РУБРИКА ПАМЯТЬ

Наталья Хаткина

(2 сентября 1956 г. - 14 августа 2009 г.)

%d0%a5%d0%b0%d1%82%d0%ba%d0%b8%d0%bd%d0%b0 7

 


Анна Ревякина


"Нет у Бога никого, кроме нас..."

 

         Время безжалостно, время без жалости отбирает лучшие строки, стирает лица.

Наталья Хаткина – хрупкая женщина-поэт, прожившая большую часть жизни в Донецке, поэтесса, которую когда-то открыл миру Евгений Евтушенко. Ну, так ему казалось, впрочем, нашей Наташе с её «околомом» и «нет у Бога никого, кроме нас» первооткрыватели были не нужны.

         Она сама себя открыла и сама себя закрыла. 14 августа 2009 года Наталья Хаткина покинула этот мир, ушла тихо, во сне, последними её словами, обращёнными к дочери, было: «Машунчик, я иду спать. Скажи мне что-нибудь хорошее».

         «Десять лет без мамы*, – повторяет вслед за мною фразу Маша, – даже не без, а скорее с. Больше даже наверно с, чем без. Ведь остались стихи…» И правда, остались стихи, великое множество стихотворений, разрывающих сердце, пророческих текстов: о любви и войне, о нашей войне, которая и началась-то только через пять лет после смерти Натальи, но Хаткина высмотрела её приближающуюся скорбную смертельную фигуру на донбасских дорогах и написала, только мы не поняли сразу. Поняли только сейчас.

 

         «Будешь нести сама!»

         Надо посуду вымыть, а тянет разбить.
         Это отчаянье, Господи, а не лень.
         Как это трудно, Господи, – век любить.
         Каждое утро, Господи, каждый день.

         Был сквозь окно замёрзшее виден рай,
         тусклым мочёным яблоком манила зима.
         Как я тогда просила: «Господи, дай!»
         – На, – отвечал, – только будешь нести сама.


         Пожалуй, это один из самых известных и любимых читателем текстов Натальи. Его не надо заучивать, он сам очень быстро становится памятью читателя. То ли потому что короткий, то ли потому что бьющий.

         – В тексте она просит Господа ей что-то дать, о чём она могла просить? О стихах? – спрашиваю я.

         – Не думаю, стихи у неё и так получались! Счастья, может быть, просила. Счастье ведь – это тоже груз, иногда более тяжёлый, чем несчастье, я так думаю. Счастье тяжело удерживать.

         «Это молитва о ребёнке, – отвечает на тот же вопрос друг Натальи Хаткиной, филолог, профессор Александр Кораблёв, – он уже зачат, судя по состоянию героини (тянет разбить посуду, солнце кажется мочёным яблоком). Господь даст ей то, что она просит, но нести все жизненные тяготы ей придется в одиночку. Так сложилась личная жизнь и самой Натальи. Вернее, не сложилась. Хотя муж её был человеком незаурядным и близким ей интеллектуально: тоже филолог, однокурсник, глубоко и тонко чувствовавший поэзию. Но жизнь оказалась глубже и тоньше…»

         «Кажется, это была какая-то очень личная просьба, – отвечает на этот же вопрос священник Димитрий Трибушный, – если нам не удаётся открыть то, о чём просила Господа Наталья Викторовна, то и не нужно. От общения с Хаткиной у меня было ощущение вечной молодости, свободы, естественности и демократичности. Она была очень доступной, живой, ершистой. Она не была памятником! Если сравнивать Хаткину с Ахматовой и Цветаевой, то она была больше Цветаевой, чем Ахматовой. Без ощущения, что она является литературным памятником. Ранимая, обречённая и при этом очень красивая, конечно. В ней не было пафоса, а это свидетельство вкуса. В ней не было тяжести и окаменелости. Не было ощущения, что она думает о своей литературной позиции. Она могла быть язвительной, но это было очень естественно и по-настоящему. Хаткина и её тексты всегда были ассоциированы с тишиной, кто разбирался, тот понимал. Самостояние и глубина. Стихи её неброские, они требуют работы души…»

 

         Сиротская колыбельная

         Я такую тебе правду скажу:
         спи, детёныш, я тебя не рожу.
         Буду век ходить с большим животом
         и ничуть не пожалею о том.

         Этот мир – ни выжить в нём, ни залечь.
         Я замкну тебя навек в свою плоть.
         Только так смогу тебя уберечь,
         только так смогу свой страх побороть.

         Кто родится – мне не хочется знать.
         Ничего я не смогу изменить.
         Если парень – будет жечь-убивать,
         если девка – будет ждать-хоронить.

         Если девка – так захочет рожать,
         за роженое-родное дрожать
         так, как я над нерождённым дрожу
         Спи, детёныш, я тебя не рожу.


         Наталья Хаткина родила своего первенца и единственного ребёнка дочь Машу в 1981 году, в этом же году вышла первая книга стихотворений поэта «Прикосновение». Я спросила Машу Хаткину, о чём могла просить Господа её мама. «О любви, конечно, о любви, – выпалила Маша в ответ, – это самое тяжёлое. Любовь всегда очень тяжело нести. В маме было очень много любви, к людям, к животным и т.д. Мама была про «давать», а не про «брать». Она много любви отдавала, а вот брала очень мало. Самая большая любовь настигла маму к Давидику (внук), они друг без друга жить не могли».

         Наталья Хаткина умерла всего через шесть лет после рождения внука.

 

         Домик со снегопадом

         Ты, кого нет со мною рядом,
         и не будет, как раньше – на «раз-два-три!»,
         подари мне шарик со снегопадом
         и тепло октябрьское подари.

         В этом шарике – домик на два окошка,
         огонёк мерцает, уютно так
         в нашем снежном прошлом ты дышал мне в ладошки,
         а я думала, дура: «Какой дурак!»


         Все стихи, которые вошли в этот материал о великой донецкой русской женщине-поэте Наталье Хаткиной, были согласованы с её дочерью. Самые любимые тексты, самые знаковые, самые бьющие. Маша Хаткина – тоже поэт, а не только наследница поэтических сокровищ матери.

 

         Поэт-пророк

 

         * * *                                

         Воздушная тревога. И в какой
         подвал сойти со шкаликом чадящим,
         немеркнущей лампадой спиртовой?
         Присядь, скрипя, в углу на старый ящик
         и слушай вой. В ушах? Над головой?

         В тревоге воздух. Медный купорос –
         голубизны отравная истома.
         Придёшь домой – воронка вместо дома,
         и только ветер треплет, точно пёс,
         какие-то листки из старого альбома…


         Странно и одновременно вполне закономерно, что этот текст написала поэтесса, которая умерла за пять лет до начала боевых действий на Донбассе, но как невероятно своевременно сегодня звучат её строки. Читателям известно, как минимум, ещё одно стихотворение, в котором Хаткина очень точно описывает сегодняшние донбасские реалии.


         Жались к огню и к другу друг,
         а может, к врагу враг.
         Жестяная кружка за кругом круг
         описывала в руках.
         Пили за жуткое счастье, что
         вне городов и догм.
         И самым бездомным казался тот,
         у которого был дом.

