РУБРИКА ПАМЯТЬ

Семён Гудзенко

(5.3.1922 - 12.2.1953)

Semen gudzenko 01

 


Дмитрий Шеваров



"За секунду от взрыва". Вступительная статья к публикации записных книжек поэта Екатериной Симоновой-Гудзенко


         Записная книжка девятнадцатилетнего Гудзенко. Мама поэта, Ольга Исаевна, разбирая после смерти сына его архив, поставила на обложке «№ 4» и написала: «Здесь довоенные стихи и наброски, и записи об осени 1941 года в Москве».

         В шутку он назвал свой дневник «Жалобной книгой». На титульном листе пометил: «Начата мая 26 дня 1941 от РХ». Успел записать только одну жалобу, обычную для бедного студента: «Нет денег и не у кого занять».

          На первых страницах - май 1941 года. Почерк отличника. Впрочем, про летнюю сессию - ни слова. Долговые записи - кому сколько должен. Скоротечные увлечения. Прогулки до утра по Москве. Еще нет настоящей любви, но уже мечта о сыне. Перепады настроения. То самолюбование, то самоирония. Неудачная попытка понравиться столичной литературной богеме. Знакомство с Пастернаком, Асеевым, Кирсановым. Трудные отношения со спиртным. Любимый театр - вахтанговский. Любимый спектакль - «Город на заре» в арбузовской студии. Тоска по родному Киеву и проснувшаяся симпатия к Москве. Внезапный снег в ночь со второго на третье июня. Поцелуи, рассветы, закаты.

          Короткие, с буквами, номера телефонов, по которым давно уже не позвонить: Е 3-77-69, К 0-44-93, Г 1-29-66… Названия, навсегда оставшиеся в 1930-х: «горком КСМ», «совхоз "Красный луч”», «дача Наркомсовхоза»…

Каждое имя, каждый номер телефона, каждый адрес - чье-то последнее донесение оттуда, из 41-го.

          В начале июня в Москве ремонтируют трамвайные пути. Кое-где, чтобы положить новые рельсы, старые разобрали. Первые теплые ночи. В Сокольниках благодать.

          Но какие-то дальние раскаты уже доносятся. Слово «война» само собой вдруг проступает сквозь страницы блокнота.

          Вот Гудзенко составляет на каникулы маршрут путешествия на юг: «Владикавказ, Тбилиси - Гори - Кутаиси - Багдади - Батуми - Сухуми - Сочи - Ялта - Одесса. Мечта!!» И тут же: «Война. Умирают красивые…»

          3 июня 1941-го: «Опять рассветы. Розовеет небо. В Сокольнических прудах березы плавают как акварель…» И вдруг: «Нам в грозовое время жить. Нам голодать и быть убитыми…»

          На одну-две страницы слово «война» пропадает, потом снова начинает бить в висок.

          5 июня. «Прошел дождь… Вздорная девушка очень вздорная…»

          7 июня. «Я был до смеха длинноногим и отражение зеркал меня бесило. Боги, боги! Как я грустил и тосковал».

          8 июня. «Удивительно смотрит, глаза округлив, глаза огрустив… Такой закат, к закату лишь протянешь руку, до испуга закатом руку обагришь. Война. Война…»

          Последние довоенные записи:

          19 июня. «В Москве светает… Звезды косяком идут… Ветер. Цветы».

          20 июня. «Спор с Ах. о женских гимназиях…»

          Кто эта Ах.? Ведь не Ахматова же…

 

          Гудзенко был высоким, широкоплечим, спортивным парнем. В июле ему удалось записаться в ОМСБОН: Отдельную мотострелковую бригаду особого назначения. Большинство попавших туда добровольцев (а всего бригада насчитывала около тысячи человек) были спортсменами. Среди них и такого уровня, как братья Знаменские. Но взяли в ОМСБОН и довольно много ифлийцев (из самых известных - Юрий Левитанский, В. Кардин). При отборе ценилась не только физическая выносливость, но и самообладание, творческий склад ума, способность быстро принимать решения. Как показали дальнейшие события, студент второго курса литфака Гудзенко обладал этими качествами. А еще он знал языки, был общительным, неунывающим, остроумным, начитанным. Если добавить к этому невероятное обаяние и надежность, которую он излучал, то сразу было понятно: с таким парнем можно идти в разведку.

          Бригада формировалась как раз для разведывательных (а также диверсионных) действий. Это было, как сейчас бы сказали, элитное подразделение.

          Ребят готовили по ускоренной программе. Основными предметами, кроме огневой подготовки, рукопашного боя и неизбежной строевой, было саперно-подрывное дело.

          Понятен долгий перерыв в дневниковых записях - до ноября. Причина не только в том, что времени не оставалась. Был жесткий запрет на ведение личных записей.

          Октябрь можно восстановить по письмам курсанта Гудзенко матери.

          «Жив и здоров… Пишу много песен для строя и самодеятельности. Стихи для стенной газеты. Письмо пишу тебе самопишущей ручкой, которую получил от командования за строевую песню. Отношение ко мне и другим ифлийцам со стороны командования очень хорошее… Посылаю тебе справку о том, что я служу в войсках НКВД в Особом отряде…»

          В. Кардин вспоминал о Гудзенко: «Он любил порядок, аккуратность. Поэтому, вероятно, легко принял армейский быт, дисциплину. Первым среди нас, вчерашних студентов, вышел в чины - получил ефрейторское звание…»

          Немцы рвались уже не к Москве, они рвались в Москву, в бинокли рассматривали город. 6 ноября курсанты приняли присягу во дворе Литинститута (там дислоцировалась тогда 1-я рота 2-го полка). 7-го прошли по Красной площади (легендарный парад!). 8 ноября рота, в которой служил Гудзенко, была уже в прифронтовой полосе.

