РУБРИКА ПАМЯТЬ

Сергей Дрофенко

(1933 - 1970)

Drofenko

        Юрий Ряшенцев

 

        «Оказалось, все его очень любили…»

 

       Сережа Дрофенко заведовал отделом поэзии журнала “Юность”. Он и сам писал стихи. Но маститые авторы журнала предпочитали видеть в нем именно редактора, ценя его хороший вкус и не вникая в его собственные творческие устремления. А стихи его, самых последних лет жизни, были интересны и обещали многое. Он был очень хорош собой, но, как бы это сказать... не придавал этому значения. И женщины, которые любили его, натыкались на мягкую, но труднопреодолимую привязанность его к дружеской пирушке, к спорам о поэтах, ко всему тому, что мешает женщине в ее отношениях с любимым.

        Любимым поэтом Сережи был Ходасевич. Он много знал наизусть из него.

        Дрофенко был женат на Маше Журавлевой, дочери замечательного чтеца Дмитрия Николаевича Журавлева. Отношения у “деда” с зятем были очень добрые. Но все-таки в доме должен быть один гений. И гением этим был Дмитрий Николаевич. <…>

        Дмитрий Николаевич Журавлев был человеком неправдоподобной непосредственности и обаяния. Он вне всяких концертов, дома, вдруг начинал читать Блока, Пастернака, упиваясь звучанием русского стиха. Сережка смотрел на него с влюбленной улыбкой.

        Я хорошо помню Сережу в последний день его жизни. Я проходил через кафе Дома литераторов. Сережка поднялся из-за стола, за которым сидел один. Он был в малиновом пушистом свитере, в котором последнее время ходил.

        – Здорово, змей, – улыбнулся он, приветствуя меня в своей обычной манере. – Посиди со мной. – На его столе стояло несколько пивных бутылок. Я куда-то спешил.

        – Не могу, Серега. Посидим еще. Успеем.

        Не успели... Когда я вернулся домой, дверь мне открыла моя жена Оля. Лицо у нее было белое.

        – Сережа Дрофенко умер.

        Я решил, что это дурацкий слух. Ведь видел его пару часов назад. Оказалось, что это правда. Он умер прямо в ЦДЛ от асфиксии за обеденным столом.

        Я не помню в ту пору смерти, которая произвела бы такое впечатление на окружающих. Все как-то растерялись. Потом все начали писать стихи о Сережке. Ни у кого они не получались. Оказалось, что все его очень любили. Состоялся большой вечер, на котором Дмитрий Николаевич читал Блока и играла великая Наталия Гутман.

        Мне тогда приснился поразительно достоверный по деталям сон. Будто я сижу в нашем отделе поэзии с Сергеем. Только стены в комнате почему-то кафельные, как в нашем дворовом магазинчике. Мы разговариваем, причем я сознаю, что Сережка умер, но нам это не мешает. Потом он встает и говорит: “Ну, мне пора, змей...”. И я осторожно спрашиваю его, а как он думает добираться туда, куда ему теперь надо. Откуда он туда думает добираться? И он удивленно отвечает мне: “Как откуда? С аэродрома”.

 

Цитируется по публикации в журнале «Знамя», 2007, № 10 


          Александр Михайлов

 

        О стихах Сергея Дрофенко

        А все, что унесу с собой
        под твой, кладбищенская птица,
        зеленый куст, звалось судьбой
        и никогда не повторится.
        Омытый свежей влагой рос,
        я больше не вернусь в жилище,
        в котором мой ребенок рос…

 

        Я прочел эти строки Сергея Дрофенко в двенадцатой книжке «Юности» за 1970 год, когда поэта уже не было в живых, когда зеленый, чуть тронутый сентябрьской желтизною могильный холмик запорошило снегом. Прочел и – уже не в первый раз! – подумал о внутренне драматическом даре предощущения своей кончины, которым наделены многие поэты.

