – Так и сделаю, а то что-то всё не досуг. Я, собственно, вот с чем зашёл-то к тебе… На будущей неделе первую свою выставку живописную даю, на Никитском бульваре 7, в доме Толстых, Александра Петровича и Анны Георгиевны. Они, кстати, буквально недавно исполнили свои давнишние намеренья: он – в Иоанно-Предтеченском скиту поселился, она – в Бельмажской обители. А дом свой мне насовсем подарили. Вот и решил я новоселье отметить. Буду представлять цикл картин "Живые души: Новый мир", холст, масло. Джамбаттисто приедет, Базиле, прочие итальянцы, французы ещё и наши, Саша Ива́нов обещал, Коля Ге, Миша Шемякин, Шагал, Шнитке… Альфред Гарриевич написал оперу "Малороссия", по мотивам хохлацких моих повестей. Ты придёшь?"

Я вздохнул, помолчал немного, снова вздохнул и сказал: "Отчего ж не притти…" А сам вспомнил как последний раз был в том доме в Старом мире. Но неясно, в тумане… детский спектакль… декорация Диканьки… воздушные шарики с портретом и словами "Дом Гоголя". И люди… какие-то люди, которые вызывали сильные чувства, но ни чувств, ни самих людей не могу вспомнить… туман… провал… бездна… ощущение, будто накрепко что-то забыл…

Гоголь улыбается радостно, мы устраиваемся за столом у плетня, квартирой моей во мгновение выращенного, и сидим в уютнейшем малороссийском шинке.

Появились мои роботы. Один сегодня выглядел невысоким, сантиметров восьмидесяти, Вием, другой – Тарасом Бульбой, росту примерно такого же.

Принесли борщ с пампушками, тонко нарезанное сальце с чесночком, вареники с картошкою, творогом, вишней, варёную кукурузу и бигус; а ещё немного горилки в запотевшем лафитничке и плодово-ягодный узвар в коричневой глиняной крынке.

Гоголь смотрел на изобилие с удовольствием, да и роботы мои ему нравились; он им поулыбался, и они ушли, весьма довольные, что угодили столь почётному, хоть и привычному гостю.

"Вот славно что придёшь! Без тебя как без рук. Или ног!"

Я усмехнулся: "Уж скорей как без носа".

Гоголь посмотрел на меня странно, с растерянной опасливой полуулыбкой. Я это заметил. Мне стало неловко, я налил нам по стопке горилки и пригласительно глянул. Уговаривать себя Николай Васильевич не заставил.  

Опрокинули мы по стопочке, закусили сальцем с чесночком и приступили к борщу. За обедом говорили о каких-то безделицах, в основном кулинарных; в частности, затронули важнейший вопрос пышности чесночных пампушек. Но одна тревожная мысль всё ж покою мне не давала.  

"Николай Васильич… Притти-то я приду, но вот только… – я немного помедлил, раздумывая как бы лучше сказать. – Чтений точно не будет? У вас больше никаких артефактов в рукаве не осталось? Древних текстов? или новых, но странных… А то, не дай бог, опять чего учуди́тся…"

В ходиках тревожно прокричала кукушка.

Гоголь на неё коротко глянул и головой мотнул, коротко, но энергично так, горячо: "Нет, Гуша, всё! Клянусь! Никаких экзерсисов. Только живопись (холст-масло), и немного шампанского. С текстами и так-то уж нахлебались мы…"

И смотрит c виноватостью некоторой, и борщ доедает.

Я молча киваю. Мы в глаза друг другу с пониманием смотрим.

Потом он говорит, ложку откладывая: "Хотел я с тобой посоветоваться. Надысь кино посмотрел, как от одного орган ушёл… хм… причинно, так сказать, следственный, и стал жить своей персональною жизнью…"

Я невольно поморщился.

Он кивает: "Да-да, это верно, я вот тоже так среагировал. Хотя, и фильма-то неплоха вроде, артисты прекрасные, оператор, да и режиссёр, мне показалось, изрядный. Только… Одним словом, я вдруг подумал про нос. Я о нём вообще часто думаю, избыточный он у меня, чрезмерный, волей-неволей думается о нём. Вот и подумал я… А что если представить, как однажды утром просыпаюсь, а у меня носа нет. Вскоре появляется в городе новый чиновник, небольшого росточку, и выясняется постепенно, что он – и есть мой бывший нос! А? что скажешь?.. Давно я ничего не писал, а тут зазудело опять…"

Я сделал вид, что немного подумал.

"Опасался я, с одной стороны, а с другой – ожидал, что вам писать снова захочется… А про нос… Ну что, неплохая идея, мне нравится. И всегда нравилась. Гм… Я говорю, Пушкину точно понравится. И Набокову – очень. И Кафке. И Гофману наверняка. Да и вообще…"

Гоголь улыбнулся застенчиво: "Вот хорошо. Счастлив я, что ты одобрил!"

Я уточняю: "Вы что же, с Адельбертом встречались?"

Он немного смутился: "С каким Адельбертом?.."

Я по-инерции продолжаю: "Ну как… фон Шамиссо. Он недавно мне рассказывал свою выдумку. Сказку про человека по имени Петер Шлемиль, продавшего свою тень".

Гоголь совсем смутился: "Тень?.. Так причём здесь… У меня ж нос. И не проданный вовсе…" он опасливо покосился на свою длинноносую тень на полу.

Я рукой махнул и говорю: "Да, это я с Тимом Талером и проданным смехом перепутал наверное… Не важно. Идея у вас замечательная. И текст будет самостоятельный. У меня только один вопрос есть. А с чего убежал-то он, нос? Причина какая? Мотив. Жажда свободы? Или, там, власти, не знаю…"

Он говорит: "А я покамест не думал в таком ракурсе. Меня занимает как повесть в целом писать, как сюжет строить. Нос-то сбежавший – повод всего лишь, исходное событие. Хотелось бы о жизни реальной написать, о нравах, но преломлённо".

Я говорю: "Это понятно. Но завязка-то убедительной должна быть. Ну, скажем, нос сбежал, потому что…"

Гоголь брови вскидывает: "У него большая гордыня!"

Я усмехнулся: "Это скорей у хозяина, что его высоко задирает".

Он чуть смутился: "А нос привычку такую сделал…"

Я головой мотнул: "Думаю, сложновато, Николай Васильевич. А если проще? Скажем, часто хозяин этого носа нюхал табак, а носу не нравилось. Или хозяин ковырялся в нём неаккуратно, ногтей не подстригая, или…"

Гоголь на меня неодобрительно посмотрел и сказал суховато: "Подумаю".

Видно предположил, что я насмехаюсь и немножко обиделся.

Я решил тему сменить: "Николай Васильич, вы простите, что лезу… Как у вас на личном-то фронте?"

Он вздохнул.

"Нозинька опять отказалась выйти за меня замуж, Сашенька немножко разладилась… Что-то у неё в организме заклинило, она всё время кусок фразы взялась повторять: "Не дум, не дум, а…" Механик районный наш еле её отключил и отправил к Тесле на доработку. Так что скучаю-с…"

Он помолчал.

"Не могу я определиться, вот ведь беда. Идеала ищу, а нет его… А барышни чувствуют сомненья мои. Как сказал один юноша недавно: не аутентичен я в предложениях своих… Не моя это стихия, вероятно, – женитьба. А ты с чем интересуешься? Нет, я не сержусь на тебя, знаю, ты точно без зла. Но всё же?.."

Я помялся.

"Да как вам сказать… Позавчера Ландольфи повестуху новую тиснул в "Нью-Йоркере". "Жена Гоголя" называется. Не видали ещё?"

Он поморщился, но не слишком расстроенно.

"Это там где он пишет как я с куклою механической проживаю? Читал. Потешная повесть. Современная. Ты же знаешь, у нас многие последнее время андроидов выбирают, не афишируя. Впрочем, кое-кто и не стесняется, а некоторые вообще с роботами живут, которые все в шестерёнках, без имитации кожного покрова даже. Но и ты и сам всё это знаешь… А Сашенька – никакая не кукла, у неё душа есть. Во всяком случае, я это так понимаю".

Я кивнул и вздохнул с облегчением.