         Вплетались в речи то мат, то стих,
         то просто трещал костёр.
         И только женщин не трогал их
         отрывистый разговор.
         Проклятье! – уж если сорвётся кто –
         Не знал бы, не ведал бы…
         И самым жестоким казался тот,
         который кого-то любил.

         Кто знает, что к утру будет вокруг –
         болото, степь ли, тайга?
         Легли головой на друга друг,
         а может, враг на врага.
         Уснули. Сквозь зубы – то вскрик, то стон,
         то детский какой-то всхлип.
         И всех спокойней спал тот,
         который завтра погиб.


         Из воспоминаний поэта Светланы Куралех:

         «Помню время, когда сама Наталья, казалось, жила и писала шаля. Едва приехав в Донецк, она стала суперзвездой филфака. Все говорили о её публикации в 17 лет в Москве, о покровительстве Евгения Евтушенко… Цитировали стихи. Какие-то строки с тех пор и по сей день просто впечатаны в меня...

         Природа одарила Наталью Хаткину мужской логикой, и – в чужих стихах или прозе она умела точно увидеть главное – говорила: «Я вижу скелет». Была блестящим собеседником в дискуссиях, интервью, умела аргументировать свою мысль, придать разговору неожиданный поворот. С ней интересно было говорить на любую тему, начиная с тонкостей современного языка и кончая творчеством Майкла Джексона…

         Наталья успевала писать не только стихи, но и прозу, пьесы, журнальные и газетные статьи, была в эпицентре культурных событий не только Донецка, но и Москвы, Киева, Одессы, зарубежья.  Бывали и домашние посиделки. Чтобы выжить, Наталье приходилось писать километры заказных текстов, но в любой литературной работе она не опускалась до халтуры, оставаясь профессионалом, Литератором с большой буквы.

         Из её стихотворных экспромтов можно было бы составить отдельную книжку…  

         «Последний знаменосец войск любви», она и сделала многое. Главное стихи, в которых слышится дыхание Серебряного века, пульсирует боль отпущенного ей времени, чудятся азиатские мелодии («Где? В золотой Бухаре. Где? В золотом октябре мальчик плясал на канате в шёлковом пёстром халате»), африканские ритмы («Манго! Папайя! Я не уйду из рая!»). Главное стихи, в которых она живёт по-своему. А ещё есть сказки и проза. А ещё её рецензии бережно хранят художники, актёры, музыканты, поэты. А ещё звучат песни на её слова, а в театрах идут спектакли по её пьесам. Натальи нет, а перед юными зрителями порхает придуманная ею Стрекозесса-поэтесса, квакает Жаб Жабыч обыватель, и маленькая героиня на ниточках судьбы ищет дорогу к своему счастью…»

         Похоронили Наталью Хаткину на кладбище «Донецкое море», на её памятнике выбиты слова из её стихотворения, привожу текст полностью.


         Нет у света ничего, кроме тьмы.
         Он в ней лилией пророс – и погас.
         Кто там плачет в темноте? – Это мы.
         Нет у Бога никого, кроме нас.

         Неподатливый такой матерьял –
         отрастить не получается крыл.
         Вот один хотел взлететь – и пропал.
         Впрочем, кто-то говорит: воспарил.

         То не лилия растет средь зимы –
         просто хочется любви – прям сейчас.
         Нет у света ничего, кроме тьмы.
         Нет у Бога никого, кроме нас.

 

         Чаепитие

 

         Незримо она всегда с нами, не верившая в смерть, состоящая из жизни и молодости, наша Наташа.


         Впятером, вшестером, всемером
         мы на кухне за тесным столом
         пили чай. Мы друг друга любили.
         А часы, что за нами следили,
         били полночь – и тут же рассвет.
         Но казалось, что Времени – нет.

         Вдруг, заплакав, воскликнула я:
         – Эти чашки не смеют разбиться!
         Эти милые пальцы и лица
         раствориться не могут во мраке.
         Слышишь? Мы никогда не умрём!
         Впятером, вшестером, всемером,
         наши дети и наши друзья,
         наши кошки и наши собаки.


         И снова кода, дорогие друзья поэзии, от посуды, которую тянет разбить, до чашек, что не смеют разбиться. И вот в такие моменты я готова подписываться под словами литературных критиков, что важен не читатель, а перечитыватель. А ещё важна высота (донбасский террикон вполне подойдёт), с которой можно окинуть взглядом всё, что было написано человеком, и увидеть закономерности, о которых лишь догадывался раньше. Но для того, чтобы перечитывать, нужны, прежде всего, тексты, к которым хочется возвращаться. Такие писала наша Наташа – наша донецкая русская поэтесса, которая вот уже 10* лет продолжает с нами разговаривать. А наше дело малое: помнить её и отвечать ей.

         *Статья опубликована 14.08.2019 – к 10-летней годовщине смерти Натальи Хаткиной.

  Источник:  https://ukraina.ru/exclusive/20190814/1024615573.html



Наталья Хаткина


 

 "Был сквозь окно замёрзшее виден рай..."

 

* * *
Мне кажется, что я тебя прочла.

Как время – разделило нас пространство.

Тебе нельзя ко мне – из невозвратных странствий.

И мне к тебе – никак – из моего угла.

И кажется, что ты не жил, что в книжке

тебя нашла. И там ты был – поэт,

еврейский мальчик, скрипочка под мышкой.

И сам ты – бред, и речи твои – бред.

А если ты и жил – то лишь в давнопрошедшем.

А если ты и жил – меж нами ряд могил.

Блажной, блаженненький, блаженный, сумасшедший.

Острил, рыдал и черный хлеб делил.

И если я живу – то только этим, бывшим...

Шагнул, не обернувшись, в самолет,

как будто бы нырнул обратно в книжку

и за собой захлопнул переплет.

 

Талисман

Это что-то вроде талисмана.

В шелковый мешочек – чтоб везло –

Зашиваю шишечку платана,

отлетавшей бабочки крыло.

Зашиваю мелкую монетку,

бусинку из бабушкиных бус.

Повезет, я знаю, непременно.

Я ведь ведьма, я не ошибусь.

И травой пахучею, сухою

начиню, чтоб ладились дела,

чтоб в ночи тебя не беспокоил шорох

отлетавшего крыла.

Нашепчу удачную дорогу,

новую любовь и дальний край.

Только ты не вороши, не трогай,

только, я прошу, не открывай.

Но ведь ты откроешь – я-то знаю.

Но ведь ты подумаешь: назло

мелкий мусор и трава сухая,

бедной мертвой бабочки крыло.

Автопортреты

Вот мой автопортрет в четыре года.
Какая лаконичность и свобода,
и пляшущая радость бытия!
Всего четыре палки, огуречик,
и сверху – кругляшок.
И вот вам человечек.
И это я!
И это я! Я! Я!

Мне семь. Я школьница.
Ввиду серьезных лет
весьма детален мой автопортрет.
На мир взираю сверху вниз (с балкона).
В руке – портфель, на голове – корона.
На туфлях – банты, платье – в кружевах.
Обижусь на того, кто вслух не скажет: «Ах!»

Тринадцать.
Рисовать? Была охота!
Себя отрезала от группового фото.
Причин глубинных лучше не ищи:
прыщи.

Семнадцать лет.
Абстракция.
Зигзаг
зигзагом погоняет.
Только враг
способен так разъять на составные части.
Мой взгляд жесток.
Чем и горжусь.
Отчасти.