        Нелепа смерть, постигшая молодого еще человека, всеобщего любимца, удивительно скромного и интеллигентного человека, такого незаметного в обычно громкоголосой и пестрой компании сверстников-поэтов, но в то же время оказывавшего своим присутствием какое-то необъяснимое влияние на всех, не позволявшее вести себя слишком вольно или развязно.

        О стихах он тоже говорил почти застенчиво, смущаясь, словно не доверяя себе, не считая себя правомочным судить о столь высоких материях.

Как и всякого городского человека, Сергея Дрофенко влекло на природу, это так непосредственно сказалось в его последних стихах. А где-то в глубине души уже гнездилось тревожное предчувствие, оно влекло его и на могилу недавно умершего русского поэта:

 

        Услышу, как победоносно
        при свете резком и прямом
        шумят кладбищенские сосны
        и свищут птицы за холмом…
<…>

 

        Дрофенко-редактор ведал отделом поэзии в «Юности» и много сделал для творческого роста и помощи молодым стихотворцам. Дрофенко-поэт действительно не был на виду, но и в стихах он не тащился в кильватере именитых сверстников, у него складывалась и сложилась своя неброская и в то же время отчетливо индивидуальная манера доверительного лирического монолога, будто он тихо и задумчиво, прерывая свою речь небольшими паузами, беседует с близким другом, а иногда и наедине с собой, даже чаще наедине с собой, но не тая своих дум от людей.

        Есть категория поэтов-лириков, которые, увлекаясь познанием мира, словно бы забывают о себе, забывают надолго. Таким был Николай Заболоцкий. Таков Леонид Мартынов. То же нередко случалось и с Сергеем Дрофенко. Он слушал природу и настолько вживался в нее, что терял ощущение собственного бытия.

 

        Не слышу, как проходят годы,
        и свой не удлиняю век,
        а слышу, как тоскуют воды
        стесненных заморозком рек.

        В осенний день, когда распадом
        начальным тронута трава,
        мне облака приносят на дом
        ее прощальные слова.

 

        Такое близкое, живое ощущение природы воодушевляет поэта, дает ему смелость для того, чтобы заглянуть в вечность. От детали пейзажа, от подробности он – не без поэтической дерзости! – идет к символам, к сложным лирико-философским построениям.

 

        Капель падет на подоконник,
        по ржавой жести полоснет.
        Забрешут псы. Проскачет конник.
        Звезда печальная блеснет.
        Дорога озарится светом.
        Вздохнет земли набухший пласт.
        И вечность станет спорить с веком.
        И тяжба ничего не даст.
        Но всадник тороплив и молод,
        и ночь апрельская бела,
        и обречен был зимний холод,
        когда еще метель мела.

        <…>

        Природа в стихах Сергея Дрофенко – символ жизни и вечного обновления, в ней всегда зреют ростки будущего. Поэт, который радостно сознавал это, любил жизнь.

 

        У лесов особая запарка.
        Снова в теплом ветре молодом
        прошлогодней зеленью запахло
        и землей, ожившей подо льдом.
        …Мне бы только сосны не стихали,
        чтобы им шуметь из века в век,
        чтобы улыбнулся над стихами
        дорогой и добрый человек…

 

        «Дорогой и добрый человек», читатель Сергея Дрофенко, как и мы, его друзья и товарищи, не раз задумаемся над строками поэта, и погрустим, и улыбнемся, и вспомним его  – молодого, красивого, обаятельного – человека будущего.

 

Цитируется по: День поэзии 1971. М., “Советский писатель”, 1971

 

          Дмитрий Коржов

 

        Предчувствие света

 

         Что в стихах Дрофенко я  считаю важным?
         Обязательное для поэта первенство добра и света, но, вместе с тем, как и в ранних стихах, непрестанная грусть, ощущение смерти... Горькое, должно быть, когда-то, казавшееся странным, признание – «моя жизнь – это только предчувствие света».
          Достаточно много стихов о стихах. О поэзии. Вера в ее могущество, в силу русского Слова. В то, что способно влиять на нас и нашу жизнь, способно менять нас – сущностно, изнутри.
        Еще один характерный момент - чувство Родины, близость, сопричастность всей ее многовековой, трудной и страшной, но и прекрасной истории, даже в пейзажной зарисовке:

        

        Такая тишина в полях,
        так небеса бездонны,
        как будто отражен поляк
        и изгнаны тевтоны.