          Омсбоновцев забрасывали на оккупированную территорию Калужской, Смоленской и Брянской областей. Переходили линию фронта на лыжах, пробирались глухими лесами. У каждого за спиной - по пятнадцать килограмм тола плюс оружие. Подрывали мосты, минировали шоссейные и железные дороги, забрасывали гранатами немецкие штабы.

          ОМСБОН отличался особенной воинской спаянностью. В бригаде возникли свои ритуалы, традиции, в том числе и литературные (раз в неделю устраивались вечера, лекции, встречи с писателями). В бригаде был свой джаз-оркестр, каждое подразделение имело свою «фирменную» песню, что-то вроде гимна. Бригадная газета «Победа за нами» делалась ярко, броско и поражала разнообразием жанров… В эфир выходила радиогазета, которую тоже готовили ифлийцы.

          Проводы диверсионно-разведывательных отрядов в тыл врага проходили без казенных формальностей, в обстановке дружеских подначек и душевных напутствий. Отряды формировались исключительно из добровольцев.

          «Отряд, не внесенный в списки, / Ни знамен, ни значков никаких…» - писал Гудзенко. Личные вещи, документы - все оставляли на Большой Земле, товарищам.

          …2 февраля 1942 г. Гудзенко был ранен в живот осколком мины. Кто-то из друзей потом заметил: «пушкинское ранение». Бригадный врач вспоминал: «Семён Гудзенко страдал терпеливо и мужественно. Он сказал мне:

          - Одно прошу: не старайтесь меня ободрить, от этого только хуже. Знаю, что ранения в живот обычно смертельны. У меня хватит силы умереть с сознанием выполненного долга перед партией и товарищами.

          Это были слова настоящего зрелого бойца. И, может быть, поэтому наши глаза остались сухими. Только неприятный комок подступил к горлу.

          Семён был ранен в разведке. Как это произошло - он не рассказывал. Лишь вспоминал и жалел погибших в бою друзей.

          - Три дня - и нет такого отряда, - сокрушался он.

          К счастью, в тот раз предчувствие обмануло поэта-бойца: он поправился…»

          Из письма Гудзенко матери: «Все у меня в полном порядке. Ранен я был в живот. Касательное ранение только мягких тканей…»

          Лежал в медсанбате в селе Березичи под Козельском. Потом его перевезли в госпиталь на станции Шилово в Рязанской области.

          Вернулся в Москву. На улице услышал, что за ним кто-то бежит. Оглянулся: незнакомая женщина. «Простите, - говорит, - ошиблась. У вас стрижка, как у моего сына. Сзади вылитый Вова. Извините…»

          А такая стрижка была у всего поколения.


          …Он родился в Киеве 5 марта 1922 года. Мать дала сыну изысканное имя Сарио, но оно как-то не прижилось, и все звали мальчика Сариком.

          Семёном он стал в сорок третьем году, решив, что у поэта-фронтовика имя должно быть под стать суровой эпохе и простой украинской фамилии. Сарио звучало как-то опереточно, Сарик - по-детски, Семён - то, что надо: весомо, по-мужски. Сменить имя посоветовал Эренбург.

          Жил в доме № 3 на Тарасовской улице. Район интеллигентный, даже литературный. Но семья не была какой-то рафинированной: мама - учительница, отец - инженер-механик.

          Когда в 1943 году Семён оказался в разбитом, почти стертом с лица земли Сталинграде, он писал матери: «Я здесь в свободное время плотничаю. Это лучший отдых. Вспоминаю детство. Мастерил я лучше, чем стихи пишу…»

          Гудзенко учился в киевской школе № 45. Первые стихи писал на украинском (пробовал писать и на идише). В 1937 году за стихи, написанные к столетию смерти Пушкина и опубликованные в мартовском номере журнала «Молодая гвардия», его наградили путевкой в Артек.

          Занимался в литературной студии при Дворце пионеров. Его товарищ по студии Теодор Волынский вспоминал о Гудзенко: «Он обладал удивительной памятью, знал сотни строк разных поэтов: и Киплинга, и Вийона, и Саши Черного, и Анненского, и, конечно же, классиков русской литературы. С ним чаще, чем с другими, любил по-доброму полемизировать наш руководитель - литературный критик Евгений Адельгейм…»

          Сарик зачитывался Дж. Лондоном и Э. Хемингуэем (одну из глав своей последней поэмы «Дальний гарнизон» он назовет «Здравствуй, оружие!», будто полемизируя с хемингуэевским романом). Увлекался Маяковским (вскоре разочаровался), подражал Багрицкому, восхищался Тихоновым, изучал Хлебникова, ревниво следил за Симоновым. Пастернак казался ему чужим, претенциозным, но после того, как он увидел и услышал Бориса Леонидовича в декабре 1942 г., отношение его кардинально изменилось. Из письма матери (16 декабря 1942 г.): «Был вчера в Клубе писателей на вечере Б. Пастернака. Он читал великолепные стихи. Впечатление огромное».

          После школы уехал в Москву, где поступил на литературный факультет Института философии, литературы и истории (знаменитый ИФЛИ). В. Кардин вспоминал: «На литературном факультете поэтов было больше, чем непоэтов. И если очередной выступающий на собрании или митинге начинал говорить стихами, это нисколько никого не удивляло…»


          …После госпиталя его признали негодным к строевой. С июня 1942-го он служит в редакции газеты ОМСБОНа «Победа за нами». В редакции его давно знали, он с осени сорок первого печатался в ней под псевдонимом «П. Гударов».

