Александр Сотников


КПП (2)

Назад к "КПП (1)"


(Контрольно-пропускной пустырь)

2.

Был путь без асфальта не то чтобы тяжек,
но нервно неровен: бугор на бугре.
Прошел N задами вдоль многоэтажек,
и вот очутился он на пустыре

довольно обширном, постиндустриальном.
Попал в переплет N , как мышь в молоко,
как влезший без спросу в оккультный астрал гном,
где все не по росту ему – велико.

Здесь флора чудная за многие годы
на почве забвения произросла,
как будто, плевелов пустившее всходы,
железное семя вселенского зла.

К фрагменту фрагмент неземного ландшафта –
металла, железобетона куски.
И каждый из них искорежен и ржав да
какой-то загробной исполнен тоски.

Тонула в земле, будто лапа когтиста,
коряга стальная по ходу тропы,
как жеста прощального «асталависта»
из ада. Галопом по телу клопы –

от этой картины. Какие мурашки?!
А тропка петляла тем временем над
мазутным по левую руку в овражке
болотом, по правую – вдоль баррикад

из нагромождений бетонных развалин,
где не разобрать ни покрышки, ни дна,
ни лева, ни права – был криво зеркален
весь вид. И наглядно в таком виде на

тетрадном листе в клетку карикатурой
смотрелся, в решетчатый взят антураж,
от мира живых огражден арматурой,
погост мертвой техники, призрак-гараж.

Пустой саркофаг, где покоился зомби
былой автобазы. Для стрельб полигон,
секретный объект, взрыву атомной бомбы
подвергшийся. Вдруг, словно бас-геликон,

приказ прозвучал полновластно и трубно
с небес, из руин ли: «Стоять, кто идет!
Фамилия? Имя?» Был голос не груб, но
из тех, от которых смерзается в лед

вот только струившийся крови ток в жилах,
и мысли – что агнцев испуганный рой,
что листья дерев, если вдруг закружил их
и снес шквальный ветер осенней порой.

"КПП (3)"


КПП (1)

Назад к "Пролог"



(Контрольно-пропускной пустырь)

1.


Черёд наступил, объявиться повинен
баллады герой, поелику пролог
пространный иссяк. Наречем гражданин N
героя (читается «эн»). Чем привлек

меня этой литеры знак иноземной?
Все дело в метафоре, так наобум
ковчег помянул я. Был праведен всем Ной,
но не колобродил вокруг него бум

тех дней допотопных гламурной шумихи.
Старик жил молитвой. Всего окромя,
был ход его жизни и скромен, и тих, и
его обожала большая семья.

И N тоже не был особо отмечен
заслугами или талантом каким
в глазах у бомонда. Себе на уме чин
по чину тянул свою лямку. Сухим

и он чудом вышел из самой пучины,
когда мир привычный, казалось, на дно
совсем погрузился. И он из скотины,
как пень бессловесной, от бед спас одно

творение божье – приблудную кошку,
с которой по-честному скудным пайком
делился. Господь ему эту дележку
зачел, но не сразу, а впрок – на потом.

В тот памятный день гражданин N по делу
широким проспектом в родном городке
шагал на свидание к нужному челу.
Так ныне подносятся накоротке

кто был человеками в прежние годы.
Но речь не об этом, как и не о том,
что будто в науке есть про переходы
в другие пространства теория. Дом,

намеченный целью конечной вояжа,
был явственно виден – рукою подать,
когда б напрямую, но времени кража
был путь по проспектам к нему. Не видать

конца лабиринту, велик выходил крюк.
Не то, чтобы спешность была так важна,
но, как полководец, противнику в тыл вдруг
решивший ударить (война есть война),

так N, сократить путь намерен манёвром
нехитрым, свернул в проходные дворы
с проспекта. Пойти на такое – равно в ром
кубинский плеснуть русской водки. Пиры

такие чреваты. Сквозь джунгли бурьяна
змеилась, вторжением разозлена,
тропинка. Во рту вкусом сделалась пряна,
как после пинка в зубы, сразу слюна.

"КПП (2)



КПП (Пролог)

(Контрольно-пропускной пустырь)

    "…если бы гнев, овладевший Дон Кихотом,
    в это самое мгновение утих, то он, уж верно,
    покатился бы со смеху…"

    Мигель де Сервантес Сааведра.

Пролог


Контроль, он и в Африке верный критерий:
способна ли власть обеспечить покой
стране и злодеев, как вредных бактерий,
отвадить от пакостей твердой рукой.

Кто знает как там у них в их Верхней Вольте,
а в наших Вершках Нижних, чтобы в строю
едином шагать к общей цели, извольте
идентифицировать личность свою.

И пусть наша цель не совсем чтобы очень.
Здесь главное что? Чтобы все как один.
Ковчег крепко-накрепко сбит, скособочен
местами мал-мал. Но ни рифов, ни льдин

над бездной морской для него не опасно
наличие. Мы без труда за версту
угрозу узрим, так как мы ежечасно
всех сплошь мониторим, кто есть на борту.

Что страхи кораблекрушенья извне нам?
Объявим аврал. Но, когда изнутри
заслон не поставлен коварным изменам,
ущерб можно смело помножить на три.

И даже на триста. Чего мелочиться?
Опасность порой приукрасить не грех,
чтоб масса презрения к сути злочинца
кувалдой обрушилась бы на орех

с гнильцой пресловутого либерализма.
Мол, в слежке тотальной сквозит примесь от
покорности рабской. Контроль – это клизма,
всегда есть надежда, авось, пронесет.

Глава 1



Статуэтка

Безделица глухонемая
танцует, подол поднимая,
танцует не слыша музыки,
а жесты ее безъязыки.
А серьги грубы, как баклуши,
немеют оглохшие уши,
и глух, как собачий во тьме лай,
улыбки призыв онемелой.

Ей любится всласть после танца,
прильнет, изгибая свой стан вся,
и, выпита залпом до глаз днищ,
под бремя откинется навзничь,
чтоб встретить движенье живое,
в подушки уйдя головою,
и чуя счастливую похоть,
ногтями впиваться и охать.

Ей люб этот миг, когда дверца
тугая открыта, и сердца
чужого сплетенные вены,
раздвинули тесные стены.
И тайный огонь, как в скале, нем,
бесшумно скользнув по коленям,
волною поднимется снизу
по бедер крутому карнизу.

И любо ей это, ой, любо!
Желаньем сжимаются зубы,
в испарине, словно в крови лоб,
сама умерла б, иль убила б…
Но будет несделанным выбор,
на лоб оседает любви пар.

Все дальше, как берег, природа,
и нет к ней ни лодки, ни брода.
И, словно цветок или ветка,
стоит на столе статуэтка,
танцует, подол поднимая,
безделица глухонемая.

1988 г.


"Наищем"

Не помню какого,
чего-то такого,
мильоны ли, тыщи ли,
мне дочь сказанула,
что с братом со стула
они за окошком «наищили».
Словечко такое
теперь под рукою
у папы их взрослого,
когда ему тяжко,
поет он, бедняжка,
нелепую песенку, вот слова:

    Мы тоже не дремлем,
    мы тоже не свищем,
    объедем все земли,
    врагов ли, друзей ли
    и мы постепенно наищем.


С тех пор его плохи
дела, и, как блохи,
словечки в уме его прячутся,
решил он при этом,
что станет поэтом,
родня же рыдает и плачет вся.
Они ему хором:
«Когда ты шофером
работал, то жили, как люди мы»,
а он, в рифмы канув,
всю ночь тараканов
изводит стихами занудными:

    Мы тоже не дремлем,
    мы тоже не свищем,
    объедем все земли,
    врагов ли, друзей ли
    и мы постепенно наищем.


Хоть с голоду пухни,
кормилец на кухне
стихи несъедобные стряпает,
влеком он во мглу бед,
но дочь его любит,
поскольку он все-таки папа ведь.
И сыну не важно,
что голод бумажный
угробит папашу писателя,
они с сестрой милой
потом над могилой
дуэтом споют обязательно:

    Мы тоже не дремлем,
    мы тоже не свищем,
    объедем все земли,
    врагов ли, друзей ли
    и мы постепенно наищем.


1988 г.


Сколь много еще предстоит описать

«Достань стаканы
и выпьем водки за улан».
Иосиф Бродский.






Сколь много еще предстоит описать
кровавыми злыми стихами,
прямыми рядами колышется рать,
знамена трещат над полками.

Нет солнца и неба, есть пасмурный день
и в землю штыки грозовые,
а удаль улан – кивера набекрень
и сабли изящно кривые.

Еще есть желанье привстать в стременах
и взглядом окинуть поляны,
но в стремя колотится сабля в ножнах,
и дружно смеются уланы.

Уже до сраженья рукою подать,
глаза закрываются сами.
О боже! Кому-то сегодня рыдать
кровавыми, злыми слезами…


Променад

Разве плохо? Идет и склонилась к плечу,
и плотнее прижать норовишь, и
я не то чтоб на крыльях над всеми лечу,
но я многих красивей и выше.

Богохульствуй, красавица, слов ересь гни,
каблучками могилки в снегу рой.
Что глазеешь, прохожий, попробуй, рискни,
усмехнись над моею фигурой…

Я как будто с небес, так бессмысленно пьян,
оскорбился судьбой и с тех пор пью…
Если горб, то по гроб. Скорбь такой же изъян,
как и горб, как и скарб. С этой скорбью

коготками скребусь – в коробке скарабей,
заплутавший в зловонном свище ген.
И в египетской тьме не пойму, хоть убей,
проклят я или все же священен.


Настя


Такой это кайф сознавать, что с пеленок
мне ведом ее каждый день, каждый час,
любое мгновенье: наутро спросонок
и в полдень, и на ночь, с игрой ее глаз –
двух круглых медалей с искринками карих,
с девизом, где буквы поврозь, но тверды:
за подвиг заботы о людях, о тварях,
о куклах, за не понарошку труды.


С ночи целил общий коридор

С ночи целил общий коридор
рамою оконной, как прицелом,
и наутро выстрелил в упор
в белый свет над облаком дебелым.

Как в копеечку, да в молоко!
Дверь в подъезде громыхнула кстати.
И душа взлетела высоко
умершего вечером дитяти.

Что диагноз в справке, что число?
Тайна пусть останется врачам вся.
Мужу и жене не повезло
жутко, их ребеночек скончался.

Тишь да гладь под холмиками рук,
ног не греют теплые ботинки.
В воздухе какой-то странный стук,
поезда ли, швейной ли машинки?

Белоснежка шьет под бабий вой
балахончик новенькому гному,
рост отмечен крышкой гробовой,
прислоненной к косяку дверному.


Из Альфреда Теннисона

Памяти А. Г. Г.

Нельзя, хоть в чем-то не греша,
Стихом укутать горя дрожь,
Одновременно слово ложь
И правда, тело и душа.

От мук сердечных препарат,
Стиха изысканный мотив –
Как опий, боль он, поглотив,
Затем умножит во стократ.

Убор печали траур вдов,
Но все ж от хлада он хранит,
А стих – кладбищенский гранит,
Объем печали и покров.

In Memoriam A. H. H.: 5. Sometimes I Hold it half a Sin (Оригинал)




* * *
Прощание

Ручью нельзя от моря вспять
Дитем из под опеки,
И мне здесь боле не ступать
Вовеки и вовеки!

Струятся воды вдоль лугов,
Ручьи впадают в реки,
А мне нельзя и двух шагов
Вовеки и вовеки!

Осины трепет, вздох ольхи,
(Им снятся дровосеки),
Рулады пчел их снам глухи
Вовеки и вовеки!

Тысячекратных солнц и лун
В волнах мигают веки,
Мне не омоет ног бурун
Вовеки и вовеки!

A Farewell (Оригинал)



Двоица

Сыну Ивану





«И неотвратим конец пути».


(Б. Пастернак).





Зловеще Марс пылает всю ночь ал,
я связь вещей исследую, несведущ,
ты сыном был еще до всех начал,
согласно постулатам о родстве душ.
Вдоль насыпи конек несется чал,
и видеть можно явственно – рассвет уж –
что хвост его мочало из мочал,
а грива, что по ветру, просто ветошь.

Не отвернуть и с рельсов не сойти,
и нет конца железному пути,
и в целом дело пахнет керосином.
Судеб круговорот необратим,
уже мы никогда не прекратим
быть вопреки всему отцом и сыном.


I

Быть вопреки всему отцом и сыном
не так уж тяжко, хуже быть могло,
пусть взгляды встречных кажутся косы нам,
представь, что я острижен наголо,
представь, что ты... Да ну к чертям их псиным!
Угасло горе, что гораздо жгло,
по швам пойдя мундиром апельсинным,
давным-давно от сердца отлегло.

Орлом ли, решкой – круг луны монеты?
Парадом на плацу стоят планеты,
и что бы он такое означал?
Чего бы ради выпячены груди,
надраенных наград блеск и орудий,
зловеще Марс пылает всю ночь ал?


II

Зловеще Марс пылает всю ночь ал,
коровою в потуге опрастанья
утробно город что-то промычал,
и замерли деревья все и зданья.
И каждый люк миазмы источал
прологом пролетарского восстанья,
а вдалеке на них уже стучал
по рельсам поезд. Дробные преданья

хранят асфальтных трещин письмена:
бредовые деянья, имена,
весь фараоний сонм, рожденья сверх ждущ.
Где лег гиений гол оскал лица,
там комикс скомкан: сын искал отца…
Я связь вещей исследую, несведущ.


III

Я связь вещей исследую, несведущ,
и грамота не впрок ни грамма та,
светильник мой ума, увы, не светоч.
К тому же ход снижает хромота.
Талант мой – он крестьянский скот к весне, тощ –
солому меланхолии мнёт, а
что прибыли и в нем? Не первоцвет уж,
и силы нет, и сущность в нем не та.

Беспомощней теленка я на скользком,
особо, коль дерябну алкоголь с кем.
Упал ничком. Поднялся. Навзничь пал.
Дойду ли до какого-то предела?
Не твоего ума все это дело,
ты сыном был еще до всех начал.


IV

Ты сыном был еще до всех начал,
так было суждено, так было надо.
Едва наметясь, день уже скучал,
и ночь была томленье и досада.
Еще петух трикратно не кричал,
но с факелами шли уже из сада,
на море Галилейском о причал
бортом стучала лодка. Лимонада

струя шипела, пенна чересчур,
и прокуратор видел сквозь прищур,
как смокв корзины полные нес две дюж
невольник через двор и у костра
припомнить силился лицо Петра,
согласно постулатам о родстве душ.


V

Согласно постулатам о родстве душ:
рождать детей – искать с собою встреч.
Пускай не в жизни следом, через две уж
наверняка свиданью проистечь.
Я в детстве верил, филин, он – сове муж,
раз плюнуть было смыслом пренебречь.
Скользил зигзагом косвенным в траве уж,
кому зигзаг, а мне – прямая речь.

Блюла погода пагоды обводы,
погибель я и пагубу свободы
тогда еще неясно различал.
Обычно мы их поздно различаем,
вдогонку на столе стакану с чаем
вдоль насыпи конек несется чал.


VI

Вдоль насыпи конек несется чал
нескладной прытью новопогорельца,
щекочет ноздри дымный запах шпал,
скользит в зрачке блескучий морок рельса.
Ну кто из нас на воле не дичал?
Стоять озябнув, кто рысцой не грелся?
Кто фарой зеркальца не облучал
укромный закуток, где пыль и прель вся?

И край земли глотком беззвучных жабр
качнется, будто сдвинул канделябр,
о нравах сочиняючи извет, дож.
Веслом гондольим в пахнущий канал
перо в чернильный омут окунал…
И видеть можно явственно – рассвет уж.


VII

И видеть можно явственно – рассвет уж
где за окном вращается ландшафт,
тот, коему китайская в родстве тушь
и шелковый, драконов полон, шарф;
где россыпью зеркальною разверст луж
наполненных фужеров брудершафт…
Прозрачная настойка зимних зверств стуж
сочится вглубь земли сквозь шурфы шахт.

И Бог с ней, может, сыщет где-то лед там,
нам впору насладиться бы полетом,
когда бы грустный факт не огорчал,
воздушный змей изыскан, как жираф, да
в деталях просто срам, святая правда,
что хвост его мочало из мочал.