        Это потом, в «Зимнем солнце» выльется в «Эскизы о истории» - цикл о русских правителях: от Ивана Грозного до Александра I.
        Все не оставляла его мысль, что «время к обобщениям торопит». Бесконечная, порой совершенно необъяснимая тревога. И тревога, и грусть, и – желание жить. Долго и счастливо:

        

         Я молод и жить мне хочется.
        Привык я к реке, к веслу.
        И хочется мне не кончиться
        ни в эту, ни в ту весну.


          Не случилось.

                                                                                                       Источник  

 


Сергей Дрофенко

 

Из книги «Зимнее солнце». 1966–1970

 

* * *

Когда я вернулся домой,

припомнилось: пахло свечами,

сырыми дровами, зимой,

Бессвязные речи звучали.

Взаимная жажда добра

Надежно служила застолью,

И елка росла из ведра

С водой и поваренной солью.

Зеленое чудо ее

Проникло как будто без цели

В случайное наше жилье,

Где мы веселились и пели,

Где мы тосковали о том,

Что вскоре расстаться придется,

Что кто-то в бревенчатый дом

Обратно уже не вернется.

Хотели мы в общей судьбе

Удач на стезе нашей тесной

И жизни желали себе

Хотя бы недолгой, но честной.

И думали мы об одном

 В ночи над приятельской чашей:

 о снеге за черным окном,

о вьюгах над родиной нашей…

 

 В январе

 

Летел, летел поспешный снег,

За окнами клубилась вьюга.

Я вспоминал свой краткий век,

Лицо любимой, голос друга.

Я ждал, что выглянет вот-вот

Светило зимнее из тучи,

и минет этот трудный год,

и наступивший будет лучше.

И разом все пойдет на лад,

 И свет у тьмы ответа спросит,

Едва холодный свой наряд

Безмолвный лес однажды сбросит.

Но снег летит сегодня вновь,

и веет силою начальной

 к России давняя любовь

 и к женщине моей печальной.

И жизнь осталась жизнью той,

сравнимой лишь с дыханьем моря,

и чистотой, и высотой,

и тайным произволом горя…

 

* * *

Не помог семафор бесполезный.

Рано вторглись в мой узкий мирок

век железный и ветер железный

по откосам железных дорог.

 

Изменились платформы, вагоны.

В резком свете заметны верней

на шинелях солдатских погоны,

сапоги деревенских парней.

 

Суетясь и шумя, как на рынке,

с бою жесткие полки берет

рассудительной русской глубинки

веком сорванный с места народ.

 

Телогрейки, платки, полушубки.

На судьбу не привыкли пенять.

Полуругань, а то полушутки.

Кто куда – невозможно понять.

 

В суматохе ребяческий лепет

И случайная песня слышна…

А Россия все едет и едет.

Все мечтает доехать она.

 

* * *

Капель падет на подоконник,

по ржавой жести полоснет.

Забрешут псы. Проскачет конник.

Звезда печальная блеснет.

Дорога озарится светом.

Вздохнет земли набухший пласт.

И вечность станет спорить с веком.

И тяжба ничего не даст.

Но всадник тороплив и молод,

и ночь апрельская бела,

и обречен был зимний холод,

когда еще метель мела.

Тьму половодье подхватило.

Ему конца и края нет.

Гори, далекое светило,

звезда тревожных наших лет!

Влеки, пустынная дорога,

на зов неведомого дня

меня – от моего порога,

ловца удачи – от меня!