"Вот и славно. А то я уж было подумал, может расстроит вас этот текст".

"Да ну что ты! Там даже потуги есть на глубину психологическую. Мол, мы наших женщин наделяем своими качествами, а потом сами же с ними боремся, пытаясь их к ногтю прижать. И почти никогда такое не удаётся. Не умеем мы практически вот это: чем меньше женщину мы любим…"

"Да-да. Вот и Кауфман недавно "Аномализу" снял. На эту же тему примерно. Хорошо получилось, пронзительный мульт. Правда, мир у него там страшноватый, не наш".

"Не видел ещё. Не знаю, может и гляну, тогда обсудим. Не складывается у меня с анимацией. Смешно, да? У Гоголя не складывается с анимацией. Абсурд!"

Он посмотрел на меня с непонятной горечью.

И тут я сообразил: anima – душа, ну конечно. Гоголь, ду́ши. Ну да…

А он продолжает: "Норштейн никак "Мёртвые души" не кончит. Тяготит его поэма объёмом, ох тяготит. Ещё этот, как его, всё забываю… Игольчатой анимацией занимается".

Я киваю: "Алексеев. Александр Алексеич".

Гоголь поморщился: "Да знаю я на самом-то деле. Просто сердит на него как чорт! Снял он мульт "Ночь на Лысой горе". Роскошный мульт. Странный, страшный. Я ему говорю: "Что ж не "Вечера-то на хуторе?" И зачем же по Мусоргскому-то да Мережковскому? Почему не по мне? А он говорит: "Души" твои длинные больно. Ты напиши, Николя, что-нибудь покороче, но убедительное для меня, я и сниму. Николя!"

Гоголь сердито хмыкнул и засопел. Я смотрел на него, молчал и улыбался. Он стал сопеть ровнее, потом рассмеялся.

"Ну их совсем, художников этих. Сняли "Пропавшую грамоту" мою – и довольно".

Я говорю: "Николай Васильевич, вы даже не представляете, сколько мультиков будет по вашим "Петербургским повестям", которые вы только начали".

Он долго смотрел на меня. Видно было, – хочет о чём-то спросить. Но не спросил, только молвил: "А Томмазо передай, пусть не прячется. Я не Сашка или Миша, секундантов, чуть что, слать не стану. Даже если б он пасквиль какой написал, совсем без любви ко мне, я б и то не сердился. Люблю я Италию, сам знаешь. Ты, кстати, как насчёт секундантом выступить? Если что. А то Королёв какой-то нехорошую повесть настрочил. "Голова Гоголя" озаглавлена. Ни складу, ни ладу, какая-то чушь".

О как! А вот этого я не учёл… Ведь появляются какие-то произведения, заново написанные в Новом мире про Старый мир… Как будто бы фантастические. Не обязательно ведь автор помнит всё, но на то и художник, чтоб интуичить. Я обдумывал, как бы половчее выкрутиться и Гоголя успокоить, но он вдруг махнул рукой и поморщился.

"И бог с ним совсем! Расскажи лучше, как у тебя-то с амурами? А то как ни зайду последнее время – ты один да один".

Я усмехнулся: "Один да один – это уже двое".

Он улыбается: "Это к Саше Соколову, prego. Или к Стивенсону. Или к Фёдор Михалычу, или к Набокову, или к Эдгару По…"

И смотрит выжидающе, давая понять, что моя попытка увести разговор в сторону не удалась. Я молча рукою махнул и стал смотреть за окно.

Он вздохнул сочувственно: "Не грусти, образуется. А на выставку жду тебя непременно. Развеешься".

Он помолчал немного.

"Тревожно мне что-то, Серёжа… Вот и с носом этим… Кажется, будто я это уже когда-то писал… А ведь нет. Все записи перерыл – ничего. Я много из Старого мира помню, но книг-то оттуда нету у нас… – он помолчал. – Помню как мы тогда воевали… до книг ли нам было… И сейчас что-то такое мерещится. Как бы беды не случилось. Не от меня, конечно… Хотя давеча показалось, Чичикова лицо мелькнуло в толпе".

У меня легонько кольнуло в сердце.

Гоголь что-то ещё хотел сказать, но передумал. Кивнул, из-за стола встал, прошёл в переднюю, крылатку свою старенькую с вешалки забрал и ушёл, обняв меня на прощанье.

Я успел услыхать ржанье лошадки, цокот копыт по брусчатке и скрип колёс брички Гоголя, после чего ушёл в кабинет и сел дальше писать, а сам думаю: "Шинель". Хорошее ведь название для повести. Надо подкинуть кому-нибудь. Может как раз Гоголю? У него должно получиться". И тут испарина меня прошибает. Что это я? Ведь получилось когда-то! Ведь написал уже Гоголь "Шинель" в Старом мире! И все мы, в сущности, из неё вышли. Кроме Набокова. Он как раз вышел из "Носа"…

А судя по нашей беседе, не помнит Гоголь ничего про "Шинель".

Да что Гоголь, и меня склероз накрывает. Ох, и правда, нечто странное в атмосфере творится. Не вышло б беды… И я решил послушать Вивальди. Или Римского-Корсакова, а уж потом думать, что делать дальше.



XII июня. Визит второй,


в коем Александр Сергеевич жалуется нашему герою на обвинения в плагиате, радуется гениальной идее, почерпнутой на встрече с Достоевским, передаёт привет Бродскому и недоумевает по поводу странного письма, полученного от некоего Жоржа Дантеса


А вчера Пушкин принёсся.

По воздуху. Держась за бороду карлы Черномора, эйр-скутера нового образца, как будто на верёвочной лестнице под небольшим вертолётом висел.

На подоконник панорамного окна моего, что выходит на двор, спрыгнул, карлу жестом отпустил, тот бороду втянул, да и взмыл в небеса.

"Слышь, Серж! Давай, что ль, отку́порим? – кричит мне Пушкин почему-то в манере Охлобыстина, с подоконника сходит, цилиндр свой снимает и добавляет голосом моего папы. – А?! Вечный студент! Вдовушка заждалась!"

Я конечно фраппирусь малость, но виду не подаю.

"Не получится сейчас, Алексан Сергеич. Нельзя мне, подагра-с".

"Студент-подагрик! Ну ты даёшь!" и со смеху покатывается так, что, кажется, даже видно внутренний мир.

Я уточняю с улыбкой: "Ага, вечный. Как Агасфер. Понимаете?"

Он вдруг серьёзным становится, чинным каким-то.

"Поговорим о вечном-с?" руки за спину закладывает и на манер чиновничий по гостиной проходится. А гостиная ему потакает, зараза, становится залом каким-то парадным, с колоннами и канделябрами.

Пушкин морщится: "А я чувствую себя каким-то вечным камер-пажом. Это всё ты, со своей буквой "ж"!"

Я смеюсь: "Алексан Сергеич, я её даже не произносил!"

Он упрямится: "Значит из подтекста твоего выловил!"

Походил ещё немного, Тютчева изображая, потом продекламировал в рэп-манере: "Студент-подагрик и камер-романтик калякнули вместе мощный романчик!" И сам прифигел.

Мы долго ржали. В основном над его удивлением.

"Романтик? Не смешите меня Александр Сергеевич! Байрону это втюхивайте! Вы монстр реализма, и знаете это отлично!"

"Я? Со сказками да поэмами?"

И задумался.

"С Байроном-то я не общаюсь уже… Кстати, Арина Родионовна моя примерно как ты говорит. Ты, говорит, Сашенька, реально того-с…"

Мы посмеялись ещё немножко. Хотя, честно говоря, это уже было не слишком смешно-с. Я знал о разочаровании Пушкина в Байроне, понимал и переживал. И отметил, что галстух у поэта завязан уже не по-байроновски.

Потом Пушкин сказал: "Коль не откупорим, так давай хоть с роботами твоим в шарады сыграем. Как они мне нравятся, роботы! С тех пор как заменили ими хамов, началась невероятно чудная жизнь. Они ведь такие… беззлобные, умные! А красивые какие! С этой откровенной своей анатомией, шестерёнками, колёсиками, молоточками, маятниками… Без всяких имитаций кожного покрова или какого другого. И струйки пара из ушей, когда они обрабатывают задачу, это же просто находка невероятная! Прямо стимпанк какой-то, ей-богу! Кто их дизайнер, Серёжа?"