VIII

Что хвост его мочало из мочал,
всегда знал старый бес, но не был целим
ни разу остряками, всяк молчал,
особенно когда был черт под хмелем.
А он пороки злобно обличал
направо и налево, все борделем
паскудным, не иначе, величал,
гарцуя по притонам и панелям.

Крыл всех от сардонических щедрот
и в хвост, и в гриву, и наоборот.
Вдова пред ним? Достанется вдове тож…
Надергался он тех хвостов и грив,
говаривал, когда бывал игрив:
«А грива, что по ветру, просто ветошь!»


IX

А грива, что по ветру, просто ветошь,
когда, в седле качаясь, паладин
пусть воплощенье всех достоинств, едущ,
но образа печального один.
Он великаньих парочку низверг туш
в геенну, вопиявших: «Господин!
Такими уродились мы, не зверь ты ж!»
Один из них был молод и блондин,

уж лучше им родиться парой мельниц.
В лагуне галеон налег на мель, ниц
уткнувшись, догнивать лет десять, и
на полдень – в земли кориандра, перца –
дорога длится прочь от дамы сердца,
не отвернуть и с рельсов не сойти.


X

Не отвернуть и с рельсов не сойти
зеваке, чей един кураж есть око.
Опять осталось что-то позади…
О, Господи, за что же так жестоко?
Архангелам дано крыл по шести,
а людям – плоти, велика честь, кокон.
Но как, когда все видится наскоком,
смиренно крест свидетельства нести?

Из черных, под чугунными котлами,
ревущих топок ржавое бьет пламя,
живой протуберанец взаперти.
Качаясь, как в прозрачной глубине вод,
компьютерный на мир нисходит невод,
и нет конца железному пути.


XI

И нет конца железному пути,
под стук колес в эпоху умных чисел
мы въехали. Тоскливо? Перечти
«Женитьбу Фигаро». Кто там возвысил
свой голос? Проводник, сюда свети.
На полустанке – с полу встань! – в ночи сел
еще один ушедший из сети.
– Э, брат, да у тебя полголовы съел

пройдоха некий… сыру! Это мышь!
Спокойно, дамы! Не уйдешь, шалишь.
Поймал! Кондуктор, чаю принеси нам…
«Цирюльник» был взамен ли «колы», вы
должны бы знать другой полголовы.
И в целом дело пахнет керосином.


XII

«И в целом дело пахнет керосином» –
ворчал пожарник, нюхая бутыль,
взбираясь по обугленным лесинам.
Снаружи, опираясь на костыль,
морочил инвалид под магазином:
«Подайте погорельцу!» Ветер пыль
нес угольную, скоро нес весы гном,
накренясь, как седой в степи ковыль,

туда, где по-бильярдному арбузы
катались бы, но не было им лузы.
Курился над мангалом бодро дым,
парнишкой балансируя поджарым
на скейте, в чем-то пахнущий пожаром…
Судеб круговорот необратим.


XIII

Судеб круговорот необратим,
покой взорвется беспощадным бунтом.
Когда дороже брата побратим,
проверить не мешало бы по пунктам,
а те ли мы, кем выглядеть хотим,
не стала ли любовь изюма фунтом?
Кобыл сомнений сыщется табун там,
где жеребец тоски неукротим.

Когда вблизи кружит воронья стая,
бояться их примета не пустая,
недолго и беду накаркать им.
Забавны суеверные причуды,
но помнить о лобзании Иуды
уже мы никогда не прекратим.


XIV

Уже мы никогда не прекратим
идей камнеподобного обвала,
хоть Монумент Надежды невредим,
никто с него не сдернул покрывала.
Пророчества, которым верить им:
чьих авторов толпа колесовала
иль чьих творцов не обинуясь чтим?
По глине влажной вдоль лица овала

ладонь следит щеки изгиб и нос,
и веки… И вздымается гипноз,
иллюзий гений, кем несомы сны нам.
Я Одиссей, а ты мой Телемах,
и нам в молитвах матушки впотьмах
быть вопреки всему отцом и сыном.


(08.08.2000).


Млечный Путь

Она Его ждала,
вот-вот из-за угла
отступит в страхе мгла,
взволнуется парча в высях.
Большие города,
бетона чехарда,
созвездий борода
над крышами курчавится.

Теплоцентраль миров,
для труб отрытый ров,
а в нем олений рев
и лес, как похороненный.
В тени зеленых глыб
плывет тропы изгиб,
стволов древесный скрип
рождает эхо, тронь иной.

Она Его ждала
вот-вот из-за угла,
а Он из-за ствола
живого и шершавого
появится вот-вот
там, где Его не ждет
никто, а Он идет,
и Ей не слышен шаг Его.


Скоро ночь

Отыскав на плече моем нишу,
хочешь знать ты, прижавшись к плечу,
то, что знаю в себе я и слышу,
но о чем в разговоре молчу.

На струящийся дым папиросный
смотрят исподволь рядом глаза,
говорить уже что-нибудь поздно
и молчать очевидно нельзя.

Этот вечер – незваный татарин,
запустенье в душе и разор.
Этот вечер тобой мне подарен,
как лукавый до этого взор.

Папиросу изгрыз в карамель я,
а меня изгрызает тоска,
и не хочется жить, как с похмелья,
и еще этот взгляд у виска.

Взгляд тянущейся нитью в крови вдет,
в сердце тычется крови игла,
кто себя так как я ненавидит,
причиняет другим больше зла.

Значит, жить, полюбивших калеча,
ощущая каленым клеймом
след от мокрой щеки у предплечья,
и терпеть, как простой перелом.



Слово о полку. Глава 5.

Назад к "Глава 4"



5.

Захара знобил первых утр
в местах незнакомых невроз.
То, где он проснулся, был хутор,
пожалуй, что чуть ли не врос
по кровлю в ядреные недра,
насквозь скотоводства говном
удобренные. Запах щедро
бил в ноздри, а в ветре степном
примешивался и полыни
на вкус горьковат обертон.

С востока грядущей теплыни
прощупывали небосклон
лучи. Город с виду прохладен
поодаль – хребтом, как дракон,
сползая в ложбину вдоль впадин –
мерцал чешуею окон.
На склонах холмов – вкривь-вкось улиц
бетонные стены, углы,
как только лучи их коснулись,
толпой проступили из мглы.

Оазис в степи, без натяжек,
где кущ райских мягкий интим
в промежностях многоэтажек –
кудрявился неукротим.
И высились пирамидальных
вершки там и сям тополей,
маячила путникам вдаль их
листва – то темней, то белей.

Дистанцию в три километра
от хутора в город шоссе
Захару пришлось против ветра
прошествовать, выложа все
резервы калорий от каши
пастушеской, что в вечеру
казалась икры красной краше
и даже весьма по нутру
под водку изыском закуски
эстетским «а ля натюрель».
Так ели, быть может, этруски,
а, может, едят и досель
в их чопорных англиях снобы –
крутых завсегдатаи сфер,
в ливреях где и меднолобы
лакеи витийствуют: «Сэр,
овсянка!» и ставят с прибором
милордам под нос размазню
на блюде (осады измором
омега и альфа меню).

Короче, Захар, голодая,
на градские стогны ступил.
Паслась голубиная стая –
полк ангельский из-под стропил
окраинных одноэтажных
домов за заборами сплошь
глухими. И пес, бодрый стражник,
за первым же поднял дебош.
К нему подключились соседи –
цепные сидельцы конур:
иные – что в клетках медведи,
другие – чуток выше кур,
петардами из-под калиток
рвались под ногами почти.
И гавканья переизбыток
не менее ста двадцати
тянул по шкале в децибелах,
как бас сатанинский в упор
в куплетах про злато. И пел их ...
неистовых гаубиц хор.

Захар был везуч, очень скоро
он на остановку набрел
автобусную, и мотора
услышал вдали рок-н-ролл.
Автобус подъехал – фонарик
китайский – светясь изнутри
апломбом, что он не из старых
времен велорикша, не три
он крутит, а целых четыре,
пусть маленьких, но – колеса.
Нюхните, кто слаб, нашатырь, и
не делайте только лица:
оно, мол, еще и автобус…

Зигзаг и второй – за окном
чредой потянулись не то бус
гигантских шары, не то дом
за домом: цветные витрины,
и вывески. Блеск и стекло –
безумный бурлеск мешанины
Европы и Азии. Жгло,
взойдя над домами, светило,
как, спешившись, спрыгнул Захар
из двери «фонарика» с тыла
на плиткой мощен тротуар.

Хотелось сыскать где дешевле
жиры-углеводы-белки…
Мангалы дымили. Гешефт ли –
заоблачных цен шашлыки
и пиво? Затратам аллюр то
нещадный – галоп – три креста.
На рынке невзрачная юрта
нашлась – экзотична, проста
внутри: потолок – полусфера,
из пластика стулья, столы –
по кругу. Пример интерьера
и сил центробежных юлы.


Слово о полку. Глава 4.

Назад к "Глава 3"



4.

Не гаркнешь ведь памяти – брысь! А?
Ты кто без нее? Вертопрах.
Вот слово взяла директриса,
за совесть взяла, не за страх.

Там зрелище хлеще корриды
готовилось… Честно скажу,
не помню лица я той Фриды.
Размазалась по этажу
хихиканья липкая клякса,
когда Фриды был оглашен
проступок. Она на два класса
постарше была, не крюшон
до этой линейки дня за три
отведав – скорее, пивко –
из спальни окна, как в театре
с галерки, она далеко
вся вынулась и, сверху глядя
на люд проходящий извне,
кому-то там крикнула: «Дядя!
Идем обжиматься ко мне!»

И люд обомлел, комсомолка
по возрасту, вот тебе на –
не Красная Шапочка – волка
сама зазывает… Пьяна
она, не иначе. Где чести
девичьей хотя бы намек?

Директор сказала: «Вдоль шерсти
вас гладили. Мы теремок
терпимости этой прикроем
наглядным концертом-гала.
Виновную – здесь, перед строем –
сейчас же раздеть догола!»

Глаза округленные Фриды
квадратными стали, гипноз
подмял всех тяжелый, флюиды
исторглись, как жидкий понос.

И всё удивительно быстро
пошло. Фрида, птицей дрожа,
вся сжалась. Эмоций – канистры
бензиновой – взрыв. Куража
нашлось старшеклассникам в своре
инстинкт вложен исстари – птиц
ощипывать – выказать. Вскоре
директора воля – стриптиз
с аккомпанементом – не бред ли? –
фортиссимо рыщущих рук –
исполнилась… Как рвались петли
и пуговки – слышен был звук…

Пастух засопел – в носоглотку
и слезы, и сопли загнал,
скривился на теплую водку
и выпил. И смялся финал
огнем у рассказчика в легких,
тычком кулака по столу.
Он на ноги встал, доволок их
с трудом до лежанки в углу,
валетом там псу у хвоста лег,
в объятьях Морфея уже,
сумбур городя про весталок,
симпосии и неглиже.
_____________________________

Глава 5



Слово о полку. Глава 3.

Назад к "Глава 2"



3.

Рассказчик ладонью скамью тер,
как будто в хребет ее воск
втирал, и ворчал:

– Мне компьютер
не в жилу, я сам себе мозг
обдумывать, помнить былое
и читанную многих книг
премудрость. К примеру, о Хлое
и Дафнисе – сердца пикник
с пленэром… Ну пусть, именины, –
поправился. – Всё пастораль,
все эти русалки, ундины
и нимфы… Загон мой – кораль, –
вещал он, – мои к овну овен
тучны. Идиллический сон.

А ваш интернет, он греховен,
я чувствую, пакостен он!

Для памяти мне ваш компьютер
не нужен, справляюсь и так,
мои оба, фатер и мутер,
сварганили не кое-как
сыночка. Рублю по-немецки,
натаскан и в алгебре я,
ни в жизнь долота и стамески
не спутаю. В эти края
подался я, выйдя на дембель,
стройбатовец бывший, сержант,
халупу мою и в ней мебель
насколько дозволил талант
слепил из всего, в чем случайно
иль с умыслом мне повезло
узор разглядеть… Я дизайна
искусство, а не ремесло,
осваивал сам по журналам.

Их пропасть есть, только уди,
в них архитектуры навалом,
а мне ближе всех Гауди
пришелся. И мне из природы
не чужд матерьял, из камней
такие кручу навороты,
в масштабе, конечно, скромней,
чем тех, в Каталонии, монстров
от зодчества полный аншлаг
невообразимый. Пусть остров –
мой двор, может, в архипелаг
когда разрастется… Ты думал,
я здесь закоснелый чабан,
убого хозяйство веду, мол,
кругом неотесан чурбан?

Об овцах забота легка мне,
есть стимул в степи пропадать,
попутно отыскивать камни
и тягостную благодать
о сущности жизни догадок…
И вот я парю теперь над
всем бытом, что низменно гадок,
и гаже всего – интернат.

Ну да, интернат. Он предтеча
всех этих паучьих тенет.
Пехоте погибель – картечь, а
подросткам-щеглам – интернет.

Я сам в интернате с пяток лет
и гущ поотведал, и жиж,
учился наукам, как проклят,
с уроков ведь там не сбежишь.
Там лица семь суток в неделю,
все двадцать четыре часа –
все те же, кружат каруселью,
и те же звучат голоса.
В простом, не совсем сахар, быте
мы скопом, кто есть на борту,
по той же вращались орбите
с приевшимся вкусом во рту
насквозь тошнотворной рутины,
но не без эксцессов порой,
средь правильной звездной картины
зияющих черной дырой.

Директор была у нас тетка,
фасониста, ростом сморчок,
не то, чтоб луженая глотка,
но был бы ей в пору пучок
фашистский, пришпилен на лацкан.

В неделю раз всех в коридор
нас строили, будто на плац, как
нарезанный впрок помидор
по краю на длинное блюдо
выкладывают, так и мы –
сплошь в галстуках красных… Мне худо
от этой в уме кутерьмы,
сопутствующей мемуарам
моим персональным. Тот день
особым пылает пожаром,
высвечивая светотень
подобьем «Ночного дозора».

Такое вот, брат, полотно,
что светом стыда и позора
из прошлого озарено.
_______________________________

Глава 4




Слово о полку. Глава 2.

Назад к "Глава 1"




2.

Сошла ночь, разлитая тушь ей
сродни непроглядно черна.
Ночлегом в хибарке пастушьей
закончил Захар день. Зерна
вареного миска, лепешка,
чай в кружке, на углях костра
вскипевший, бугристая ложка,
тарелке такой же сестра –
был к ужину стол сервирован
убог, восхитился б Ван Гог,
но стоил античных пиров он,
все блюда затмил монолог
хозяина. Он, как отару
за изгородь сплавил в загон,
речей отворил ниагару,
хотя бы и рылом сукон,
а тоже, поди ты, туда же,
в калашный толкается ряд,
нет, чтобы о купле-продаже,
о ценах на шерсть, в аккурат,
из всех вероятных бесед ту
затеял, что в общем-то вон
из ряда, но прежде кассету
в растерзанный магнитофон
воткнул, будто бензопилой да
по рельсу… Захар – вот те на! –
сквозь скрежет гитары Пинк Флойда
узнал из альбома «Стена».

Кранты без плота или лодки
на худшей из всех ниагар
– словесной. Бутылочку водки
из кейса наощупь Захар
извлек. Освещалась хибара
сомнительной яркости бра:
с какого-то трактора фара,
на чем-то, подобьем ребра
из грязной стены выпиравшем,
висела и свет свой лила
на схожий с надгробием павшим
вверх дном ящик вместо стола.

В какой-нибудь прошлой орде лиц
таких, за туменом тумен,
не счесть набралось бы, владелец
хибары – босяк-джентльмен –
губаст был, широкие скулы,
лобаст и приплюснутый нос…
Он гостю единственный стул и
граненый стакан преподнес.

Себе приспособил он банку,
худого сказать не хочу –
с резьбою для крышечки склянку –
в таких на анализ мочу
повадно носить добрым людям,
поскольку объем в самый раз,
но лучше об этом не будем,
итак я в деталях погряз…

А речь ведь о речи пастушьей,
спешил человек обо всем
сказать, толковал о растущей
преступности, и – как весом
прирост валового продукта,
небрежный, как через лорнет,
взор бросил, мол, тема раздута,
и вдруг заблажил: – Интернет!
Рехнулся мир на интернете,
а что в нем такого, скажи!
Вы с ним, право слово, как дети…
Так знай же, навечно свежи
в душе этой детских дней шрамы, –
себя в грудь ударил пастух. –
Какие я видывал драмы!
Эсхила возьми, да хоть двух:
Эсхила и, как его, ёклэ-
мэнэ, тоже древний был тип
из греков… А, вспомнил – Софокла!
Ну да, «Антигона», «Эдип»…

Свидетель вселенским раздорам –
такое я, брат мой, огреб,
что все их трагедии хором
в сравнении с этим – микроб!
___________________________________

Глава 3



Слово о полку. Глава 1.