Поспешный конь его, как в сказке,

со смехом мчится над рекой.

Я не участник в этой скачке.

Я помашу ему рукой.

Прислушаюсь, усердный школьник,

как, разбивая острый лед,

капель падет на подоконник

и смолкнет всадника полет…

 

Праздники
                                   Ю.Ряшенцеву

Пришла прекрасная пора.
Настали праздники. Ура!
Сын Алексей кричит “Уа!”
в восторге.
Луна восходит по ночам,
желта, как квашеный кочан,
и недоступны москвичам
“Мосторги”.


В быту заметен перелом.
Обивкой манит поролон.
Журналом неким полонен,
ты дремлешь.
Ревет будильник петухом,
но и его во сне глухом
ты как-то пополам с грехом
приемлешь.


Потом к тебе заходит гость
и шапку вешает на гвоздь
и новостей сырую гроздь
туда же.
Он говорит уже года.
Речь льется ровно, как вода.
Сегодня видел он “Всегда
в продаже”.


Потом, питомец резвых муз,
ты пробуешь домашний мусс
и святостью семейных уз
гордишься.
На подвиг божия раба
зовет архангела труба.
Сегодня ты и для труда
годишься.


Спасибо, праздники, за дни,
когда в дому, почти одни,
мы теплим давние огни
надежды.
Забыт курсив, забыт петит.
Ликует хищный аппетит,
и сон угодливо летит
на вежды.


Но яркий цвет календаря,
часы беспечности даря,
как нашей юности заря,
не вечен.
И, словно пушечной пальбой,
ты оглушен своей судьбой,
ее пристрастьем и мольбой
привечен.


Катают дети снежный ком.
И друг спешит за молоком.
И кто-то верною влеком
конторой.
Один вытачивать винты.
Другой накладывать бинты.
И весело шагаешь ты,
который...

 

* * *

Живописец тщедушный с бородкой,

что сулит тебе век твой короткий,

Твой болезненный мозг?
Вот и встретились наши дороги.

и опять ты стоишь на пороге,

новоявленный Босх.

 

И жена твоя верная рядом

словно сладким отравлена ядом,

адом обожжена.

Достает из клеенчатой сумки

своего властелина рисунки

хлопотунья жена.

 

Я к глазам подношу их поближе.

Это все уже было в Париже.

Это делал Сера.

Есть в запасе и нечто другое.
Только это ведь графика Гойи.

Разобраться пора.

 

Где твои, живописец, находки?

Независимой гордой походки

слишком мало, мой друг,

для того, кто с улыбкой презренья

захотел бы вовлечь мое зренье

в некий замкнутый круг.

 

А душа твоя сохнет и чахнет

и так страшно провинцией пахнет

от любого листа.

Но внушает мне девочка с жаром,

что отмечен ты истинным даром.

Ее совесть чиста…

 

О доме

 

У кого из нас был дом?
У меня-то не бывало.
Угол, печка, поддувало –
в это верилось с трудом.
Тишина. Бумага. Стол.
А в душе покой и воля.
Упоительная доля!
Фантастический простор!
Ежедневные дела.
Ежечасные заботы.
Среды, пятницы, субботы –
все одна метла мела.
Встречи с чуждыми людьми.
Разговоры. Пересуды.
Грохот лифтов. Звон посуды.
Пытки родственной любви.
Лишь во сне была видна
где-то за пределом мира
одинокая квартира.
Десять метров. Два окна.
…И позвякивала лира
про иные времена.


* * *

Ударили к ночи морозы.
Скрипит под ботинками снег.
И надобна пристальность прозы,
чтоб все описать без помех:
как лепится голубь к карнизу;
как едет на санках дитя;
как дым расстилается книзу,
от ветра в испуге летя,
чернея густыми клоками
на марле январской фаты;
как, лязгая хищно клыками,
голодные бродят коты;
как дальняя звездная карта
некрепким сулит старикам
в трамваях инфаркт миокарда;
и стынет железо к рукам.
Я шторы раздвину пошире,
увижу, что рядом луна.
Наверно, в Коломне, в Кашире
похоже сияет она.
Похожее снежное море.
Похожий безвестный поэт.
И труд. И удача. И горе.
И только спокойствия нет...