Я скромно потупился и сказал, чтоб от темы уйти: "Уж скорей ретрофутуризм. Но они в разных стилях могут. Многие из них метаморфы".

Пушкин достал из кармана молескиновский блокнотик и серебряный стилос с вечным графитовым стержнем от Джорджа Сэффорда Паркера.

Из своей каморки вышел один из моих роботов. Сегодня он был похож на персонажа чешской игры "Машинариум", которой я увлекался незадолго до гибели Старого Мира. Я представил как Александр Сергеич с большой любовью издевается над бедными добряками роботами, а те изо всех сил стараются во всём ему угодить. Скоренько отослав робота за чаем с бисквитами, я сказал: "Алексан Сергеич, "Женитьбы" новую версию сняли. Хотите – посмотрим?"

Он уточнил: "Бомарше или Гоголя?"

Я воскликнул: "Бомарше конечно! Николай Васильич и женат-то не был ещё! Эх, и тёмный вы, батенька! Как арап какой-то, ей-богу!"

А он смеётся, зубы белоснежные обнажая и белка́ми глаз сине-серых посверкивая; и перстень с изумрудом на большом пальце вертит.

"Шутник ты, однако. И на мысли горазд. Арап Петра Алексеича! Браво, Серж! Напишу я повесть про предка моего, обязательно!"

Я говорю: "Вот и круто! Кстати, недавно ваш новый роман фантастический про пугачёвщину прочитал, "Капитанская дочка". Уютнейшая вещь! Сюжет – оторваться нельзя! А язык… Невероятно! Пишите прозу, Александр Сергеич. Стихи-то это понятно… Достоевский, кстати, недавно как-то сказал тут, мол, жизнь есть тоже художественное произведение самого Творца, в окончательной и безукоризненной форме пушкинского стихотворения . Но и проза-то у вас – ого-го!"

Он на мягкую скамеечку сел, нога на ногу, рукой вытянутой на спинку облокотился, смотрит с улыбкой, бакенбарды другой рукою пощипывает.

Робот принёс угощение и быстро слинял.

Пушкин изящно взял со стола фарфоровую чашку, сделал глоток.

"Хорошо-с… – и продолжил без паузы. – Я пишу-пишу… Идеи со всех сторон льются. Вот, к примеру, на днях как раз Достоевского видел, с пользой для дела. Мне он ничего такого, правда, не говорил. Захожу в казино, гляжу: сидит, в карты играет. И что-то бормочет всё. Я прислушался, а он масти карточные перечисляет. Как безумный, ей-богу! Мы с Гоголем были. Коля сразу выдумал повесть-дневник "Записки сумасшедшего", а я вспомнил старую байку про "пиковую ведьму", что тайной трёх карт владела. Теперь уж напишу непременно!"

Пушкин вдруг чашку поставил и опять стилос достал из кармана. За ухом почесал, из другого кармана блокнотик опять вытащил, черкнул что-то стремительно, всё убрал и смотрит печально.

Я говорю: "Что случилось?"

"Да вспомнил тут… В плагиате меня пытаются обвинять. Мол, тырю стиль у Вальтера Скотта".

Я опешил: "Как так! Это кому ж в голову такое пришло?"

"А я знаю? Критик какой-то, не помню я, кто чушь эту городит. А ты ведь Скотта читал?"

"Вальтер Вальтерыча, конечно! – я чуть замялся. – Но мне, откровенно сказать, только "Айвенго" его и нравится…"

Пушкин вскочил: "Вот! И мне тоже! Нет, тырю стиль! Какой стиль-то? Куда стырил? В "Капитанскую дочку"? В "Дубровского"? Куда?! Почитали бы хоть чего, прежде чем пасквиль писать. Ведь свежие вещи-то! Критики хреновы! Дилетанты! Нет, конечно, фраппировать меня не трудно, я сам фраппироваться рад. Иногда. Но такое – уже чересчур!"

Однако он быстро успокоился.

"Гёте заходил. За "Сцену из Фауста" хвалил меня".

"Правильно хвалил. Блестящая вещь! Он вроде тоже про Фауста пишет?"

Пушкин улыбнулся: "Ему ещё долго, он на большой объём замахнулся".

И продолжил без перехода: "Моцарт тоже заглядывал. Хорошо посидели. Наврал, говорит, ты, Саня, маленько в "Трагедиях маленьких", но получилось трагично!"

Я улыбнулся.

А он продолжает: "Нет, видно прозой писать – не моё, всё ж таки. Как Слава Баширов говорит: если можно стихами, зачем прозой? Зреет тема одна, замысел. Хочу роман сделать, в стихах. Был у меня приятель один, Женька Онегин… Не творил, к сожалению, и злой был, сердитый, так что… не с нами он… Последнее время часто его вспоминаю. Очень уж он типичный представитель той моей прошлой жизни… Насколько помню её… Напишу – дам прочесть перед тем как печатать. Что-нибудь дельное скажешь".

Я говорю смущённо: "Это честь, бро…"

Он смеётся и говорит: "Ещё сказки хочу, тоже в стихах. "Руслана и Людмилу" дописал недавно, про витязей князя Владимира поэму, про Черномора, карлу этого злобного с бородищей… Понравился он мне, я даже механику Эду из английского дизайн-бюро "Wheeler Dealers" эйр-скутер заказал, "Черномора", ты видел. Кстати, о Чёрном море… Ты в Одессе давно не был?"

Я вздохнул: "Давно…"

"Соберёшься – скажи, вместе съездим".

"С удовольствием!"

Он на золотой перстень свой с древними письменами, на указательный палец надетый камнем вниз, глянул и вдруг опечалился, затуманился взор.

"Повидался бы я там кое с кем, в Одессе пыльной… – он помолчал. – Да и с Пушком твоим, с моим тёзкой, тоже бы повидался. Он там сейчас?"

"Там. У родителей моих гостит, помогает им, пока я тут…"

Мне тоже взгрустнулось. Пушкин это заметил.

"Хороший кот у тебя. Рад я, что мы с ним в один день родились, люблю его, хулигана зеленоглазого".

"Потому Пушкиным и назвал, что шестого июня. Годы только разные".

"Годы – это не важно. Едем непременно, выбирай времечко. И Лермонтова захватим. Тоже видел его вчера в кабачке. Сидит, в одну точку смотрит, улыбается и декламирует негромко: "Белеет парус одинокий…" Мне кажется, и он по морю скучает".

Я говорю: "Захватим конечно!.. А насчёт критиков вы успокойтесь. Русский Вальтер Скотт – это уж скорей Лажечников Иван Иваныч. С "Новиком" со своим, да и то… "Ледяной дом"-то его уж точно – не Скотт. А вас в подражатели стилям рядить – стыд и позор. Или подлость. Ежли узнаете, кто позволил себе такое – скажите, я с ним поговорю по-мужски".

Он на перчатки мои боксёрские, на стене висящие, посмотрел, успокоился, снова сел, позу изящную принял.

"Жаль, не откупорим. Славно бы посидели".

Я улыбаюсь слегка виновато.

Он говорит, глядя в окно тревожно: "Ладно, в другой раз… А может к Битову? Такую они чудесную книжку сделали с Габриадзе, обо мне. "Метаморфоза". Читал? Гении они, оба!"

"Ну конечно читал. И картинки… Отличная книга! Только к Андрей Георгиевичу не выйдет сейчас, он в Грузии, у батоно Резо. Но как вернётся, я ему всё расскажу".

"Да ладно, не тревожься, я сам расскажу, ведь дружим мы с ним… "

Он немного помолчал, погрустил.

"Пойду я, пожалуй… Что-то буря мглою небо кроет… Ты не грусти тут. А то, смотри, в Михайловское приезжай. Клюквы с сахаром поедим, попьём вина, закусим хлебом. Или сливами. Расскажешь мне известья…"

Я подхватываю: "А посте́лите в саду под чистым небом. Чтоб я мог всю ночь разглядывать созвездья…"

Он смеётся, со скамейки вставая: "Молодец! Тебе пальца в рот не клади!"