Назад к "Вступление"



1.

Так что же с Олейником? Как так
в степи оказался Захар?
Я мало что знаю о фактах.
Он, вроде, ордынских татар
следов пребывания поиск
затеял на свой страх и риск.
Какого-то хана там войск
в ученых трудах обелиск
не тем, вроде, словом помянут…
И вот он за этим в пути.
Пусть поиск нокдаун карману,
но истину надо найти.

Чем плох впопыхах образ слеплен,
реалий и выдумок смесь?
Идет персонаж через степь, блин,
а в правой руке его… кейс!

А внешне он, если глазеть, то
открытым лицом добр, из
кармана костюма газета
торчит, цвет волос белобрыс.

С его б кулаками на ринг, а
в осанке сутул, долговяз,
и клювом похож на фламинго…
Валюту он взял в долг, аванс
за будущую его прозу
сумел раздобыть, прохиндей,
(еще мы вернемся к вопросу,
велик ли он – прок от идей).

Весь тут он, от пяток до носа,
нескладный, не чуждый наук,
в том месте стоит, где донесся
до слуха его некий звук.

Звук близился, и все уместней
его назначенья вопрос
казался. В конце концов, песней
престранной, чем громче он рос,
оформился звук. Из увечий
отсутствие слуха Захар
мнил худшим, а этот невесть чей
был меньше всего божьим дар.

И, кроме на уши нагрузки,
еще была в песне одна:
в ней, может, был смысл, но по-русски
ни слова, отсюда темна
суть песни уму оставалась.
Особенно дик был рефрен.

Полуденный жар остывал, ось
земли (легкий давшая крен
во время, которое «оно»)
на вечер дала ход. Весьма
нелепая мысль без резона
на ум вдруг взбредает: зима,
мол, где-то всегда наготове…

Скорее всего, от жары.

Удодов пустое гнездовье,
перекати-поля шары
расскажут при зрении зорком,
что будет и лету конец…

Но вот, головою над взгорком
песчаным маячит певец.

Коза и с десяток овечек,
подъем одолев, потекли
по склону, а вслед человечек
возник. Будто выводок тли,
заботливо хрумкая выпас
листа, и при нем муравей…

Облупленный цвета халвы пес
держался в тылу и правей.

К пастьбе приступила ретиво
скотина, в траве зная толк,
тогда как глава коллектива,
прозрев, слава Богу, умолк.

И сразу навстречу направил
в калошах босые стопы,
резиной истертой поправ ил
речушки иссохшей. Слепы,
а равно неисповедимы
извивы господних путей,
и все мы на них пилигримы,
и праведник, и лиходей.

Глава 2


Слово о полку. Вступление.

Владимиру Прутику



Представь лишь, подкинь голове дум,
невольно сухой сглотнешь ком:
раскинулся город неведом,
и ты в него входишь пешком.
Сначала оврага скос обок
останется, там – солончак,
потом обогнуть пару сопок,
минуя джиды ствол. Он чах
весь век свой с мальства, где попало
взойдя, и достигнув лет ста,
застыл раскорякой трехпалой,
на метр джиды два листа.
Как негр, в грязь влезший в глуши тьмой,
хвативший лишка пару пинт,
стоячий и неразрешимый
узлов и морщин лабиринт.

Откроется следом долина,
граненый блескуч Кох-и-Нор,
бела ослепительно глина
кротовьих и сусличьих нор.
Разрозненные ожерелий
фрагменты. В траве медальон
гранитной скалы. По жаре ли,
по правде ли, звук отдален
доносится… Здесь бы маленько
помедлить, а именно для
того, чтоб Захара Олейника
дать образ, конфликта не для
меж формою и содержимым
поэмы. В виду темноты
невежества сбился, движим им,
я, запанибрата на «ты»
сюжет завертев вместе с темой,
на деле же проще простых
причина, совсем не поэмой
имелся в виду первый стих.

Поправок тогда одну-две дам:
вот парень, наречь хоть горшком,
что в город все тот же – неведом,
намерен проникнуть пешком.

По-прежнему город раскинут,
и верно описан маршрут
с комплектом пейзажных картин от
оврага к долине. Ваш труд
(уже не о стройности с глубью
здесь речь) хоть вступленье прочесть,
льстит авторскому самолюбью,
и в целом безумная честь.
______________________________________

Глава 1


Мяч преткновения

1.

Солнце утром, нет лучше начала
дням по осени, будто июль,
будто хворому вдруг полегчало
без инъекций и горьких пилюль.

Норовит выдать чистым алмазом
мелочь всякую солнечный свет
на дворе бесприютно чумазом,
где какой только мелочи нет.

Бытовой чепухи икебана:
блещут стекол осколки слепя,
вперемежку клочки целлофана
и лохмотья газет и тряпья.

На дороге вдоль пятиэтажки,
где скамейка, но малость правей,
присоседясь к невзрачной бумажке,
под навесом кленовых ветвей,

только краем на солнце, в тени сам,
возвышался резиновый мяч
и отсвечивал черепом лысым,
словно врытый по шею басмач.

А напротив – и в этом все дело!–
где балкон на втором этаже,
тоже круглое что-то блестело,
только это не мяч был уже.

То был череп, хотя не весьма нов,
гладко выбрит круглейшей из сфер,
и его обладатель Шаманов,
закоснелых лет пенсионер,

скрыт по шею за кромкой балкона,
созерцал, как эстет-театрал,
сквозь редеющий занавес клена,
как с мячом луч рассветный играл.

2.

Неспроста, втихаря, старый хрыч, он
на балконе маячил чуть свет,
внешне мяч хоть казался обычен,
но таил в себе тяжкий секрет.

Здесь, под кленом, за день до премьеры,
забавлялась в футбол пацанва:
на балконе у пенсионера
не посыпались окна едва.

Прекратил матч старик. Без свистков он
обошелся, с игрой незнаком.
Был футбольный снаряд конфискован
и в отместку напичкан песком.

А под утро, бессонницей мучим,
дед Шаманов под клен приволок
безобидную в случае лучшем
людям пакость, а в худшем – подлог.


3.

Мяч всем видом молил о ботинке
под ребро, чтоб достал до нутра.
Мяч всем видом молчал о начинке
из песка в том нутре с полведра.

Круглобокий был миной, что разом
проходящим, кто втайне спортсмен,
отключает, как свет в доме, разум
и включает рефлексы взамен.

Кабы знать, где упасть, то не лез, да
много нас крепких задним умом,
мужику из второго подъезда
первым выпало стать простаком.

Дед Шаманов признал в нем Володю —
рост и масса, но интеллигент,
потому что в очках и навроде
погружен в себя всякий момент.

Не совсем разлучен с внешним миром
оказался, узрел кругляка,
с ходу понял, что бить надо «пыром»,
а не «щечкой», чтоб наверняка.

Понимал толк в футболе очкарик,
устремился к мячу в темпе он,
сам-то был из болельщиков старых,
для которых «Спартак» чемпион.

Если б мяч был как мяч на асфальте,
а не тяжкий с песком инвалид,
от такого с разгона пенальти
он сгорел бы, как в небе болид.

Только этот, увязший в болоте,
водолазный мерцающий шлем
лишь качнулся, тогда как Володя
в океан окунулся проблем.

На его месте прыгали б то ж вы,
если вам в один миг, не дай бог,
оторвали бы напрочь подошву
и надели «испанский сапог».

Форвард скрючился в трудную позу,
со скульптурой античности схож:
«Юный грек, достающий занозу».
Правда, он ощутил, будто нож

нанизал всю от пальцев до пятки
его правую насквозь ступню,
как шашлык на шампур и, в порядке
чтоб поджарить все, предал огню.

4.

И Володя сносить это жженье
не нашел хоть каких-нибудь сил,
и крылатое он выраженье,
словно дух испустив, отпустил.

Что-то с крылышками, в самом деле,
разглядел дед, вспорхнуло на клен,
но решил, что очки запотели
или солнцем он был ослеплен.

Вот с сюжетом пошла кутерьма, ишь,
не изменишь его, хоть убей.
Это было чего не поймаешь,
слово все-таки, не воробей.

Что за птица? Отец кто и мать ей?
Ты как хочешь ее нареки,
не моя в том вина, что крылатей
всех других слов у нас матерки.


О названье ее ни к чему спор.
Жизнь, как сон, матерок в этом сне
не страшней чем любой другой мусор.
На носу красовалось пенсне

у пичуги, рожденной Володей
не по признанному образцу,
Это правда, глаза что колоть ей?
С интеллектом и ругань к лицу.

Так покинул Володя подмостки,
кое-как ухромал в свой подъезд.
В играх с минами правила жестки:
только раз провалить можно тест.

5.

Но продолжить рассказ не пора ли?
Ждет-пождет пожилой джентльмен.
«Первый тайм мы уже отыграли…»
Кто ушедшему выйдет взамен?

«Джентльмен» приподнялся со стула,
улыбнулся под стать палачу,
пятиклассник по прозвищу Була
разгонялся, чтоб бить по мячу.

За спиной подгонял Булу ранец,
как пилота под зад парашют,
полыхал во всю щеку румянец,
и мелькали кроссовки, и тут…

Не ударил, споткнулся скорее,
пропахал по земле животом.
Ранец, прыгнув на лямках, по шее
хлопнул Булу, так лошадь хвостом

накрывает слепня-кровососа.
Вот такой получился экстрим.
Пятиклассник взвыл тонкоголосо,
назовем это матом благим.

Не уступят порой взрослым детки
да еще переплюнут, дай срок.
Рядом с первым, на этой же ветке,
примостился второй матерок,

народившись на свет слишком скоро,
желтоклюв, и на грамоту хром.
С мелом писанным словом с забора
было сходство в пернатом втором.

6.

Наступила в спектакле развязка,
Була все ж кувыркнул сгоряча
преткновения мяч, пала маска,
и нутро обнажилось мяча.

Он теперь зомби был бездыханным
мяч живой еще только вчера,
из прорехи зыбучим барханом
ссыпав наземь песка полведра.

И, казалось бы – все, но крылатым
веселее судил бог досуг,
напоследок еще одним матом
тяжелей стал насиженный сук.

Был пришелец угрюм и скандален,
и разил от него перегар,
на груди его выколот Сталин,
и чумазый сам, как кочегар.

Тетя Паша возникла на месте,
кто с метлою блюла чистоту,
припечатать почла делом чести
непечатно она срамоту,

в смысле кучу песка и резины,
кто-то шутит, а ей лишний труд.
С тетей Пашей насчет матерщины,
дай лишь повод, потом пруди пруд.

7.

Дед Шаманов вдруг начал зевать и,
как рыбак, если кончился клев,
прочь с балкона уполз. В результате,
никаких таких неворобьев

не заметил старик в кроне клена.
И, кто знает, как дальше пошло б,
не блесни кое-что отдаленно,
от чего нецензурных озноб

вдруг пробрал. Полицейских мундиров
вид пугает преступников так,
что эффект чеснока на вампиров
если сравнивать – чистый пустяк.

Матам тоже с законом не сладко,
где полиция, там им конец,
шедший мимо блюститель порядка,
тоже этого дома жилец,

напугал их, и твари рванули
с глаз долой, кто отстанет – слабак,
просвистели, как три залпом пули,
не куда-нибудь, в мусорный бак

чисто снайперски так угодили
прямо внутрь, в железный живот.
И коротким мгновением или
парой позже из мусорки кот

сиганул наземь пепельно-сизый,
облизнулся и, глянув окрест,
хвост неся разрешительной визой,
свои стопы направил в подъезд,

где свой век коротал дед Шаманов,
хоть замшелых лет пенсионер,
но любитель веселых обманов,
вот как с этим мячом, например.

8.

И к нему, путь домой зная четко,
на этаж поднялся мелкий зверь,
замяукал, луженая глотка,
и заскребся Шаманову в дверь.

Открывайся, мол, дверь или рухни!
Кот ввинтился, едва только щель
чуть разверзлась, и к запахам кухни
полетел пулей посланной в цель.

Можно было подумать котлеты
голос трубный из кухни взывал,
а нашел на обрывке газеты
из лапши небольшой сеновал.

– Это что за такая манера? –
услыхал над собой голос кот
раздраженного пенсионера,
не стерпел и разинул свой рот.

И почудилось деду, что снова
он стоит у балконных перил,
из кошачьего зева три слова
послетали, и все не без крыл,

Экземпляры отборного мата
старика с ног свалили почти,
неворобышки до адресата
добрались-таки, как ни крути.



Мелодрама

Объятия зимы,
как спуск по шатким сходням,
замедленно дыша
в нетающем снегу,
так ангелица тьмы
является в исподнем
тому, чья ни гроша
не стоит жизнь в пургу;

кто растерял друзей
и все ориентиры,
но все еще в пути,
пусть бредя, не бредя
за армией своей
на зимние квартиры,
оставшись взаперти
за прутьями дождя;

кто вечным небесам
простить не может слякоть
больших дорог и троп
и дерзко шлет хулу
Всевышнему, а сам
готов от злости плакать,
влекомый под сугроб
к смертельному теплу.

Декабрь стоит крестом,
распятьем тупиковым,
и всяк, кто смертен есть,
пред ним валится ниц.
По жребии пустом
и вмерзшим в грязь подковам
не мни к живым добресть,
сморгни мираж с ресниц.

Ты в осени еще
умом заиндевелым,
и взор твой заслонен
пожухлою травой.
Как брошены пращой,
расстались разум с телом,
еще не погребен
ты зря уже живой.

Спектакль двух актрис
все более не сносен,
и скверен анекдот –
смотреть на свет из тьмы,
а там, в конце, сюрприз:
героя любит осень,
а смерть его найдет
в объятиях зимы.





16.Мир тесен и приятен для прогулок



(Из цикла "Лжесказкан")

Мир тесен и приятен для прогулок,
как новенький, всегда наутро гулок.
Огромен мир, за день не обойти!

Мир светел, как рисунок детский лета,
прозрачней, чем врачу рентген скелета,
мир мрачен, и темны его пути!

Высок мир, не дотянется и слон сам
до неба; под палящим знойным солнцем
мир низок, нужно двигаться ползком!

Открыт мир, континенты и все страны,
изведаны, моря и океаны.
Мир заперт, все границы под замком!



15. Дождем окно заревано



(Из цикла "Лжесказкан")

Дождем окно заревано,
подарок не царев оно,
когда, чтоб не спугнуть судьбы,
назад не обернуться бы,
так важно, чтобы взор имел
хотя бы доску ту и мел,
иль мух в пенале рой, и чьих
судеб радетель троечник
так часто чересчур гоним,
хотя и демиург он им.

Как ни было бы слеплено,
и был господь их слеп ли, но
дарован уж исчадиям
в наследство кухонь чад, и ям
помойных для еды час-два
дана им часть владычества.

Им сквозь навоз круиз вести,
их извести всей извести
не хватит, зряшны жалобы,
лежат и пусть лежали бы
извне известий залежи,
а окна не глаза ли лжи?
По ним ползет, царапаясь
и в голове царя боясь,
и в плаче приступ зла тая,
армада экс-крылатая.

Окном красна изба, мети
наружу сор без памяти,
и будет домик просто мил,
но что же за вопрос томил,
когда в окошко плющили
носы дождинки? Лучше ли
задать его в упор в стекло,
чтоб было будто изрекло
само пространство воздуха,
и всколыхнулась звезд труха?

Луны чтоб как в кино лик, и
чтоб в крестики и нолики
игра на затуманенной
прозрачности? За грань иной
бескрайности подмен уход.
И сколько бресть по тьме? Ну год,
ну век, но все ж не вечность им,
кто пагубой насквозь томим
и сходство и родство обресть
с броском, какой у кобр есть.

Когда сиротских мольб шантаж
о смерти в небо брошен, дашь…

Подай им Бог, будь добр. И тут
уловом в невод обретут
они, что так хотелось им.
Укрыть свое хоть тело сим
от многолюдства тесного
не так уж мысль здесь нова:
предстать опасным гибельно
змее подобно, рыбе ль, но
внутри страшнее быть вдвойне…

Мир дому, что готов к войне.