 

* * *

К началу второй мировой
мы в школу еще не ходили.
На станцию по мостовой,
окутанный облаком пыли,
катился ночной грузовик,
подвода с утра грохотала,
как будто по стеклам квартала
хлестало из туч грозовых.
Над речкой, у самой воды,
играл отпускник на гитаре,
цвели, задыхаясь, сады,
и низкие птицы летали.
Такая стояла пора.
Неведенье.
Детство.
Жара.
И все-таки эта война,
пусть даже и малою частью,
к несчастью, но также и к счастью,
как главный урок, нам дана.
И мы до конца наших лет
запомним тот слипшийся хлеб.

 

Окно

 

Когда в дому уже темно,

ни зги, ни силуэта,

продолговатое окно –

скупой источник света.

 

Луна и звезды бьют в стекло,

и снег струится с неба,

и в темной комнате светло

от медленного снега.

 

И с ближней крыши светит лед,

и посредине ночи

мигает тихий самолет,

на Адлер или Сочи.

 

Ах, голос мой не так высок,

не так далек, чтоб дали,

чтоб лунный пепел и песок

на строчки оседали.

 

Но до могилы все равно,

до той привычной вести,

поэзия – мое окно

в мир чистоты и чести.

 

Я тесный ворот распахну,

в работе взмокший ворот,

и ночью подойду к окну

и погляжу на город.

 

И от прозрачного окна

и кровель в полудреме

повеет в душу тишина

и растворится в доме...

 

* * *

Сегодня мне снилась Москва

и послевоенные годы,

когда мне без всякой охоты

вдруг выпало стать москвичом,

а я не грустил ни о чем,

тем более, что доброхоты

свои облекали слова

в такую обертку, что я

поверил с готовностью сразу

в ходячую старую фразу

о счастье, о том, что успех

в Москве уготован для всех,

о том, что напрасную трассу

 в апреле в родные края

избрали сердца наших птиц,

покорные силе пристрастья,

сквозь дождь и метели ненастья

влекущие стаю домов,

туда, где остался и мой

порог, без успеха и счастья

скрипящий вдали от столиц

и знающий, как я живу,

грущу втихомолку и плачу,

пустую решаю задачу

 о собственной странной судьбе,

о детях своих и себе,

все верю в любовь и удачу,

которые, как наяву,

приходят ко мне с каждым сном,

являются снова и снова

услышать ответное слово

души невеселой моей,

но я не потворствую ей,

пусть даже она и готова,

как прежде, болеть об одном…

А тучи плывут за окном…

 

Из книги «Обращение к маю». 1962–1966

 

Ясный полдень

 

Такая тишина в полях,
так небеса бездонны,
как будто отражен поляк
и изгнаны тевтоны.

Так ветры летние легки
и воды величавы,
как будто шведские полки
лежат вблизи Полтавы.

Но времени веретено
кружится без ошибки.
И впереди Бородино
и перевалы Шипки.

Преображается страна.
И снова край из края
по ней проносится война,
день кровью обагряя.

И вновь за тихий летний день,
оборванный снарядом,
встают питомцы деревень
и горожане рядом.

И я прочел на их костях,
на общей их скрижали
о том, что дорог тот пустяк –
клок неба со стрижами…

 

* * *

Снова снятся и видятся,
грузом горя ложатся на плечи
Маутхаузен, Лидице,
Крематориев дымные печи.

Как все было поставлено
в лагерях на широкую руку!
Сколько было доставлено
человек на убийство и муку!

Из Литвы, Имеретии,
из боев и глубокого тыла.
Это в нашем столетии
производство налажено было.