Но время к новым повернет канонам.
Совсем другие формы я ценю.
Вот мой автопортрет – в зрачке влюбленном
вся в двадцать лет я отразилась. Ню.

Тридцатник.
рвут заботы на куски.
И все-таки – цейтноту вопреки –
удержат на холстах нетленные шедевры
всех тех, кто мной любим, но действует на нервы.
Мои собаки, дети и друзья,
и каждый – это я.
Я! Я!

И вот мне,
ну, допустим, пятьдесят.
Особых множество накоплено примет.
Чтоб их запечатлеть, пойду в Горсад
и закажу художнику портрет.
Теперь на улицах рисуют, как в Париже,
не нанося заказчикам обид.
И я себя, как в зеркале, увижу
и пусть мне это зеркало польстит.

Привычка к одиноким монологам.
К обеду режу лук.
Отсюда плач
О быте надоедливо-убогом.
Ну, типа, утонул у Тани мяч
И та пошла скитаться по дорогам.

Порой я швабре говорю такое!
«Убью, сломаю, на фиг задушу!»
А худо-бедно-славно пол помою –
И у нее прощенья попрошу
В надежде, что я впредь не согрешу.

Я обращаюсь к стенам (это часто),
Плюю с огромным чувством в потолок,
От комнатных цветов я требую участья.
Сегодня бальзамин мне подарил цветок,
А кактус саданул иголкой в бок.

Да, я болтлива. Может быть, излишне.
Поговорю о море с банкой шпрот,
С диваном пошепчусь о новой книжке
И расскажу скамейке анекдот.
Скамейка – та всегда меня поймёт.

Мне от подушки ничего не скрыть.
Свои мечты ей поверяю снова.
Зато в компании перемолчу любого,
И все, что скажут, выслушать готова.
За что меня и любят.
Может быть.

 

Околом

Околом – какое слово!
Это всё, что ломит око,
Всё, что взгляд нетерпеливый остановит на лету –
В синем небе голубь белый,
В синем море парус лёгкий,
Синим утром лист осенний догорает на свету.
Спит на варежке снежинка,
Бьются льдинки с тихой звенью,
Рыжий мальчик на плакате пишет красным слово "Мир".
В белом зале тихо-тихо,
Там на белой-белой сцене,
Рассчитав свои движенья, умирает черный мим.
Всё что надо и не надо
Извлечет из-за ограды,
Из пустышки выйдет радость – постарался околом.
Был бы мир наш обокраден
Без его случайных радуг...
Перевернутая надпись на тележке с молоком.

 

* * *

Нет у света ничего, кроме тьмы.
Он в ней лилией пророс – и погас.
Кто там плачет в темноте? – Это мы.
Нет у Бога никого, кроме нас.

Неподатливый такой матерьял –
отрастить не получается крыл.
Вот один хотел взлететь – и пропал.
Впрочем, кто-то говорит: воспарил.

То не лилия растет средь зимы –
просто хочется любви – прям сейчас.
Нет у света ничего, кроме тьмы.
Нет у Бога никого, кроме нас.

 

 

* * *

Надо посуду вымыть, а тянет разбить.
Это отчаянье, Господи, а не лень.
Как это трудно, Господи, – век любить.
Каждое утро, Господи, каждый день.

Был сквозь окно замёрзшее виден рай,
тусклым мочёным яблоком манила зима.
Как я тогда просила: «Господи, дай!»
– На, – отвечал, – только будешь нести сама.

  

Белая ромашка

В дни поздней осени, промозглой и нервозной,
вороний карк злым кашлем мучит парк,
и чувствуешь себя слегка туберкулезным,
и лучший друг – то Чехов, то Ремарк.

И в графике ветвей – рентген дырявых легких,
и псы на поводках кавернами хрипят,
на вдохе-выдохе – сипение и клекот,
и продано авто, и умирает Пат!

Сестра писателей – чахоточная осень.
Не обещай мне, бедная сестра,
сна на террасе в – как его? – Давосе.
Нет, не про нас Волшебная гора.

Мы – воины. И умираний длинных –
нет, не про нас! – и роскошь, и печаль.
В троллейбусе или на поле минном
нам коротко споет железный нахтигаль.

Склонясь над койкой ржавою подвальной,
нам Флоренс Найтингейл подаст воды глоток.
О, этот кроткий ангел госпитальный! –
она и соловей, она же и цветок.

 

* * *
Когда еще все наши были живы…
Когда еще все наши были живы,
я праздновала каждый листопад,
и шорох охры – если наступать.
И на бульваре продавали сливы.

А вдоль бульвара, перепутав ноги
и руки, – как ненашенские боги,
сидели йоги, окна растворив.
И отрешались от продажи слив.
Они, в бесполом плавая астрале,
жевали жизни смысл, минуя все детали.

Мой бедный друг!
Бессильем истомись
и обрети – попробуй! – сливы смысл,
минуя косточку, и кожицу, и мякоть.
Но не минуй меня!
Я буду плакать.

Ведь смысла нет во мне, –
лишь мельтешить и трогать,
кого люблю, – за лацкан и за локоть,
случайно, невзначай.
И дергать за рукав.
И говорить, что ты неправ, неправ,
когда меня ты слушаешь вполуха.

Ты помнишь, во дворе у нас старуха
жила.
Она со свалок по ночам
к себе домой чужого быта хлам
(осколки, черепки) жалеючи тащила.
Жила в ней воскрешающая сила.

Вот так и я.
Мне любы оболочки.
и, может быть, случится мне гореть
последней веткою в последнем костерочке.
Я длинные стихи пишу.
Поставить точку –
как умереть.

И если в отреченьи
дорога к истине –
я не пойду в ученье!
Ей-богу нет! Подумаешь, отрада! –
знать смысл того, чего уже не надо.
От празднества не отрываю взгляд.
Смысл жизни, милый, множествен, напрасен,
шершав, шуршащ, и сиз, и желт, и красен.
И на бульваре пляшет листопад.

Воздушная тревога

Воздушная тревога. И в какой
подвал сойти со шкаликом чадящим –
немеркнущей лампадой спиртовой?
Присядь, скрипя, в углу на старый ящик,
и слушай вой. В ушах, над головой?

В тревоге – воздух. Медный купорос
да синевы отравная истома.
Придешь домой – воронка вместо дома.
И только ветер треплет, словно пес,
какие-то листки из старого альбома.

Присядешь собирать – и снова этот свист.
Спуститься вниз опять?
Как парковый горнист
остаться на посту? – пускай уже без горна.
Будь этот гипс живым, то честен и говнист,
он предал бы родителей позорно.

Ах, Павлик! Лишь бы не было войны.
Что ж небеса гудят?
Гадальных карт не трогай.
Спусти себя в подвал картошкой до весны.
Бог весть, чем прорастешь.
Мы все заражены
воздушно-капельной рассеянной тревогой.

 

* * *
Жались к огню и к другу друг,
А может, к врагу враг.
Жестяная кружка за кругом круг
Описывала в руках.
Пили за жуткое счастье, что
Вне городов и догм.
И самым бездомным казался тот,
У которого был дом.