________________


14.Как ни грустно – ты не плачь.



(Из цикла "Лжесказкан")

Как ни грустно – ты не плачь.
Пыль метут копыта кляч,
время – лечащий палач.
Как ни грустно – ты не плачь!

Как ни грустно – ты не злись.
На помосте крови слизь,
дни удачи унеслись.
Как ни грустно – ты не злись!

Как ни грустно – ты не ной,
людям портя выходной,
нитью спутав их одной.
Как ни грустно – ты не ной!

Как ни грустно – ты не верь,
что столкнулся ты теперь
с наихудшей из потерь.
Как ни грустно – ты не верь!

Как ни грустно – ты не жди,
будто счастье впереди,
сердце билось бы в груди.
Как ни грустно – ты не жди!

Как ни грустно – ты не трусь,
имя пусть твое не груздь,
прыгай, как в корзину, в грусть.
Как ни грустно – ты не трусь!

________________


13.Бай-бай-бай! Бай-бай-бай!



(Из цикла "Лжесказкан")

Бай-бай-бай! Бай-бай-бай!
Жизнь, станок не вырубай,
гобелен судьбы, молю, тки!
Что там дальше? Дом малютки.

Баю-баюшки-баю,
дом малютки на краю.
Что еще быть может дальше
в самом центре царства фальши?

________________


12.Не нам бы это слышать



(Из цикла "Лжесказкан")

Не нам бы это слышать,
не нам бы в это верить:
чудесный голос свыше
и золотые двери…

Что гроб воякам мертвым,
ни рай, ни пекло он им.
Позор и тлен когортам
коленопреклоненным!

Слова обыкновенны,
древнейший смысл иссяк их,
условия измены
записаны в присягах.

И шелк знамен пропитан
не кровью, просто краской.
Не стрелами пробит он,
истерт дорогой тряской.

А вдоль дороги боги,
глаза пустые спят их,
созвездия тревоги,
кресты их рук распятых.

Созвездия раздора –
улыбки зыбких женщин.
И риск исчезнуть скоро
знаменьем не уменьшен.

Священен путь по звездам,
мы помним сонм имен их,
но взгляд на них сквозь слез дым
не для убийц наемных.

Сквозь дым не те ли скопы
метались в стае горлиц?
Не в те ли телескопы
кресты прицелов вторглись?

Гнев дремлет, как паук, и
он внемлет паутинам.
Сквозь дым фантом науки
взмывает по пути нам.

И в сумерках ущелий
мерещится весь мир, как
лампадный морок келий
с мерцаньем тайн в пробирках.

И морщится алхимик
на неудачный опыт,
как ростовщик долги, миг
за мигом знанье копит.

В завалах многой скорби,
как муравьям дары тли,
расписанные торбы,
нам знания обрыдли.

В геройство преступленья
военного бы впасть и
уйти из лап сомненья,
следы их на запястье.

________________


11.Черноносым родился щенок



(Из цикла "Лжесказкан")

Черноносым родился щенок
на нелепых до жалости лапах,
он искал материнский сосок
источавший дурманящий запах.

Молоко было теплым, как кровь,
и во сне ему чудились долго
то ли шеи бегущих коров,
то ли горло угрюмого волка.

А над городом звездная цепь
по ночам насылала тревогу,
и звенела подлунная степь,
превращаясь в туман и дорогу.

И, влекомый на привязи звезд,
подымался над степью с туманом
пегий день и лакал теплый ост
языком своим алым и странным.

И по-волчьи шарахались прочь
от помоек земные собаки,
где они пировали всю ночь,
обнимая консервные банки.

Худородные, нищие псы,
разлюбившие жизнь звездочеты,
задирали на ветер носы,
чуя в ветре рождение чье-то.

Вольный ветер смеялся: «Эх, вы,
пропадаете в страхе и лени!
Собирайтеся в стаи, волхвы,
совершите свое поклоненье.

Торопитесь, ваш Бог нарасхват,
нависает судьба, как цунами,
торопитесь, пока не распят
на подвальной трубе пацанами,

торопитесь, пока он не сбит
на дороге случайной машиной,
торопитесь, покуда он спит,
и дрожит его хвостик мышиный…»

Но в ответ ему псы: «Дуралей,
не тревожь наши дни, сделай милость.
Все случится печальней и злей,
если только уже не случилось.

Смысл трагедии слишком глубок,
не постичь ни друзьям, ни соседям,
в эту ночь народившийся Бог
будет собственной матерью съеден».


Исподлобья бессмысленный взгляд,
обнаженная нижняя челюсть…
Ах, амуры! Из ружей палят
по собакам бездомным, не целясь.

________________


10. Как ждет игрок зеро, дыша



(Из цикла "Лжесказкан")

Как ждет игрок зеро, дыша
чуть слышно над рулеткой,
так ждет судьба зародыша,
ведя зрачком за клеткой.

И брошены на чашу все,
как гири, предков шеи
в противовес начавшейся
попытке предвкушенья.

Целованы взасос они,
единым махом рублены,
надкусаны, искромсаны,
как на хмельном пиру блины.

Вот яблочки адамовы
изящных шей фарфоровых
и сморщенных трудами вый,
веревкой взвешен норов их.

А вот нерукотворные,
но скрупулезно точные,
при жизни столь проворные
костяшки позвоночные.

Вот сонные артерии,
чьи токи крови тайные
блестящей бижутерии
дарили трепетание.

Честняги и мошенники,
рабы полуголодные,
продетые в ошейники,
и пахари свободные,

в роскошной или нищенской
земной юдоли бредшие
и не всегда в кладбищенской
земле покой обретшие.

Всех прахи потревожены
двух плотей сотрясением
в тот миг как естество жены
мужским облилось семенем.

Когда, как с плеч гора, с нее
на простынь рухнул суженый,
и жало сладострастное
ушло из щели суженной,

был скрип не койки панцирной,
не тень листов со стеблем их…
Но тяжких чаш удар цепной,
но ТЕНЬ ВЕСОВ КОЛЕБЛЕМЫХ!

Объемными в ушах, но и,
как рыбы, зримо плоскими
вдруг всплыли вопли шахтные
от предков отголосками.

И по-кошачьи запахи,
задрав манером хвост дурным,
вошли на мягких лапах и
в зрачках с сияньем фосфорным.

Меж тем, с ученой строгостью
отдавшейся блудницы пыл
из пролитого к ног устью
живое нечто выцепил.

За серебро, за медь ли, но
из полуворовской смеси
взметнулась жизнь замедленно,
как взрыв сверхновой в космосе.

Все встало на свои места,
жизнь страхи перевесила,
откуда ж грусти примесь та,
и от чего невесело?

________________


9. Ах, ветер, отрок сучий!



(Из цикла "Лжесказкан")

Ах, ветер, отрок сучий!
Он мокрой тряпкой-тучей
просвет последний стер.

Под гром копыт и ржанье
горланят горожане:
– Ведьму на костер!

Все в Бога верим ведь мы,
но души губят ведьмы,
нашли себе простор!

Не зря буран три дня выл,
то был отец их, дьявол…
– Ведьму на костер!

Мир станет враз добрее,
воздвигните скорее
пылающий шатер.

Блюдите расстоянье,
подале, христиане!
– Ведьму на костер!

Красивая бабенка,
мадонна без ребенка,
не из святых сестер.

Нет красок невозможных,
изобрази, художник…
– Ведьму на костер!

Мы в храмах бьем поклоны
пред образом Мадонны,
наш взгляд, как нож, остер.

И подмигнуть не прочь, но…
Зачатье непорочно! (Т-с-с-…)
– Ведьму на костер!

________________


8. Родился ребенок, а мать ни в какую



(Из цикла "Лжесказкан")

Родился ребенок, а мать – ни в какую,
такая совсем еще юная мать…
– Ликуй, Сатана!
– Да чего там, ликую,
но как мне прикажете вас понимать?
– А что понимать? Приспала, и готово.
Небось, наслаждалась, когда приспала.
– О да, наслаждалась… Хотя, не то слово.
Скорее, пылала…
– Да жаль, не до тла!
– Вам жаль? Не жалейте, обшарпанный грошик
истратьте на спички, могу дать взаймы.
Без роста, сей миг, на условьях хороших,
и ваше желание выразим мы…

________________


7. Пока еще мы можем быть несчастны



(Из цикла "Лжесказкан")

Пока еще мы можем быть несчастны,
пока еще не вся земля в цвету,
несчастия, готовые начаться,
всечасно мы должны иметь в виду.

И знать уже доподлинно нельзя нам
изъяном или мудрою рукой
отрезана однажды обезьянам
лазейка вползновенья в род людской.

Природа, как нашкодившую кошку,
нас выставила вон, захлопнув дверь,
и мы, ума набравшись понемножку,
живем самостоятельно теперь.

Ни в чем и ни на что нам нет запрета,
хотя и разрешенья тоже нет.
Сбылась смешная выдумка поэта,
страшнее кошки в мире зверя нет.

Изогнутая линза атмосферы
стократно увеличивает стыд,
воистину все кошки ночью серы,
и золото под солнцем так блестит.

Столбы лучей прозрачной колоннадой
несут престольный облачный венец,
там Бог живет, но нам его не надо.
Бессмертный смертным что он за отец?

Наш крик не покаянная молитва,
и пьяный взор наш весел и раскос.
Свистит коса, отточена, как бритва,
по наши души этот сенокос!

Нам по душе злорадная ухмылка
Косы Не Покладающей Мадам,
и черепа разбитая копилка
честней любой беседы по душам.

Философы! Да в рожи наплевать им!
Достаточно слюны у нас во ртах.
И, уходя, с собой мы не прихватим
весь этот несусветный кавардак.

________________


6. Молодой говорил молодому



(Из цикла "Лжесказкан")

Молодой говорил молодому:
Не ходил бы ты лучше из дому,
запоешь у меня по другому,
как получишь под ребра перо.

Обещание это старо.
И луна в эту ночь вышла снова,
но смотрела уже как-то вдово.
Днем убил молодой молодого.

________________


5. Кто в детской драке не кричал в запале



(Из цикла "Лжесказкан")

Кто в детской драке не кричал в запале,
не угрожал сопернику: «Убью»?
Мы в детстве матерщину рассыпали
щедрей, чем крошки хлеба воробью.

И все-таки подспудная была хоть
боязнь убить, но копятся года,
и мальчик с ходу прекращает плакать,
чтоб впредь уже не плакать никогда.

Теперь он за свои слова в ответе,
петляет, падло, воровской жаргон
струей мочи, оставленной в кювете
водилой тормознувшим свой фургон.

Все обок, в стороне от магистрали.
В канаве придорожная трава.
Что знания об Инка, о Непале?
К чему забита ими голова?

Всяк встречный – оскорбитель твой возможный,
и подоплеку в контрабанде фраз
гордыней уголовной, как таможней,
ты ищешь в разговоре всякий раз.

Ищите и обрящете. Досмотр!
Вот импульс возмущения ума,
однажды заключенного, как ротор,
в обмотку под названием тюрьма.
________________


4. О чем ветерок в речке воду спросил?



(Из цикла "Лжесказкан")

О чем ветерок в речке воду спросил?
Боднул берег с бега барашек-вал.
Гадай изо всех своих умственных сил,
а он ни о чем и не спрашивал.

О чем соловей, не щадя свою грудь,
свистеть снова вечер готов уж кой?
О том же, о чем норовит подмигнуть
женатик, увлекшийся вдовушкой.

Вот буря, как зверь, угодивший в капкан,
рвет в клочья распятие паруса.
Вот в бунте бессмысленном пышет вулкан
отвагою влезшего в свару пса.

Любви воркованье, предсмертный захлеб…
Мы Доброй Надеждой не грезим ли?
Там, прямо по курсу, морщинистый лоб
Большого Молчания всей земли.

________________


3. Что сделано, то сделано



(Из цикла "Лжесказкан")

Что сделано, то сделано,
и жизнь не завтра кончится,
наружу прет из тел она,
не терпит одиночества.

Жизнь ищет с кем бы спариться
да с кем бы сексом скинуться,
так ищут божьи твари все,
так плюсы ищут минусы.

Ей тесно под рубахами,
ей томно, скучно в лифчиках,
а ну, давай, рубай, хами,
чтоб крови цвел прилив в щеках.

Да не смущайтесь, тычась, вы,
что, дескать, нет кровати, но…
Чувихи, их величества,
дают согласье матерно.

Одежда что ж, куда ясней,
мы без одежды – голые,
и, к счастью, не срослись мы с ней,
и, к счастью, не бесполые.

С ног стянутый с колготками,
поношенный испуг повис,
и залпами короткими
трещат разряды пуговиц.

Ах, юный муж настойчивый,
скажи, берешь пример с кого?
Чем путь к любви короче твой,
тем больше в тебе мерзкого.

Любовь хила, не сглазь ее,
в сравненьи с ней верзила ведь,
ты получил согласие,
а рвешься изнасиловать.

Ты с маху в естество вник и,
как червь без головы, юлишь,
вы даже не любовники,
партнеры половые лишь.

Так обнимитесь крепче вы,
чтоб грех так грех, без промаха.
Инстинкты так доверчивы,
без молний бледен гром греха.

А так, хоть сколько ползай от
природы, смысл мудр у ней,
посев ночной всегда взойдет
зарей похмелья утренней.

________________


2. Выше к небу взвейся, пыль



(Из цикла "Лжесказкан")

Выше к небу взвейся, пыль,
воплотим мы сказку в быль!
Чтоб счастливые потомки
знать не знали про потемки,
чтоб буржуям всем назло
было им тепло, светло;
чтобы им пилось и елось,
и курить всегда имелось;
чтобы не было войны;
чтоб летали до Луны;
чтобы девки их любили…
Для того здесь жили-были,
надрывалися в труде,
пробивалися к руде,
убавляясь год от года,
жили здесь враги народа!
Наливай вина в стакан,
будет город Лжесказкан,
и еще разок налей-ка,
будет в городе аллейка,
на аллейке той скамья,
сядем вместе, ты да я.

Огонечком папироса,
дым колечком, знак вопроса,
спросит дядей молодежь:
«Где тут сказка, где тут ложь?
Тили-тили, тили-тили,
что ж вы, дяди, воплотили?»


1. Веками паслись здесь сайгаки

(Из цикла "Лжесказкан")

Веками паслись здесь сайгаки
и думали, будут всегда
степные холмы, буераки
и синяя в плесах вода.

Орлы на утесах гнездились,
и летной погода была,
но стоит орлу в небо вылезть,
как прячутся перепела.

Орел с неба плюнет – Да ну! – и,
нейдет что-то, мол, аппетит,
и в облако, словно в парную,
на вениках-крыльях влетит.

Назойливы, как кривотолки,
гопстопничали корсаки,
ежам норовя под иголки
подсунуть свои языки.

И волки, от сытости плача,
плели поэтический вой
в мечтах, что все будет иначе,
что можно питаться травой.

Потом, надышавшись укропом,
от запаха трав охмелев,
по новой крались к антилопам,
используя местный рельеф.

Все чинно, все четко и ладно,
сверчки и цикады поют
и все совершенно бесплатно,
и всюду природный уют.

Вот так, как по рельсам вагоны,
катились, блюдя интервал,
столетия и миллионы…
Да кто их в то время считал!

Природа в степи, как на блюде,
бродила навроде квашни,
пока компетентные люди
откуда-то к ней не пришли.

И встали, и рты их отверсты,
повисла слюна, словно цепь,
нетронутей всякой невесты
пред ними раскинулась степь.

Кирки легкий якорь, как в тесте,
на глине наметил нужник,
отныне быть бабой невесте,
прогресс ей отныне мужик.

Сваты немудряще рядили,
что ж можно ее заиметь,
у дуры такой, простофили,
такое приданое – медь!

С водицей здесь не до венеций,
два деревца на сто гектар,
зато есть богатый свинец в ней,
могилы монголо-татар.

И полог тиши был распорот
исторгшимся криком: «Даешь!
Мы выстроим сказочный город!»
Хоть сказка местами и ложь.