Из Норвегии, Дании,
из Голландии, Франции, Польши.
Это чаша страдания.
Наполнять ее некуда больше.

Казахстан и Эстония.
Старики и кричащие дети.
Разве только история
то, что было недавно на свете?

Душегубы особые
при теперешних добрых порядках
получают пособия,
огурцы поливают на грядках.

 

* * *

Душным жаром полей согретый,
в деревянной простой избе
коротал я однажды лето,
предоставленный сам себе.
Солнце меркло.
По волжской глади
вдруг баян рассыпал лады,
ветер гнал до истоков пряди
молчаливой ночной воды.
Будто мир этот внове создан
и природа чудес полна –
вниз без крика бросались звезды
и дробилась в воде луна.
Волга,
поле и лес,
и зори,
и пространство сквозная синь,
и село на высоком взгорье –
я ваш любящий, верный сын!

 

Сан Саныч

 

Много я передумал за ночь.
Не сомкнул до рассвета глаз.
И припомнился мне Сан Саныч,
человек, воспитавший нас.

В сочиненьях я был отличник,
но всегда повторял он:
– Ты
избавляйся от слов лишних,
бойся спешки и суеты.

Ты пиши, набирайся силы.
Этот труд – не бревно тесать.

Для людей, что живут в России,
Неудобно плохо писать.

Я по Вашим живу уставам,
в стиле Ваших бесед пишу.
Я бываю порою усталым,
но ломиться в дверь не спешу.

Крепко помню Вашу науку
и, как в классе, поверх голов
не тяну скороспело руку –
дескать, вот я уже готов…

 

* * *
Опять сверкает над Кавказом
всю ночь июньская гроза,
электросваркой над каркасом
слепит безжалостно глаза.

В своей поспешности стремительной
она, могуча и смела,
черты профессии строительной
все до одной в себе слила.

В горячем уличном безмолвии
дождь входит в землю, как сверло,
и облака пронзают молнии,
и ночью в городе светло.

Гром ухает стотонным молотом,
ручьи уносят с улиц сор,
и мир деревьев смотрит молодо,
с листвы отряхивая сон.

И с площадей, по пояс канувших
в клокочущее море луж,
спешит гроза – азартный каменщик
к окраинам, в степную глушь.

В работе рукава закатаны,
и, цветом в вызревшую рожь,
вихры волос ее закапаны
зеленой краской нив и рощ.

Она полна к растеньям жадности
и, сокрушая мертвый хлам,
стремглав возводит урожайности
пшеничный золоченый храм.

Сейчас вода его окутала,
но я увижу на заре
воздушность стен, сиянье купола –
простое диво на земле…

 

* * *
О чем это шепчется рощице,
Одетой в осеннюю тогу?
О чем это путнику ропщется,
Идущему с осенью в ногу?

О чем это мыслится палому
Листу, что по ветру кружится?
Неужто так хочется – малому –
Со смертью своею ужиться?

 

Рассвет в городе

 

Я выждал все-таки рассвет.

Спалось прерывисто и худо.

Впервые за пятнадцать лет

мне довелось увидеть чудо.

 

Ударил розовый фонтан,

и пламя тучи охватило,

и я сказал себе:

– Вон там

из-под земли всплывет светило.

 

Тогда оно одним броском

размахивая чубом рыжим,

взлетело ввысь и босиком

пошло разгуливать по крышам…

 

Документальный фильм Кармена

 

Документальный фильм Кармена.
Дороги и хлеба в огне.
Я должен вспомнить откровенно,
как вечером случилось мне
сердечный выдержать припадок
при виде старых матерей,
солдат небритых и хрипатых,
огня германских батарей,
детей голодных без жилища,
блокадных скудных похорон,
пожарища и пепелища
и гибели со всех сторон.
Пронзило сердце острой болью
во тьме экрана полотно,
но вместе с верой и любовью
отозвалось во мне оно.
И наступила перемена.
Вздохнул арбатский душный зал
в тот миг, как долгий фильм Кармена
иные кадры показал.
И вновь припомнились солдаты,
немая собственность земли,
которые до майской даты,
до мирной жизни не дошли.
Смешались гордость, гнев и жалость,
безлюдье ночи, гомон дня.
И сердце дрогнуло и сжалось,
забыв невольно про меня.