          Гудзенко читает по Москве свои стихи, и не только в общежитии, но и на институтском первомайском вечере. В письме маме 15 ноября 1942 г. сообщает: «Я сейчас в Москве. Много, очень много пишу. Печатаюсь. Кое-что посылаю».

          Знакомится с Антокольским. Павел Григорьевич вспоминал: «Когда вошел этот высокий, страшно худой, черноволосый юноша в выцветшей гимнастерке, мне вдруг померещилось, что это мой сын, известие о гибели которого пришло месяцев за шесть-семь до того. Война не однажды возвращала подобным образом сыновей, мужей и братьев, которых считали погибшими, так что, если бы вошедший действительно оказался младшим лейтенантом Владимиром Антокольским, в этом не было бы никакого чуда. Скажу только, что эта первая секунда встречи окрасила собою многое в наших дальнейших отношениях, в дружеской близости, возникшей между двумя людьми, столь разными по возрасту…»

          9 мая 1942 г. Гудзенко знакомится с Эренбургом. Возможно, благодаря связям Ильи Григорьевича в Москве, где еще действует комендантский час (декабрь 1942-го!), у молодого поэта проходит два вечера: в Литинституте и в клубе МГУ.

          16 декабря пишет матери: «Недавно читал стихи в Лит. институте им. Горького, слушал их и Н.Н. Асеев. Очень (неожиданно для меня) хвалил их. Читал я многие ненапечатанные. Завтра читаю на вечере в Московском ун. им. Ломоносова…»

          21 апреля 1943 г. - вечер Гудзенко в столичном Клубе писателей. Об этом вечере потом рассказывали легенды. В зале собралась тогда вся литературная Москва.

          На другой день Гудзенко писал матери: «Вечер прошел неожиданно прекрасно. Я не думал, что так все это будет. Говорят, что два года не было столько народа…»

          Представляли 21-летнего поэта Антокольский и Эренбург. Опытные литераторы, люди, много повидавшие на своем веку, чрезвычайно волновались - это чувствуется по сохранившейся стенограмме.

          Понятно, что и герой вечера пребывал в невероятном напряжении и возбуждении. Когда он заговорил, в зале установилась мертвая тишина. Молоденький парень, вчерашний студент, рассказывал такие вещи, о которых фронтовики предпочитали не вспоминать и много лет спустя после войны.

          Уже после того, как Семён прочитал стихи, одна писательница сказала: «Как будто с человека содрана кожа…»

           Первый сборник Гудзенко «Однополчане» вышел в 1944-м. Еще 9 апреля 1943-го Семён писал маме о готовящейся книжке: «Самое замечательное - у меня выходит в Гослитиздате книга стихов… Успех меня окрыляет, но не кружит головы - я все понимаю не очень плохо. Конечно, мне очень приятно, что в 21 год я начал свою поэтическую судьбу, и начал решительно и твердо. Не хочется думать и загадывать: а что будет дальше? Но сейчас на литературном фронте у меня наступление…»

          В 1943 году ОМСБОН переформируют и в 44-м Гудзенко переводят в газету 2-го Украинского фронта «Суворовский натиск». Он прошел Карпаты и Венгрию. Победу встретил в Будапеште. Из наградного листа, датированного 12 мая 1945 года:

          «Красноармеец - поэт Гудзенко С. П. принимал активное участие в освещении штурма Будапешта, находясь постоянно в штурмующих подразделениях, корреспондируя не только в газету "Суворовский натиск", но и в центральную прессу. Талантливый поэт, чьи стихи пользуются исключительным успехом среди солдат и офицеров фронта, он выполнял любые задания редакции, писал очерки о героях фронта, зарисовки, организовывал военкоровский материал, создавал актив вокруг газеты.

          Будучи сам солдатом - первое время участвовал в войне как десантник в тылу врага, дважды ранен, - хорошо знает жизнь солдата. Поэтому его стихи и очерки правдиво отражали жизнь людей переднего края, воспитывали в бойцах и офицерах любовь к Родине, ненависть к врагу, поднимали наступательный порыв.

          Красноармеец Гудзенко С.П. достоин награждения орденом Отечественной войны 2 степени».

          А до этого у него были две награды: медаль «За оборону Москвы» и орден «Красной Звезды».

           Почему-то считается, что фронтовые поэты не имели особых проблем с цензурой, но это не так. Одно из самых известных стихотворений Гудзенко «Я был пехотой в поле чистом…» до сих пор печатается в антологиях без ключевой средней строфы.

          Вот как это стихотворение выглядит в авторской редакции.

 

          Я был пехотой в поле чистом,

          в грязи окопной и в огне -

          я стал армейским журналистом

          в последний год на той войне.

 

          В каких я странах побывал!

          Считать - не сосчитать.

          В каких я замках ночевал!

          Мечтать вам и мечтать.

          С каким весельем я служил!

          Огонь был не огонь.

          С какой свободой я дружил!

          Ты памяти не тронь.

 

          Но если снова воевать,

          таков уже закон:

          пускай меня пошлют опять

          в стрелковый батальон.

          Быть под началом у старшин

          хотя бы треть пути,

          потом могу я с тех вершин

          в поэзию сойти.

           Вена, 1945 г.

 

          С 9 мая 1945-го прошли считанные месяцы, а Гудзенко с горечью пишет в дневнике о том, что скоро развеют по России «пепел фронтового братства». Он предчувствует быстрый распад фронтового товарищества. А ведь только в этом кругу он был по-настоящему счастлив. Обычная жизнь казалась ему спекшейся, затхлой, обставленной рогатками, заборами, запретами… Может, поэтому Гудзенко все время в дороге, уезжает на самые окраины СССР: Западная Украина, Тува, Средняя Азия. Стремится подальше от штабов, в дальние гарнизоны.