________________
Вперед к " 2. Выше к небу взвейся, пыль"





Пророк

– Откуда ты, пришелица?
Не видел свет страшней лица,
и что в руках шевелится
твоих?
– То божий сын…

– Простудишь ты младенчика,
возьми-ка вот, надень чего.
Погода переменчива.
Вдруг дождь?
– Конец один…

– Болтаешь, баба глупая,
тебе б летать со ступою,
дай лоб ему пощупаю…
Помрет?
– Еще не срок…

– Проклятая, уйдешь сейчас,
зачем мне было видеть вас?
Теперь, как свет во мне угас,
кто я?
– Его пророк…




Alter ego

Совесть моя – неусыпная пьянь,
мнится пословица сказом
о злодеяньях семи глупых нянь
и о дитяти безглазом.

Бредя несносным видением брызг,
бьющихся ливнем о плаху,
совесть – свидетель, напившийся вдрызг,
рвет словно душу рубаху.

Совесть целует, берет за грудки
в пагубе пьяного вздора:
«Приговори к отсеченью руки
аки бродягу и вора!»

Не от вина, опьянев от вины,
тяжкий язык колокольный,
совесть в раскаяньи ищет стены,
чтобы удариться больно.

Чтоб на плечах череп-колокол взвыл,
взглядом бия, как набатом,
по остриям мирно дремлющих вил,
по топорам и лопатам.

Были и будут почет и хлеб-соль
и белый флаг полотенца,
ныне гуляет кабацкая голь
и поминает младенца.

Кровью ли смыть вековечную гниль?
Душу ль продать за целковый?
Что-то давненько дорожную пыль
не бороздили оковы.

Не бороздили костыль и клюка,
посох пророка – тем боле!
Влаги не падало злого плевка
или слезы поневоле.

Что-то уж слишком слежалась тоска
слоем бесплодного грунта…
Иль, не пробив на свободу ростка,
сгнили зачинщики бунта?

Или страшны мятежей миражи?
И в зеркалах буйных казней
правда обличьем ужаснее лжи,
радость беды безобразней?

Что-то не весел разбойничий страх
песен и виселиц общих,
или земле оскорбителен прах
головорезов усопших?

Вот, выбивается под ноги он,
лезет шипами растений.
Имя растениям тем – легион,
жалят ступни и колени.

Стебли их жилисты и высоки,
только напрасно все это,
ибо обуты давно босяки
и голытьба приодета.

Ибо похмельная съела жарынь,
словно зажженную спичку,
сброд дожидавшийся клича «Сарынь!»
и повеленья «На кичку!»

Ибо не око за око, но глаз
с хрустом, как сочный алоэ,
рвут ради страха и именем нас
тем, кто помянет былое.

Ибо ни к тьме приглядеться нельзя,
ни к ослепительным фарам.
Ныне и присно теряют глаза
те, кто забудет о старом!

Ибо, хоть мир поделен пополам,
правых нет, все виноваты
в том, что с порога по темным углам
с пояса бьют автоматы.

В том, что в проеме дверном силуэт
темен на солнечном фоне
так, что едины лицо и берет,
скошенный в легком наклоне.

В том, что не ясно где кара, где месть,
кровники бьются ли, братья ль.
Только на каждого мстителя есть
или найдется каратель!

Пепел обиды и мщенья золу
ветром несет по столетью,
непротивленье насилием злу
бьется по обуху плетью.

(1990).



С. Довлатову

С похмелья дурью мается подкорка,
куда ни глянь – и ближе, и окрест –
распластана громадина Нью-Йорка,
как дичь охоты к перемене мест.

Вся на виду, не скажешь – недотрога,
ньюйоркцев толпы, и блага им их
по сердцу. Одному тебе, Серега,
свербит охота мест слагаемых

устроить перемену. Что ж бывает,
но прежде не мешает уточнить,
что с чем и кто на этот раз слагает.
Помиловать нельзя или казнить?

Припомни, было, Родина слагала
все полномочия на твой талант,
прокляв в тебе писателя-нахала,
доставшего имущих власть до гланд.

Ты в СэШэА – что дух и что здесь ум? А
важней всего: поменяны места,
но неизменна ли как прежде сумма?
Не гонорара, ясен пень. Пуста

была затея. Не до арифметик,
не в километрах и не в литрах суть.
Чтоб не терять друзей, как птиц, пометь их.
Поймал, окольцевал. Не обессудь,

лети себе, меняй места, дружище,
что хочешь пой, меняя языки,
спиртное добавляй к духовной пище,
чтоб крепла, как пожатие руки.

И помереть не будет одиноко,
сочтут твой пульс нерусские врачи,
а в небе надоевшего Нью-Йорка
саврасовские мечутся грачи.



Вий II

(Фантасмагория)

Не слепой, чтоб не видеть последствий,
не дурак, чтобы лезть в кутерьму,
ты дождешься, погубит подлец Вий
и тебя, как беднягу Хому.

Неустанный ценитель красот книг,
очарован расшитой канвой,
слышишь скрып колымаги? То сотник
за тобой полупьяный конвой

козаков добрых выслал, уверен,
что как ни были б кони дохлы
на подъем, что ни ври сивый мерин,
но работу исполнят хохлы.

Украина! Крестись в каждой хате,
в дом входя, на икон этажи.
Похмелились, ну в боки пихать и
приставать: расскажи, расскажи…

Побежала горилка по жилам.
Пожелав жуть нагнать пожилым,
да и тем, кто моложе, как шилом
черевички, ты повесть сшил им.

Ты же помнишь, как было легко с ней,
мир казался беспечен и прост,
как задолго до ведьминых козней
поселился в саду певчий дрозд.

Не трудилась она, чтоб увлечь, и,
коль упустишь, то стар или глуп,
этот стан, эти дивные плечи
и касание бархатных губ.

Как внезапно, всегда где попало
(впрочем что, сеновал разве плох?)
вас желание вдруг заставало
наобум, но ни разу врасплох.

Как в склонении каждый падеж, ты,
как губами школяр карандаш,
знал наощупь ее без одежды
и читал ее, как «Отче наш».

И бараньей сурпой ночь кипела
в басурманском котле, и труха
травяная на панночки тело
нисходила покровом греха.

Но потом, безобразна, сторука,
в пауках, каждый ростом в аршин,
улыбнулась из сена старуха
паутиною дряблых морщин.

Так-то выплыли ведьмины цацки,
что любовь, как не стыд и обман?
Рубанул ты с плеча, по-козацки,
похвалил бы тебя атаман.

Неизбежная, словно во сне, жуть,
и не вздумай поднять шум и кнут,
враз набросятся нечисть и нежить
и в загробный кошмар умыкнут

православную душу. Философ,
как писаньем святым ни владей,
наихудший из всех малороссов
ты паскудник и прелюбодей!

Кто польстился на бархат и плюш, на
злата блеск и сиянье камней,
зреть не может насколько бездушна
эта роскошь и то, что под ней.

Блеск улыбки при всей красоте нем,
но ведь что-то светилось в очах?
Расцвела и пропала растеньем…
Что-то зябко, не вздуть ли очаг?

Те, кто слушали, те приуныли,
свесив головы, вперивши взор
или в сказки видение, или
в любострастия тайный позор.

Даже тем, кто колесную гнул ось
между пальцев, и тем высока
показалась печаль, и всплакнулось
им слегка над судьбой бурсака.

И на свете пожившие старцы
в чаши с брагой макали чубы,
осовело толкуя о царстве
колдунов, где летают гробы.

Что за люди? И пьют вроде много,
но не сыщется славный герой,
что допился бы до осьминога,
а до чертиков – каждый второй.

География, как ни крои, ни
транспортируй вино в рюкзаке,
с бренди, выбродившим в Украине,
не тягаться японской сакэ.

И, когда тяжелей харя гири,
нет проблем предпринять поутру
доморощенное харакири,
врезав миской борща по нутру.

И вареников стол на закуску
со сметаною, и на десерт,
молодуху потрогав за гузку,
мелодичный послушать концерт.

Голосов гул, как сквозь интерьер сна,
спросишь ложку, хозяйка даст две,
и гостям уже неинтересна
быль вчерашняя о колдовстве.

Да и было оно, колдовство, ли?
Только сотнику горечь жутка,
как в завещанной дочкиной воле
имя в здешних краях чужака

оказалось? Будь проклято трижды
удостоенье чести такой:
пой псалмы, петухов до зари жди
и молись за души упокой.

Что страданья твои конвоирам?
Выпей чарку и глубже дыши.
Будет с ведьмой тебе на двоих храм
на всю ночь, и вокруг ни души.

Будет ведьма летать, невесома
так была, что не сбила б росы
(было дело, попал в невод сом, а
чтоб тянуть собралось полбурсы).

Вот и думай, где черт, а где божье
чувство юмора, кто знак подаст?
Выражение рожи бульдожье
не грозит, что владелец зубаст.

И, напротив, в сладчайшем экстазе
может крыться такая у дна
саблезубость больных выкрутас и
из эмоций постылость одна.

Размышляй и суди, вроде ткань тки,
пусть и страшные, но чудесам
чудеса из чудес близ Диканьки
по тебе просто плачут, ты сам,

если чем-то и был околдован,
не втянула тебя грязь, и ты
плюнь на бабий свой стыд, подол вдов он,
колдовство началось с красоты.

Все случится как надо, тихонько
до Диканьки дотянет обоз.
До прозрачности стерта, где тонко,
ткань судьбины. Под стрекот стрекоз,

под раздумья о Боге Всевластном,
сделай вывод изящно простой:
не каким-нибудь пошлым соблазном,
околдован ты был красотой!

Скакуном гордым – черт побери! – ям
брал любых ширь без шпор и удил.
Ты любил, тебя звали Андрием,
и убьет тебя кто породил.

(1995).


Всесожжения

Как будто все умерли, город был пуст,
огни растворялись в тумане,
и улиц суставов предутренний хруст
терялся в густой глухомани.

Осенней листвы отсырела свирель,
истек городской пасторали
срок годности, как по стеклу акварель,
потеками вниз, по спирали.

У осени приступ истерики, страх
приспичило ведьм карать ей
прилюдными аутодафе на кострах
просроченных прав и гарантий.

Ни дым, ни туман, на губах горечь от
того, что нет денег и сыро,
капель с крыши, будто костяшками счет
сухой стук в конторке кассира.

Денница у входа на небо сопит,
впотьмах шаря мелочь и рдея,
и в деле горения не без обид,
и главная – казнь чародея.

На грани иронии, под ноги рань,
туманом дымящийся хворост.
Святой простотою льнет к окнам герань,
и детских безмолвствует хор уст.

Язык за зубами, внезапно сухих
облизывать не торопись губ,
приспела пора песнопений, вслух их
скрипит старый тополь-епископ.

Полотнище площади сморщено сплошь,
как скатерть трактирная, в складки,
и блеск мимолетной, сверкнувшей, как брошь,
прощальной улыбки: «Мой сладкий!»

И пламя – потоком в потемки души,
одной ослепительной фразой,
туман, как толпа, отшатнется в тиши,
ночной альбинос красноглазый.

Спираль жгучей страсти, по кольцам ее,
вдыхая горелой листвы дым,
с осенним сожжением, Солнце Мое,
к тебе поднимаюсь, невидим.

* * *

ИРРАЦИОНАЛЬНОЕ

И нет никого, кто спросил бы
о счастье любви и тоски.
Вся лысая мудрость тряси лбы,
но те лишь к ответу близки,
кто в столбик на личной скрижали
школярскою вязью чернил
блаженство на ноль умножали
в отличье от тех, кто делил.

Быть можно нулем и умно жить,
весь век на себя все деля,
не лучше ль надежду умножить,
опять начиная с нуля?
Ах, имя ее! Будто шепчешь
молитвенный опус, тут ты
сглупил бы, дозволя душе б чушь
боязни своей пустоты.

Акустика разума, трезв он
иль пьян, ей мелодию дай,
и льдинок наутро в ведре звон
воочью и вслух наблюдай.
Плевать, на прямой, на изгибе ль,
как воду, я на спину лью
щемящую сердце погибель
того, что стремится к нулю.

Люблю! Не искать только смысла б
в нелепейшей из теорем,
любви многогранник костьми слаб
и нежен, как праздничный крем
на свадебном торте. Без формул
исчисли счастливый исход,
безбожно любви семафор мал,
но держит он поезд невзгод.


* * *


Имей я десять тысяч глаз,
во все смотрел бы на тебя,
как смотрит в бездну водолаз,
и, как хозяйка на палас,
глазам не веря и любя.

Будь кубометров до трехсот
объем груди моей нехил,
тогда б геройский эпизод
закончил жизнь мою, как дзот,
тебя всей грудью я б закрыл.

Имей я два десятка рук,
без пользы для любовных дел
мечта карманников-ворюг,
тебя коснуться, как супруг,
я б сразу в сотне мест хотел.

Будь я трехглав, тогда в дурдом
мне путь прямой, костьми гремя.
К тебе единственной влеком,
не то чтоб тронулся умом,
рехнулся всеми бы тремя.

Даны мне пара глаз и губ,
ладони две всего, пусть так…
Но счастлив я, как муха в суп,
нырнуть в любовь, мой хладный труп
всплывет с улыбкой на устах!


* * *

ПОЛУСТАНОК


Что наезднику мул? Он улитка!
Что комета, когда бы не хвост?
Так и ты, Свет Очей, лунолика,
что там космос со скопищем звезд!

Не читается ночью безлунной
(Так про что это нес треп Тацит?)
растекается мглы на полу гной,
в небе сеянный звезд стрептоцид.

Вся земля – наболевшая рана,
где проезжий, попав в западню
захолустнейшего ресторана,
как Тацита, листает меню.

Хорошо тем в домашнем уюте,
кто обласкан женою, кто сыт,
им хотелось плевать на меню те
(и дался же мне чертов Тацит!)

«Суп приправлен травой повиликой..»
Кулинары! Сам черт тренер им!
Все бессмысленно без луноликой,
вздор Тацит, как и весь Древний Рим!

Что там повар у них? Бакалавр он?
Насидеться злодею в тюрьме,
я до этого не был отравлен
и пришел сюда в здравом уме!

С ресторанной свяжись этой кликой,
здесь питаться сплошной суицид.
Снова ночь, снова без луноликой…
Почитать бы… бедняга Тацит.


* * *

У СТЕНЫ

Прекрасней ее никого нет!
Куда верный конь ни ступи,
не сабля, так пуля догонит
в открытой и ровной степи.

Парадная, как показуха,
мускулисто грудь напряглась,
закон волчий: ухо за ухо;
у воронов он: глаз за глаз.

Стальной взор и режущ, и колющ –
турецкий в ночи ятаган.
На стену влезть будет легко, плющ
поможет, испей яда, хан!

Я не из придворных вельмож, ниц
валящихся с воплем к туфлям,
я против рабов и наложниц…
Набитых людьми вдоволь ям!

Узлы не разрубит меч эти,
но может быть хан им огрет.
Любовь чуть священней мечети,
всех выше ее минарет!

Так мир сотворен, полон краж он,
и чем хан других лучше? Тать!
Не сможет он всех до утра жен
не то что обнять, сосчитать.

Как узник тюремщикам, сладок
зубам угодивший в плен ус,
на стену взберусь, и – порядок…
Она всех прекрасней, клянусь!

* * *

СОМНЕНИЕ

Будь не муж он ей, не был в трико б он,
без труда разглядел я игру бы.
Словно улица, я перекопан,
и наружу торчат мои трубы.

По-семейному так телевизор
за спиною его сериалом
мексиканским бубнил о любви вздор,
кот лежал на ковре полинялом.

И воняло от кухни таверной,
и стоял предо мной, будто запах,
семьянин тошнотворно примерный,
пятернею спросонья тряся пах.

Срок для мысли отпущен в бреду мал,
и тем меньше он, чем бред сильнее.
Поумней ничего не придумал,
чем спросить эту гниду о ней я.

Вслух ее прозвучавшее имя,
и хозяйская гниды гримаса
завертели мозгами моими,
шевельнулась во мне бури масса,

будто к ночи развившийся волос,
будто пляска сполпьяна вприсядку,
но раздался поверх ее голос,
над волнами напомнив косатку.

Сам во всем виноват, мне не жалко,
не впервой мне, авось, пропаду я
без оркестра и без катафалка,
пропаду, на весь мир негодуя.

Пропаду, от природы опаслив,
позабыв все свои опасенья,
с ощущеньем следов ее пальцев
на губах моих прикосновенья.