Мы посмеялись.

"Иосифа-то давно не видал?"

"Как же-с, на той неделе. Пишет стих большой, по мотивам Жюль Пьерычевых романов. Непонятный местами, но мощный".

Пушкин кивнул: "Бродский – глыба! "Пророчество" его люблю, "Дебют", "Письма римскому другу"… Да много чего. Поклон ему, как зайдёт".

Я кивнул. Он к двери пошёл, а сам медлит. Чувствую, не всё сказал.

И действительно…

"Вчера престранное письмо получил. Какой-то Дантес пишет. Умоляет за Чёрную речку простить. Я расстроился. Во-первых, ничего не понял. Кто такой Дантес? Какая Чёрная речка? Но знаешь, что ещё более странно? Всё это как будто касается меня, но я какие-то обстоятельства и события совершенно забыл… Не стал я Наташе про письмо говорить. И ты молчи, – он перекрестился и трижды плюнул через левое плечо. – Письмо – чушь, может ошиблись адресом, но примета дурная, чую".

"Не берите в голову вообще! Дантес – садист и преступник, можете поверить мне на слово. Уголовники всегда стараются слезу выжать у нормальных людей, постоянно дуркуют. Он в Старом мире дочь в психушку упёк за любовь к таланту вашему. Забудьте. У Вергилия ему самое место".

Он немного подумал, потом понуро кивнул и вдруг стал декламировать, тихо, без натуги, и очень печально: "Одинокий старик в тихом сумрачном доме с пожилым молчаливым слугой, то ли жив, то ли нет, то ли спит, то ли в коме, а глаза сочатся тоской; он не помнит себя, он не знает про мир ничего, ничего, ничего… Вдруг порою приснится – он чей-то кумир, и это встревожит его; непонятные строки бренчат в голове, стоит только выпить до дна, и мерещится бледная смерть в полутьме, и витает чья-то вина...

...дуэль не удалась спасенье скрыла власть я был опасен ей мгновенно пронеслась трагическая весть рыдает город весь упрятали в глуши пиши пиши пиши и перьев не жалей но разве я поэт курчавый жалкий дед без памяти и сил здесь не бывает бед слуга несёт обед чтобы я ел и пил поставит и уйдёт а после заберёт нетронутую снедь и тихо ляжет спать и будем зимовать опять печально одному кому кому кому хоть бы какой сосед но нет соседей тут родные не идут забыли что я жив нигде меня не ждут на бал не позовут слуга что гром храпит за стенкой на печи визит визит визит ко мне в тугой ночи всё призраки ползут врачи друзья враги я без одной ноги отрезали давно когда не помню я не всё ли мне равно но иногда саднит и как свинец сидит в кости тупая боль в ноге которой нет господь позволь позволь...

...в этом сумрачном тихом дому очень страшно бывает ему, и мерещится стылая смерть в полутьме, и как вьюга кружится вина, легче снега; но он не сдаётся зиме, и тогда лишается сна… А потом ему снится чёрный поток подо льдом, неживая река… Чей-то профиль, и чьих-то волос завиток, или тонкая чья-то рука...

...одинок старик в тихом сумрачном доме, с древним немым слугой, то ли жив, то ли нет, то ли спит, то ли в коме, а душа исходит тоской...

...но вдруг светлеет голова – всё было, есть, и снова будет – и шепчет он свои слова, пока опять не позабудет одно спиральное мгновенье, наитие из пустоты: "...как мимолётное виденье, как гений чистой красоты..."

Мы долго молчали.

Потом он сказал: "Вот и ты об этом… А ведь ты что-то знаешь, да?.."

Он посмотрел на меня пронзительно. Наверное, моё изображение сильно искажала стоящая в его глазах влага. Он мотнул головой и улыбнулся.

"Но что с поэта возьмёшь? Откуда ты знаешь что пишешь. Да?"

Я медленно кивнул. Точнее, опустил голову. Он потрепал меня по волосам, прошептал "ты недостоин, Моцарт, сам себя…", надел цилиндр и сделал ещё шаг к двери.  

Я говорю: "Наталье Николавне поклон!"

Он рукой махнул вяло-неопределённо, смотрит грустно: "Приезжай, Серж… Щец похлебаем, котлеток съедим с картошкой печёною, блинков розовых…"

Я кивнул, руку ему пожал крепко, он и ушёл.

"Эх, – думаю, – "Женитьбу"-то так и не посмотрели, заболтались совсем…" И вдруг меня осенило. Какой ещё Дантес? Ведь нет у нас связи с Аидом, он и к сети-то нашей не подключён, даже каминной… Надо с этим тщательно разобраться. К примеру, пообщаться с Метьюрином, может он что-то знает. А ещё я подумал, что обязательно к Пушкину в деревню выберусь. Какие-то у него, похоже, опять нелады на душе.      


Вагант и миннезингер

Сегодня он вагант - он выпил,

или не пил, а просто рад

тому что снег красивый выпал,

или пошёл сынок в детсад,

что попугай вспорхнул на крышу

в соседнем доме; в небесах

вагант наш звонкое услышал

и спел в задорных словесах.


А завтра - миннезингер он же,

похмелье - это тяжело,

иль не похмелье, а прохожий

вдруг нахамил; и понесло;

и он, стеная, шепчет Богу,

что свет его непобедим,

и что любовь - всему подмога;

так и живёт он, двуедин.


Страшный сон

Капли грусти барабанят по стеклу,
Разбиваются слезами о карниз.
Без тебя мне так темно в моём углу,
Даже ветер шепчет тихое "вернись".

Без любимой ночь не ночь, и день не день,
Горизонт размыт, на небе ни звезды,
Растворилась моя девочка, как тень,
В чёрном мареве бездушной пустоты.

День за днём проходят гулко, невпопад,
Шум дождя напоминает иногда,
Как волос твоих струился водопад,
Как мы верили, что это навсегда.

Я теперь всегда один, и лишь эфир
Надоедливый со мною говорит,
Да оплывшая свеча, подружка лир,
горько плачет и едва-едва горит.

Возвращайся... Ночи хватит на двоих.
Будут звёзды, и луна, и водопад...
Ты ведь помнишь?.. - водопад волос твоих,
Что искрится в тихом пламени лампад.

Ты вернёшься. Ранним утром. Как-нибудь.
Улыбнёшься и шепнёшь тихонько мне:
"Мой любимый, жуть ночную позабудь.
Не пугай меня. Ты так кричал во сне".


Сны в Мещанской Слободе. Озарение

              Маме


1.

Она сказала: ай, какой кудрявый!

И улыбнулась так, что пробрало

меня её большое сходство с мамой

моей. Я вышел трезвый как стекло


из дома, я пойти гулять собрался,

в Екатерининский ли парк, иль в "Огород

Аптекарский", и неожиданно нарвался

на этот вот старушкин взгляд. Урод


несдержанный... Я шёл забытой тропкой

за коньяком и думал: неспроста

мы с нею встретились, она улыбкой робкой

погладила меня, как мать Христа...


2.

А кто она?.. Её давно я знаю,

Ну, в смысле, вижу я её давно,

Она, бывает, что-то крикнет, злая,

Точней, печальная, и это - не равно.


При странных криках - взгляд здоровый, мудрый,

она как будто знает всё про всех.

Какой-то поц назвал её лахудрой

однажды, а она сдержала смех,


и что-то необычное сложила -

забавный крендель - пальцами пятью,

и больше я не видел, чтоб верзила

тот заходил в наш дворик. Я не пью


сейчас, когда стихи пишу про это!

Я, к сожалению, не так уж часто пью...

Я лишь пытаюсь быстро, до рассвета

вам рассказать историю свою.


Точнее, не свою, а этой тётки,

что здесь живёт, похоже, сотню лет,

без дюжины, и, понимая чётко

свои задачи, излучает свет,


который очень-очень нужен людям,

который нам уже не может дать

наш добрый Бог, - мы в жути наших буден

забыли, как на Бога уповать.


3.

Я раньше жил в соседнем переулке,

сюда ходил платить за интернет,

иль забредал, бывало, на прогулке -

в Мещанском я живу шестнадцать лет.