Вплетались в речи то мат, то стих,
То просто трещал костер.
И только женщин не трогал их
Отрывистый разговор.
Проклятье! – уж если сорвется кто –
Не знал бы, не ведал бы…
И самым жестоким казался тот,
Который кого-то любил.

Кто знает, что к утру будет вокруг –
Болото, степь ли, тайга?
Легли головой на друга друг,
А может, враг на врага.
Уснули. Сквозь зубы – то вскрик, то стон,
То детский какой-то всхлип.
И всех спокойней спал тот,
Который завтра погиб.

Колыбельная тревоги

На ночь дочь перекрещу –
точно лодку отпущу
в сладкий сон,
в Млечный Путь,
в звездную дорогу.
Мне за нею ходу нет.
Стану жечь на кухне свет.
Осеню дитя крестом –
как доверю Богу.

На ночь дочь перекрещу –
свое сердце приобщу
к тем, кто нынче ночью в сон
отпустил родное
и зажег на кухне свет.
Глянул в небо – Бога нет.
Самолеты там гудят –
как перед войною.

На ночь дочь перекрещу,
но руки не опущу:
мне самой свое дитя
заслонять плечами.
Ходят беды в небесах,
воет голод,
ноет страх...
Бабы, бабы, бабоньки –
сестры во печали.

 

* * *
Нас Рождество собирает в семейный круг.
А за окном, как положено, белый пух.
А за столом, как положено, чтенье вслух.
А под столом кость грызет наш лохматый друг.
Андерсен, Андерсен, Андерсен, Ан-дер-сен!
Эти слова уложились в забытый вальс.
Девочка мерзнет.
Сейчас замерзнет совсем.
Вам никогда не казалось, что это про вас?
Плачет малыш.
Если б я оказался там,
Я б исхитрился и как-нибудь ей помог.
Звездочка тонким лучом протянулась к нам.
Маленькой серной спички горит огонек.
Андерсен, Андерсен, Андерсен, Ан-дер-сен!
Пальцем одним наиграем забытый вальс.
Если вы даже одни среди стылых стен,
Кто-то с высоких небес пожалеет вас.

 

* * *
Снег Рождества! –
какой беспутный танец,
Снег Рождества! –
какой доступный глянец
навел Господь на сирую природу.
Снег Рождества! –
друг всех простудных пьяниц,
сыграй со мной в одну и ту же воду.

Снег Рождества! –
моей печали свита,
давай с тобой помянем Гераклита.
Зависни, не касаясь мокрых плит.
Там, в стороне, в сугробах прошлых лет,
моя собака мертвая зарыта
и юность маской гипсовой лежит.

Там светофор, как леденец из клюквы,
и кошка лапкой ловит белых мух.
С тех самых пор меня никто не любит,
как я люблю, – вся обращаясь в слух:
– Скажи мне что-нибудь!
Вся обращаясь в зренье:
– Постой, не уходи!
Мои прикосновенья
настырны, вороваты и робки.
– Любимый мой!
Не убирай руки!

Когда-нибудь ты вспомнишь, как мы плыли,
как будто Геллеспонт одолевали,
от мая выгребая к февралю.
Не выплыли б, когда б не во хмелю.

Зачем я лгу?
Меня ведь не любили,
меня ведь никогда так не любили,
как я люблю.

Мне было не дано
себя в другом без страха растворять,
нырнуть в ручей серебряной форелью,
войти в туман мельчайшей водной пылью,
в чужую жизнь, как нож – по рукоять.

Мне было не дано.
Мне остается
лишь лечь на дно.
Пусть надо мной струится
вода Донца, белесая от мела,
и милые до слез уносит лица,
и стрелолист стоит в ней по ключицы
и ловит стрекозу на палец.
Дела
мне нет до тех, в ком жизнь не откипела,
кто умирает над ручьем от жажды.
Что мне до них?
Я тоже не сумела
войти в одну и ту же воду
дважды.

 

* * *
ведь простое дело,
всего-то на пять минут,
все на это идут
и потом, ничего, живут.
отбери у нее украшенья,
припрячь для другой.
дорогая была –
и та будет дорогой.
ты заранее знал,
что это всего лишь игра.
ну, толкни ее в грудь
и скажи: "Пора".
ты мужик, ты взрослый,
вообще обойдись без слов.
подумаешь, выбросить ёлку –
всего делов!

 

Капитанская дочка


Мы кочевали вслед за войском,
тянули ножки по одёжке.
У мамы – книжка "Домоводство",
кирпич в коричневой обложке.

Кирпич от дома пана Тыквы.
Все книжки сдай в библиотеку.
Лишь "Домоводство" прихвати ты –
в нем всё, что нужно человеку.

Я чаяла домашней доли,
я верила любому слову –
и как растить козу в неволе,
и как массировать корову.

Я вышивала бы салфетки,
гордясь уменьем самоучки,
и чтоб вокруг теснились детки
и к мамочке тянули ручки.

По сердцу потопталось войско,
оставивши следы погрома.
Осталась книжка "Домоводство",
но нету дома, нету дома...

 

Трамвайное

Заглохли юные забавы,
как будто пьеска в темпе "престо",
и я уже имею право
не уступать старушкам место.

Трамвай – набитый, тряский, душный.
Кому же здесь лелеять старость?
И гроздьями висят старушки.
И я на поручнях болтаюсь.

Гляжу в окно, жую обиды.
Трамвай везет меня сквозь годы.
А на местах для инвалидов
сидят моральные уроды.


Ожидание дождя

Тысяча и одна ночь
Ветер сухой в стеблях сухих.
Тысяча и одна ночь
Сохнет звезда над головой.
Если не спишь – а ты не спи –
Воздух сухой глотай, как спирт.
Тысяча и один дождь
Нас обошел стороной.

Тысяча и один свет
Сходится здесь в точке одной.
Тысяча и один свет
Шарит, шурша, в сонной степи.
Пальцы твои, что чуткий зверь,
Кружат и кружат по траве,
Тысяча и один век
Обходят пальцы мои.

Тысяча и один час
Сыплется вниз мертвым песком.
Тысяча и один час
Голос твой глух и взгляд твой слеп.
Но подымайся и будь скор,
Вспугнутый собственной тоской,
Тысячу и один раз
Капли стучат по земле.


Последний

Последний знаменосец войск
любви – нет счета посрамленным,
поруганным её знаменам –
вот, желтый, как церковный воск –
до ручки довели, больной! –
стою на бывшем поле бранном.
Полотнищем испачканным и рваным
играет ветер надо мной.

Кто скажет мне – какого цвета шёлк?
Я позабыл – какое имя нити
обвисшие скрепляли?
Извините,
я всё забыл.
Мне только б не умолк
в груди моей чудесных чувств сверчок.
Пускай молчит в ответ душа чужая.
Я дождик.
Что до сбора урожая,
то я устал и боле ни при чём.

Я пел любовь. И по сей день пою.
Но где музыка полковая в трубах?
Один остался я среди безлюбых,
не победил и не погиб в бою.
Не сеятель я боле, и не жнец,
и не строитель оборонных башен.
Один остался я – и вид мой страшен.
Последний знаменосец – не боец.


* * *
О, умоляю – не отвадь.
«Пусти» – ударюсь в дверь,
Как облетевшая листва,
Как неутешная вдова.
Ничьим слезам не верь, Москва,
Моим слезам поверь.