* * *


ПЕРЕКРЕСТОК

Придурок влюбленный до гроба,
несносен он, если пристанет,
прилипчивый будто хвороба,
на нем полоумном креста нет.

Событий вулкан наотрез тих,
день счастья упрятан в глуби мой,
напрасно целован был крестик
стократ на груди у любимой.

Ты кто, у кровати присела?
Присутствие чую виском и
в оконную прорезь прицела
смотрю из полуночной комы.

Кто ты, не вдаваясь в дебаты,
ответил бы даже дебил, вся
моя роковая судьба ты,
а я так некстати влюбился.

И раньше не раз рисковал, дай,
Господь, чтобы это в последний.
Стучит по мозгам, как кувалдой,
расшатанная карусель дней.

Талант без соблазна, балласт он,
и мнится в бреду, берег роз так
реален, на нем и распластан
я весь, плоть и кровь – перекресток.



Негатив


(Начало 1995-го)


Закален колоссальной тоской
был мороза вонзившийся в степь лом,
гиблый город, бездомный изгой,
посыпал себе голову пеплом.

Небосклон над землею впритык,
до поземки приплюснув бураны,
как примерзший к железу язык,
и восход – струйкой крови из раны.

Тени в полдень как будто длинней,
чем в рассвет. Словно свет от лучины
свет дневной, силуэты теней
на снегу черном неотличимы.

До подробностей медленный ток
дней не лезущих в толк залпом пей и
наблюдай, как эстет и знаток,
погребенье под пеплом Помпеи.

Тоньше ногтя пока пепла слой,
но разверзлись вдоль улиц уже рвы,
город с виду как будто жилой,
но намечены первые жертвы.

Ход стихии и суетный быт –
танец порознь рук бога Шивы,
тех, кто умер, кто будет убит,
похоронят в золу те, кто живы.

Ежеутренне в холоде тьмы,
запряженные в жизни телегу,
тянут взрослые санки с детьми
по нескользкому черному снегу.

Пробудившийся вирус ума
пелену с глаз пожрал напрочь с корнем,
осаждает квартиры зима,
обращая все белое черным.

И мерещится: зиму назад
так нести было упряжь легко дней,
Дед Мороз был румян и носат,
бесподобен был снег прошлогодний.

Были с жару и с пылу блины,
стороной обходило дома зло,
были рыцарски все влюблены
в наконец-то дешевое масло.

Было выдумкой все, полотно
покрывала непрочная плевра,
и теперь обнажается дно,
весь сюжет первозданный шедевра.

Вот, обузданный узкой тропой,
через дно проторенной людьми, ров
ждет двенадцатиперстной трубой
покачнувшихся в небе кумиров.

Вот извечная, как ни крути,
тема-гвоздь пока вертится глобус –
мать прижавшая чадо к груди
и толпой осажденный автобус.

Те, кто верят, что в силах успеть,
загружают в контейнеры мебель,
с кадкой выброшен, вялый как плеть,
чахнет фикуса сломленный стебель.

Город будто насквозь зачумлен,
от чего ни умри, все бубонно.
Мерзнет сбитый ковшом навзничь клен,
экскаватору был он препона.

Круговерть из кошмаров и грез,
словно раненый вепрь, игра сна,
дураки те, кто верит всерьез
будто жизнь уже в чреве прекрасна.

Жажда чуда, как найденный ключ,
отыщи подходящий ключу дом.
Свет Очей! Со дня на день твой луч
станет просто единственным чудом.

Свет Очей! Провалиться, грустна!
Все по чину, святоши, не трусьте,
феей отроку цитрус она,
платит пошлину подлинной грусти.

Пиром злобить нелепо чуму,
за миг счастья возьмется оброк лет,
будь печален, плевать почему,
кто не грустен вовек будет проклят.

Не греши и отдай – не до слез,
чтобы горечь и зло не вскипели.
Видеть стоило как все стряслось,
но без гнева и слезной купели.




Ущелье

Солнце Мое! Не меджнун ли?
Влагу росы на листе пью
там, где подводные джунгли
вечность назад стали степью.

Жизнь на земле скорлупа нам,
вне – пустота, нет бездонней,
кровь отдаю я тюльпанам,
как голубям хлеб с ладоней.

Пряник любви, он теперь – кнут,
долбится в шрамы и швы пульс,
грянулся в зной оземь беркут,
змеем из марева выполз.

И миража в небе брешь, где
брезжит пейзаж, догорая.
Реквиему вслед, не прежде,
грянет симфония рая.

Слух стал привычен к безмолвью,
мысли о прошлом кургузы,
вычурной, черной, как смоль, вью
зависти к вечному узы.

Крошевом белые кости,
как забытья соль в круг раны,
прахом родных мест по горсти
здесь чужеземцев курганы.

Заросли тальника, чей в них
взгляд тяжкий, будто в упор лбом?
Вон карагач, как кочевник,
едет на взгорке двугорбом.

В лоно не этой ли, чашей
семя приявшей, долины
замысел влит был тончайший,
чем человек был до глины?

Грезы творений, блажь тварей,
пенье и скрежет зубов из
трещин холмов полушарий,
плес родниковый – гипофиз .

Мыслей порядком, вещей ли –
о невозможном тоска мне?
Демон соблазна в ущелье
врос истуканом из камня.

Страсти скалы выступ стесан
сползшим с горы сроков селем.
Соль земли – кровью из десен,
слёз ливень – с неба весельем.




Valery Antonov. “Golden gates”.

Valery Antonov. “Golden gates”. Collection of poems. “Zhazushy” Alma-Ata. 1983. English translation by A. Sotnikov.
Валерий Антонов. «Золотые ворота». Сборник стихотворений. «Жазушы» Алма-Ата. 1983. Перевод на английский А. Сотникова.


Jesus, mom, you used to write me:
“Sonny, things will be okay”,
But yourself have shut eyes tightly
On a sudden and wrong day.

Motionless you lay who often
Seemed her lifetime through awake,
Now with nothing good to offer
For whoever comfort’s sake.

The relatives all came flying
Even the furthest who’d believe,
Sat like ravens black and crying,
Everybody lost in grief.

The frustration seemed much stronger
To survive its plague by then,
It was mine and no longer
Anyone on earth’s concern.

It came true that I’d be lonely
Altogether since that day.
Only kids… but kids are only.
“Sonny, things will be okay”.


Что ж ты, мама, говорила:
«Все уладится, сынок».
А сама глаза закрыла
Так негаданно, не в срок.

Неподвижно ты лежала,
Не умевшая лежать,
Никого не утешала,
Не хотела утешать.

Вся родня к тебе слетелась,
Даже дальняя родня,
С горя черная, расселась
Наподобье воронья.

И не выживу, казалось,
Я от горя моего,
Потому что не касалось
Это больше никого.

Потому что был на свете
Я отныне одинок,
Только дети… Что там дети…
«Все уладится, сынок».

* * *

DREAM

The dream gone it’s just a recall of
My way along a wall led by your face
Above the sheltered under your palm clove
Of candle flame exhaling smoky lace.
The shadows suddenly moved swept around…
It was your fault, the darkness took its loot,
Look at your palm if there might be found
The trace of dreamed up rivulet of soot.


СОН

Сон позабыл я. Помню только
Как вдоль стены вели меня
Лицо твое, свеча и долька
В ладонь чадящего огня.
Вдруг встрепенулись тени наши…
Ты не уберегла огонь…
Взгляни, быть может, струйку сажи
Еще хранит твоя ладонь.

* * *


TO MY FRIEND

The first this year snow was absurd.
Since having left my coat taken off in
A cloakroom I was taken home aboard
A strange car like within a swaying coffin.

The driver’s face to me seemed clad in mist,
To him my didn’t, though we talked at ease on,
He took no fare as if from a deceased
And sped away through night. No clever reason

I offered my wife when home, she would
Accept none, fine, I wasn’t one persistent.
She did my bed, I ate my late night food,
Then lights went dark, the world went nonexistent.

Next day to consciousness but pretty bleak
My daughter’s face brought me, like that of angels,
But still unlike before, it was too weak
To wake up any hope on which a man dwells…

Then I recalled, that I had you on earth…


ДРУГУ

Некстати ночью выпал первый снег,
Плащ я забыл в каком-то гардеробе,
Довез домой какой-то человек
В машине, как в качающемся гробе.

Я в полутьме не разглядел лица,
Он разглядел, и мы поговорили,
Не взял он денег, словно с мертвеца,
И укатил в своем автомобиле.

Я ничего не объяснял жене,
Она и слушать бы не пожелала,
Согрела ужин, постелила мне,
И свет погас, и ничего не стало.

К сознанью утром возвратила дочь,
Но ангельское личико, как прежде,
Ничем не в силах было мне помочь,
Вернуть хотя б к какой-нибудь надежде…

…И вспомнил я, что есть на свете ты…

* * *



The day I depart going further
And wave farewell, You’ll let loose
The three hounds chasing each other
Along the fresh prints of my shoes.

My throat will get, no fears,
Torn first, when crisscrossed with a rain
The town from view disappears
Neck deep in the misfortune pain.

The next dog will jump my back snarling
When I reach the halfway from thee
And whisper: “Forgive me my darling,
Let’s drop it petit a petit”.

The third dog will get lost somewhere
And die in the steppe or wood fog,
Like men drunk with wine in despair,
Themselves madder then any dog.


Когда я отсюда уеду,
Махнув на прощанье рукой,
Трех гончих по свежему следу
Ты пустишь одну за другой.

Мне первая вцепится в горло,
Как только исчезнет из глаз
Дождем перечеркнутый город,
Где счастье покинуло нас.

Мне на спину прыгнет вторая,
Когда в середине пути
Шепну я: «Прости, дорогая…
Забудем petit a petit».

А третья с дороги собьется,
И сдохнет в степи иль в лесу,
Как тот, кто споткнется, сопьется,
И сам уподобится псу.

* * *

EPITAPH

Hey, passerby, beneath this stone,
Pet rabbit one, I rest in peace,
This morning, my sides ice cold grown,
They found me. My little miss

Will not cry sadder ever after,
Her apron muffling sobs and mourn,
Face down in a wasteland scattered
With sunbaked rocks and weeds of thorn.

She’ll never find this quiet power
As she beside this toy grave did,
Discovering at such an hour
That mankind’s coolness towards a kid.

Much later on tired with the struggle
To fathom this world far from good
She will remember this and chuckle…
Well, I have done the best I could.



ЭПИТАФИЯ

Прохожий! Здесь, под этим камнем,
Сплю я, крольчонок, вечным сном.
Я с потвердевшими боками
Был найден утром под окном.

Ей больше в жизни так не плакать,
Хозяйке в бантиках моей,
И с краем фартука не падать
Лицом в бурьян и зной камней.

И у игрушечной могилы
Одной в затишье пустыря,
Не набираться тихой силы,
Свет в бессердечности коря.

Поздней, когда ее коснется
Все, чем от века мир жесток,
Она припомнит, усмехнется…
Ну что ж, я сделал все, что мог.

* * *


DOG

I’ll get used to your hands without hurry,
A mongrel who remembers mostly plights,
Who wonders at your voice and evenings starry
With constellations of the city lights.

In my halfmemory of days remote
The gloom rings as a midday horsefly for
The lazy men’s talk and a fishing boat,
The bank, the young girl with a dripping oar,

Who fished out the net with it and scowled
At me beside the shaky wooden quay
So hard that everything within me growled
Or else she called and all was blooms in me.




ПЕС

Я медленно к рукам твоим привыкну,
Бродячий пес, не помнящий добра,
Которому и голос твой в новинку,
И эти городские вечера.

Полдневным слепнем в памяти бродячей
Звенит тоска полузабытых дней
По берегу с долбленкою рыбачьей,
По голосам медлительных людей,

По девочке у шаткого причала,
Цеплявшей сеть на мокрое весло,
То гнавшей так, что все во мне рычало,
То звавшей так, что все во мне цвело.



____________________________________________

C. Woodruff Starkweather, Ph.D.
Peace Corps Volunteer
Professor of English
Department of foreign Languages
Zhezkazgan State University
Zhezkazgan, Kazakhstan


18 May 2005

To Whom It May Concern:

I have been fortunate to read some of Mr. Alexander Sotnikov’s translations from the Russian of contemporary poetry. They are very impressive. Mr.Sotnikov not only renders the meaning of the original Russian poems clearly and concisely, but he is able also to produce a mood and feeling in English that is appropriate to the subject and reflective of the original. Unlike many translations, Mr. Sotnikov’s result in English poetry that is a pleasure to read. I would feel very comfortable in giving Mr.Sotnikov any task involving Russian-English translation.

Sincerely,

C.Woodruff Starkweather, Ph.D.


Снежок

Ладе на память



В темноте, в глуби подвала,
жил да был бродячий кот,
и
его одолевало
много всяческих забот:

прыгать в мусорные баки,
где обед порой не плох;
убегать от злой собаки
и плодить под шерстью блох;

по ночам орать с друзьями,
чтоб звучал кошачий хор,
будто кто-то рвет с гвоздями
насквозь ржавыми забор.

Кот справлялся. Как иначе?
Жить ему бы не тужить,
но одной своей задачи
он никак не мог решить.

Хитрость вся с квадратным корнем
по сравненью с ней проста,
был тот кот, как сажа, черным
весь – до кончика хвоста.

Лучше б смерть от своры гончих,
он не пикнул бы, стерпел,
дело в том, что этот кончик
был, как снег на саже бел.

Выдавал его он, злыдень,
как над островом маяк,
хвост трубой стоял и виден
ясно был сквозь ночи мрак.

Он в любое время суток,
как назойливый комар,
вился следом, кроме шуток,
жить с таким хвостом – кошмар!

Рыбы есть, таскают в море,
как на удочке червя,
огонек малькам на горе,
дурачков на свет ловя.

Только черный кот – не рыба,
мыши тоже – не мальки,
мыши скажут вам спасибо
за такие огоньки.

Грызуны бегут в испуге,
и пищит сиреной мышь
зазевавшейся подруге:
– Убегай, чего стоишь!

Видишь, пятнышко порхает,
словно белый мотылек?
Прочь беги, сколь сил хватает,
чтобы кот не уволок!

В детстве он, юлы не хуже,
ежедневно раз до ста,
за пятном, бывало, кружит,
чтоб согнать его с хвоста…

Не согнал, и наизнанку
вывернул такой пустяк
жизнь кошачью: хвост-приманку
он таскает для собак.

И казалось много раз, нет
сил бежать, спасать усы,
только хвост мелькает, дразнит,
и исходят злобой псы.

Не любил кот зимней стужи,
лужи осени, весны,
круглый год его к тому же
доставали пацаны,

узнавали первым взглядом,
будто мамы он родней,
осыпали его градом
комьев глины и камней.

До и сразу после школы
детки холили мечту,
пару банок из под колы
привязать к его хвосту.

Как-то, взвинченный с утра весь,
через двор наискосок
шел, и вдруг: «Какой красавец!» -
он услышал голосок.

Глянул кот: «Чтоб подавиться!
Рыбий в глотку мне скелет!»
Перед ним краса девица
старшеклассных юных лет.

Рядом, видимо, с мамашей,
та пониже и пышней,
от прически до гамашей
вся из злата и камней.

– Как идет, как ставит лапы,
хвост трепещет, как флажок!
Если б был он мой, дала бы
ему прозвище Снежок…

– Ну какой снежок он, дочка?
Черный весь, как кочерга,
на хвосте белеет точка…–
возражает ей карга. –

Где тут снег? Одна снежинка.
Снег, он белый и пушист…
И в часах судьбы пружинка
сорвалась, и чистый лист

жизни новой, без помарки,
залило потоком брызг.
Тень мелькнула иномарки,
тормозов истошный визг,

будто подавились шины
самой жуткой из икот,
и ушли под дно машины
хвост с пятном и с ними кот.

Из машины, чуть не плача,
вылез, заглушив мотор,
два в одном флаконе: мачо
и трагический актер.

Чаша мук не будь испита,
то несбывшийся Снежок
мог подумать: «Чтоб копыто
мне в желудок, чтоб изжог

вечных мне и перегара!
Не могло совпасть точней,
киллер этот чем не пара
старшекласснице моей?»

Завертелась заварушка,
люд сбежался неспроста,
глядь, торчит хвоста макушка
из под заднего моста.