И я её встречал, пожалуй, чаще,

чем тех или иных бездомных псов,

и навсегда запомнил настоящий

бабулькин облик: нет на ней часов,


она седая, с тросточкой из бука,

такая маленькая, словно десять лет

ей стукнуло, она готова руку

вам протянуть на "здравствуйте", в ответ.


Она суха, поджара, как левретка,

она как шпага для игры в серсо.

Её встречая, Руфь, моя соседка

неужто видит это же лицо?..


Она катается на роликах, как няшка

гламурная, она всё время здесь,

на ней всегда военная рубашка,

одна и та же, словно это - весь


её наряд, вернее гардеробом

его назвать, - наряд её - отпад,

в таком она вполне могла за гробом

бедняги Ленина идти в тот снегопад.


Хотя, я вру, она тут не всё время,

её встречал я и в других местах

района нашего: и в Роще у евреев,

и возле храма в золотых крестах.


4.

Когда домой я вскоре возвращался

с напитком, что замыслил ночью пить,

вдруг осознал я: вот кто постарался

меня устроить в этом доме жить!


И что сие жильё риэлтор Зина,

всем предлагая, не подозревала даж,

что эта непонятная "резина"

с квартирою - старушки нашей блажь.


И понял я, что это - домовая

и есть; она хранит наш старый дом.

А магазин "блошиный" открывая

когда-то, чтоб снабжать жильцов "старьём",


она, наверно, рассуждала здраво:

мол, люди любят всё, что под рукой,

и антиквариат свой величаво

подсовывала нам недорогой.


Квартиры лучшие в старинном нашем доме,

чьих жителей нормально носит мир,

обставлены, украшены с любовью

тем, что смягчает сталинский ампир.


5.

Так вот, иду домой, в различных мыслях

и чувствах, и в прозрениях своих,

в намереньях, по большей части, чистых,

короче, как какой-то тихий псих.


И вижу: у забора той психушки

закрытой - наша тётенька стоит,

над ней берёза ветреной верхушкой

чего-то осторожно шелестит.


И домовая говорит спокойно:

смотри, закрылся этот скорбный дом,

и упорхнули этим летом знойным

те люди, что страдали раньше в нём.


Я уточняю: в смысле, вертолёты,

что доставляют пострадавших в Склиф,

забрали их? Там классные пилоты

и доктора́ святее всех святых.


Она вдруг улыбнулась, в небо глядя,

как будто рай увидела вдали,

за пышной тучей в тёмно-синей глади

небес. Сказала: нет, они ушли


туда, где нет предателей бездушных,

где не хитрят, где очень любят свет.

На кораблях невидимо-воздушных

все вознеслись. Тебе от них привет.


И, оттолкнувшись от бордюра, хило

вдаль покатила, плавно, как во сне.

А я смотрел ей вслед и думал: было

всё это, иль опять приснилось мне?..


сентябрь 2016


Стихи о цельном человеке

        

Он научился не бояться смерти,

не жадничать и много отдавать,

есть мало, и без женщин жить, поверьте,

подолгу, униженья забывать,

что принесли "безжалостные суки",

холодные и скользкие как лёд;

он может, как монах, молиться сутки,

и даже двое-трое, напролёт;

он любит всех людей большой любовью,

особенно когда не очень трезв,

но пьёт умеренно и ездит на Верховье

уютной Волги, обожает лес,

кино и кошек, Баха; он опрятен,

не курит, не ругается почти

банальным матом, он всегда приятен,

улыбчив и подчёркнуто учтив;

есть где-то сын, но он его не видит

и плохо знает, как тот жил и рос;

а мысль, что мальчик может ненавидеть

отца - уже не вызывает слёз;

он отошёл от мелкой круговерти

и на́жил право никому не врать;

он научился не бояться смерти...

Но как же ему страшно умирать!


Постимперское

              Маме


Здравствуй, мама. И пусто, и больно.

И не то что бы снова беда,

но шепчу я вопросы невольно,

потому что услышишь всегда;

вот с тобой посоветуюсь в мыслях,

как в таинственном детстве, как встарь,

и, ты знаешь, я больше не кисну,

и ментальная плавится сталь.


География нам не помеха,

и про смурь бесполезно молчать.

Знаю, ждёшь ты весёлого смеха

моего и мальчишек-внучат.

Будет смех, и счастливые лица

будут, только чуть-чуть потерпи.

Ты ведь, мама, у нас мастерица

чашу эту глоточками пить.


Мне опять стала сниться Одесса.

Утро. Август. Безлюдный вокзал.

Я, пятнадцатилетний повеса,

будто и́з дому не уезжал...

Я вернусь. Мы поедем на море,

на Привоз, и в горсад, и в кино,

и на дачу; зайдёт дядя Боря,

папа лихо откроет вино...


До сверчков засидимся в шезлонгах,

до раздольных искристых небес,

я сыграю на стареньких бонгах,

вы споёте про поле чудес.

А в саду будут яблоки падать.

Или звёзды - кто ж их разглядит... -

и листва убаюкает память…

В общем, всё у нас, ма, впереди.


Ну пока. Повидаемся в скайпе -

там поменьше у нас седина, -

и тебе расскажу я и папе,

что удачно сложилась весна,

да и лето - и бодро, и споро;

что заботлива третья жена...

Ты дождись меня, мама, я скоро.

Говорят, на исходе война.


Завещание

                          "Наедине с тобою, брат,
                                 Хотел бы я побыть..."
                                        Лермонтов "Завещание"


Наедине с тобою, сын,
Хотел бы я побыть.
На свете множество причин,
Чтоб стало тошно жить!
Ты скоро вырастешь совсем:
Смотри ж… Да что?.. плевать нам всем
На мудрые советы,
И лишние приветы.

Хотя, коль будешь говорить
С роднёй, помилуй Бог,
Скажи: отец не бросил пить
И от цирроза сдох,
Не громко, жизнь благодаря;
И хоть старались лекаря,
Уж было слишком поздно,
Недуг развился грозно.

Бабулю с дедом навести,
Не бойся слёз из глаз;
Скажи последнее "прости",
Они любили нас.
Постой у дома, где орех,
Тот, грецкий, буйно, как на грех,
Растёт, тоски не зная,
Совсем не умирая.

А если вдруг моя жена,
Ну мать твоя, сынок
(конечно, обо мне она
забыла в суете дорог),
Всё ж спросит, ей скажи: простил.
И перед смертью не грустил.
Пускай она не плачет.
Быть не могло иначе.


Когда-нибудь

           Руте Марьяш


когда-нибудь ты вдаль умрёшь

и не вернёшься в мир случайный,
пройдёшь тропою изначальной
и прямо в небо удерёшь,
и неба тихая река
тебя навеки укачает,
не будет там ни звёзд, ни чаек,
но будет тёплая рука,
тебе её протянет друг,
который раньше не был другом, 
он огненно-огромным кругом
сотрёт тоску твоих разлук,
вот так закончится твой путь,
у отдалённого причала,
всему конец, всему начало,
когда-нибудь, когда-нибудь


Сны в Мещанской Слободе. Про кукушку, домового и прочие странности

                   Рэю

Здесь ползёт очень маленький лифт,
по наружной стене между окон,
а квартирка уютна, как кокон,
в ней как дома и Гофман, и Свифт.
Домовой тут живёт не спеша,
года, думаю, с двадцать восьмого,
хоть никто не видал домового,
и не слышал о нём ни шиша.
Я же, братцы, уверен - он есть,
любит книжки, иконы и Баха,
очень вряд ли он парень-рубаха,
но заботы его мне не счесть.
Как его, домового, зовут
люди вряд ли при жизни узнают,
без корысти он нам помогает
обустроить домашний уют.


Дверь моя не пускает чужих,
равнодушно-глухих и гулящих,
лишь детей и друзей настоящих,
эта дверь лучше всех сторожих.


Дому нравится поговорить,
не людскими, отнюдь, голосами,
половицами или часами,
а ещё сновиденья дарить.
Наяву его голос сокрыт,
вот и снится мещанам обычным,
как в Мещанском районе столичном
целый дом, как живой, говорит.