О, не за красоту очей,
Не за никчемность поз.
Не то, что добрых дел не счесть,
Но я не лгу тебе ничем –
Я просто никаких речей
Не знаю – кроме слез.


Скрипка

Скрипка плачет и рыдает,
наказуема смычком.
Мальчик скрипочку терзает,
притворившись дурачком.

Век от века сей невинный
повторяется сюжет.
Мальчик скрипку ненавидит,
оттого что слуха нет.

Скрипка плачет, скрипка стонет,
желтой декою блестит.
Мальчик вырастет и скоро
глупой скрипке отомстит.

Пусть похнычет, помяучит,
похохочет под смычком.
мальчик женщину замучит,
притворившись дурачком.

А зачем она так подло
нежной кожею блестит,
никаких обид не помнит –
всё отпустит, всё простит?

А зачем она так гибко
торжествует над судьбой,
и зачем она на скрипку
так похожа?
Боже мой…


* * *
Марине и Анне
Молюсь без лампад,
Марине и Анне.
На звонный, червонный,
Разбойничий град,
На – строгие грани
В тумане.

На дерзость – стиснуть издерганный мир
В точеную четкость камеи,
На гордость – открыться перед людьми
Наотмашь – так знаю, так смею.

Сей крест двоекрылий
До века волочь.
Цыганке и панне,
На белые ночи,
На черную ночь –
Марине и Анне.

Anno Domini –
Анне, Марине.


Чехов

Дождь идет в провинции, плачутся там, ссорятся,
дождь идет – провинция мучится бессонницей.

Все в Москву ей хочется, все куда-то тянется,
За вагоном кинется, всхлипнет – и останется.

Разговоры длинные, сумерки пустые...
Вся-то ты – провинция, степь моя, Россия.

И звучит рефреном в Жмеринке и в Жиздре:
«Надо что-то делать со своею жизнью».


* * *
От церковки осталось так немного –
Четыре арки, что держали свод.
Ни риз, ни алтаря, ни страхов, ни красот –
Прямое сообщенье с Богом.

Четыре арки с небом столб лучей
Соединил тоннелем вертикальным –
Войди, раскаян, истины искатель,
Своей судьбы беспутный казначей.

Войди и стань – просвеченный как стебель.
Войди и жди – насторожен как нож.
От молнии ли мертвым упадешь
Или растаешь – вознесенный – в небе.

Войди, но знай – страшней всего удел –
Желаннее всего – когда на землю свыше
Отпущенный – ты к ней, шатаясь, выйдешь
И не поймешь – откуда ты и где.


                  Ленинград! У меня еще есть адреса,
                 По которым найду мертвецов голоса.

                 О. Мандельштам – А. Пугачёва

* * *

Растворил репродуктор серебряный зёв,
и орёт во весь рот для потехи раззяв,
над угарной, базарной, кошмарной толпой,
то один, то другой шлягерок площадной.
Вот незримый затейник заводит опять
«Ленинград!» – («Петербург!») – «Не хочу умирать!»
Будто музычку этот безумный фантаст
продаёт на развес, да никак не продаст.
Что ты рожу воротишь, приятель-эстет?
Ты пойми, ничего в этом страшного нет.
Ведь по тем же законам, что крутят сейчас
эту смертную муку для всех и для нас,
ведь по той же кривой выводил он свой стих,
где ирония, смерть и шипенье шутих,
ведь по той же извилистой жизнь пролегла,
просвистела, провыла, сгорела дотла.

Над вокзалом рыдает толпа аонид,
над базаром бессмертная мука гремит.

И застыла гримаса на чьём-то лице…
Тяжкий камень в начале – и кукиш в конце.



Сестрица Утрата


Снова ты, сестрица Утрата?
Вот уж кто меня не оставит...
Что-то за плечом пустовато,
сквознячком откуда-то тянет,
сыростью, сиротством, виною –
словно опоздала на праздник.
И – как будто сердце больное –
опустев, заныло пространство.

Где же ты, мой ангел-хранитель?
То ли тебя не было вовсе?
То ли не вернулся с каникул?
Оглянусь – усталая осень,
словно свечка, за плечом встала.
Уж она-то, добрые люди,
цацкаться со мною не станет –
брови сдвинет, строго осудит.

Милый мой бородку пощиплет,
переносье, осерчав, сморщит.
Никакой он мне не защитник,
и ни в чем он мне не помощник.
Ангел сгинул. За плечом – осень.
Как безжалостно её листья
гильотинным лезвием острым
рассекают воздух слоистый...

Температура

Старательно, как в детстве перед сном,
Сложив одежду на сиденье стула,
Я подошла к окошку босиком.

И – точно лист бумаги в печь – меня
В распахнутую форточку втянуло.
Там языками белого огня
Метель ярилась, заходясь от гула.

Декабрь был рад увлечь, обжечь... Иссечь
Всю кожу мне – от пяток и до плеч –
Своей осатанелою крупою.
Рой диких ос пикировал с небес,
Сомкнув штыки и упоенно воя.

Сонм белых всадников!
Рождественская свита!
Блестят мохнатых копий острия,
Остры плащей их льдистые края,
Остры коней их быстрые копыта.

И вес исчез,
И стресса пресс исчез,
И содрана с души короста быта.

Валькирии в Валгалле снегопада –
Как хорошо!
Как ничего не надо!
Как сладко спят все те, кто были близки,
Там, там – внизу!
Как жалко их - до слез.

Я всем должна – но порвала расписки!
И белый смерч все по клочкам разнес.

И дух парит, и плоть огнем горит...

"Ну что ж, ангина, – доктор говорит. –
Я пропишу новейших средств букет,
И все пройдет.
А жаль – прекрасный бред".

Исчезновения

Исчезают предметы с глаз – карандаш и ластик
только что здесь были – взглянул в окошко:
«птичка там или рыбка?» – оглянулся – здрасьте! –
нет как нет – и скатерть почему-то в крошках.

Исчезает жизнь – зияют её пустоты.
Память молью трахнуло, вытерся полушалок.
Только что здесь, кажется, было что-то:
бросало в дрожь и дышать мешало.

Хорошо ещё: писать научили – строчки
писем вежливых, этих стишков ненужных
пристегнут к листу, приторочат
старый флигель, сад, поцелуй воздушный.

Из квитанций, марок, билетов –  выжать
Дождик подслеповатый... И всё, пожалуй.
Вот когда бы красную розу на шёлке вышить,
Приметать её намертво – чтоб не сбежала.


Экскурсия в Киев

Так мы в этом городе и не снялись на память.
На кресты таращились, хлопали глазами.
Взяли по морожену, насажали пятен.
Потеряли маму на вокзале.
Ели дрянь какую-то с потрошками
В память о каникулах и о лете.
Потеряли маму в пирожковой,
Потеряли маму в туалете.

Что уж за экскурсия – с такой-то мамой!
То застрянет у ларька с леденцами,
То заснёт – по локоть руки в сэконд-хламе.
И ведь нет чтобы пропасть – и с концами.
Вот, трусит из-за угла с сигареткой,
В шляпе с незабудками, в мужской рубахе.
– Ну, – говорит, – у меня и детки,
– Ну, – говорит, – вы и растеряхи.