Шевельнулся, право слово!
парень нежно потянул
и достал кота живого,
над толпой – неясный гул:

– Кот не тот, хотя и целый!
– Эй, куда другого дел?
– Тот был черный, этот белый…
– Да он, братцы, поседел!

Кот, когда очнулся, снова
чуть не в обморок: постель –
чистый пух, еда готова,
и хозяйка – топ-модель.

За порог он ни полшага,
ходит в импортный горшок,
сгинул черный кот-бродяга,
стал домашний кот Снежок.

Обратилась бед хибарка
в дом, где нет невзгод и зла.
Летом в лентах иномарка
новобрачных привезла.

Всем котам везло бы эдак,
хэппи энд и пастораль,
но позвольте напоследок
к этой басенке мораль.

Не клянись, и не божись ты,
что живут, не зная бед,
все, кто белы и пушисты,
кое-кто от страха сед.




Из Оскара Уайлда

ЕЕ ГОЛОС

Пчела снует, влекома сладкой жатвой,
Мохнатый жнец на шелковых крылах,
Цвет лилии качнулся чашей шаткой,
Мгновеньем позже – гиацинта взмах.
Полет впотьмах…
На этом месте, милый, помню взгляд твой,
Когда я клятвой

Клялась двум жизням длиться, как одной,
Покуда чайки с морем свят союз,
Пока подсолнух свет следит дневной,
Не оборвет веков несчетных груз
Меж нами уз.
Сменилась вечность вечностью иной,
Любви земной

Круг свит. Глянь наверх, кисти тополей
Кладут мазки по голубому полю
Небес, ни ветерка в тиши аллей,
Чтоб воспарить пушинке легкой молью.
А где-то вволю
Ветра гуляют, хлесткий вкус солей
Неся с полей

Морских. Глянь наверх. Чайки белой крик
Услышь. Что зримо ей, что нам невмочь?
Звезда? Или фонарь, с которым бриг
Буруны бороздит какую ночь?
О, быть непрочь
Рабами сказочных страстей вериг –
Безумья штрих.

Довольно слов. Любовь, что сон взаймы,
Какой бы раной взор твой не зиял,
И май пронзает лютый меч зимы,
Но ей в ответ цветет взрыв розы ал;
Разносит шквал
Суда, но в бухтах штиль – лучом из тьмы.
Авось, и мы

Укроемся. Довольно суеты
Пикантен в поцелуе слез букет,
Не громозди надгробия плиты.
Я – гений красоты, а ты – поэт,
Ждать смысла нет,
И не заполним этой пустоты
Ни я, ни ты.

Her Voice (Оригинал)





Из Джона Китса

Сонет XV

КУЗНЕЧИК И СВЕРЧОК

Поэзия не может быть мертва.
Так, птицы, в тень лесов гонимы зноем,
с полей уносят пенье, но полно им
по-прежнему, хоть скошена трава,

приволье. Здесь, вступив в свои права,
кузнечик, красотою беспокоим,
трепещет, и в мелодии, легко им
озвученной, звенит песнь естества.

Поэзия не смолкнет никогда.
Зимой в ночи средь мерзлой немоты
сверчки поют псалмы печам, извне чьих
углей, колеблем жаром, как вода,
мерцает сновидений омут, и
в звенящем зное грезится кузнечик.

On The Grasshopper And Cricket (Оригинал)

* * *
Когда боюсь до срока не успеть
Собрать плоды обильные раздумий:
Страницы книги – зрелых зерен медь,
Премудрость облаченных в листья мумий;

Когда пространство, звездный лик склоня,
Мерцает в тучах замыслом романа,
И чую сил не хватит у меня
Объять всю ширь волшебного тумана;

Когда готов хотя бы час украсть
Из будущих, предвидя, как потерь их
Сладка и безответна будет страсть,
Тогда я словно выброшен на берег,
Один в бескрайнем мире, навзничь, до
Любви и Славы, канувших в Ничто.

When I Have Fears That I May Cease To Be (Оригинал)




* * *

Стансы, высланные в письме Б.Р. Хейдону

1.
Куда несешь, краса Девона,
Сосудов звяканье счастливых?
Малютка фея, молю я, млея,
Один глоток чудесных сливок.

2.
По нраву мне луга во цвете,
Деликатесы, что ни день, ем,
Но вкус губ слаще, за домом в чаще.
О, не дари меня презреньем!

3.
По нраву мне холмы и долы,
Овец кипенье у колодца.
Оставь молве риск, мы ляжем в вереск,
И перестук сердец сольется.

4.
Корзинку с яствами в сторонку
И шаль на сук набросить еле…
Тепло внутри так, средь маргариток,
Целуясь в травах, как в постели.

The Devon Maid: Stanzas Sent In A Letter To B. R. Haydon (Оригинал)






Интернат

Линейка – понедельнику начало,
команда «Вольно!» – будням остальным.
С партийным руководством у штурвала
народ был наплаву, непобедим,
радиоточка новости вещала.
В мужской уборной коромыслом дым…
Сие не «честной юности зерцало»,
но черновик карандашом простым.

Чуть что, резинкой подтереть недолго
где выяснятся мысли мимо толка,
пусть без прикрас, как память и велит,
(ложь во спасенье – та же ложь в квадрате),
рассказ идет о детстве в интернате
для перенесших полиомиелит.


I

Для перенесших полиомиелит,
как грузчикам, избавившим от ноши
плечо, отрада есть – для них отлит
всех орденов весомей медный грош. И,
насытившись насущным хлебом, спит
и видит, например, что брюки-клеши
размахом с море носит инвалид
(все скроет части тела, что поплоше).

Чиновник, директивам в унисон,
с вопросом: «Тут стоит «перенесен».
Так это груз?» Названье подкачало.
По-ли-о-ми-е-лит… Как кучер кнут
заплел. Кому не ясно подчеркнут.
Линейка – понедельнику начало.


II

Линейка – понедельнику начало,
вот выстроились классы в коридор,
поверх люминесцентная трещала,
мерцая, лампа. Авиамотор,
в натуре, потолка достигший. Вяло
ученики переминались. Хор
нестройный и дискантом запевала
про партию, про родины простор

заученной капеллою пропели,
и директриса про итог недели,
про воспитателей, мол, просто ль им
с таким, прощенья просим, контингентом,
толкнула речь, вняла аплодисментам…
Команда «Вольно!» – будням остальным.


III

Команда «Вольно!» – будням остальным
она приказ. Куда ж без дисциплины?
Как лошади шлея под хвост, иным –
глоток свободы, можно сразу спины
чесать и языки. Что им больным,
верней, переболевшим, именины
сердец, так то – исход по выходным
кому куда в родные палестины.

Родной дом, это дом, хоть интернат
как будто не чужой для пацанят
с пацанками – нельзя без интервала.
Полезно морякам, дух веселя,
на берег отлучаться с корабля
с партийным руководством у штурвала.


IV

С партийным руководством у штурвала
входил в быт телевизор черно-бел,
посредством всесоюзного канала
рапортовал он и задорно пел.
Кто вслух, кто нет, вся школа подпевала,
и я, чтоб не остаться не у дел,
лишенный маломальского вокала,
чего-то там под нос себе гундел.

Шли на экране правильные фильмы:
добры, однако не из простофиль мы,
настороже мы и по мере бдим.
Хватало дел девчонкам и мальчишкам,
с конца войны спустя лет двадцать с лишком,
народ был наплаву, непобедим.


V

Народ был наплаву, непобедим,
хлебнув кручины горькой с три ушата,
мы каждый за троих теперь едим.
У них расисты Линча суд вершат, а
у нас, что эскимос, что негр – един
нам черт, второй так ближе брата.
И верилось что всех опередим,
особенно Америку. Деньжата

у них? И пусть. Ведь сила не в деньгах.
Коль надо, то страна вся на ногах,
без продыху преграды сокрушала,
растила хлеб и плавила руду
с плакатами «Хвала и честь труду!»,
радиоточка новости вещала.


VI

Радиоточка новости вещала,
на трудовых, и не особенно, фронтах
страна победоносно воевала
сама с собой за совесть и за страх.
Не только власть людей колесовала,
но и зараза эпидемии, в пирах
познав толк средь разора и развала,
крушила без разбору в пух и прах.

Наименован полиомиелитом,
каток прошел по черни и элитам.
Кто выжил, тот калекой молодым
остался низводить свою химеру
до сносного порока, как, к примеру,
в мужской уборной коромыслом дым.


VII

В мужской уборной коромыслом дым,
что ж, доросли болезные, кто старше,
до табака, а срок придет, в рот им
заглядывая, втянется на марше
колонна тех, кто младше. Был крутым
подъем на гору. Слава комиссарше,
жандарму в юбке, женщине с чудным
талантом не бояться жить без фальши.

Людмила Сидоровна, ей тогда
под пятьдесят, была уже седа
не по годам, и в голосе бряцало
железо будто, астме вперекор
курила папиросы «Беломор».
Сие – не «честной юности зерцало».


VIII

Сие – не «честной юности зерцало»,
видение в десятки раз вдали
уменьшилось теперь, почти пропало.
Мозолисты подмышки. Костыли –
как руки аж до пола. Из металла
и кожи плотно ноги облегли
чулки-протезы, чтоб хоть так стояло
дитя потверже на клочке земли

под солнцем, отвоеванном в итоге.
Мне повезло: меня держали ноги.
Я, чувством руководствуясь шестым,
себя стесняясь выдать с потрохами,
писал в тетрадь, то не было стихами,
но черновик карандашом простым.


IX

Но черновик карандашом простым
не может быть торжественно подарен.
На счастье наше не было пустым
азам ученье в лучшей из столярен.
Рука шерхебель помнит и хруст им
по древесине, и рубанок – тварь он –
без стружки, зря, пробегом холостым
скользил, бывало, а последним – барин –

фуганок тяжкий, длинный, как нарвал
на водной глади, чисто шлифовал.
И выстругана строго, с чувством долга,
доска лоснилась. Был в разметке весь
успех, и ложно изреченье здесь:
«Чуть что, резинкой подтереть недолго».


X

Чуть что, резинкой подтереть недолго…
Не ластиком! Ну не было в ходу
в мои года такое слово. Волга
впадает в Каспий, так же как в году
двенадцать месяцев. И ластик не иголка,
в стогах тех лет я где его найду?
Тамбовского из всех возможных волка
товарищам плевать на ерунду.

Детей семидесятых речь, и в их
жаргоне толпы чуваков, чувих.
Им жизнь – махаловка и барахолка.
Девчонка – кадра, можно закадрить
ее, коль фраер ты, и есть чем крыть
где выяснятся мысли мимо толка.


XI

Где выяснятся мысли мимо толка
как не в исканье своего лица?
По полкам разложить. Но где чья полка?
Кому с какого начинать конца?
Тонка души ткань, много тоньше шелка,
с Полярный Круг отверстие кольца
ей с пальца. Для души найдется щелка
повсюду: ей распахнуты сердца.

Вместилища надежней обелиска –
сердца людей, кого ты знаешь близко,
кто твой оденет в рамку, застеклит
портрет души из линий и из пятен,
кому в частях и в целом ты понятен,
пусть без прикрас, как память и велит.


XII

Пусть без прикрас, как память и велит,
любви моей постройка – не дворец нов,
она спираль ракушки, кров улит
чудных прозрений юности, тире, снов.
Рельеф ладони лавою бурлит,
скопившейся в буграх Венеры, треснув,
распался детских мыслей монолит
на бестолковый хаос, как в игре слов,

где Карл – кораллы, Клара же – кларнет,
крадут, как будто речи дара нет,
чтоб попросить и, может, ближе стать, и
ввысь возвести прозрачной правды куб,
пространство, где никто ни с кем не груб,
ложь во спасенье – та же ложь в квадрате.


XIII

Ложь во спасенье – та же ложь в квадрате,
неправых нет, все стороны равны,
в заботе о сестре или о брате
не развязать бы с ними же войны.
Алмазные мои! В одном карате
души – достоинство такой цены,
что золото вселенной всей собрать, и
не перевесит. Были мы дружны,

как никогда и ни в одном дому
ни с кем так близок не был я. Тому
уж сколько лет? И не напоминайте.
В воспоминаньях осенью грустны
минувшие мгновения весны,
рассказ идет о детстве в интернате.


XIV

Рассказ идет о детстве в интернате,
а это не зайти с мешком в амбар,
где взвесят хоть кило, хоть центнер – нате! –
и не подточит хобота комар.
Иная мера веса здесь верна, те
граммульки, что от сердца – вот товар.
Вам доля не по сердцу? Обкорнайте
излишек. Так картофельный отвар

сливают в кухне, делая начинку
вареникам и пирожкам. Крупинку,
другую, павшую в бадью, где слит
бульон, не выловить, как не жалей, и
крупинок тех нет груза тяжелее
для перенесших полиомиелит.


(02.09.2011)



Град

"Мне хочется вам нежное сказать."
(С. Есенин).



Злаченые рогожи волоча
стихов, опять испытываю боль я,
Бог даровал талант мне сгоряча,
как дарится в хмельном дыму застолья
смутьяну шуба с царского плеча.
У власти вечный праздник своеволья,
рождался город плача и крича,
кувалды в грудь земли вбивали колья.

Орали матом на людей прорабы,
трудились в поте мужики и бабы,
и вылеплялся образ из былин.
Так явно нехотя, как через силу,
как бомж, с похмелья роющий могилу,
рос из земли по пояс исполин.


I

Рос из земли по пояс исполин,
пейзаж окрестностей ему был ноги.
Река темнела пятнами долин,
бугрились сопки, путались дороги.
И плавился под солнцем пластилин
комка в груди припрятанной тревоги –
как не бывает больших половин,
так нет и меньших, значится, в итоге,

диаметрально противоположны,
не суть чьи знанья истинны, чьи ложны.
Коль жертвы нет, то нет и палача.
Шеренгами адепты, ренегаты,
мы шествуем и нищи, и богаты,
злаченые рогожи волоча.


II

Злаченые рогожи волоча
с собою наверх, солнце осветило,
как, рычагами тяжкими суча,
железная махина воротила
несчетные поддоны кирпича,
бетон в бадьях. Эквивалент тротила –
работы грохот. Словно саранча
и гусеницы, ползала, катила,

сновала деловито тут и там
машин армада, строго по местам
рассредоточена. Доха соболья
поэзии – мне, сибариту, месть:
поняв, в столпотворенье ритм есть
стихов, опять испытываю боль я.


III

Стихов опять испытываю боль я,
как летчик – наизнос аэроплан,
как пилигрим, босым до богомолья
влачащийся – религии дурман.
Я рифмам пастырь, если не король, а
не властен над стихом, коль, обуян
тоской, уходит стих из-под контроля
и бесится, как пойманный в капкан.

На крыльях, пусть из перьев и из воска,
полет не миф, но я всему загвоздка.
Бывал я на приеме у врача,
установил он, как-то я не так гнусь
в хребте. Короче, понял я диагноз:
Бог даровал талант мне сгоряча.


IV

Бог даровал талант мне сгоряча,
в гнезде дворянском мещанин комичен,
как меченый малек на дне ручья,
и мечется других мальков опричь он,
безгласно рыбьим ртом слова крича,
что вне воды кипит ухи на три чан,
и плоть того ценней в наваре, чья
душа мелка, а жор ассиметричен.

И мечен человек на берегу,
он пьет и улыбается врагу –
той женщине, что щурится вино лья,
она его поймала на живца,
податлива, пьяна к тому ж, и вся
как дарится в хмельном дыму застолья.


V

Как дарится в хмельном дыму застолья
украдкой поцелуй из уст в уста
то ль из романов в быт списалось, то ли
наглядно с живописного холста
скопировано. Хочется раздолья
читателям и зрителям – проста
разгадка тайны. В эту рану соль я
подсыплю: проба чистого листа,

как проба целомудренной невесты…
И что мне все демарши и протесты?
Уж век мой догорает, как свеча,
казны не сколотил, хоть жизнь легка с ней
была бы, но страшнее страшных казней
смутьяну – шуба с царского плеча.


VI

Смутьяну шуба с царского плеча –
ребенку в руки строящийся город.
Бульдозером отгрызть кус калача
семихолмистого, себе за ворот
рубашки, скальной мелочью бренча,
засыпать грунт и знать, что весь простор от
канавы там до здесь карагача
тебе в удел от общего отпорот.

И взятым быть в кабину, в самосвал,
по волнам пыли плыть, как кит-финвал,
домой придти по уши в солидоле
и слушать как ругает тебя мать,
и истину учиться принимать:
у власти вечный праздник своеволья.