В полнолунье в квартире моей,
бросив ходиков милых избушку,
словно ястреб, летает кукушка,
и кружи́тся, и радостно ей.
Дружит с ней домовой или нет,
я не знаю, наверное, дружит,
вряд ли много у деда подружек,
а кукушка забавный субъект.


Наблюдая полночный полёт,
ангелок перед крохотной книжкой, -
вон, на полочке, будто мальчишка,
старший мой, - потихоньку поёт.


Здесь лампады искрятся теплей,
чем гирлянды, и свечка не тает,
Иоанн "Откровенье" читает;
и, как много в себя ни залей
виноградных напитков спиртных,
все они превращаются в воду,
вещества отвергая природу
и законы явлений земных.
В слёзы честных рифмованных строк,
превращаются вина и бренди.
А вот наших ближайших соседей
стихотворный не тронул порок.


Бедолаги на даче уже,
да и вряд ли лозу уважают,
вообще они хлеб обожают -
жидкий - в рюмках и кружках под гжель.
Я про этих, что просят: налей!
Часто слышал их в гулком подъезде,
не про психов, что тихо исчезли,
не дождавшись своих кораблей.

Я в разумном жилище моём
захотел разговаривать с Богом.
Для начала спросить про дорогу,
по которой так долго идём.
Дескать, верно ли выбрана, нет?
Ну и спутница та ли досталась.
Нет, сомнений теперь не осталось,
расшутился на старости лет.
И стараюсь я день ото дня,
глядя в лики святых на иконах
и на звёзды в проёмах оконных,
рассказать, пусть услышит меня
мудрый Бог в непростой тишине,
что звенит на моём аналое:
благодарен я, счастье былое
наконец-то вернулось ко мне.


Ты мой самый честный сон

Ты мой самый честный сон

о любви или о смерти,

шорох точки в круговерти

обжигающих имён.


Льётся тихий чистый звук,

золотой сусалью свечи

покрывают наши плечи

и хитросплетенья рук.


За стеклом течёт песок,

а крупицы как снежинки,

блик танцует на пластинке;

я целую твой висок,


ощущаю трепет век,

ветер нам грозит разлукой,

ты мою сжимаешь руку,

мысли замедляют бег.


Постепенно в тёплый свет

превратимся мы с тобою.

Сон становится любовью.

Рассветает. Смерти нет.


Мультики-сны

В тёмной комнате радио
шелестит невпопад,
время будто украдено,
иль осыпалось в сад.

Небо звёздами спелыми
сеет зыбкую грусть.
Что бы мы ни наделали,
всё забудется пусть.

Боль укроется коконом
до грядущей весны,
и шептать станет кто-то нам
ночью мультики-сны.

А однажды проснёмся мы,
может будет гроза,
и друг друга коснёмся мы
и посмотрим в глаза.

И обиды забудутся,
и не будет войны,
ну а мультики сбудутся -
наши детские сны.


Вечная Ева

***

Я родилась, когда вода журчала,
и пела птица, и вздохнул устало
великий Бог, придумавший любовь -
моё живое сердце биться стало;

у ног текла река, и в светлой глади
всё отражалось: я, деревья в неге,
и колыхались отголоски снов -
живые зазеркальные побеги.

я стала находить себе наряды,
причёски делала во сне и наяву,
и так и эдак; Бог, не прекословь,
меня ты создал - вот я и живу. 

***

Текли века, и я рождалась снова,
как от того божественного слова,
и каждый раз я оставалась той,
что не смутилась первой наготой;

менялся мир, вздымались города,
а я, прическу поправляя иногда,
испытывала головокруженье
от подчиненья вечному движенью.

***
В прозрачные мгновенья сновидений
я слышу отголоски поколений
и вижу сквозь туманов пелену
блестящий локон - синюю волну;

и нити водопадов предо мной
струятся, и тогда не страшен зной
пустынь волнистых, где скакала я,
держась за гриву чёрного коня.

***
Я создана из трепета листвы,
из ветерка, из шума дождевого,
я из мужчины сделана, увы,
но мне не нужно спутника иного,

чтоб всякий раз, как древняя мечта,
как новый мир из шёпота ночного,
из ничего рождалась красота,
из красоты - гармония земного.

***
Я просыпаюсь, я смотрю в окно
и вижу зайцев солнца, что резвятся,
не зная, чем бы им ещё заняться,
я чувствую, что мир и я - одно;

я провожу по мягким волосам
ладонью, я опять совсем иная,
я - женщина, обычная, земная,
но нравлюсь даже строгим небесам.

***
От за́мков - к небоскрёбам и огням
переношусь, от птиц - к стальным машинам,
бликует мир, и цвет то здесь, то там
меняется, а я стремлюсь к вершинам

гор, городов, закатных облаков,
пронизанных заколкой самолёта;
я знаю - в сновиденьях мир таков,
каким был создан, дивная работа.


Взаимность

Я так люблю, когда меня

ты укрываешь тёплым пледом,
когда, порою, среди дня,
уставшая, после обеда
ко мне
под плед ложишься ты,
минута, две - и задремала...
А я духов твоих цветы
вдыхаю, и мне мало, мало...
С твоим сопеньем в унисон,
стараясь уберечь твой сон,
рукою глажу прядь… Болван!
Какие руки?.. Я - диван!


Поговорим о смерти

Умереть в начале сил -

как прекрасно!

Умереть, пока не жил

неопасно.

А когда живёшь давно

в плотном мире,

неизбежно, всё равно -

три-чтыре.


Белый свет не облететь

быстрой птицей.

Перед всеми не успеть

повиниться.

Если б с каждым посидеть,

примириться,

и на лица поглядеть.

И на лица.


Грустный дождик стёкла мыл

днём ненастным,

приходил и уходил

свет напрасно.

Не хотелось говорить

мне о смерти.

Не хотелось говорить,

вы поверьте.


12 проекций беды

             "Я могу написать этой ночью стихи бесконечной печали". 

                                    Пабло Неруда


              "Что-то мелькает в газетах, толкующих так и сяк

               факты, которых, собственно, кот наплакал..."

                             Иосиф Бродский "Новый Жюль Верн"



I


Отец семейства думает о своём:

о бизнесе, о секретарше c её крохотной пепельницей и кружевным бельём,

о жене и налоговой инспекции, о дорожных знаках, о том

что хорошо бы сменить машину - не сейчас, не сегодня, потом,

а сейчас не мешает заправиться - бензин почти на нуле;

думает он о планах на будущее, о мире на всей Земле,

прислушивается к работе двигателя, отмечает непорядок с правым передним

колесом; тем не менее, обгоняет автобус, раздражающий своим гнусным перденьем;

встречается глазами с бегущим через дорогу псом,

боковым зрением чует инспектора ГАИ, шагающего к проезжей части с очень суровым

                                                                                                                                                   лицом,

бьёт по тормозам и разглядывает мир, застывающий с каким-то нездешним гуденьем.


II


Жена размышляет о муже, о его секретарше, о партнёре мужа по гольфу;

о сыне и его двойках, о том что нужно купить ему для школьного спектакля разноцветные гольфы,

думает о своей нелюбви к быстрой езде, о тратах на содержание этой машины,

о деньгах вообще, о новом доме, любимом сериале и бицепсах одного персонажа-мужчины,

о неухоженной женщине в огромном автобусном не слишком чистом окне,

о водителе автобуса - большом, судя по взгляду, бабнике и шалуне,

о том что бывает жалко собак, и о том, что же станет с её причёской в этом сплошном огне.


III


Мальчик Боря девяти лет думает о том как ему нравится скорость, вспоминает

                                                                                собранное им позавчера обалденное лего,

думает о маме и папе, о Малаховой Соне из параллельного класса, которая неделю назад

                                                                                шла, улыбаясь, из школы с Петровым Олегом,

о том как хорошо глазеть по сторонам и вообще не учиться,

о том что дорога слева в окне офигительно быстро мчится;

вспоминает прикольные козырьки наметённого снега по обочинам дороги прошлой зимой,

думает о том что не очень-то ему хочется возвращаться домой,

почти ощущает вибрацию резины, жужжащей, как придавленная пальцем оса,

видит яркий свет и слышит тихие ласковые голоса.