 

* * *

Мы знаем, что обречено
и безнадежно наше дело.
Зачем же сердцем завладело
и не дает вздохнуть оно?
Зачем за край ночной черты
нетерпеливо и тревожно
сквозь слезы молча смотришь ты?
Его увидеть невозможно –
день завтрашний.
Там вижу я
полупрозрачный жизни призрак,
разлуку и зловещий признак
совсем иного бытия.
Там солнце зимнее горит,
и голос сдержанный природы
о наших бедах говорит
и нам отсчитывает годы
последние.
Но все равно
мы благодарны будем оба
мученью жара и озноба,
минувшему давным-давно.
Благословим же этот дар,
и ночи с прерванными снами,
и то, что и озноб, и жар
однажды приключились с нами.
Слез откровенных не таи.
Что нам стихия чуждой прозы?
Свободно льются эти слезы.
Они мои. Они твои…

 

В лесу


Затишье, ты соседствуешь с войной,
удача, ты погибелью чревата.
Нелепость, будь вовек тому виной.
Сама, душа, во всем ты виновата!

Так будь собой и ощути их вес –
тех шумных лет, наполненных тревогой.
В нас целит солнце, севшее на лес,
как фотоаппарат с его треногой.

Сейчас фотограф-ветер сбросит плат,
и по исчезновенье тучи черной
запечатлятся наши смех и плач.
Да только что нам оттиск этот четкий?

Под шляпкой гриб поднялся голышом.
Березы – словно свадебные свечи.
Ты слышишь? Они шепчут:
– Хороши ль?
Спокойно ли тебе, о человече?

Июль зеленый. Снов невпроворот.
Один сморгнул. Другой еще короче.
Настанет ночь – и утро у ворот.
Какие усыпительные ночи!

Не спи, душа!
Останься на ветру!
Для блага изменяя эту землю,
чтоб жить, я ежедневно поутру
тебя, как оправдание, приемлю.

И лишь порой – в блистании смолы,
торжественны и праведны, как судьи, –
становитесь вы, летние стволы,
дороже нам, чем собственные судьбы.

Я вижу небо в окнах ваших крон.
Какой бы жизнь ни стала получаться,
не нужно мне довольства – этих крох
от яств полубеды и полусчастья.

Вот почему, душа, нам не до сна.
Вот почему, нечаянно, как другу,
мне на плечо суровая сосна 
кладет свою натруженную руку…

 

* * *

                                            А.О.
В лесу спокойно и смолисто.
Иду я по лесной тропе.
Как ярко-алые мониста,
сверкают ягоды в траве.

Я на поляне сплю далекой, 
от зноя прячусь под сосной,
и ты мне кажешься дорогой,
давно сдружившейся со мной.

Здесь еж щетинится спесиво,
бьет шишек град, как из ведра.
За все, за все тебе спасибо:
за лес, за солнце, за ветра.

За тени тихую укромность,
за яркость ягод, жар хвои,
за неба летнюю огромность,
за песни грустные твои.

Пусть будут радости и ссоры,
и жизнь одна, и смерть одна.
В лесу, быть может, только совы
боятся жаркого огня.

А лес недвижен, зелен, легок,
безмолвен, строен и высок.
Нить паутины, свесясь с елок,
Едва щекочет мне висок.

Бежит по воздуху сорока,
и облака текут, паря.
А там – поля. А там – дорога.
И снова – ровные поля…

 

* * *

Картофельное поле.

Съедобное гнилье.

Победа будет после.

Три года до нее.

 

Пустуют в хатах клуни.