* * *

О друзья, воспетые когда-то!
Отшуршали наши шуры-муры,
как слепые слепки самиздата
с мировой затрёпанной культуры.

Там сползают в полночь на карачках
чьи-то тени с моего крылечка,
а в ногах моей постели брачной
доктор Фрейд стоит – и держит свечку.

Так иду расхлябанной походкой
с вечеринки – к смертному порожку,
а навстречу мне с улыбкой кроткой
доктор Юнг глядит – и гладит кошку.

 

* * *
маленький Моцарт живет в телефоне мобильном
кубиком «Магги», мопсом попсовым, умильным,
Бетховен, сурками облизан, живет в телефоне мобильном,
все он к Элизе, к Элизе стремится во мраке могильном
и прорывается:
– дз-з! позовите Элизу!
что бы мне взять позывными
– для вечного чи-и-зу?
что бы мне взять?
заведите «Прощанье славянки» –
но не оркестр духовой, а хрипенье шарманки.
«Тум-балалайку», «Семь-сорок», «Хава-нагилу» –
кто мне подскажет, как записать на мобилу?
нет, колыбельную – позже, когда-нибудь, стану
в ухо глухое я петь ее Людвигу вану.
правнучек мой, археолог, на пыльной раскопке
странную штучку найдет – и попробует кнопки.
скажет подружке:
– какая вещица смешная!
знаешь, а музыка, вроде, была неплохая…


Психотерапия

Когда молчанье невтерпеж
и хочется кричать,

и столько рож, и только ложь,

пора права качать, –

не лезь, приятель, на рожон,

прислушайся ко мне:

представь себе, что ты шпион,

шпион в чужой стране.
Начальник вызвал на ковер,

волной погнал понты, –

молчи, вступать не стоит в спор:

ты Штирлиц, Штирлиц ты.
Супруга тянет в ресторан,

хоть пуст твой кошелек,

сосед – в который раз, болван! –

протек сквозь потолок.

Какой-то хулиган гвоздем

«Жигуль» твой расписал,

в стране вообще сплошной содом,

в мозгах – девятый вал.

Спать не дает собачий лай

или орут коты, –

молчи и рта не разевай:

ты Штирлиц, Штирлиц ты!
Я тоже в образе с утра

и потому жива:

я золотая медсестра

в психушке номер два.

А на больных срываться грех

(ты б знал мою семью!),

я успокаиваю всех

и валиум даю.

Но все же теплится в мечтах:

настанет день, и вот –

мешок смирительных рубах

мне прачка принесет.

И все, кто был жесток со мной,

притихнут до поры,

и будет долгий выходной

у доброй медсестры.

 

Плохая тяга

От дров сырых в сырой квартире чад.
Ах, Господи, как холодно, как знобко…
Пустить бы рукописи на растопку –
Да только рукописи не горят.

 


Детские? ОТ А ДО Я
Забавная азбука

Азбуку должны сочинять дети.

Одна маленькая девочка
придумала:
На А – ангел
и на Б – Бог.
Она под душем молилась в ванной:
"Пускай мне подарят собаку,
и пускай это будет дог".

Потом такие воды ее омыли,
такая пена ее завертела…
И никакие ангелы ее не хранили,
а до Бога ей самой не было дела.

2
Азбуку должны сочинять простаки.

Чтоб все было в ней невпопад, кувырком,
чтоб сидеть на облаке босиком,
словно летом с удочкой у реки.

Кувырок, кувырок, кувырок, прыжок…
Круть да верть, дружок, – и тебя поймут.
Ведь всегда становятся дети в кружок,
если где-то с бубенчиком скачет шут.

Одолжи мне, гномик, свой колпачок,
чтобы сразу видели – дурачок.
Мне нужны три десятка дурацких слов,
одолжи мне удочку, рыболов.

Я пошел на лужок, я махал сачком,
я ловил не бабочек – листопад,
я скатился с горочки кувырком,
я в гостях расплакался невпопад…

3
Азбуку должны иллюстрировать старые девы.

Ах, какие невинные будут картинки!
Им ведь до всяких глупостей нету дела,
они даже не знают,
зачем цветам пестики и тычинки.

А если и знают зачем,
то они все равно ни при чем, –
ни при родинке на плече,
ни при чмоканье жадных пчел.

Будут розгой учить простоте, чистоте,
скаталожат все, сложат на место.
На седьмой странице – ежик с яблоком на хребте.
На второй – баловница-белочка,
бедная его невеста.

4
Из азбуки в азбуку кочуют зверюшки:
мишевые плюшки,
сплюшки,
хвостики, лапки, ушки…
Это вам не игрушки!

Убитую летучую мышку
принес мне с балкона мой котик.
Из капелек крови – азбука вышла,
начертанная клыком и когтем.

Азбуку не напишет кузнечик,
крылышкуя жилок золотописьмом.
Кузнечик,
кузнечик,
съест лягушка тебя под вечер.
А лягушку съедят потом.

Ах, зверюшки-душки, в своем заповеднике,
что вы пишете, аспиды, как прочесть
биоазбуку, сказбуку, где страх быть съеденным
и желанье кого-то съесть?

А потом найти себе пару и выжить,
и погибнуть, и выжить вновь.
А в норе лисица лисят оближет
без понятия, что рифма одна…

5
Азбука влюбленных – безмятежный бред.

Аленькие губки,
беленькие ручки,
волосы златые,
глазки голубые.
Дураки и дурочки, денег нет.
Маменька, займите до получки.

Ехали мы, ехали,
жили-были,
заиньки да белочки – все забыли.

И
как-то не случилось
добраться до любви.

Запирались – ехали в двойном купе
со своей безмерностью в мире мер.
Поцелуй (предатель) – смотри на П,
родинка (развод) – посмотри на Р.

Петь я не умею – тебе спою.
Хорошо ведь, правда, что мы – друзья?
Вы еще не дошли до У – "…йди – убью"?

Я уже давно знаю букву Я.

6
Азбуку не должны сочинять те, у кого есть дети.

Разве беременные.
Разве мамы кормящие,
текущие молоком.
Они отделяются куполом от пространства-времени,
со своими Мишенькой, Машенькой
другим говорят языком.

Гули-гули, гуленьки, агу-агусеньки,
люли-люли-люленьки, мусеньки-пусеньки…

Були-були-буленьки – это в ванной.
Оеньки да аеньки – споткнулся о порог.
И у них пока еще на А – Ангел,
и на Б пока еще у них – Бог.

А потом на Б будет: "Блядь такая!",
и на А – отдельный дурной сюжет.
И на З: "Зараза, я запрещаю!",
и на Д, конечно же: "Денег нет".

Люли-люли-люленьки, возьми на полочке,
гули-гули-гуленьки, дети – сволочи…

7
Напишу свою азбуку при гаснущем слухе и зренье,
чтоб не видеть, не слышать того, что на деле есть.

В день рожденья детишки несут людоеду печенье.
Выпьет чаю и вот – никого не захочет есть.

(Не иначе ему подсунули мышьяку).

Петушок на заборе звонким "Кукареку!"
встречает солнышко, оле!
Вам тоже – приве…

У хозяйки – зерно в подоле
(и нож в рукаве).