          Его упрекают в том, что он задержался на войне, призывают сменить интонацию. Редакторы откладывают новые стихи Гудзенко в сторону. Они боятся их.

          В 1943 году на вечере в Доме писателей однополчанин Гудзенко сказал: «Стихи Гудзенко обладают большой взрывчатой силой».

          Война прошла. Взрывчатая сила осталась.

          Когда-то критики писали, что поэтом Гудзенко сделала война. Но это не так. Война просто убила в нем другого поэта - того, который писал в мае 1941-го:

 

          Мне снится Днепр

          и снишься ты

          В реке на дне

          лежат мосты

          И на мосту, вниз головою,

          два чудака - то мы с тобою.

 

          Они напоминают стихи поэта другого поколения.

          Кажется, что в 1953 году осиротевшая гудзенковская муза перелетела из его ранних записных книжек в ранние тетради Геннадия Шпаликова. Когда я прочитал довоенные стихи Гудзенко кинорежиссеру Юлию Файту, близкому другу Шпаликова, он воскликнул: «Если бы вы мне не сказали про Гудзенко, я бы подумал, что это Гена!»

          А стихи (увы, неоконченные) я прочитал вот эти:

 

          Когда устану от дороги

          и выпью ключевой воды,

          и замечательные ноги

          спущу в прозрачные пруды,

          тогда, водою отраженный,

          впервые полюблю себя…

 

          Сейчас невозможно представить Гудзенко без военных стихов, но это лишь оттого, что они заслонили все другие его темы, все «альтернативные» пути его развития. А эти пути были. И это очевидно не только по юношеским стихам, оставшимся в дневнике, но и по тем, которые он писал после войны.

          Он будто перебирал струны своей потрепанной гитары, ища те уже забытые мелодии, которые помогли бы оторваться от преследования, от войны. Мелодии эти не спасли Гудзенко, но он успел раздарить их послевоенным мальчишкам. Вот стихи 1946 года, в которых легко угадать Юрия Коваля, его будущую поэтическую интонацию:

 

          …Но вот открылись двери,

          из норок вышли звери,

          и я, глазам не веря,

          проснулся в шалаше.

          Вокруг моей постели

          из листьев и цветов

          с достоинством сидели

          четырнадцать зверьков -

          все звери разной масти,

          все веселы от счастья,

          все мастера по части

          строительства домов…

          Я бодрым стал и бравым

          и песням отдал дань.

          Я зашагал по травам

          в лесную глухомань…

 

          А вот еще из «позднего», малознакомого Гудзенко:

 

          Девушка играла Грига

          у открытого окна.

          Вся -

          от всплеска и до вскрика -

          шла норвежская волна.

 

          Я стоял в саду и слушал.

          Ветер на море крепчал.

          Вдруг: «Спасите наши души!» -

          кто-то хрипло закричал.

 

          Девушка играла Грига

          у открытого окна.

          И уже обломки брига

          к берегу несла волна.

 

          Я тонул, тонул, как тонут:

          Вверх и вниз и вниз опять.

          И меня окно, как омут,

          Не хотело выпускать.

 

          Девушка играла Грига.

          Шел, гремя, девятый вал.

          …Брат ее ногами дрыгал

          Из окна и вниз плевал.

 

          В феврале 1949-го - статья в «Правде»: «С. Гудзенко и В. Урин не видят или не хотят видеть героических дел советского народа…» По тем временам (апофеоз борьбы с космополитизмом, «ленинградское дело») это был не плевок, а выстрел в спину.

          Гудзенко тогда уже боролся с болезнью. Не газетная травля была причиной его болезни, но, не будь поношений и унижений, поэт-фронтовик, возможно, выстоял бы, справился (кстати, те, кто травил, не могли не знать, что Гудзенко тяжко болен).

          «Мы врага такого одолели - / Никому б его не одолеть, / На войне ни разу не болели, / А теперь случилось заболеть…»

          Сказались и ранение, и травма головы, полученная Семёном еще в мае 1942-го в центре Москвы (поэта сбила машина около печально известного здания на Лубянке).

          В перерывах между больницами он невероятно много успевал: писал стихи, переводил, выступал на вечерах, отвечал на письма, в 1951 году руководил поэтическим семинаром на II Всесоюзном совещании молодых писателей… А еще возился с маленькой дочкой Катей.

 

          Дочку я свою назвал Катюшею

          (это имя приберег с войны),

          помня, как над реками, над сушею

          были небеса опалены…

          И она пытливо, с удивлением

          из коляски смотрит на меня -

          наше молодое поколение,

          от рожденья сто четыре дня.

 

          Гудзенко перенес несколько операций, но спасти его врачам не удалось. Он умер в феврале 1953-го, за двадцать дней до своего дня рождения. В марте ему исполнился бы тридцать один год.

          Гудзенко - десантник оттепели, будто заброшенный из 1960-х в 1940-е, в глубокий тыл суровой эпохи. Судьба преждевременного десанта и на войне, и в литературе - трагична.

          «Кто вернется - долюбит? Нет! Сердца на это не хватит…»

          Автор выражает благодарность тем, кто работал с архивом Семёна Гудзенко до него и готовил издания, которыми он пользовался: Льву Озерову, Лазарю Лазареву, Светлане Ярославцевой.


          Источник https://magazines.gorky.media/novyi_mi/2015/5/za-sekundu-do-vzryva-publikacziya-ekateriny-simonovoj-...

 

Семён Гудзенко


"Мы пред нашей Россией и в трудное время чисты..."


 

 

Баллада о дружбе

 

Так

  в блиндаже хранят уют

коптилки керосиновой.

Так

  дыхание берегут,

когда ползут сквозь минный вой.