VII

У власти вечный праздник своеволья,
чему быть впредь – сама себе указ,
поладить с ней выносливость воловья
нужна и шоры черные у глаз.
Быть в служках у желаний каково для
души, полет изведавшей не раз
над веком, что уже не с головой ли
зарылся в котлованы и погряз?

Начальство пепелит и режет взором,
и мнит себя маститым режиссером:
«Массовке крупный план теперича!»
Должно все натурально выйти, чтобы
на белый свет младенцем из утробы
рождался город плача и крича.


VIII

Рождался город плача и крича,
рвалась эпохи нить на половины,
на «до» и «после»: тьму черней грача
и свет белее снега. Пуповины
натянутость – струна для скрипача.
Смелей, маэстро, ваш черед отныне!
Аудитория ждет, хлопоча
и хлопая, Каприза Паганини.

Ушли жлобы, гармонию ни в грош
не ставящие, хоть не назовешь
эстетами оставшихся. Свеколья
багрова что ни рожа, патлы – жмых.
Смелей, маэстро, ждут ведь! Это ж их
кувалды в грудь земли вбивали колья.


IX

Кувалды в грудь земли вбивали колья,
и ставились палатки, не совру –
рай на земле, и падло буду, коль я
дань не воздам палатке и костру.
Картофелин пяток зарыть в уголья
и, пальцы обжигая, кожуру
сколупывать потом, и сверху – соль, а
в жестянке – чай, на угольном жару

заваренный. О чем быть может спор?
Пусть без гитары, пусть не слышен хор,
с теплом костра души болячки слабы,
и память не окрашена тоской
как тяжко было и как день-деньской
орали матом на людей прорабы.


X

Орали матом на людей прорабы,
не ради чтоб облаять, делу впрок,
события вселенские масштабы
микроскопическим любой порог
приличий делают. Пошла гора бы,
когда ее заправски, как пророк,
прораб послал бы на три буквы, дабы
усвоила гора простой урок.

Был мат многоэтажен, как отель,
в нем всяк был вхож в прорабскую постель
с десяток раз в теченье дня хотя бы.
Чтоб в мирных целях, белый свет накрыв,
демографический направить взрыв,
трудились в поте мужики и бабы.


XI

Трудились в поте мужики и бабы,
дома росли над этажом этаж,
и клали землекопы под ухабы
трубопроводы, кабеля, дренаж.
Ночами мотыльков ловили жабы
под фонарями, на луны лаваш
глазел, воображая как дрожа бы
напополам порвал его, алкаш

полуночный и краем рукава тер
глаза, а в котловане экскаватор
вгрызался в толщу допотопных глин,
по графику шла вглубь ночная смена
в слои до Авраамова колена,
и вылеплялся образ из былин.


XII

И вылеплялся образ из былин –
сведен в единое «а ля дисбата
ряды» набор разрозненных картин:
и Калевала здесь, и Гайавата,
и персы из «Фархада и Ширин».
Пусть бороды и кудри – стекловата;
водохранилища ультрамарин –
пусть щит и меч; и полотно асфальта –

с растительным орнаментом канва.
В полупустыне блеклая листва
облагородит братскую могилу,
где трудовая рать, все что могла
свершив на стройке века, полегла
так явно нехотя, как через силу.


XIII

Так явно нехотя, как через силу,
с тысячелетья наземь сполз покров,
мир поклонился золотому тылу
тельца сосущего от двух коров.
Блестящ и ласков, мог бы и кобылу
уговорить, лизнул и – будь здоров! –
имей кумыс. Он в золотую жилу
не то что штольню, но отхожий ров

мог превратить. Корысти строг режим,
попав в него, любой, кто одержим,
уже не вырвется. Привязана к грузилу,
сеть вкруг тебя свивается плотней,
чтоб ты увяз двумя ногами в ней,
как бомж, с похмелья роющий могилу.


XIV

Как бомж, с похмелья роющий могилу,
имеет вид в науке похорон
профессора, так всякого верзилу
чтут витязем. В крови тестостерон,
быть может, повод залпом пить текилу,
совсем не повод быть со всех сторон
предметом поклонения. Далилу
припомни и скромнее будь, Самсон.

Все сказанное правда и для града,
что вдруг на полуслове, как тирада,
прервался, и в язык его вбит клин.
Нет нужды в стройке всех многоэтажней,
чтоб несомненной вавилонской башней
рос из земли по пояс исполин.


18.08.2011.


Ноктюрн

И дым костра, и комары,
и звезд на небе круг полночный,
и в параллельные миры
пролом над долею височной
так схожей с черепом скалы.

Полку прибывший мотылек,
протуберанцем прочь отброшен,
спалился обормот и лег
под раскаленный град горошин
углей, за брустверы золы,

в скопленье мертвых и калек,
мелькнувших каждый, как ракета,
в огне, где дня короче век,
и смерть в пылу, как скорость света,
быстра и на миру красна.

Крылатым – ведьмин сглаз огонь,
ночная тьма от века дом их,
морочит пламени ладонь
судьбы разгадкой насекомых,
как щук – вертлявая блесна.


Новый Свет

Моей старшей дочери Ярославне





Не сказанное вслух хранится втуне,
быльем, как поле битвы, поросло.
И то, чего теперь мы накануне,
скорей не цвет, не звук, оно – число.
Ладонь ко рту,окликнут: «Эй, на шхуне!
Куда вас сдуру к черту занесло?
В безвестной, на краю земли, лагуне
никто не окунал вовек весло».

Сгубило многих белое пятно,
влекущий за собой под ил на дно,
невидим глазу кроется вглуби ток,
суть сути сокровеннейшей из влаг,
пролитый из гремящих звездных фляг,
тяжел и так желан любви напиток.


I

Тяжел и так желан любви напиток,
кто бдителен не пьет его взахлеб,
но только верх гортани окропит так,
чтоб ощутить лишь привкус, и по гроб
судьбу благодарит за чувств избыток –
гурман, запивший рейнским эскалоп;
философ, в сонме аксиом избитых
на парадокс наткнувшийся лоб в лоб.

Пусть обернется все потом горой
родившей мышь, от бублика дырой,
когда меж брынзою и сулугуни
различию вся жизнь посвящена.
Но правда о тщете кому важна?
Не сказанное вслух хранится втуне.


II

Не сказанное вслух хранится втуне,
как порох в погребе иль в перстне яд,
стекают к носу слезы, к деснам – слюни,
перед глазами отблески стоят,
как свечи перед зеркалами, дунь, и
вперед метнется пламя и назад,
взорвется заклинание колдуньи,
и, молнией напополам разъят,

свод неба содрогнется с грохотаньем,
ночные птицы, сопричастны к тайнам,
сорвутся с мест молчком, к крылу крыло,
круг совершат, пред тем как быть в лесок им,
над кладбищем, что буйным и высоким
быльем, как поле битвы, поросло.


III

Быльем, как поле битвы, поросло
для нас двоих отмерянное время,
когда в делах фатально не везло,
и била жизнь ключом да прямо в темя.
Смешались в кучу и добро, и зло,
и не всходило брошенное семя,
проворством не блиставшее стило
и вовсе затупилось. Тяжко бремя

служенья, где любви наперерез
несется меркантильный интерес,
сметая все в угоду вечной лгунье –
корысти, мол, нельзя же без гроша,
мол, стерпятся и слюбятся – душа
и то, чего теперь мы накануне.


IV

И то, чего теперь мы накануне,
с проверкой снова, не для слабаков.
За выживанье в стае драка – ну не
инстинкт ли от акул или волков?
И ты, искрой на вспененном буруне
на свет из перламутровых оков
исторгнута в безумную игру не
игрушечных страстей и страстных слов,

ты различаешь четкие контрасты
неприкасаемых и высшей касты?
Тебе дано высокое чело,
пока еще не в пятнах, не в морщинах.
А что едино женщине в мужчинах?
Скорей не цвет, не звук, оно – число.


V

Скорей не цвет, не звук, оно – число,
что этим миром правит без предела.
Мелькающие цифры на табло:
вот чей-то взлет, а чья-то пролетела
в осадок жизнь. И людям ни тепло,
ни холодно и никакого дела
что чудище «стозевно и обло,
и лаяй» и кого-то даже съело.

Не все так мрачно, есть и чудаки,
кому достанет муки и муки,
все перемелется, чего ни сунь, и
надеются всегда, что кто-то жив,
и ближе подойдут, и, приложив
ладонь ко рту, окликнут: «Эй, на шхуне!»


VI

Ладонь ко рту, окликнут: «Эй, на шхуне!» –
спасатели. Успел, не опоздал,
в последний миг почти – хвала Фортуне! –
морской патруль. И розовый коралл
уже не риф, на чем, как на гарпуне,
себя корабль днищем нанизал,
но украшение сродни петунье
на клумбе или как в кольце кристалл.

Спасенные с безумными очами
божатся, что пудовыми свечами
осветят храм в честь чуда, что спасло.
Но, если кроме шуток, то матросам
законным не задаться ли вопросом:
«Куда вас сдуру к черту занесло?»


VII

«Куда вас сдуру к черту занесло», –
не очень-то вопросом прозвучало.
Дома стоят, но это не село,
но и не город. Пригород? Начало
или конец? Смотря откуда шло
звучанье метронома. Как стрекало
крапивы кожу, слух оно ожгло,
задело за живое и немало.

Как пленки посреди кино обрыв,
где виски с содовой цедил шериф,
ковбоя поджидающий в салуне...
Внезапно – некий двадцать пятый кадр:
любовный танец синих саламандр
в безвестной, на краю земли, лагуне.


VIII

В безвестной, на краю земли, лагуне
субтропики и пальмовый парад,
в зените солнце виснет пополудни,
кокосы, ананасы год подряд.
Зимой погода та же, что в июне,
вылизывает все, как мать зверят.
Над волнами, как над равниной луни,
бакланы с альбатросами парят.

Туманы – кружевные занавески,
растительность – на штукатурке фрески,
все выписано тщательно зело.
Все чисто, аккуратненько, как в доме.
Козе понятно, в этом водоеме
никто не окунал вовек весло.


IX

Никто не окунал вовек весло
в такую с виду редкостную воду,
мол, не вода то вовсе, а сусло,
что сварено нечистому в угоду.
Явь исказит, как гнутое стекло,
красавец в той воде сродни уроду,
и много здесь кого подстерегло
крушенье грез полнейшее и сходу.

Фиаско ждет искателей дотошных
секрета алчущих, мол, как художник
вдохнул биенье жизни в полотно.
Нельзя найти лицо за яви маской,
холст загрунтованный под краской,
сгубило многих белое пятно.


X

Сгубило многих белое пятно,
проклятая к непознанному тяга,
открытий блажь хмельнее, чем вино,
и просыпается в душе бродяга.
Оснащена для странствия давно,
томится шхуна у причала, флага
полотнище трепещет, взметено
над мачтой. Соразмерно, без напряга

мерцает парус, как из серебра щит,
и сказано: «Кто ищет, тот обрящет»,
пусть не сокровищ – истины зерно.
Губителен триумф звезде изгоя,
балласт самодовольства и покоя,
влекущий за собой под ил на дно.


XI

Влекущий за собой под ил на дно,
актинии паж верный – рак-отшельник,
она прекрасна, он уродлив, но
нет спутника надежнее в лишеньях.
Узором из блужданий сплетено
предание о том, кто в суть вещей вник,
кому скитаться небом суждено,
кто с роду неприкаянный кочевник.

Кто в нужный миг сам явится не зван
и поведет без карты караван
ленивых мулов вьючных и кибиток,
кто знает путь и ходит налегке,
и в ком, как и в любом проводнике,
невидим глазу кроется вглуби ток.


XII

Невидим глазу кроется вглуби ток
в рассказах о хождениях в морях
и посуху, о чуждых алфавитах
и нравах, о народах и царях…
Об идолах из золота отлитых,
о дивных рыбах, птицах и зверях…
Накоплены тома за свитком свиток,
хоть многое распалось в тлен и прах.

Виват, землепроходцы, мореходы,
безусы кто, а кто седобороды,
презревшие комфорт житейских благ!
Какой мальстрим втянул и закружил их?
Бродяжья кровь, которой тесно в жилах,
суть сути сокровеннейшей из влаг.


XIII

Суть сути сокровеннейшей из влаг –
простой ручей петляющий в овраге,
когда в нем выполняет оверштаг
кусок доски с косым клочком бумаги.
Когда себя величиной с кулак
мальчишка мнит, безудержной отваги
исполнен, и бросает за борт лаг,
чтоб свериться: пред ним, быть может, в шаге

земля никем не хожена доселе.
Вот только обойти все скалы, мели,
и вещий сон низвергнется в овраг,
(накрыв, как опрокинутым стаканом,
корабль утлый вместе с капитаном)
пролитый из гремящих звездных фляг.


XIV

Пролитый из гремящих звездных фляг
гнев ливня обратится солнцем ярким,
надежды луч сверкнет для бедолаг
спустивших все. Блажен кому подарком
небесный свет. Когда вы на нулях,
когда насущен лозунг: «Мир хибаркам,
война дворцам!» и сплющен шапокляк
высокой цели, только тот, не стар в ком

дух странствий, что однажды обретен,
поднимется по сходням на борт он
в последней самой дерзкой из попыток,
и сам рукою твердой поднесет
к устам, нацежен в ковш из тайных сот,
тяжел и так желан любви напиток.


23.07.2011.
09.08.2011.


Ханская болезнь


Ильясу Есенберлину.


«В степном дыму блеснет святое знамя

и ханской сабли сталь…»

(А. Блок).




Как хворый пес, с глаз сгинуть в тугаи
наедине с тоской и смертным страхом,
лакать из убегающей струи,
зализывать боль старую под пахом…

Искать инстинктом нужную траву,
ждать чудодейства под тяжелым блюдом
Луны, на лапы преклонить главу
кудлатую. Хромым верблюдом

притащится, привидится восторг
щенячий и щемящ, как вспомнишь – ивой
склонялась мать и как смешон был торг
с судьбою за блаженство. Но с паршивой

овцы был знания клок, и
виной чей умысел и произвол чей,
что мир весь обнаженные клыки
и потревожен сон натуры волчьей?

Сегодня ты вкушаешь от щедрот
победы, только рано или поздно
придут враги, чтоб вырезать твой род.
Имеет смысл расположенье звезд, но

во много крат влиятельнее сны
правителей о безраздельной власти
над миром и наполненность казны,
и жажда крови. Кони рыжей масти –

до самых звезд костры горящих юрт –
запляшут не во сне, какой уж сон там…
Пойдут и скот, и люд за гуртом гурт,
за дымным исчезая горизонтом,

в неволю. Ты для них уже не хан.
Померкла слава, самоцветный лал вся,
истлел тот хлеб, истрепан тот Коран,
которыми ты перед всеми клялся.

Древнейшие не вспомнят старики,
когда хоть что-то было по-другому,
когда не гнул ковыль Сары-Арки
спины под спуд как медный обод грому

катящемуся топчущих копыт
из чужедальних стран пришедших конниц.
Да и своих надуманных обид
иль истинных хватало, чтоб закон ниц

подмять и острия мечей и пик
направить следом грабежа посулам.
Резней добыт, ягненка легче бык,
чтоб уволочь. Одним, другим аулом

все меньше будет, как и меньше ртов
раззявленных и голода в глазах, и
любой джигит на страшное готов,
когда на бой с казахами казахи

сойдутся. Песни вещие мудры,
от века песнями душа щедра у
народа кочевого. Звон домбры
и голос златоустого жырау

еще звучат над степью. Иншалла!
И, значит, быть во все пределы тою…
Вдруг соткалась, как сон, и ожила
Орда, что люди звали Золотою.

Дымящиеся в пепле города,
военные пути болот трясинней…
Всплыла, как рыба, Белая Орда,
пожрав Орду, что прозывалась Синей.

Песчинки дней слежалися в бархан
столетий, погребая без пощады
детали, чем один был лучше хан
другого. Отрок веснушчатый

воитель стал – широкоплеч и рыж,
сменивший имя и рожденный снова.
И в городах о нем кричали с крыш
имамы. И запасами съестного

в полях тела лежали для ворон,
летать не могших от обилья гнили…
Он дожил до сыновних похорон,
потом его бесследно схоронили.

* * *