А я не знаю про этот нож,
и это вовсе не ложь, не ложь.
Будет книжка жить, будет жить стишок
и в котле не сварится петушок.

Моя вера в лучшее – нерушима,
я вас всех порадую пасторалью.
Перышком нацарапаю петушиным,
прочитаю позже – уже по Брайлю.

Детские стихи

 

Каникулы

Прозвенел звонок, –
Каникул
Возвещается начало!
Толя бешено запрыгал,
Оля дико закричала.
А потом переглянулись
И на улицу рванулись
Из распахнутых дверей.

Кто же мчится всех быстрей?
Кто летит, всех обгоняя
На четырнадцать шагов?
Нет, не двоечник Трамваев,
Не отличник Сундуков,
А учитель младших классов
Петр Антонович Тарасов!

Он так рад поре каникул!
Ведь за школьные деньки
Надоели ему крики,
А тем более прыжки.

Мучил умными словами
Неуемный Сундуков,
А стеснительный Трамваев
Доставал вообще без слов.

Вскачь несется наш учитель,
Галстук бьется на груди.
Хоть кричите, хоть скачите,
А свобода впереди!

Петр Антонович Тарасов
В класс все лето ни ногой!
Мы тебе желаем счастья,
Наш учитель дорогой!


* * *
Власти взрослых нет предела:
что ни взрослый, прям больной! –
точно знает, что бы делал,
если б был не им, а мной.

– На твоем бы месте
я бы не скакал!
– На твоем бы месте
я бы не икал!
– На твоем бы месте
я бы съел котлету!

Я из чувства мести
отвечал на это:
– Я б на месте тети Кати
не ходил весь день в халате,
а не месте тети Клавы
не зевал, как крокодил.
А на месте дяди Пети
свет гасил бы в туалете,
а на месте дяди Славы
я бы бороду побрил.

Говорю по чести:
– Вы ко мне не лезьте!
Да, такой, как есть я!
Ну, – не идеал.
Я б на вашем месте…
Я б на вашем месте…
Я б на вашем месте
от меня отстал!

Стеклянный человечек

В новогодний вечер
Стеклянный человечек
На ёлочке висит.
В новогодний вечер
Стеклянный человечек
На сладости косит.

Глаза его – горошины –
Всё видят на столе:
И пышное пирожное,
И нежное суфле.

В новогодний вечер
Стеклянный человечек
Собою очень горд.
В новогодний вечер
Стеклянный человечек
Сумел свалиться в торт.

И в середине торта
Почувствовал: "Не то!"
А люди – хоть бы что им!
А людям – хоть бы что.

В новогодний вечер
Стеклянный человечек
Валялся под столом.
С отломанною ручкою,
Униженный, измученный,
Облизанный котом...

 

Стихи о посудном шкафе

– Однажды в школу я бежал,
опаздывал немного
и вдруг увидел – толстый шкаф,
огромный шкаф, посудный шкаф
переходил дорогу!

Ну ладно б он дразнил собак,
показывал им фигу,
ну ладно б он плясал гопак
или, допустим, джигу,
ну ладно б книгу он читал...

– Шкаф – и читал? Ты что, чудак?
– Читал! Допустим! Книгу!
Ну ладно б он играл в футбол!
...Но он – через дорогу шел.

– Через дорогу шел? И что ж?
На то запрета нет!
Пускай хоть шкаф, пускай хоть ёж!
– Никак меня ты не поймешь!
Шкаф шел на к р а с н ы й свет!

Едва затормозить успел
оранжевый «Рено»...

Да! Он затормозить успел!
Однако все равно
всю важность потерял наш шкаф
и понял, как он был неправ!

Задрожало сердце,
отвалились дверцы,
высыпались блюдца
и – ка-ак разобьются!

А потом тарелки!
А потом – бокалы!
А за ними – вазы!
Все разбились сразу!

Потом разбились – раз-два-три! –
фарфоровые чашки,
и стало видно, что внутри
гнездились таракашки!

Вот жил когда в шкафу сервиз,
глядел на всех он сверху вниз.
И ахали соседки!
Теперь ему (с недавних пор)
не доверяют уж фарфор,
и он стоит, потупя взор,
и слышит, как над ним – позор! –
смеются табуретки.

Не хочешь, чтобы над тобой
смеялся табурет?
Не вздумай через переход
идти на красный свет!

 

Валерьянка

Сидела кошка у аптеки,
ей сквозь окно мерцали склянки.
Не догадались человеки
накапать кошке валерьянки.

Три капли были бы не лишни.
Ее сегодня до заката
чужие мучали мальчишки,
свои не слушались котята.

Еще обидел кот соседский –
не дал и хвостика таранки.
У кошки, дети, тоже сердце.
Налейте кошке валерьянки.

 

Двухэтажный человек

Мимо сквера, мимо школы,
Магазинов и аптек
Шёл по улице весёлый
Двухэтажный человек.

Шёл он лёгкою походкой,
Из пакета ел драже,
У него усы с бородкой
Были в первом этаже.

Во втором – две пухлых щёчки
И ресниц лукавый взмах.
Это были папа с дочкой,
Папа с дочкой на плечах.

Шли не слишком жарким летом,
Не спеша – не на пожар,
И над крышею-беретом
Плыл большой зелёный шар.

Молчанка

Вот есть у мамы тактика:
обиделась – молчит.
У папы – та же практика,
ещё и грозный вид.

Не помню, что я натворил,
но уж четыре дня
они вдвоём что было сил
в упор молчат в меня.

Сгущается молчание.
Заговорить пора.
Молчанка – наказание,
а вовсе не игра!

Молчанка – хуже порки.
Под тяжестью вины
я в лужу съехал с горки
и разорвал штаны.

Домой явился в полночь
и крикнул в папин взгляд:
– Я полностью испорчен!
Сдавайте в интернат!

Наверно, так и нужно
на беды отвечать.
Вдруг стали друг на дружку
родители кричать:
– Как ты воспитываешь ребёнка?!
– Как ты воспитываешь ребёнка?!

Похоже, с перепугу,
измучены виной,
теперь молчат друг в друга
и ласковы со мной.

О дружбе

Дружили десять поросят,
Веселых и беспечных,
И каждый был поклясться рад,
Что дружба будет вечной.
Им было времени не жаль
Ходить друг к другу в гости.
Но получил один медаль
За пятачок и хвостик.
И дружбе с ним пришел конец,
И прочь его прогнали:
"С медалью ходишь ты, гордец,
А мы то без медали!"

Дружили девять поросят –
Веселых, но не очень.
И каждый был поклясться рад,
Что дружба будет прочной.
Весною собирались в круг,
Водили хоровод.
Но одному от дяди вдруг
Наследство – огород!
И стал картошку он сажать
В запас себе на осень,
И над капустою дрожать...
Так их осталось восемь.

Дружили восемь поросят,
Встречались, как и прежде,
Гулять ходили в старый сад,
Хотя клялись все реже.
Катались на коньках зимой,
Пекли в духовке пиццу.
Но как-то получил Восьмой
Письмо из-за границы.
И вмиг собрался он в поход,
И сделал ручкой всем,
Взбежал по трапу в самолет –
Так их осталось семь!