Так

  раненые кровь хранят,

руками сжав культяпки ног.

 

...Был друг хороший у меня,

и дружбу молча я берег.

И дружбы не было нежней.

Пускай мой след

          в снегах простыл, -

среди запутанных лыжней

мою

всегда он находил.

Он возвращался по ночам...

Услышав скрип его сапог,

я знал -

      от стужи он продрог

или

  от пота он промок.

Мы нашу дружбу

        берегли,

как пехотинцы берегут

метр

  окровавленной земли,

когда его в боях берут.

Но стал

      и в нашем дележе

сна

  и консервов на двоих

вопрос:

    кому из нас двоих

остаться на войне в живых?

И он опять напомнил мне,

что ждет его в Тюмени сын.

Ну что скажу!

      Ведь на войне

я в первый раз

        побрил усы.

И, видно,

      жизнь ему вдвойне

дороже и нужней,

            чем мне.

Час

дал на сборы капитан.

Не малый срок,

            не милый срок...

Я совестью себя пытал:

решил,

    что дружбу зря берег.

Мне дьявольски хотелось жить, -

пусть даже врозь,

            пусть не дружить.

Ну хорошо,

      пусть мне идти,

пусть он останется в живых.

Поделит

    с кем-нибудь в пути

и хлеб,

    и дружбу

          на двоих.

И я шагнул через порог...

 

Но было мне не суждено

погибнуть в переделке этой.

Твердя проклятие одно,

Приполз я на КП

            к рассвету.

В землянке

      рассказали мне,

что по моей лыжне ушел он.

Так это он

      всю ночь

            в огне

глушил их исступленно толом!

Так это он

      из-за бугра

бил наповал из автомата!

Так это он

      из всех наград

избрал одну -

            любовь солдата!

Он не вернулся.

          Мне в живых

считаться,

      числиться по спискам.

Но с кем я буду на двоих

делить судьбу

          с армейским риском?

Не зря мы дружбу берегли,

как пехотинцы берегут

метр

  окровавленной земли,

когда его в боях берут.

 1942

 

Перед атакой

 

Когда на смерть идут - поют,

а перед этим

        можно плакать.

Ведь самый страшный час в бою -

час ожидания атаки.

Снег минами изрыт вокруг

и почернел от пыли минной.

Разрыв -

      и умирает друг.

И значит - смерть проходит мимо.

Сейчас настанет мой черед,

За мной одним

        идет охота.

Будь проклят

          сорок первый год -

ты, вмерзшая в снега пехота.

Мне кажется, что я магнит,

что я притягиваю мины.

Разрыв -

        и лейтенант хрипит.

И смерть опять проходит мимо.

Но мы уже

      не в силах ждать.

И нас ведет через траншеи

окоченевшая вражда,

штыком дырявящая шеи.

Бой был короткий.

                А потом

глушили водку ледяную,

и выковыривал ножом

из-под ногтей

        я кровь чужую.

1942

 

 

Небеса

 

Такое небо!

        Из окна

посмотришь черными глазами,

и выест их голубизна

и переполнит небесами.

 

Отвыкнуть можно от небес,

глядеть с проклятьем

                и опаской,

чтоб вовремя укрыться в лес

и не погибнуть под фугаской.

 

И можно месяц,

          можно два

под визг сирен на землю падать

и слушать,

      как шумит трава

и стонет под свинцовым градом.

 

Я ко всему привыкнуть смог,

но только не лежать часами.

...И у расстрелянных дорог

опять любуюсь небесами.

1942

 

 

Память

 

Был мороз.

      Не измеришь по Цельсию.

Плюнь - замерзнет.

              Такой мороз.

Было поле с безмолвными рельсами,

позабывшими стук колес.

Были стрелки

      совсем незрячие -

ни зеленых,

      ни красных огней.

Были щи ледяные.

              Горячие

были схватки

        за пять этих дней.

 

Каждый помнит по-своему, иначе,

и Сухиничи, и Думиничи,

и лесную тропу на Людиново -

обожженное, нелюдимое.

 

Пусть кому-нибудь кажется мелочью,

но товарищ мой до сих пор

помнит только узоры беличьи

и в березе забытый топор.

 

Вот и мне:

        не деревни сгоревшие,

не поход по чужим следам,

а запомнились онемевшие

рельсы.

Кажется, навсегда...

Подрывник

 

К рассвету точки засекут,

а днем начнется наступленье.

Но есть стратегия секунд,

и есть секундные сраженья.

И то,

  что может сделать он

и тол

  (пятнадцать килограммов),

не в силах целый батальон,

пусть даже смелых

              и упрямых.

Он в риске понимает толк.

Уверенно,

    с лихим упорством

вступает он в единоборство

с полком.

      И разбивает полк.

И рассыпаются мосты.

И падают в густые травы,

обламывая кусты,

на фронт идущие составы.

 

И в рельсах, согнутых улиткой,

Отражена его улыбка.

 1942

 

 

Воспоминание о госпитале

 

Я с постели падал в тину,

раскалился пот на лбу.

Мир карболочный, простынный,

госпитальную судьбу

проклинал я, еле

губами шевеля.

Надо мною люди пели,

но меня звала земля.

Там в канавах и могилах,

в землях наших и чужих,

нежно вспоминают милых

и не ропщут на живых.

Там под камнем или дерном,

словно в блиндаже просторном,

в тишине сырой земли,

как на нарах, полднем черным

хлопцы повести плели

про последний или первый

поцелуй иль бой.

...Так мы встретились с тобой.

1947

 

 

Стихи из тюрьмы гестапо

 

памяти молодогвардейцев Краснодона

 

Будто яблоня белеет за окном.