IV


Водитель междугороднего автобуса думает о том что этот чувак, обгоняющий его, совсем 

                                                                                                                                                 обалдел,

о том что скорость его машины, хоть и огромна, должна же иметь какой-то предел,

думает водитель о грустной красотке рядом с этим долларовым мешком,

а ещё о том как там, интересно, у неё под этим розовым пиджачком;

думает он о своём полуразвалившемся автобусе, о сменщике и его жене

Надьке, к которой он заявится через пару часов и утонет в её грудях и вине,

думает о пяти "левых" пассажирах, об их деньгах, которые можно будет кинуть в карман,

о том что скоро уйдёт в армию его старший сын-наркоман...

видит полуспущенное и болтающееся правое переднее иномарочье колесо,

и уж на самый последок успевает подумать: всё!


V


Слепая старушка размышляет о том что слепота в её возрасте не такая уж и помеха;

думает старушка о звуках мира, которые приносит шоссе,

о том что услышала вчерась по телевизору чудно́е слово «гляссе»,

прислушивается к дыханию своей глупой, но доброй собаки, лай которой мало отличается от

                                                                                                                              человечьего смеха;

вспоминает о жалком своём хозяйстве, о дряхлом муже, о том что он глух, как пень,

о своей деревеньке; думает о тревожном вскрике какой-то, наверное, гигантской птицы

                                                                                                                                                вверху...

о страшном скрипе и тяжёлых железных ударах, каких и не слышала она отродясь на своём

                                                                                                                               очень долгом веку,

а ещё о криках и звуке занявшегося пламени, и пытается вспомнить она, сегодня постный 

                                                                                                                          или скоромный день.


VI


Собака, бегущая через шоссе, думает о сладкой косточке, обещанной хозяйкой,

о добром пьяном хозяине, треплющем иногда по ушам, и почему-то называющем её Лайкой,

хотя зовут её Динго; думает она о скользкой дороге, о запахе кошек, кроликов и коров,

а ещё о том как неприятна на вкус её собственная собачья кровь.


VII


Правое переднее колесо импортного автомобиля думает о погоде, о том

что пора бы ему в тёплый гараж на храненье, или хоть утеплиться, а то уж больно холоден

                          стал асфальт или, может, бетон;

помнит обидный пинок хозяйского сапога, думает о кочках и ямах, спусках, подъёмах,

думает о сходе-развале, о жёсткой подвеске, о нежелании хозяина вспомнить об

                         элементарных обгонных приёмах;

думает об острой боли в боку, о падающем давлении, о скорости, начинающей пугать,

о тормозах, о запахе резиновой гари, и о том что не будет оно больше хозяину помогать.


VIII


Автомобиль иностранного производства думает о себе,

о том что хозяин всё-таки не слишком его бережёт,

о семье хозяина, об их сынке который однажды чуть салон не поджёг,

играя со спичками; о том что никогда этот олух не может просто спокойно сидеть;

думает автомобиль о сладко пахнущей секретарше босса, её сочных формах и фразах

                                                                                                                                             "строгих";

об октановом числе бензина, инжекторе и компрессии, о колдобинах и выбоинах на дороге,

о том что на улице холодно, сыро, и побаливает правое переднее колесо -

скорее всего - заноза; думает он об остром осеннем ветре, уже два часа непрерывно

                                                                                                                              свистящем в лицо;

о хороших тормозных колодках, о том как мучительно мнутся бока

и крыша при многократном переворачивании, и о том какое мягкое тело у этого форменного

                                                        дурака.


IX


Инспектор ГАИ думает о трёхстах пятидесяти миллилитрах водки и промозглости дня,

о соседке-продавщице, о том что прохудилась крыша, а зима на носу, и что значительно

                                     лучше живёт родня,

думает о сыне-студенте; о том что приближается рейсовый автобус, и скоро Петрович

                                        козырнёт из окна,

о том что опять бабка Анна вышла за каким-то рожном на дорогу одна;

думает о полоумной собаке, о крутой иномарке, несущейся как стрела по опасной трассе,

и наконец, о самом чудовищном ДТП, случившемся на его глазах после той истории с

                                «Субару Лега́си».


X


Большой рейсовый междугородний автобус смотрит прямо перед собой

и не думает ни о чём таком что люди иногда называют судьбой.


XI


Птица летящая наверху думает о предстоящих морозах, о ветре,

о машине и автобусе, мчащихся далеко внизу,

о старушке с собакой, о скучающем и мёрзнущем на ветру инспекторе,

о закрытом зернохранилище и пути к своему гнезду,

о сильном взрыве, клубах густого чёрного дыма, горящих шинах;

о гаишнике, нелепо лежащем рядом со скомканной как листок бумаги машиной,

о перевёрнутом рейсовом автобусе, о трупе собаки и теле слепой старухи,

о том что надо держаться подальше от таких страшных мест, от такой разрухи.


XII


Автор думает о птице, о том что её не видел никто,

а она видела всех и всё, и возможно увидит что будет на этом месте потом,

а ещё о том что удаляясь вместе с птицей за темнеющий горизонт,

он чем-то и похож на неё, может быть - всем… или тем что ему тоже везёт,

и уже совсем засыпая над своей недопитой остывшей кружкой

чая, думает автор о том, что в этих длинных стихах его присутствия не учуяла бы

                        даже самая слепая от рожденья старушка.


Всё

         Соне


Слушай, девочка моя

с летними глазами:

всё, остепенился я;

водка со слезами

вперемешку, на троих

больше не сгодится,

я притих в руках твоих

пойманною птицей,

и теперь моё гнездо -

десять пальцев тонких,

всё - не то, что было до

озорной девчонки;

серебристый смех в ночи,

колокольчик нежный,

тише, время, помолчи,

сердце, бейся реже...

это очень просто, друг,

ты ведь знаешь это:

если двое че́ртят круг, -

будет вечным лето.


Сны в Мещанской Слободе. Новая жизнь

                                Марку


Я теперь живу, сынок, с видом на психушку,

по ночам пишу стихи, слушаю кукушку,

ту, что в ходиках моих на просторной кухне

вдруг чего-то прохрипит, да не в лад кукукнет.

А в психушке за окном - буйное веселье,

малохольные дружки под деревьев сенью

травят байки до зари, - им совсем не скушно, -

про крылатых жеребцов, про корабль воздушный,

что однажды их - живых - вознесёт на небо,

и пройдёт тоска-печаль, и свершится небыль!

И они пребудут там, в двух шагах от рая,

не стеная, не грустя и не умирая.

А порою кто-нибудь из соседних психов

мне рукой помашет вдруг и с улыбкой тихой

что-то крикнет, как пацан твоего детсада...

То ли в цирке я живу, то ль в притворе ада...

В этом доме иногда мне бывает грустно,

очень грустно иногда, очень-очень грустно.

Впрочем, всё неплохо, Марк, если без придирок,

я живу, где и мечтал - на проспекте Мира.

На последнем этаже мне бывает слышно,

как в далёких небесах говорит Всевышний,

очень тихо, сам с собой, потому что людям

не нужны его слова, - всё равно забудем.


https://www.youtube.com/watch?v=twtdvdzBPD4


В ритме ходиков

         "Будет ласковый дождь..."

              Сара Тисдейл в переводе Льва Жданова


Будет ласковый дождь, будет шёпот листвы

и беспечная дрожь серебристой травы;

мы окошко откроем и станем глядеть,

как промокшие птицы спешат улететь,

как слетаются листья на воду ничком,

мотыльками скользнув над речным тростником.

Мы с тобою вдвоём, мы не помним имён,

что скребутся в наш дом из прошедших времён,

мы сидим у окна, проплывают вдали

облака-города, облака-корабли...

Сад запущен, спокоен и ночью и днём,

наши мысли и сны растворяются в нём.


Круговорот

                               

            "Снег идёт"

                                                Б.Пастернак


Снег идёт, снег идёт,

укрывает грусть и кошек,

люди смотрят из окошек –

наконец-то снег идёт!..


В мире всё наоборот:

не получишь то что снится,

утром - глядь - в руке синица,

и опять круговорот.


Дворник тихо снег метёт,

не спеша, как будто знает –

это мало что меняет,

будет старым новый год.


Цирковые костюмы. Жизнь в монологах

         "Я - Гойя!"