Влюбились Шесть и Семь в одну
Хорошенькую Хрюшку.
И в тот же миг пошел ко дну
Кораблик верной дружбы.
И двое этих поросят
Невыносимо голосят,
Клянут друг друга и грозят
Ужасною расплатой...
Покуда длился их разлад,
На ней женился Пятый.

Четвертый Третьему дал в долг
Три корешка петрушки.
Тот вовремя отдать не смог –
И кончилась их дружба.

Второй с котомкою пошел
Бродить по белу свету...

А Первый карандаш нашел –
И пишет книжку эту!

 

Чудовища

В детстве я была упряма,
И меня стращала мама:
– Вот не будешь маму слушать,
Вот не будешь кашу кушать,
В тот же миг тебя накажут,
Ручки-ножки крепко свяжут
Страшных два чудовища –
Имена на букву Ща!
Щелезубый Щекотун
И Щетинчатый Щелкун!

Не могла уснуть я ночью,
Не гасила ночничок:
«Щекотун – вдруг защекочет?
Вдруг Щелкун – как даст щелчок?»

Но меня утешил папа.
Он сказал:
– Не плачь, растяпа!
В мире нет Щекотунов,
Нет в квартире Щелкунов!
Но зато коль ты, вертушка,
Капризуля и болтушка,
Не послушаешь отца,
То тебе не отвертеться
От большого друга детства
Щупальцевого Щипца!

Новый год – как пять конфет.
Развернул, сжевал – и нет!

Понедельник

Если ты собрался что-то
С понедельника начать, –
То ли строить самолеты,
То ль английский изучать,
То ли на футбольном поле
Чемпионить что есть сил…

Извини, но я напомню:
Понедельник наступил!

Вторник

Растворись в тепле постельном,
Даром душу не морозь.
Всё, что начал в понедельник,
То во вторник смело брось!

Среда

Надо было в понедельник
Будку сделать для собаки,
Надо было в понедельник
Прекратить с Андрюхой драки,
Надо было в понедельник
Застелить свою кровать.
Надо было в понедельник!
Надо было в понедельник.
Надо было в понедельник…
А теперь уже плевать!

Четверг

– В понедельник дождик был,
И во вторник дождик лил.
В пятницу (а также в среду)
Приходил – как гость – к обеду.
В выходные – прям с утра
Поливал как из ведра.

Лишь в четверг стояла сушь.
Вот обида!

– Почему ж?

– Уж такой я, трали-вали,
Несчастливый человек!
Мне так много обещали –
После дождичка в четверг.

Пятница

Здравствуй, пятница моя!
Снова будет день вранья.
Нынче с правдой погожу,
Нынче правды не скажу:
У кого разбил окно,
Где взял деньги на кино,
И вообще – что на неделе
Я творил на самом деле.

Для чего же портить мне
Выходные всей родне?

Суббота

Суббота – дремота, суббота – зевота,
В субботу совсем ничего неохота,
Ну разве что хныкать над грустною книжкой,
Ну разве что кликать компьютерной мышкой.
Но мама сказала:
– Мой мальчик! Ты что там
Забыл, что уборка у нас по субботам?

Тряхнула за плечи, схватила за жабры –
И не отвертеться от тряпки и швабры!
Я мыл подоконники, драил полы.
Я Золушкой был – без метлы и золы!

Квартира блестела. Квартира – сияла.
И мама мне даже «Спасибо!» сказала.

Я тоже – сиял.
Только мне отчего-то
Совсем разонравилось слово «суббота».

Воскресенье

Знаю, ждёт весь шар земной
От меня стихотворенья.
Не дождётесь! Воскресенье!
У поэта – выходной.

 

Шутливое

* * *

Мой кот ушел свиданничать по крышам.
Обычно он неравнодушен к рыжим.
Но утро с белой кошкою встречает.
И на мобильный мой не отвечает.
Сбрасывает, скотина.

 

* * *
Проснусь – и первый жест руки:
Хлоп-хлоп – где-где мои очки?
И стынет сердце в этот миг...
Что? Затесались между книг?
Или свалились под кровать?
Как без очков очки искать?

В семье у нас не дурачки,
И я не бестолков.
Я прикупил себе очки
Для поиска очков.

Но жизненный закон суров,
И я купить готов
Очки для поиска очков
Для поиска очков.

 

* * *
Чудаковатою старушкой,
поверьте, быть весьма приятно.
Я что-то лепечу радушно
(хотя, порою, и невнятно).

Меня не трогает милиция
(и даже не подходит близко),
зато так облепляют птицы,
как незабвенного Франциска.

А если кто-то возмутится,
скажу себе: "Все дураки!"
Меня ведь облепляют птицы
и мотыльки, и мотыльки.

Могу я вслух на людной площади
читать любимого Басё.
– Старушкой быть – чего хорошего?
– Да нам, старушкам, можно всё!

 

* * *
И Павича не знаю наизусть,
И от (вставить модную фамилию)тоже не тащусь,
Увы, мелка культурности корзинка –
Не влез в нее загадочный Хейзинга.
Утешимся! Из родника культуры
Имеют право выпить даже дуры.
НО НЕ ХОТЯТ!

 

* * *
Инженер, прямой и честный,
Молодой и полный сил, –
Что расскажет он невесте?
«Как я в армии служил».

А поэт, почти известный,
(зря, чтоль, рвался он из жил?)
Что расскажет он невесте?
«Как я в армии служил».

А профессор седовласый,
Он за то студенткам мил,
Что рассказывает часто,
Как он в армии служил.

Вот майор секретной службы. –
Тот молчит, как две Му-му.
Рассказал бы всё подружке, –
Да не велено ему.

 

Автор книг:

 

"Прикосновение". Донецк, 1981 (предисловие Е. А. Евтушенко)

"От сердца к сердцу". Донецк, 1988

"Поэмы". Донецк, 1998

"Лекарство от любви". Донецк, 1999

"Птичка божия". Донецк, 2000

Выпустила книгу стихов и прозы для детей: "Ребенок это я". Рассказы. Донецк, 1992 (в соавторстве с М. Краснянским)

"Озорная азбука". Буквы, слоги, слова. М., Донецк, 2001

Составила кн.: "Энциклопедия для дошкольников". В 2 тт. Донецк, 1994 (совм. с Н. Вадченко)

"Подари себе праздник". В 2 тт. Донецк, 1996 (совм. с Н. Вадченко)

"Хрестоматия по зарубежной литературе". В 2 тт. Донецк, 1996 (совм. с Н. Вадченко)

"Академия вежливых наук профессора Бонуса". Донецк, 1997 (совм. с М. Хаткиной)

"Когда я стану джентльменом". Донецк, 1997 (совм. с Н. Вадченко)

Лауреат областной премии им. В. Шутова (1993)

 

Воспоминания о Наталье Хаткиной Светланы Куралех: http://www.dikoepole.org/numbers_journal.php?id_txt=592

 

Сказка Натальи Хаткиной в журнале «Электронные пампасы», ил.. художника Леонида Левицкого http://www.epampa.narod.ru/hatkina/nevesti.html

 

 «Нет у Бога никого, кроме нас…» Автор музыки и исполнение Игорь Семёнов https://www.youtube.com/watch?v=uwJvMlGvcxU

 

Живой журнал Натальи Хаткиной https://cambala.livejournal.com/2007/01/01/