Всё окончилось вчера, всё позади.

Горстку снега принести бы в черный дом

И ладонями прижать к больной груди.

Утром небо голубеет за стеной.

Ты не плачь, сестра,

не плачь, сестра, в углу.

Небосвод над белой яблоней сквозной.

Тишина в тюрьме на каменном полу.

Всё, что раньше было, - просто сон,

Просто детская забава, милый бред.

Снежных яблонь за оградой дикий стон.

Божьей Матери во мраке вечный свет.

1946

 

 

* * *

После марша и ночной атаки

нашу роту посетила грусть:

нам под Банской Штявницей словаки

Пушкина читали наизусть.

Можно встретить в Вене земляка,

без вести пропавшего в июне.

Вот была же встреча накануне

с братом у счастливого стрелка.

Но когда мы с Пушкиным вдали

свиделись негаданно-нежданно,

о чужбине песню завели,

и Россия встала из тумана.

Братислава

Апрель 1945

 

 

Лес

 

Карпатские дубы

в листве бледно-зеленой,

как будто бы столбы,

как будто бы колонны...

 

Шершавая кора

под мхом голубоватым,

в зарубках топора —

в коричневых заплатах.

 

Как башня, душный лес.

В прогалину — в оконце —

с безоблачных небес

наотмашь греет солнце.

 

Система мощных линз

мне прижигает спину.

...Бегут деревья вниз,

и я спешу в долину,

 

и птичий перезвон

становится все глуше.

Там тинистый затон

на самой кромке суши.

 

Я для тебя сорву,

когда приду к затону,

волшебную траву —

шальную белладонну,

 

чтоб любовалась ты

карпатскими лесами,

на травы и цветы

чтобы смотрела ты

огромными глазами.

 

Но ты нашла в лесу

в чащобе лесоруба:

он всю эту красу

валил на землю грубо.

 

И ты права опять:

сейчас нужней Карпатам

не лес, чтоб в нем гулять,

а бревна — новым хатам.

 1946

 

 

Могила пилота

 

Осколки голубого сплава

Валяются в сухом песке.

Здесь всё:

и боевая слава

И струйка крови на виске...

 

Из боя выходила рота,

Мы шли на отдых, в тишину

И над могилою пилота

Почувствовали всю войну.

 

Всю.

  От окопов и до тыла,

Ревущую, как ястребок.

И отдых сделался постылым

И неуютным городок.

 

Мы умираем очень просто,

По нас оркестры не звенят.

Пусть так у взорванного моста

Найдут товарищи меня.

 1947

 

 

Мое поколение

 

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.

Мы пред нашим комбатом, как пред господом богом, чисты.

На живых порыжели от крови и глины шинели,

на могилах у мертвых расцвели голубые цветы.

 

Расцвели и опали... Проходит четвертая осень.

Наши матери плачут, и ровесницы молча грустят.

Мы не знали любви, не изведали счастья ремесел,

нам досталась на долю нелегкая участь солдат.

 

У погодков моих ни стихов, ни любви, ни покоя -

только сила и зависть. А когда мы вернемся с войны,

все долюбим сполна и напишем, ровесник, такое,

что отцами-солдатами будут гордится сыны.

 

Ну, а кто не вернется? Кому долюбить не придется?

Ну, а кто в сорок первом первою пулей сражен?

Зарыдает ровесница, мать на пороге забьется, -

у погодков моих ни стихов, ни покоя, ни жен.

 

Кто вернется - долюбит? Нет! Сердца на это не хватит,

и не надо погибшим, чтоб живые любили за них.

Нет мужчины в семье - нет детей, нет хозяина в хате.

Разве горю такому помогут рыданья живых?

 

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.

Кто в атаку ходил, кто делился последним куском,

Тот поймет эту правду, - она к нам в окопы и щели

приходила поспорить ворчливым, охрипшим баском.

 

Пусть живые запомнят, и пусть поколения знают

эту взятую с боем суровую правду солдат.

И твои костыли, и смертельная рана сквозная,

и могилы над Волгой, где тысячи юных лежат, -

это наша судьба, это с ней мы ругались и пели,

подымались в атаку и рвали над Бугом мосты.

 

...Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели,

Мы пред нашей Россией и в трудное время чисты.

 

А когда мы вернемся, - а мы возвратимся с победой,

все, как черти, упрямы, как люди, живучи и злы, -

пусть нам пива наварят и мяса нажарят к обеду,

чтоб на ножках дубовых повсюду ломились столы.

 

Мы поклонимся в ноги родным исстрадавшимся людям,

матерей расцелуем и подруг, что дождались, любя.

Вот когда мы вернемся и победу штыками добудем -

все долюбим, ровесник, и работу найдем для себя.

 1945

 

 

* * *

Мы не от старости умрём, –

от старых ран умрём.

Так разливай по кружкам ром,

трофейный рыжий ром!

 

В нём горечь, хмель и аромат

заморской стороны.

Его принёс сюда солдат,

вернувшийся с войны.

 

Он видел столько городов,

Старинных городов.

Он рассказать о них готов.

И даже спеть готов.

 

Так почему же он молчит?

Четвёртый час молчит.

То пальцем по столу стучит,

то сапогом стучит.

 

А у него желанье есть.

Оно понятно вам?

Он хочет знать, что было здесь,

когда мы были там...

 1946

 

 

* * *

На снегу белизны госпитальной

умирал военврач, умирал военврач.

Ты не плачь о нем, девушка,

                в городе дальнем,

о своем ненаглядном, о милом не плачь.

 

Наклонились над ним два сапера с бинтами,

и шершавые руки коснулись плеча.

Только птицы кричат в тишине за холмами.