         Андрей Вознесенский


***
…я – Гойя!...
о, нет, я не Гойя!
я тот, кого Гойя бы мог рисовать, задыхаясь от страсти…
я плащ матадора, которого бык огнедышащий, ярый
едва не касался рогами…
а я ускользал,
я по воздуху плыл, как по морю…
я - танец…
летящий и рваный, как чувства,
как тёмная роза Кармен,
как фламенко…
я – сила!
мужская стихийная сила,
без страха, без бледных сомнений рассвета…
я – воля!..
мне шрамы оставила роза любви…
я – свобода!..

***
…я – роза Кармен,
квинтессенция страсти,
я – жало…
я – кровь на губах от твоих поцелуев…
я – капля,
текущая тёмным ручьём на свободу…
мне мало…
мне мало любви, я обычной любви не приемлю,
я – шрамы на сердце,
мне нужно оставить навеки
своими шипами автографы страсти…
я – чувство…

***
…я - ртуть…
я теку и сверкаю на солнце,
я всё отражаю,
я синего неба осколки,
и мягкого солнца, и тёплого снега, и моря…
и моря…
безбрежного синего моря…
я – клякса…
я – то, что упало с пера,
я – фрагмент гениального текста,
оттенок…
я – точка.
о, нет, многоточие, цепь неоконченных мыслей…
я цепь неоконченных чувств…
я - надежда…


***
…мы - рифмы…
мы тонкие странные рифмы,
мы рифмы друг друга…
полоски…
продольные линии жизни,
дороги,
ведущие к белым и красным дверям запределья,
мы – выход…
ликующий выход в любовь,
к бело-красным огням горизонта…
ступеньки
к единственной линии,
где совершенство так ясно…
мы – вместе…

***
…мы - призраки ночи,
вампиры любви…
мы бессмертны…
как вечный закат,
как полоска багрового солнца,
встающего нам на погибель…
мы шелест…
мы – шёпот во мгле,
мы не можем проснуться,
нам больно…
мы тонкая грань между жизнью и смертью…
мы – тени…

***
…я – тонкая красная нить,
я канат меж двумя берегами,
я – змейка,
ночная змея, что крадётся тенями к рассвету,
которого тени не могут увидеть…
я – лента…
скользящая быстро меж нотами ночи,
я – росчерк…
зигзаг по бессмертному телу ночной паутины,
я – строчка…
я фраза в письме паука,
я опасна…

***
…я – кожа русалки…
я пена волны, что рождала
богиню любви, коей все восхищались…
я – брызги…
весь мир – для меня,
ну а я – лишь для моря…
я – струи…
стихия моя – океан,
а любимые мною дороги –
все реки земли,
эти русла одна покоряю…
я – зыбкость…
лечу по волнам иль бегу за рассветом,
к истоку,
к звенящей струне горизонта…
я – скорость.

***
…я – лето…
я – щебет резвящихся птиц, я цветенье…
я – раннего утра веселье и хохот…
я – поле…
я - хлебного поля шелка,
светло-русые волны,
я – щедрость…
лесные поляны и лужи из разных цветов
я – томленье…
луга васильков, алых маков под пологом неба,
под клубнями белых больших облаков…
я – не сказка…
я больше, чем сказка, я – сон летним днём,
знойный полдень
под сенью берёз… или яблонь... 
я – счастье…

***
…я – россыпь камней-самоцветов,
я чья-то шкатулка…
светиться, сиять,
преломляться под ласковым солнцем –
я это умею…
мне нравится это,
я кожу
покрою блестящими латами света…
я – грани…
и солнце – мой самый любимый любовник,
…да, солнце!
что хочет меня целовать беспрестанно…
я – веер…
я – солнечный веер искристый,
я – роскошь…

***
…мы смотрим в тебя из глубин объектива,
мы – память…
мы есть, и мы будем,
мы – вечная классика жанра…
да, мы – светотень на чувствительной фотопластине,
мы – схваченный миг,
мы – изысканность и благородство…
…всё так и не так…
столько жизни
у нас,
что мы можем
с тобой поделиться…
…мы – ретро…
на матрицах камер хай-класса,
мы живы…

***
…я - воздух, скользящий по телу,
сквозь перья…
я – волны летящего ветра,
я – лёгкость…
парю над землей,
незаметно, как облачко пара…
я – мисс невесомость,
со мною легко и спокойно
всем птицам…
я – раннего утра дыханье,
я – свежесть…
я в обруче света играю, как солнечный зайчик…
я – утро…

***
…я – тина…
я тонкое кружево дна,
я скрываю, опутав навеки
всю боль
под слоистым надгробием моря…
затишье…
я – тихая блёклость травы, что колышет
далёкие волны…
…не помню…
…что было когда-то – не знаю,
что будет – не помню…
мгновенье,
застывшее в капле,
что с целую землю размером…
я – песня…
я – тихая песня канатов и палуб,
лежащих на дне…
я – забвенье…

***
…я – алые пятна рассвета

меж белых громад облаков,
я – стихия!
Жонглирую россыпью звёздной,
гоняю планеты по кругу…
я вспышки на солнце дыханьем своим раздуваю…
я – пламя…
мои языки – безупречны.
и вечны...
а звёзды – мои золотые игрушки,
я – лучший!

***
…мы – радость…
летящего смеха полоски,
мы – зебры,
смешные подружки,
в лучах африканского солнца…
мы – шутки…
о, если бы зебры могли на лианах кататься!
мы дразним…
мы – чёрточки ваших фантазий весёлых,
и если
вам грустно –
вы просто на нас посмотрите…
улыбка
с лица не сойдёт,
потому что
мы – праздник!

***
…я – тонкая синяя сеть,
я как невод,
что ловит невидимых рыб,
или солнце…
все юркие лучики солнца…
я - всполох…
багровый закат в паутине вечернего неба…
я – солнцеворот,
я – корзинка для тёплого солнца,
я – вечер…

***
…я - чёрное с белым,
я – тонкие стены тюльпана,
я – чаша…
и пальцы, что с нею сольются…
я – жажда…
я – тёмный огонь
с языками, летящими кверху…
я – строгость…
я та красота,
что не требует красок…
рисунок…
я – графика…
я – чёрно-белые сны
поздней ночью.

 2009 -2016



Вселенная - театр

       "Весь мир - театр"

         У.Шекспир "Как вам это понравится"


Вселенная - театр,
тут существа любых полов - артисты,
у каждого свой старт, своя посадка,
и по скафандру есть на каждый новый мир.
Семь фаз у космопьесы той. Детёныш,
прильнувший в страхе к материнской плоти,
затем стажёр с запасом гаджетов полезных,
летящий неохотно, хоть и бодро,
на скучный тренинг.
А потом - влюблённый,
бурлящий, словно атомный реактор,
по милой ДНК.
И вот - джедай, -
чей меч сечёт врага то тут то там, -
бродящий по галактике как мысль,
живущий честно, как велят уставы,
но почитание готовый отыскать
хоть в безднах чёрных дыр.
Пять - критикан,
с большим запасом знаний и умений,
чей голос модулирован в раскаты,
гипотез ярких строгий надзиратель -
он коуча играет роль. Шестая фаза -
"Магистр Йода", но без тех талантов.
На шлеме линза - зренье никуда,
в скафандре, что когда-то брал на вырост
для тела грузного; а голос, прежде грозный
меняется на детское пищанье,
почти на ультразвук.
Последний выход,
финал многозадачной этой пьесы -
распад молекул, вакуум души:
без осязания и прочих важных свойств.


Вольный перевод с одного из языков третьей планеты системы молодой звезды третьего поколения спектрального класса G2V.


Снег

Мы ждали холодного белого пуха,

у окон стояли, внимательно глядя,

как дети внизу упоительно гладят

дворовую кошку с разорванным ухом.


Последние листья, застыв на мгновенье,

чуть слышно ложились в остывшие лужи,

а снег не пошёл и испортил нам ужин,

и стало невкусным из вишен варенье.


А утром, взглянув осторожно в окошко,

мы видели снег, и следы у забора,

и женщину без головного убора,

кормящую рыбой вчерашнюю кошку.


https://www.youtube.com/watch?v=9jEM1Me5zzg