От урожайных лет

в земле остались клубни,

насущные, как хлеб.

 

Харчей не покупаем.

Себя не продаем.

Картошечку копаем

и варке предаем.

 

Недолго ей вариться.

Мороз ее сварил.

Кипи, кипи, водица,

чтоб голод не свалил.

 

Сейчас посолим круто.

Начнем картошку есть.

И танки есть у Круппа,

и самолеты есть.

 

А видел он то поле,

где голо и мертво?

Победа будет после.

Но наша – не его...

 

* * *

О чем печалюсь я – навеселе?

Идут года, не оставляя следа.

И есть ли это сердце на земле,

для сердца не жалеющее света?

 

Гремят ключи в замках жилых систем.

Над трубами восходят кольца дыма.

Как одиноко в мире наших стен

и как их немота необходима!

 

Но выбор сделан. Кончена игра.

Настало время жить, не отвлекаясь.

Пусть боль мне входит в сердце, как игла.

Так и должно быть. Я ни в чем не каюсь…

 

* * *

Поля не знают, что они поля,

и полевой дороге не морока

не знать о том, что имя ей дорога, –

петляет, под колесами пыля.

 

О назначенье говорящих крон

не помышляют темные деревья.

Шумят они, исполнены доверья,

и одинокий осеняют кров.

 

От щедрости своей несет река

тебя, рассвет, качающийся утло.

Не оскорби ж доверчивости утра,

поспешности бездумная рука!

 

Я следовать старался тишине,

и шелесту листвы, и вешним водам

и слушал, как упорно год за годом

ты зрело, бескорыстие, во мне.

 

Смотрели хмуро тучи из-под век.

И кроме пенья птиц и солнца, кроме

всего, чем живы люди, запах крови

ты приносил в дома, практичный век.

 

Ты грозные забавы затевал

и временность расчетливую славил.

И все-таки ведь я с тобою сладил

тем, что пример меня не задевал.

 

Зачем вы существуете, стихи?

Зачем луной украшен звездный вечер?

Зачем цветет акация, а ветер

без привязи гуляет по степи?

 

Добро не может душу не задеть,

воплощено в улыбку, ливень, колос.

И если есть у человека голос,

то человек не может не запеть.

 

* * *

Хвораю. Пауз лишена,

бессонниц музыка, исчезни!

Утраченная тишина –

название моей болезни.

Что ночь ближайшая таит?

Я помню, как во мне звучало:

стихии противостоит

души разумное начало.

Пришедший с тишиной на свет,

я убеждаюсь, что отныне

во мне ее покоя нет.

И мать печалится о сыне.

Грустит – Господь не приведи,

ласкает добрыми руками.

Что ей скажу, когда в груди

эпоха движется рывками?

И чей-то беззащитный крик,

и чьи-то слезы и упреки,

и неосуществленных книг

предполагаемые строки –

все это слышу я в себе,

склонившись над стопой бумажной.

Завидуй же такой судьбе,

любитель трудностей отважный!

А ты во имя той любви,

что сквозь года ведет упрямо,

на жизнь и смерть благослови

своею тишиною, мама!..

    

Замоскворечье

 

Старые улицы Замоскворечья.

Особняки.

Арки, ворота, жилье человечье.

Близость реки.

 

Вот я брожу по твоим переулкам.

Лязгнул засов.

Тянет меня к музыкальным шкатулкам,

бою часов.

 

Пусть покричит перед боем кукушка,

скроется прочь.

Рядом помолится богу старушка.

Спустится ночь.

 

Есть еще камни, калитки, заборы.

Держитесь вы,

скверы, скворечни, подвалы, соборы,

иней Москвы.


Фрагмент вечера от 30.01.2015 памяти Сергея Дрофенко "Мир согревать собой...", или Стихия русского лиризма.


 Стихи Сергея Дрофенко читают его друзья


"Поэзия Московского университета. От Ломоносова до..." Краткая биография