Только двое живых над убитым молчат.

 

Это он их лечил в полевом медсанбате,

по ночам приходил, говорил о тебе,

о военной судьбе, о соседней палате

и опять о веселой военной судьбе.

 

Ты не плачь о нем,

                девушка, в городе дальнем,

о своем ненаглядном, о милом не плачь.

...Одного человека не спас военврач -

он лежит на снегу белизны

                        госпитальной.

 1945, Венгрия

 

 

* * *

Осень скачет сквозь ненастье

на поджаром иноходце.

Иноходец рыжей масти,

грива в легкой позолотце.

Там, где соляные копи,

где тропинка круто вьется,

осень

  прямо на галопе

осадила иноходца,

соскочила у колодца,

постояла у окна.

И как прыснет,

        как зальется

и как зашумит она!

 

Говорят ей из окна:

- Заходите, осень!

Просим!

Хватит сала и вина

и веселья хватит,

            осень! -

В этом доме новоселье

солотвинского горняка.

 

Дом горняцкою артелью

выстроен наверняка.

Камень в камень

ладно втесан,

и в стене бревно к бревну

так приструганы.

            как осень

к урожаю и вину.

 

Зван сюда маляр бродячий -

брел он мимо по лесам.

Пожелать зашел удачи

нехмелеющим гостям.

Он желает солекопам

полной чаши,

          долгих лет.

 

...И уже по горным тропам

пробирается рассвет.

 

Но опять смычки коснулись

струн тугих.

Все очнулись,

все качнулись, -

танцев не видал таких!

 

Закружился каруселью

новый дом,

и невпопад

разноцветною метелью

закружился листопад.

 

И не разобрать с налету -

ярче кто, шибче кто?

Сыплет осень позолоту

на карпатское плато

и опять коня торопит

через дымный перевал.

 

...Короли окрестных копей

спать идут на сеновал.

 1946

 

 

После войны

 

Над нами тысячи стрижат,

как оголтелые, визжат.

 

Как угорелые, стремглав

весь день бросаются стрижи

в заброшенные блиндажи,

в зелёную прохладу трав.

 

Они купаются в росе,

они росой опьянены.

По Кишинёвскому шоссе

мы возвращаемся с войны.

 

Вокруг трава до самых плеч,

такая, что нельзя не лечь.

Вода в ручьях на всём пути -

пригубишь и не отойти.

 

И по заказу старшины

то солнцепёк, то ветерок.

Мы - из Европы. Мы с войны

идём с победой на восток.

...Как сорок первый год далёк!

 1945, Бессарабия

 

 

Товарищи

 

Бойцы из отряда Баженова прошли по тылам 120 км, неся раненого.

 

Можно вспомнить сейчас,

отдышавшись и успокоясь.

Не орут на дорогах немецкие патрули.

По лесам непролазным

и в озёрах студёных по пояс

мы товарища раненого несли.

 

Он был ранен в бою,

на изрытом снарядами тракте...

Мы несли его ночью,

дневали в лесу.

Он лежал на траве,

не просил: «Пристрелите.

Оставьте».

Он был твёрдо уверен -

друзья донесут.

 

Стиснув зубы до боли,

бинтовали кровавые раны.

Как забыть этот путь!

Он был так безысходно далёк.

Голодали упрямо,

но каждый в глубоких карманах

для него

почерневший сахар берёг.

 

Мы по рекам прошли,

по нехоженым топким болотам.

Мы пробились к своим

и спасли драгоценную жизнь.

Это в битвах рождённый,

пропитанный кровью и

потом,

самый истинный,

самый русский

гуманизм.

 1942

 

 

Урожай

 

Светлеет запад и восход

по расписанью ночи.

И золотистый небосвод

ветрами обмолочен.

 

И горный округ озарен

скупым свеченьем зерен,

распахнут с четырех сторон

и, как амбар, просторен.

 

Гуцулы сходят с облаков

в долину строить хаты.

Летят под перезвон подков

во все колхозы сваты.

 

И на базарах дотемна

не утихает гомон.

Ты не увидишь из окна,

как этот мир огромен.

 

Ползут груженые возы,

покрыты белой пылью,

Как радуга после грозы,

приходит изобилье,

 1946

 

 

* * *

Я в гарнизонном клубе за Карпатами

читал об отступлении, читал

о том, как над убитыми солдатами

не ангел смерти, а комбат рыдал.

 

И слушали меня, как только слушают

друг друга люди взвода одного.

И я почувствовал, как между душами

сверкнула искра слова моего.

 

У каждого поэта есть провинция.

Она ему ошибки и грехи,

все мелкие обиды и провинности

прощает за правдивые стихи.

 

И у меня есть тоже неизменная,

на карту не внесенная, одна,

суровая моя и откровенная,

далекая провинция - Война...

 1947

 

 

* * *

                   последнее стихотворение

 

Я пришел в шинели жёстко-серой,
выданной к победному концу,
юный, получивший полной мерой
всё, что полагается бойцу.
Для меня весна постлала травы,
опушила зеленью сады,
но опять из-за военной травмы
побывал я на краю беды.
Сон мой был то беспробудно жуток,
то был чутче гаснущей свечи,
жизнь мою спасали много суток
в белом, как десантники, врачи.
На Большую землю выносили
сквозь больницы глушь и белизну,
словно по завьюженной России,
первою зимою, в ту войну.
Смерть, как и тогда, стояла рядом,
стыл вокруг пустынный, чёрствый снег,
кто-то тихо бредил Сталинградом,
звал бойцов, просился на ночлег.
Все мои соседи по палате,
в белоснежных, девственных бинтах,
были и в десанте, и в блокаде,
и в других неласковых местах.
Мы врага такого одолели –

никому б его не одолеть,
на войне ни разу не болели,
а теперь случилось заболеть...

 1952

 

 

 

Стихи из записных книжек и фронтовых блокнотов

 

 Товарищ

 

Прошел товарищ по тылам,

и у проселочных дорог

он видел женские тела

в следах подкованных сапог.

 

Он видел: ночью во дворах

стреляли в матерей седых,

чтобы спокойно унтера

насиловали молодых.

 

Январской ночью рассвело:

солдаты, женщин расстреляв,

сжигали тихое село

за русский, непокорный нрав.

 

И он гранатой и ножом

платил за кровь и едкий дым.

Напрасно клеили о нем

приказ: убить иль взять живым.

 

Он появлялся по ночам,

заросший русой бородой.

Он автомат снимал с плеча

и мстил врагам за край родной.

 

 Смоленская обл.

Январь 1942 г.

Записная книжка № 2 (декабрь 1941 — май 1942)

РГАЛИ. Ф. 2207. Оп. 1. Ед. хр. 91.

 

 

* * *

Переплывая океан пристрастий

и выползая молча на песок,

мы забываем, что бывает счастьем

ржаного хлеба глиняный кусок.

 

 Лето 1942 г.

 

 

* * *

По большакам до полночи шататься

и немцам радостно дорогу уступать;

прийти в деревню незаметно, в штатском,

громить их штаб. И уходить опять.

 

 1942 г.

Блокнот № 5

РГАЛИ. Ф. 2207. Оп. 1. Ед. хр. 92.

 

 

* * *

Потомки!

Гордое молчанье

Дороже плача и цветов.

Здесь спят друзья-однополчане,

Не нужно им надгробных слов.

 

Весна 1942 г.

Записная книжка № 3

РГАЛИ. Ф. 2207. Оп. 1. Ед. хр. 91.

 

 

 

* * *

А. Межирову

 

В каждом городе

есть для прогулки

на окраине

у реки

Инвалидные переулки,

Госпитальные тупики.

 

Там зеленые кипарисы

или пихты.

Камыш.

Песок.

Там влюбленных женщин капризы

или девочек хохоток.

 

До войны я бродил вечерами

И в больницах не замечал,

как за стеклами

в каждой раме

чья-то зависть и чья-то печаль.

 

А теперь я там не бываю —

огорода не городи.

<…>

Я теперь пробегаю мимо,

лишь в субботу покинув дом,

навещаю там побратима —

он контужен в 42-м.

 

29 августа <1942>

 

 

* * *

Я читал Петефи в переводах

и Дунай по Штраусу любил.

Голубую ласковую воду,

задыхаясь, пригоршнями пил.

 

Почему же мне осточертела

будапештских памятников медь.

Почему на бронзовое тело

не могу в музеях я глядеть?

 

Почему притоны и посольства

не влекут романтикой меня,

а беседы с капуцином толстым

надоели за четыре дня.

 

Потому что разоренный Киев

где-то мокрым снегом занесло.

И ко мне явилась ностальгия,

заслонив глаза и ремесло.

 

1945 г. Венгрия

 

 

* * *

Ушли из дома, не доев,

не дописав последних строчек,

своим любимым надоев,

себя сомненьем заморочив.

 

И, повстречавшись на Тверской,

своею хвастались тоской.

 

Не спрашивай и глаз не пяль,

не удивляйся - было, было.

Сомненья наши, как эмаль,

отшелушились под зубилом.

 

Мы снова бродим по Тверской

и восхищаемся Москвой.

 

26 июня 1945 г.

Записная книжка № 10 (1945 г.)

РГАЛИ. Ф. 2207. Оп. 1. Ед. хр. 95.

 

Подступы (вспоминая войну)

 

В Рязани мне удалось сесть в поезд.

С утра все поезда проносились мимо.

 

Запах войны сохраняет вокзал.

Запах войны сохраняет гроза.

Я тебе многого не досказал.

Не закрывай глаза.

 

Не засыпай, не засыпай,

не оставляй меня одного —

лучше вопросами засыпай:

где и когда?

почему?

для чего?..

 

Где и когда?

Под Москвой, в декабре,

в роще березовой у ветряка,

рота, построенная в каре,

слушала проповедь политрука.

 

Он говорил:

- Не отступать!

Не уступать нашей земли!

Не доедать, не досыпать,

Только б они не прошли!..

 

В черной гранате - спрессованный тол.

Нечего нам говорить.

Знают бойцы почему, для чего.

Знают, какое их ждет торжество:

первая битва и первая кровь,

первые раненые друзья.

 

Не засыпай… любовь

Выслушай… мою

 

1946 г.

 

Вариант:

 

Запах войны сохраняет вокзал.

Запах войны сберегает гроза.

Я тебе многого не досказал,

не закрывай глаза.

Я ведь рассказывать не хотел,

как нас вели на расстрел.

Я ведь рассказывать не посмел,

как перед первым боем

белым я сделался, словно мел,

сжался под пушечным воем.

Не потому, что боялся твоих слов

и вздохов,

а потому, что нам на двоих

много тревог <…> эпоха

кончилась…

Вот и хотелось спокойного дня.

Выслушай без удивленья меня.

И засыпай, о войне забывая.


 

Семён Гудзенко читает свои стихи https://www.youtube.com/watch?v=XkkZDSXYHcc

Владимир Высоцкий читает стихи Семёна Гудзенко:

"Нас не нужно жалеть..." https://www.youtube.com/watch?v=grXi3Yo-sp0

Перед атакой https://www.youtube.com/watch?v=Kgc2cdqPbTI


Михай Волонтир https://www.youtube.com/watch?v=HwslLZXEJeY&t=11s